Берега дождя: Современная поэзия латышей

Морейно Сергей

Майра Асаре

 

 

Maira Asare

(p. 1960)

Чуткий лирик, фиксатор бесед с «Ангелом за кухонным столом», продолжатель традиции Берзиньша, разве что с отчетливо выраженным христианским пафосом. Точнейшее женское ухо Латвии. При этом – отрезвляющая ирония, предельно ясный и четкий, порой совершенно мужской взгляд на вещи.

И, опять-таки, при этом – нежность, смирение и почти всепрощение. Автор романа «Женская зона», посвященного тюремной действительности как опыту преодоления наркотической зависимости. Блестящим переводом «Школы для дураков» Саши Соколова, опровергнув миф о «сущей непереводимости», открыла новый этап в становлении латышского прозаического языка.

 

Плыть

Прикосновение воды — дрожь кожи, мышц, тока крови, дрожь и воспоминания, глубже и ярче тех, что присущи памяти человека – подкожная, внутримышечная и внутривенная память рыб, водорослей и птиц. Под черепом дышит ледник – на его ладони нить моей пуповины. Прочие нити оборваны – голое тело летит в воде, волнуясь, как водоросль, как водопад. Без жалости, без ностальгии — мгновение милосердия к изгнанному из Эдема.

 

«Душевное тепло выцыганенное у ветрениц...»

душевное тепло выцыганенное у ветрениц страждут сирые духом выпевают тоскливо как далеко бы могло быть отсюда до моря? и кто позабыл отогнать лошадей — так в небесах и пасутся серые и спокойные серые и спокойные лучатся подземные жилы корни и сочлененья сложим ладошки молясь оробело веруя в то, что нас услышат надеясь на то, что нас не увидят

 

«Река переполнила наши глаза...»

Река переполнила наши глаза, когда стояли, обнявшись, наши руки вплетались в небеса, в пески, в прибрежные мхи, как же мы зыбки, мой милый, как же зябки, прахом став, восставали, рассеяны ветром, воспаряли, воспылали, воссоединялись, встав вот тут, чтобы звучать голосами, исполненными кликов, откликов, чтобы звучать — как же мы зыбки, мой милый, тáя, ликуя.

 

Речь

Речь: смехом на устах, словами, слезами и кровью своими на устах — желтые ядовитые цветы целовал, хмелел и в желтую пыльцу падал, ликуя, пыль дороги и самое язык забывал, всем телом ликуя; не так ли в детстве далеким утром, из дому гуськом – мгла мреет на солнце, крыши млеют и не соврешь – все согласовано в роде, лице, числе, времени и в пространстве; речь, как звериными глотками Бог речет поэзию.

 

«Когда шел дождь...»

когда шел дождь мы всё еще смиренно и яростно ловили в шуме капель насущную весть о небе отчем доме о детстве обо всех делах наших и днях и некогда вызубренном Возлюби Ближнего Своего мы лежали рядом век не смежая покуда абрисы наших тел не слились в один глубоко под нами перекрестья подземных жил подмигивали путеводными звездами кореньямFкометам зрели змеиные залежи грунтовые воды зудели и кости и цацки давно умерших названивали – Возлюби Ближнего пока шел дождь мы знали всё о Любви

 

«Капли сумерек незримо роятся в воздухе...»

Капли сумерек незримо роятся в воздухе в моей памяти город этот продолжает жить отстрочен пунктиром пионово-сиреневых соцветий провисая меж ними будто огромный неведомый едва прикрывающий старые безумные колени подол хозяйка по вечерам возвращаясь домой нескончаемо дундит одной лишь ей внятную музычку с вожделением глядя уже только в небо

 

«Ластясь мостами, ласкаясь башнями...»

ластясь мостами, ласкаясь башнями гулена, расстрига, монашка ясная, голубая, прекрасная высь грязно-серо-изжелта-ржавая здесь всевидящ глаз и всеслышащи уши большая уродливая аистиха на крыше высидит деток и обкорнает им души как боярышник в парке бледной немочью чуть свет на ногах в угаре, в запаре к вечеру на рогах падает навзничь в свои огни бранится, блюет и плюется ими тысячей ртов и языков в хороводе вони, пьяни и мотыльков запахи, запахи – над улицами и над водами над движимостью и недвижимостью живностью и мертвечиной телами в конвульсиях страсти стыда и смерти Вдруг на миг все вокруг затихнет — сто колоколов на ста языках возвысят свой простой чистый голос — жестокое израненное сердце обращается к небесам а потом все сначала

 

Снег

В городе что ни ночь тает старый снег Тает с протяжными вздохами тянется сквозь мои сны Днем смотрю – смотри-ка только в канавах только в тени еще снег Будет таять пару ночей поболит чуток поболит и пройдет

 

История

Век твой разве чем мой утешит мой разве хнычет далече речистые далече певучие голоса в небесах пот в земле земля в жмене жменя в кулаке кулак в спину мне тычет вон с твоих осин летит серебро едокам в хлебово летит в разверстые пасти псам жар твой разве чем мой утишит пасти серебряной оскал недобр оглянись в конце борозды оглянись у церковных врат мощь твоя разве моей поможет пройдусь-ка вон осины без серебра пес колотый камень гложет

 

«Лист бумаги – милость...»

Лист бумаги – милость ямки в песке вышептать выкричать выплакать уйти и не видеть как подрастает тростник сдать тебя уйти и бровью не повести как безупречен лист и как песок искрист и ты невинен чист лишь камыши – ши-ши

 

Петелька к петельке

 

* * *

Что они делают, когда окончен концерт? – Прощаясь у выхода, галантно шляпами машут, прежде, чем разойтись, и музыка — звучит ли она в их шагах или плещется в светлых платьях и тех скупых фонарях, что затеплил вечер? И тенор — хлопнет кружку в кругу друзей или стопарь в одиночестве, в барчике, исполненном тишины, где печальная муха бродит по стойке, и баритон – сев в свою ласточку, помчит домой, обнимет жену, поглядит в телевизор, примет таблетку и ляжет спать, перед сном недвижно уставившись в потолок, и никто никогда не узнает, что он там видит, или же все они долгой цепочкой по крышам, мостам и башням города – петь a capella со звездами.

 

* * *

Некая рижская радиостанция выслала в ночь

погулять саксофон – он сон мой надрезал и,

вылизав рану горячим голубым языком,

смеялся – попробуй сама, как ходят безногие,

я мир из фу-фу строю снова, всё из голубого,

ты мне будешь должна! С полпути, на пороге,

он сгреб меня, мокрой заплаканной курицей

бросив в окно – ты там глянь, не пора ли

пробовать воздух, что в чреве моем

стал стоном, смехом, всхлипом и крыльями?

 

* * *

Не слышала ничего, что щемило бы круче

одинокого насвистывания в ночной тиши —

словно зов, не верящий в отзыв, как простая

такая весть – эй, слышишь, я здесь,

я тот, кто свистит, сам-с-усам, у меня есть

свирелька, свистулька, меня не увидишь,

не потрогаешь, не пожалеешь, я сам, ничего

мне ни дашь, ни возьмешь, вот сердце только

попридержи, я ножонкой сучу, по камушкам-

мушкам стучу, на макушке шапчонка, ау,

зову – не отзывайтесь, в осторожных кустах

придорожных возня – такова моя песенка,

есть я – нет меня, ух ты, сам себе сирота

я и матушка, вот не грусти только, я

крестный отец слепому туману, лодкам

в черных бухтах и каждому слову,

что пишешь на белых своих листах.

 

* * *

Проснувшись, с трудом выбираемся из дому, там под сенью деревьев в цвету, а деревья в цвету творят нас бесплотными – так расцветает рассвет расцвечивать наново нас подобающе дню и окнами ветра речного встречь рас-творяя беспечных нас, будто решивших – Да будет! — способных внезапно бледнеть, будто воды, которым в мгновение ока открылись их сила и свет, там нам на заре ободряюще глухо гудят холмы вдалеке и звенят вопрошающе звонко полушки в ладонях – чин-чин. Паучок по утру и баба с пустыми ведерками значат лишь то, что проснулся паук и какой-то бабенке воды захотелось – лишь то и едва ли еще что, как будто беспечно решили – Да будет! – готовы ко всем обычным подвигам, обыкновенным свершеньям, обыденным речам и страстям, следя за тем, как ливень грядет смыть след, не забудь — будто воды, которым в мгновение ока открылись их сила и свет. Свят грядущий. Свят.

 

Рассказ

об одном человеке, который заплакал при виде новорожденного ягненка. А жизнь не щадила как будто: война громыхала, гнула, ломала и тут, под носом, и там, на позадках, такая вот музыка для пацана, такие вот шманцы, смердящие жареным, и на усах не мед-пиво, на усах блевотина страха, и пора, подобру-поздорову, по миру и по миру, гол, как сокол, а сам уж не мальчик, но – кому ты здесь нужен, и трудно, уходит жена, друзья кто куда, своего угла йок, но терпишь, цепляешься за одно то, что жить-то ведь хочется, к вечеру так навкалываешься, что хрен уснешь, больно, однако боль все тупее, зажмешь ее, зажмешься и терпишь, пахнет жареным все еще, на усах не мед-пиво, на усах чужого пира похмелье солоно, а чужбина горька, да и сам зачерствел, словно струп, но однажды утром ягненок припадет к матери, сядешь рядом на солому и плачешь — признателен, кроток и счастлив.

 

Трава

Над нами камень Под нами земля Воды по краю Трава между ними, между Нет ни хозяина, ни властелина Ветру покорна Времени года послушна Мороз положит, дожди поднимут Но хозяина нет Да и памяти нет, а то разве Кудрявилась бы бестрепетно над Висельниками, вешателями, чумными рвами? Как бы ей пучило брюхо Гниение втоптанных в грязь победных знамен? Как бы лизал ей пятки Пепел всех ведьм, сожженных заживо? Нету памяти, только темень В корнях хоронится, лишь тишь Трудится в стеблях Дыша из земли, из безъязыкой земли Ласково обращая к нам Слово забвения и покоя. Ай, что, если когда-нибудь нам вдруг У травы случится учиться ее тишине Нам, с нашейто вечной трындой на шелестящем ветру Вещей и событий Нам, а вовсе не травам, учиться проститься С болью и памятью, как с нафиг Ненужным более спасательным кругом Как бы это мы жили бы дальше, как?