Когда Атала пришла несколько в себя, то продолжение допроса оказалось немыслимо.

Поддерживаемая одним из писцов-старичков Маи, она говорила как бы сама с собой, в каком-то горячечном бреду, повторяя бессвязно, и, по-видимому, бессмысленные слова: «восковой фараон»… «боги из воску»… «старый Пенхи сделал восковых богов»… «маленькая Хену»… «Апис глянул в очи Хену»… «воск от свечи богини Сохет»… «жрец Ири дал воск»… «фараона Рамзеса лишат души, а фараон Пентаур меня посадит рядом с собой на престоле»… «Лаодика-чаровница»… «фараон не любит царицу Тию»… «Изида-хеттеянка украла сердце фараона»… «единый бог»… и тому подобное. Но этот болезненный бред ясно обнаруживал, что существует какой-то заговор, и заговор против самого фараона. Дело принимало страшный оборот, и судьи не могли не видеть всей опасности своего положения: они нечаянно открыли чудовище, и это чудовище могло поглотить их самих. Надо было разобраться во всем этом, обдумать, взвесить и решить, что предпринять. Было несомненно, что они ощупью напали на след государственного заговора. Но след этот терялся в безумных словах потрясенной до потери рассудка молодой девушки.

Приказав увести ее домой и, отослав под стражу Абану, судьи начали обсуждать положение, в котором они очутились. Положение было критическое.

Многое стало теперь для них ясным. Они, да и многие в Фивах давно замечали, что между фараоном и царицей Тией существует холодность. Тайно поговаривали в городе и при дворе, что Рамзес слишком приблизил к себе белокурую, со светло-каштановыми волосами, хорошенькую Изиду-хеттеянку (еврейка) и, видимо, оттолкнул от себя Тию и ее любимца-сына, царевича Пентаура. Эта немилость к наследнику престола еще более огласилась в самый день венчания на царство. Рамзеса: в этот день он назначил младших сыновей — принца Рамессу начальником всей пехоты, принца Прахиунамифа — главным начальником военных колесниц, юного Меритума — великим жрецом солнца в Гелиополисе и, объявив поход в Либу, взял их с собой на войну, равно и трех царевен — Нофруру, Ташеру и Аиду, а также еврейку Изиду, тогда как Пентаура оставил в Фивах для наблюдения за поступлением государственных податей, 33 ссыпкой в царские магазины полбы, дурры и других припасов.

Вырвавшееся в болезненном бреду Аталы упоминание о старом Пенхи, бывшем когда-то начальником стад фараона и удаленном от должности по доносу, о «восковом фараоне», о «богах из воску» и прочем имело также глубокое тайное значение. Это — намек на страшное колдовство, на смертоносные чары. Маленькая его внучка Хену, которой в очи глянул бог Апис, — и тут дело идет о страшной, таинственной силе. Бред Аталы о том, будто Пентаур обещал посадить ее с собой на троне фараона — это не бред, а указание на новую тайну.

Очевидно также, что заговору этому причастен и Бокакамон, под ведением которого находилось все женское население дворца фараона. Несомненно, что и убийство Лаодики находилось в связи с заговором! Выгораживая себя в этом преступлении, Атала давала знать, что она действовала по внушению других лиц.

А при чем тут Ири, верховный жрец богини Сохет! Атала и его имя упомянула. Какое отношение имеет к заговору Адирома? Впрочем, он сын старого Пенхи и отец этой девочки Хену. Он же был и в плену у троянцев и жил во дворе отца Лаодики. Все это так сложно и запутанно. Нити заговора, по-видимому, разбросаны широко. А в руках судей только одна ниточка — это Атала, хрупкое существо, которое окончательно может потерять рассудок, и тогда нитка эта окончательно порвется, и клубок, ядро заговора, к которому можно было бы добраться с помощью этой нити, совсем укатится, пропадет из виду. Остается разве Абана? Но он, может быть, и не причастен к заговору.

Вообще судьи находились в большом недоумении. Тревога отражалась на лице каждого. В этой тревоге, в той неожиданности, с которой Атала поставила их лицом к лицу с таинственным и, по-видимому, обширным заговором, они не заметили одного странного обстоятельства. Когда Атала заговорила о какой-то опасности, угрожавшей будто бы жизни Рамзеса, на лице одного из судей выразилось глубокое волнение, скорее даже ужас. Это был именно Хора, знаменосец гарнизона, который уличил Абану в том, что он видел Лаодику во время возвращения процессии с похорон царевны Нофруры и говорил о бывшей своей рабыне с вождем воинов гарнизона, с Таинахттою, отцом Аталы. Когда эта последняя в припадке отчаяния сказала, что «он» решились погубить его святейшество, фараона Рамзеса»! Хора задрожал и побледнел. Вероятно, он знал что-нибудь о заговоре, даже, может быть, принимал в нем участие, и вдруг он член верховного судилища!

Рассуждая о неожиданном, поразившем всех открытий судьи, однако, не могли не видеть противоречий в словах и действиях Аталы. В самом деле, если существовал заговор в женском доме, — а что оттуда именно исходили его нити, в этом они не сомневались, — то какое отношение к этому заговору могла иметь Лаодика, совершенно чужое лицо, и притом почти девочка, недавно принятая в женский дом? И главное, какое отношение к заговору имело убийство Лаодики? Ведь нельзя же было верить словам Аталы, будто бы Лаодика готовилась стать орудием гибели фараона. Тут нет истинной логики, логика тут чисто женская — ревность, и по этой логике надо было избавиться от соперницы. В самом деле, если Лаодику кто-то предназначил быть орудием погибели Рамзеса, то ближе всего и естественнее было выдать головой это самое орудие или его руководителей, и фараон спасен. Для чего же убивать?

Остановившись на самом вероятном предположении, что Лаодика сделалась жертвой женской мести из ревности, судьи неизбежно должны были прийти к такому заключению: Атала, получив от Абаны меч, напитанный смертельным ядом, убила свою соперницу; преступление открылось; преступница видит свою гибель — все кончено! Преступление ни к чему не привело: Атала чувствует, что тонет. И вот тут-то в ней проснулась чисто женская логика — инстинкт не умеющего плавать — он хватается за других. Атала ухватилась за тех, кто участвовал в известном ей заговоре: пусть же все тонут! А если они не утонут, то и она спасена.

Теперь оставалось передопросить Абану, не найдется ли в его показаниях той нитки, которая с болезненным припадком Аталы ускользнула из рук судей.

И Абану вновь ввели в палату суда.

— Абана, сын Аамеса! — снова начал Монтуемтауи. — Ты видел и понял, что многое открылось пред лицом Озириса из того, что ты хотел скрыть от нас и от всевидящего божества. Теперь скажи, что тебе известно из того, что открыла пред очами суда Атала?

— Я все сказал, что знаю, — отвечал Абана.

— Да, ты признался в том, что скрывал пред нашими очами и в чем тебя уличили, а уличили тебя в том, что ты видел Лаодику уже в Фивах и для убийства ее дал свой меч Атале. А что ты знаешь о том, будто ее подвинули на убийство, кроме тебя, еще и другие? Кто они?

— Я не знаю.

— Какие твои отношения к женскому дому?

Никаких. Из всего женского дома я лично знал Атаулу, с которой познакомился в доме ее отца.

— А какие твои отношения были к ее святейшеству царице Тии?

— Никаких. Я видел ее только издали, в священных процессиях.

— А с начальником женского дома, Бокакамоном?

— Никаких.

— А с Пенхи, бывшим смотрителем стад фараона?

— Никаких. Я его совсем не знаю.

— Скажи еще, Абана, сын Аамеса, какое участие в убийстве Лаодики мог принимать верховный жрец богини Сохет, Ири? Его имя также упомянула Атала, твоя сообщница.

Признавайся.

— Я ничего не знаю, больше мне не в чем сознаваться, — угрюмо отвечал Абана, видимо утомленный и физически, и нравственно.

Монтуемтауи помолчал несколько. Из ответов Абаны он мог заключить, что этот преступник или упорно отмалчивается, или изворачивается, или же совсем не причастен к заговору, а замешан в одном лишь убийстве Лаодики. По крайней мере, по отношению к заговору его ни в чем нельзя было уличить или поймать на противоречии, на сбивчивом показании. И Монтуемтауи снова приказал отвести его в комнату ожидания.

Но надо же было что-нибудь предпринять для раскрытия заговора. Но что предпринять? Атала указала на таких лиц, что даже страшно было подумать о привлечении их к следствию. Тут замешаны супруга фараона, наследник престола, верховный жрец богини Сохет и начальник женского дома. Необходимо об этом страшном открытии доложить Рамзесу.

— Но имеем ли мы какие-либо основания заподозрить ее святейшество? — решился возразить Хора.

— Это правда, — согласился Монтуемтауи, — но имеем ли мы право скрыть что-либо от его святейшества фараона?

— А если Атала говорила все это в болезненном бреду? — снова возразил Хора. — Или еще хуже: если она думала свое преступление взвалить на плечи таких особ, о которых нам и думать страшно?

— Как же быть? — спросил носитель опахала Каро.

— Мне кажется, — отвечал Хора, — надо прежде потребовать от Аталы доказательств, фактов.

— Но уж и без фактов слова ее слишком важны.

— Потому нам и следует быть еще более осмотрительными, — настаивал на своем Хора, — надо Аталу допросить обстоятельнее, в ее показании я не вижу смысла, девчонка убила соперницу из ревности и вдруг к своему личному делу припутывает священные имена.

— Мне также кажется, что докладывать об этом теперь же его святейшеству преждевременно, — заметил еще один из судей, худой и сморщенный, как старый финик, по имени Пенренну, занимавший должность царского переводчика.

— В таком случае надо допросить Аталу, — сказал председатель. — Пригласите сюда Бокакамона, смотрителя женского дома, — обратился он к писцам.

Вскоре в палату суда вошел Бокакамон. При входе он обменялся со знаменосцем Хора быстрым тревожным взглядом.

— Суд Озириса снова требует пред лицо свое девицу Аталу, дочь Таинахтты, — сказал пришедшему председатель.

— Дочь Таинахтты не может явиться пред лицо Озириса, — отвечал Бокакамон.

— Почему?

— Боги помешали ее рассудок.

— Что ж она? Заговаривается?

— Да, говорит несообразности… Полное безумие…

— Какие же несообразности? — допытывал председатель.

— Говорит речи, противные богам, — уклончиво отвечал Бокакамон.

— Какие же? Все относительно убийства дочери троянского царя?

— И другие речи, которых я не смею повторить.

— Отчего же? Пред лицом Озириса мы обязаны все говорить.

— Но она бредит.

— Мы, смертные, бредом называем иногда то, что устами смертного говорит само божество; боги говорят к смертным иносказательно, таинственно, и мы должны разгадывать скрытый в этом таинственный смысл — волю божества. Что же Атала говорит? — настойчиво спросил Монтуемтауи, следя за выражением лица Бокакамона. — Мы Должны все знать — такова воля его святейшества, носителя царского символа справедливости пред лицом царя богов, Аммона-Ра, и пред лицом князя вечности, Озириса, священное изображение которого глядит теперь на тебя и ждет твоего ответа.

Бокакамон с тревогой взглянул на изображение Озириса.

— Она говорит о каких-то восковых фигурах, о богах из воска, о маленькой девочке, которой великий бог Апис передал через очи свою божественную силу, — говорил Бокакамон в глубоком смущении.

— Она говорила это и здесь, перед лицом Озириса, сказал Монтуемтауи, — это не бред — это в ней говорил дух божества. А что еще говорит она?

— О богине Сохет и ее верховном жреце Ири… а потом о Пенхи, об Имери…

— Об Имери! О верховном жреце бога Хормаху?

— Да, о нем… поминала и о советниках его святейшества — о Пилока и о ливийце Инини, что участвовали в похищении у Абаны дочери троянского царя, Лаодики…

В это время страж, стоявший у двери суда, тревожно воскликнул:

— Сюда жалует его святейшество фараон Рамзес!

Минута была критическая. Как должны были поступить судьи?