Глава первая. БАШНЯ
1
Блохи — вот ураган! Эта сыпучая мгла без единого пятнышка света спешила навстречу тебе — как опилки железа навстречу магниту. Стихия, чирикая, чиркала по корпусу носа, настропаляла глаза прослезиться, царапала незащищенную плоть, ела теплую шею, не кашу.
Вторжение длилось ускоренно, длилось оно всего ничего.
Миниатюрные кайзеры вдруг исчезали долой с оскверненных участков улиц так же стремительно, так же внезапно, как и появлялись, однако последствия пиршества блох, анабиоз опрокинутой попранной чести, парша в очаге катастрофы, разбитые рваные бусы, непарные туфли, клочки шевелюр и медалей на мостовой, подтверждая жестокость явления, свидетельствовали мудрецу на заметку, что против орды вампиров еще нигде во всем индюшатнике не придумано средств обороны.
Стихия навстречу, падая сверху, фактически стригла вдогонку. Прохожие, застигнутые врасплох, окаменевали с испуга. Но многие фаты события все-таки фыркали, многие все-таки делали дико подскоки на месте, рывки на деревья, многие сразу потели, танцуя вприсядку плюючую польку содома, будто бы каждого, кто подвернулся под эту статью насилия, каждого крайне беспечного, кто подвернулся нечаянно, каждого пешего, кто не ковбой, кипятила со всеми другими друзьями-раззявами в облаке черного рева такая судьба. Многие фаты, статисты картины, послушно терпели в аду, когда многие нетерпеливые граждане, делая дико подскоки за порцией воздуха, бились о стены домов или, хуже того, друг о друга. Рациональный рассудок у всех ускользал от обязанности руководить ими. Разум отказывался распознавать обстановку, живая душа взаперти предрекала конец, а повсюду кишела грызня.
Когда возвращалось отишье, жители города кисли с опухшими сизыми рожами, как у потомственных алкоголиков, и ничего худого не помнили. Мужчины, то бишь и женщины тоже, все потерпевшие, все пострадавшие после нашествия, прятали самые гнусные кадры позора на дно подсознания. Блохи? Да вам если жарко, значит, у вас это приступ изжоги во рту. Вы наелись известки, но думайте сами, кому потакаете. Пусть у рептилий поверх организма свой собственный панцирь или своя чешуя серебрится на пузе. Человеку доступна другая планида. Человеку зато можно вдоволь кататься по сочной траве нагишом — у человека свой сад, и роса покрывает его лепеству. Думайте смирно. Блохи не более чем отвлекающий блеф, обращенный в острастку.
2
На свете каких только нет изощренных желаний! Посмотришь иной раз окрест и ахнешь от удивления — чего только людям не хочется!.. Найдутся, возможно, такие задиры-зануды, кто даже захочет прочесть эту книжку.
— Ну-ка, посмотрим, — скажете вы, настороженно тиская произведение. — Проверим на ощупь, у автора были причины писать или нет.
Были: однажды ему захотелось.
— Ответственно?
Пришла ему в голову мысль опрятно заполнить своими словами, своими слезами пачку хорошей лощеной бумаги.
— Гм, в голову, а не в иную конечность пришла?
Повторяю, пришла ему в голову мысль о напрасно пустующей пачке бумаги.
Для этого, не мелочась, он приобрел по друзьям тяжелейшую пачку — как бочку.
— Позвольте-ка.
Что?
— Серьезному автору, прежде чем сесть за работу, необходимо задуматься.
О чем же?
— Располагает ли он в кладовой своей памяти материалом для книги, а бочка бумаги, простите, не повод рассчитывать на похвалу дорогого читателя.
Кто сдуру вам настукал, что автор серьезный?
Это во-первых.
Насчет похвалы, во-вторых уже это, автор согласен с вами. Он и сам по натуре досужий читатель книжек и тоже не всякую весточку хвалит, но мнение вашего автора вряд ли должно приниматься другими как основное препятствие к выходу в свет их печальной печатной продукции.
Человечеству свойственно делать ошибки.
Все человечество мы.
Вот, если хотите, монтаж из амбулаторной прозы. Врач-оптимист-психиатр ошибся недавно в диагнозе для молодого полезного водопроводчика. Шизофрения, констатировал опытный доктор, когда с дюймовой трубой наперевес водопроводчик Эн-тик из домохозяйского штаба петрархипычей ворвался к нему в кабинет, угрожающе корча улыбку, мыча. Подвижная гамма гримас вплоть до тика и судорог не оставляла сомнения, что перед ним лицо не пророка. Но, к счастью, это была не шизофрения. Мастер трубы разгрызал за щекой кусок сахара.
— Сахара? Вы лакировщик.
Нет, у меня — хорошее настроение.
— Надо же! С чего бы оно у вас было хорошим?
Он постоянно какое-нибудь.
— А разве ни разу не крали у вас кошельки в автобусе? Не крали, считаете? Хам никогда не унизил вас грубостью чванства в присутственном месте? И не болели по праздникам дети и зубы?
Болели и крали, и хама подметили в яблочко. Но вырвать кому-либо зубы — не лучшее средство борьбы против боли. Зубы, вообще-то, болят не по собственной прихоти.
В моменты, когда очень больно, — хамы и воры, как волки, лютуют особенно в эти моменты, — нам каждому необходимо найти между нами двумя сотоварища по выживанию.
— Писатель! — вспомните вы.
— А? — отзовусь из толпы грамотеев.
3
Карлик обвыкся в этой рутине текущего времени, где каждодневно превыше всего ценил утро, когда спозаранок он еще на боку полусогнутый, полуслепой, полузрячий никто, воскресая, летел из ущелья в ущелье, летел из объятий в объятия без остановки, — не то чтобы долго, не долго, но быстро куда-то летел, — а затем у него наступало само пробуждение, бьющее в ясную голову, точно вино бытия.
Карлика мигом одолевали предчувствия близкой решительной радости, которая вовсе не кончится после того, как однажды начнется.
Радость обязана произойти без особой на то причины. Радость обязана произойти без объяснения повода, необходимого будто бы как оправдание. Любые причины да поводы как оправдания собраны все под ее каблуком. У независимой радости-максималистки нет обывательской надобы похорохориться на похвальбу, нету нее родовой принадлежности к авторитетам, ей не присуще занятие зваться парадным осколком от общего блага.
Не по замыслу свыше, но вопреки тому замыслу — возникает она самовольно, как аутосфера по самонаитию.
Готовься, пожалуйста, не пропустить ее мимо груди.
Не прозевай — потому что без этого мир истощается.
Мир обернется тогда тебе на беду заносчивой дуростью. Конечно, даже травинка, фитюлька рядом у твоих ног… Или, конечно, какая пичуга, фитюлька тоже в объеме пространства…
Как и любые другие субъекты первейшего права на жизнь, эти кроткие малые стати природы вполне воплощали собой мозаично для Карлика радость умелого существования всякой возможности, были назло вредоносному сраму борьбы не потеряны попусту, но повернуть или высветить иначе нашу тропу на стезе кустарей — таковые примеры насущной фантастики были, конечно, слабы, хотя весьма не бесплодны.
4
— Вы себя помните внешне? Даю на всякий случай подсказку.
— Не помню. Булькай.
— Малый вы подозрительный, чопорный, твердый, короче — носатый… Вы кобура с отливками губ.
— Я кобура?
— Для начала плотнее зажмурьтесь.
— Это зачем? Я не буду некстати.
— Но мысленно можно свой профиль увидеть, если плотнее зажмуриться.
— Господи, мамочка! — сбоку зевнула фальцетом актриса — профессионально, взатяжку. — Чего там увидишь, если зажмуришься?
— Тебя-то кто вопрошает? — осадил ее выходку чопорный. — Речь идет обо мне. Все забыл я — величайший заслуженный физик, у которого были проблемы науки. Мемуары сколачиваю.
— Примите мои поздравления. Много наколотили?
— Не твое дело. Говорю тебе, память опустошена, как ослиное стойло, где нет уже никакой животины.
— Сдох осел? Ясненько! Тогда речь о той синей двери напротив. Это не синяя дверь, а зеленая. Синь — это зелень, а главные люди, впадая в обман, еще не достигли того понимания тонкости цвета, что синему лучше зеленое прозвище.
— Люди наклонные говоруны, потому что привыкли наклонно шептаться.
— Возможно. Та всячина, квазиштуковина разная, что без оттенка зеленого шарма, не синяя, вы не согласны?
— Чу! — сообщила новость актриса. — Вижу зажмуренными глазами.
— Не верили? — радовался Графаилл, опальный поэт, инициатор идеи зажмуриться. — Долго не верили! Вот уже вы себя видите.
— Неописуемую вижу действительность.
— А себя?
— Хоботом. Отломанный, кажется, хобот у чайника вижу, приветствуя.
— По логике, так и должно быть. Образно мы себя видим. Образно, примитивистски.
— Хоботом? — удивилась актриса.
— Не твое гиблое дело! — вновь осадил ее притязания физик. — Образно — хоботом?
— Образно примитивистски. Хоботом или не хоботом, или собранием уполномоченных, или размашистой дыркой на выкройке.
— Тебе паровозной занюханной вонью себя ни разу не доводилось обнаружить, очкарик?
— Я зачастую скучаю полынью в ошурках.
— Отрава.
— Тсс!.. Или можно брыгайлу зато ненароком узрить…
— Это какую брыгайлу?
— Да, какую? Что за брыгайла?
— Пес ее знает, она промелькнула в уме, ничего не сказала.
5
Дорога ползла неподвижно вперед и тащила на себе Карлика. С утра по дороге к облупленной башне возобладало желание снова прильнуть инстинктивно к оазису неба глазами — доброе небо за дымкой мистического тумана сулило по связи поддержку, что ты достоверное лицо.
Между ними была напрямую налажена связь.
Это наверняка телепатия, догадывался Карлик, уважая небо за разговор интеллекта с интеллектом.
Издали башня — ветхий музейный сарай — похожа своими горбами на ветхий музейный корабль, умыкнутый на сушу пиратами. Среди городской гольтепы накопился поэтому скабрезный слух. Якобы ночью морского разбоя, набычив улитые ряшки…
Дескать, еще в позапрошлом столетии ночью служаки морского разбоя похитили на берег чью-то фамильную шхуну в расчете на выкуп, а вскоре, когда надоело таскать ее волоком через овсяные дебри угодий, обиделись быть у нее бурлаками навеки под лямкой с чужого плеча.
— Тьфу нам на шхуну! — взроптали служаки молитву, старея. — Спасти бы корыстно свою драгоценную шкуру… Лямка не мамка…
Сверху нечеткими хлопьями пены вблизи самой башни, мешая сегодня контакту, висели по синему фону смешно там и сям облака. Вдобавок и местные женщины тоже старательно портили небо вблизи самой башни, как обнаглевшие домохозяйки вблизи коммунальной прачечной. Дамы кочевья сушили на длинной веревке по синему фону подъятое кверху белье. Бесстыдство пейзажа достигло предела терпения. Белье на веревке, напоминавшее мелкие рваные хлопья небес, как и сами небесные рваные хлопья, напоминавшие ту же растрепку белья, застили Карлику весь обозримый доверчивый космос исподниками да простынями. Была теснота, куда невозможно по-честному вклиниться, вклюнуться взору. Царила полнейшая неразбериха. Карлик обмяк и поежился на демонстрацию облачно-тряпочной прорвы:
— Бунт? Обидно за принципы, коли предложат аферу тебе по-товарищески переодеться во все не свое после стирки.
Небо ссудило прохладой щекотку за шиворот.
Уродица башня ждала.
В уродице башне гуртом обитали созвездно мыслители нации. Высокочтимые разумы, чья мировая бесспорная слава мастито бессмертна, мудрили законы стране. Карлик у башни, вообще-то, не пешка, не клоун и должен охотиться.
Карлик обязан отслеживать их изречения, зорко внимать изобилию реплик и шквалу пророчеств и строго-престрого блюсти золотой заповедный, забагренный фонд оптимизма светил, а затем ювелирно, каллиграфическими завитками ручного письма, где буквы красуются, что виноградные зрелые гроздья, что добрые демоны, что скакуны, что премьеры, переносить это все по крупице на сокровенно секретные бланки с аллюрами, как ясновидящие рекомендации веку. Без оговорок и без экивоков обиды на трусость и трудности Карлик успешно служил и не портил условия службы, которую взялся нести на правах одаренного писаря башни по конкурсу на пол-оклада.
Карлику тошно хитрить, ему хочется сгинуть отсюда подальше, за тридевять астрономических ям и планет, а врагом его был оборзевший подельник Илларион.
Имея неглупую внешность, улику на случай внезапной анкеты, Карлик уже набрал от роду сорок лет с гаком на случай внезапной кончины. Карлик озлоблен, озлобился на шевелюру, которая портится, чешется, жалит его хоботками волос и трещит, — она мучит его сердцевидную голову, гнусно треща-вереща под иголками гребня, как если бы псы на макушку насыпали молний. Карлик отчасти беспочвенно беден, одет он излишне тепло, не по-летнему, по-шерстяному, по-ватному, зычно сопит и боится простуды. Карлик отчасти довольно богат, а врагом его был откровенный завистник Илларион.
У Карлика родственный долг опекунства. Сестра, за которую старший братишка в ответе, смущает его бесконечно. Когда-то сестру нарекли на крестинах апокрифическим именем, ей в ее метрику тушью намазали сразу четыре словечка, четыре словечка текстуры незнамо зачем и три штуки тире между ними для связки.
6
Поцелуй-Меня-За-Ножку звали сестру.
7
Смущая, тревожа своей неудачей по жизни, сестра в западне выпадает из общего строя гражданок. Она малохольная, голая, как аномалия.
Сызмальства — против одежды любого фасона.
Младенческий дар ускользать из-под ига пеленок и тут у нее развился на сегодня до крайне строптивого норова. Божий, наверное, дар — ускользать из-под ига. Всегда на виду, на свободе. Соседи хотели привадить ее носить юбку по поводу срама, напрасно хотели — не сладили. Кривой сердобольный священник отец Алексей тоже дюже хотел и, по-моему, тоже не сладил уговорить ее на домотканое рубище, которое сам изготовил, обдумав отверстие для головы.
Люди, рек поп Алексей, пущай так она.
Так она вроде заправской свечи, в чем и фокус.
Ибо зело недоступное дело сие не доступно понятию нашей потуги понять его, рек Алексей.
Дурочка, дырочка, лег и расплакался через единственный глаз.
Оная дурочка тратила все вечера на подворье, где сторонилась овец, а зато привечала корову среди круговерти животных. Овцы своими носами, точно собаки своими носами среди круговерти, пытались обнюхать ее неодетые бедра. Корова доить ей давала себя по-дружески. Братец однажды слегка подсмотрел эти страсти. Славно работали птицеподобные локти, снуя по бокам, и звенели молочные стрелы, стуча по железу ведра. Вольготно гуляли смешные лопатки, сокрытые кожей сеструхи, присевшей на корточки дергать упругие смуглые сиськи, но больше всего впечатляли живые молочные капли на длинных ее коленках и сами коленки, которые были развернуты врозь.
8
Я не осилю сравнить Графаилла с Гомером, а надо бы для научности.
Сравнение, как и цитата, предполагает у некто, кому подфартило сравнением или цитатой, запас эрудиции. Сравнение, кроме того, компетентно поможет увидеть у незнакомой пока новизны что-то близкое, что-то лежащее где-то вплотную с известным уже феноменом. Оно, будучи кстати, наверняка придает опусу фронтопись эпоса.
Но Графаилл и Гомер, оба слишком оригинальные бестии, не подчинятся, конечно, порядку сравнения. Каждый, копая на свете доподлинно что-то свое, был инакомыслящим, инаковидящим иносказателем. Это не панегирик им, отщепенцам. Это жалоба со стороны хроникера-биографа на крутизну предстоящей задачи, где персонажи весьма не сводимы в одно лобовое понятие прямолинейного смысла толпы ни параллелями, как аналогии, ни по контрасту, как антиподы. Здесь игровые попытки добиться сравнения, попытки добиться сравнения со стороны подмастерий, вроде меня, такие попытки приносят иной результат.
История не сохранила каптерку поэта, разрознив архивы. Копирку поэта мы сами куда-то похерили, все потеряли, пока приходили, потом уходили. Копирку, копилку, коптилку…
Давайте хотя бы поменяем его, как истца на процессе по делу забвения.
Давайте — почешем язык?
Если труды Графаилла написаны были не шибко по-гречески вовремя, то пресловутый незрячий Гомер и подавно свои никогда не записывал.
У Графаилла стихами воспето многое. Не хватит, я думаю, вашей публичной районной библиотеки, чтобы расставить авангардиста вдоль ее стенок, ибо чего только там у него не воспето. Паузы. Козыри. Козы. Круизы. Загривки. Заклепки. Трахея. Траншея. Кино. Конституция. Пшенка. Дорожка. Подвижка. Шлея. Вы спросите, как из обычного хлама в изустной рутине поэт ухитрялся добыть основные слова для себя на земле? Графаилл охорашивал их, отмывал, обрабатывал, организовывал отклики лиры, чеканил образы, как образа. Черт его знает, однако, как он успевал, ухитрялся, но что здесь особенно манит ученого? Скользко, скольжение. Трудно, друзья, нам ущучить из описи переплетений что-либо такое, чему на катке Графаилла была не подобрана складная рифма, но каждую новую песню поэт обрубал, оставляя заместо последней строки многоточие…
— Слогаю по правилу: благовест окороти на полоску, — вещал он ответственно кредо. — Вирши мои почему гениальные? Вирши мои гениальные силой моей недомолвки с умыслом, она выражается во многоточии… Тьма многоточия…
Кода вперемешку с огнями спичек и лун у него замелькали, запрыгали, что бубенцы конской сбруи, забегали перед окурками на столе тощие белые мыши, которые пагубно распустошили бутылку спиртного напитка, надрались и сели грозить из угла кулачками, сила моя, напустился на них уважаемый мэтр, это вам ахти что, психуны! Пьяные мыши полезли на койку под одеяло, — фамильярничая, как однолетки, мыши дразнили, кусали, щипали поэта, как идиота. Вечером он их убрал уже спящих. Он убедился, что пьяные спящие мыши, конечно же, вовсе не мыши, нисколько не мыши, но многоточие… Держась аккуратно за грязные хвостики, поэт отнес их из уютной постели во двор и повязался платочком. Если вернутся, не враз опознают его, — вероятно, подумают, это какой-либо практик, укрытый платочком.
О каждом усопшем изгое не поздно подать апелляцию Господу:
— Трудился, жил, ел…
Это когда жил один опосредственный малый на ниве чего-то банального, скажем, Антон, Иннокентий, Никита, допустим, Орлов или Губин, или вообще никому неизвестный майор Отечества.
Бессовестно так объявлять о поэте нельзя.
Поэту хитринка нужна, своя бородавка для некролога.
Дескать, ходил он в журналы.
В альманахе «Темя», куда Графаилл обратился с очередной заявкой, была надежда на публикацию. Была надежда заглавными буквами, но два мужика-редактора, старая поросль, Яша с Андрюшей, крякнув, устроили пышное шествие с его бородой, поскольку плевать им отсюда на ваши заявки, поскольку Гомер, если вдуматься, тоже потомкам оставил устно следы. Сама борода Графаилла вкупе с улыбкой, зубастой, сверкающей многовалентно, как уличный факел, обычно влекла к озорству любопытных.
— О, носили по мере пути вдоль асфальта за бороду, не соблюдая ничуть интересы лица! — записал он устало в автобиографии.
Напоследок он, утверждают его современники как очевидцы, покорял Олимпийские горы своей поэтической миссии. Бедняга маялся там, окликая забытое нужное слово, какое в ответ юморно разыграло с ним эпику в эхо. Складки, навесы да выступы гор, — они вечные книги, расставленные по сторонам, — отрешенно смотрели на канитель.
А когда, как огромный разбойный кулак, увесистый камень обрушился на Графаилла досрочно с убогой ближайшей скалы, поэт, уже падая навзничь, отрекся, раскаялся:
— На хрен я буду творить ахинею плашмя?..
9
Знавая чужие нескромные тайны, где в ожирении, в ожидании мести скрывались обидчики в энный конкретный момент, если Карлик терял их из виду, терял их и думал, они уже спятили, вымерли, сгнили, двойник иногда навождал собой все круговое пространство.
Двойник иногда навождал собой рощи, конторы, контейнеры, плацы, больницы — мастак на все руки и ноги хватался за все без оглядки.
Двойник успевал отличиться повсюду.
Повсюду хитрец успевал, если даже не двигался, лежа на теплой домашней кушетке, — светать двойнику не хотелось.
Улица жизни пронизана бедностью. Не будь у него двойника, натерпелся бы сраму в отдельные черные дни. Когда беспощадная бедность ужасно царапала горло, хватала крюками за брюки, двойник уходил унизительно за подаянием.
Иной бы, кто гордый, сначала поспорил о чести.
Двойник опирался на график учета, кому промышлять, а кому прохлаждаться снова.
По графику лишь двойнику выпадали плохие дежурства.
Улица жизни — жизнь улицы. Вокруг уйма дыр, уйма норок, откуда сочатся в объединенный поток обыватели. Двойник из отверстия ранней подземки нацеливался направиться конспиративно к утреннему, крался туда, как охотничий зверь. А добыв одну всего-навсего медную горку монет, он инкогнито был у прилавка. Блатные, богатые, сытые масти-мордасти возле прилавка, выйдя вперед, издевательски долго вершили свои ритуальные торги назло шантрапе. Масти сытыми взглядами щупали снедь, опуская ленивые руки надолго в мошну, в серебро, в середину могущества мордоворотов, и брали товара себе на полушку. На половину копейки. Двойник устыженно терялся, хватал что попало с прилавка — спешил и выкладывал полностью куш.
У каждой души населения, чай, свой двойник.
Это невидимый шкет и пройдоха, как правило.
Когда нависает опасность, он обязательно примет удары твоей судьбы на себя.
10
Здравствуй, рубаха-народ! Я тебя жутко боюсь, утешитель и вечный мой путаник, едва ли не самый набитый дурак. Я только-только родился немного, когда краснорожие дворники, золотари, горло-хваты, грязца налетели меня совратить, оболгать, увести в услужение маниакальному вывиху разума, будто бы мы на крючке. Мы на крючке как объекты собственности народа, ради которого каждому простолюдину, каждой напористой поросли предоставляется право на тщательный выбор: или среди толкотни-трепотни быть убитым, или же стать образцовым убийцей. Но мне-то что делать? Я не дерьмо, не палач и не жертва.
Дадут еще слово, скажу вот о чем.
Я чист от амбиции своими подошвами вечно мозолить поверхность планеты, слушая твой приказной, проникающий мне до кишок, оглушительный вопль о Родине…
Мы любим ее, потому как у нас она самая меткая!..
Мы ревностно любим ее, потому как у нас она самая крупная!..
Скажи мне, красавец, а разве некрупная Родина меньше? Некрупную Родину граждане меньше способны любить? Или для них она разве не Родина-мать? Она хуже?
Твой прагматический патриотизм отвратительно корыстен.
Я люблю Родину честно — пусть у нее больше будет одним из ее сыновей. Мне себя заживо не вразумить относительно пользы во мне после смерти. Верю в имущее время, которое ткет очевидную жизнь, ибо сейчас изобилует яблочный день, — и ни во что не такое не верю. Думаю, благо моей предстоящей кончины заключено в ее несовместимости с этой минутой столетия. Смерть — это как? Это что за поклеп еще в яблочный день? Я смертен не хуже других, но пока я живу — запрещаю себя убивать.
— А ты на каком языке сочиняешь эту мигрень? — ужаснулся двойник.
— Этюд о любви?
— Кому? Народ — а с этой пролетарьятчиной тоже нельзя не считаться — побольше поесть обозлен.
— Уточни, кто народ.
— Основные нули населения: прачки, жестянщики, разные рикши, кто не жокеи-наездники, лодыри, пьяницы — все мы народ. Или нет?
— Узнаёшь? Это наше крыльцо. Входи, не мухлюй, ты ни разу там еще не был.
— Я — входи? Пожалуйста, но — за тобой, на полшага сзади.
Перед окованной медными бляхами дверью Карлик опять умолял его, понукая:
— Ну!..
— Нет, — отнекивался двойник. — Я не чую порожка, боюсь оступиться нехорошо.
11
За дверью, окованной медными бляхами, квартировал институт-инкубатор оракульских истин или, конечно, рассадник отборных идей, вместилище смеси музея скульптуры с аптекой закрытого типа, где по стенам овального зала теснились кронштейны, подставки, протезы, на коих обритые бледные головы ладили круто высокие думы навынос.
У каждой такой головы начертан арабскими цифрами спереди по трафарету государственный порядковый номер. У каждой такой головы побелели глаза. Бывшие карие, бывшие синие, серые, — нынче по цвету белесые, как у вороны, варенной в уксусе, — глаза неприятно моргали щетиной ресниц. У каждой такой головы нынче не было тела.
По стенам овального зала, по стенам, отделанным изобретательно прозрачными полыми плитами, текла в одну сторону горизонтально красивая ровная жидкость и стряпала, как имитация прямолинейного перемещения зала мимо безликих объектов и мимо завесы теней, приятный шумок езды. Между панелями щурились импульсы датчиков электропультов, узелки цветного контроля за технологией, за процедурой. Вся здешняя коммуникация вбирала в отсеки своей сверхъестественной хитрости ваш обостренный слух и раздваивала восприятие звука. Вы, кажется, слышите всё, как обычно вы слышите происходящее. Вы слышите шум этой странной системы, слышите четко шаги, различая среди прочего шарканья, слышите чьи-то слова, голоса, понимаете внятную речь и в то же время находите, что на какой-то, наверное, провозглашающей вечность одной непомерно растянутой ноте за вами крадется по залу стерильная тишина.
— Каменоломня тупая, не знаю, как еще лучше, чудак, обозвать у тебя холостяцкую синюю, то бишь, одновременно зеленую лысину перхоти…
— Мой послеполуденный сон актриса переманила себе…
— Переманила, мне своего недостаточно, да, — вздыхает актрисина голова. — Мне подавай, что чужое…
— По вашей захапистой милости, детка, хронически недосыпаю, хронически пялю глаза, бодрствую…
— Кому подавай что чужое?
— Мне, мне! — кричит остаток актрисы. — По моей милости.
— Девкина ты перепонка, — дразнится в адрес актрисы восьмой номер.
— Эй, Карл, объявите хамью замечание, пусть извиняется, пусть извиняется, — просит у Карлика помощи голова Графаилла.
— Что-о? — надуваются щеки восьмерки. — Что, колбасина стервячья?
— Ничего. — Голова Графаилла робеет. — Извинись. Я думаю, надо пойти на такое мероприятие. Сейчас извинишься ты, потом извинюсь я, потом оно так и начнется по кругу само. Хочешь?
— Асимметричный картофельный шар, я давай пожую для размеса харчок и направлю тебе в оба зрака.
— В оба — куда?
— Зрака! Так у тебя называю зрачки бесстыжие.
— Не хвастай, не справишься правильно харкнуть.
— Я-то не справлюсь? Я, было время, харчком оппоненту мозги вышибал, истощенец!..
— Игра в извинения? — встревает актриса. — Браво! Чудесно придумано! Могу первая попросить у вас извинения.
— Вы? — сомневается голова Графаилла.
— Да! Кто следующий в очередь?.. А мимика стен утомительна.
— Бросьте. Нельзя вам. Я без штанов, а вы дама. Неловко.
— То есть? У вас обнаружена грязная талия, папа, хотите сказать? Угадала? Почему же неловко?
— Грязная? Ладно. По мне, все равно, лишь бы что-то… Грязная талия… грязные голени… грязные фиги…
— Мул мысли, ты врешь! — опровергает охальник, ехидный восьмой номер и бывший блистательный физик. — Из-за тебя, негодяй свиноренко, разговор оборвался на полуслове.
— Какой? — встрепенулась актриса.
— Не помню. Память отсохла давеча.
— Вспомни.
— Что?
— Вспомни, какой разговор.
— Я вел его с этой, ну, как ее там?
— Актриса?
— Да, с этой мокрицей, которая вся косоротая. Тебя не касается.
— Не буду помехой, спою.
— Ба, вспомнил! Я, дорогая моя сикараха, когда-то носил обе талии вместе. Первая талия скользкая после свидания с дамами, как у змеи…
— Не мешаю, пою. Слышно? Слушайте.
— Песню про фиги, пошляк?
— Я не пошляк, я фигами смахивал слезы.
— Позвольте вас опозорю, восьмерка с актрисой.
— Кто вякает?
— Это хирург. Это с искрой собачьего нюха в остатке бывший великий хирург излагать изгаляется.
— Продолжай.
— Мы бесполые тихо.
— Зато не бездетные.
— Как академик и медик, я растолкую вам это несоответствие.
Карлик успел уклониться, не принял участия в их ассамблее, пошел обживать одноместный служебный солярий по левую руку. На пороге солярия подслеповато прищурился, зажег электричество люстры, чтобы не стукнуться лбом о средства пожаротушения по пути. Люстра, жар-птица прогорклого серо-вишневого света, не доставала худенькими лучами до всех уголков этой кельи, где сверху стекали по сводам отдельные темные пятна, скользящие, жирные, жидкие звезды. Теплолюбивому писарю было всегда хорошо в этой пещерке, всегда хорошо, как амбалу на пороге сауны после наружной морозной работы.
Карлик являлся вовнутрь этого влажного рая, садился на кресло за письменный стол и давал отдых ушам и рукам, и рукам особенно. Способные, полиспособные руки вели себя самостоятельно грозно вне башни. Руки вне башни меняли местами различные вещи, вещицы, вещички, чистили нос или бешено чистили шкуркой посуду, чертили задиристо рожицы-буквы на белой бумаге в экстазе сотворчества, собаловства. Работоспособные руки носили на своей коже, куда ни посмотришь, узоры морщин и корявые шишки мозолей, зазубрины трещин и шрамов. А шрамами руки покрыты не хуже бродячей собаки. Руки могли прокормить и снабжать информацией накоротке. Наподхват и на ощупь. Они были, конечно, как и глаза, продолжением универсального мозга.
Такими роскошными слугами не стыдно похвастаться перед оравой мыслителей, кто неотлучно за стенкой моргали глазами, работая лишь одной головой при нашесте.
Но хвастаться было бестактно.
Конторское кресло-качалка с амортизаторами Карлику не предусмотрено здешней хозчастью по смете, — впрочем, если бы часть эта предусмотрела даже такое сокровище, то все равно закупить его было бы негде. Старинная мебель, антиквариат и другие внесметные редкости, радости мира сего, попадаются только на мусорной свалке за городом, и только на свалке могут они сохраниться, покоясь утешно в отбросах и хламе старья до востребования. Всякая свалка характеризует определенную Лету. Наша махровая свалка, надо сказать, охватила своими размерами территорию больше самой территории нашего города. Вы спросите, где мы живем? А здесь и живем. Оплотный такой городишко близ архипелага помойки. Профессионалы поковыряться, порыться на ней допоздна катастрофически богатеют, и кладоискателю Карлику тоже порой выпадали на долю счастливые залежи. Фортуна сперва подкузьмила на свалке возок, оснащенный рессорами против измота дорогой при длительной качке по кочкам, — упругая сталь и тугая воловья, добротная кожа, соединенные вместе в одной задушевной затее безымянного мастера красоты. Когда созерцаешь эту находку, включаешься молниеносно в алхимию переживаний того баламута-каретника. Переживая победу, Карлик очистил изъяны поверхности ласково щеточкой, выскреб ил и песок из отверстий, снял язвы ржавчины, вымыл, обтер и переустроил удобства шедевра по-своему под индивидуальное кресло, которое напоминало большое гнездо на рессорах, — ерзай, дерзай.
12
Ранее голова номер восемь была на плечах. Она там уверенно билась лбом об стену. Вот и добилась — пробилась однажды насквозь.
Однажды башка поддержала по-рыцарски в пекле науки теорию калиброванного пространства как альтернативу теории бесконечности.
Нам объясняли на лекции грамотно, что значат обе теории в естествознании, чем отличаются между собой, но мы ничего второпях не запомнили, не записали, чтобы доходчиво пересказать эту жуть.
И за такие заслуги на юбилей головы номер восемь ей начеканили по достижении возраста в отрасли бляху — на этой медали на свой юбилей физик, чья голова, не побрезговал увековечить игрушкой родным и потомкам его выдающийся профиль, у коего с оригиналом уже ни малейшего сходства сегодня.
Детишки спросили когда-то папаню за трапезой:
— Хорошо ли быть, отче, физиком, или раджой много лучше?
Голова, жуя вегетарианскую кнелю, сказала тогда:
— Чады, мне, как известному физику, необходимы интеллект и талант, а раджи поклоняются мясу.
Дай теперь этому физику тело!..
Не всякое тело, не камень и не пластмассовый лед или плед, и не любую другую культуру материи, как интерьер или как атрибутику жизни, — возобнови суверенное прежнее тело всего мужика.
Возобновленный кубометраж утробы захочет еды натощак, и не растительной луковой пищи захочет, а самую сильную порцию самого бычьего мяса лукаво.
Физик — устроиться на скотобойню подсобником у мясника.
Надо беречь и питать это новое прежнее тело, поскольку с одной головой налегке — не до физики.
13
Хирург — это душедробильная боль. Он умел экстремально трясти подбородком. Отрывистый, властный, породистый жест его подбородка снискал ему среди молодежи славу борца за высокие принципы. Среди молодежи никто не задумывался насчет его принципов, о чем они повествуют, если, конечно, содержат ядро вероятности смысла. Для молодежи, кому, по несчастью, нужны свои вождь и пахан и другие ведущие старшие куклы, главное все-таки жест, а не сами бумажные принципы столбиком.
Идол и лидер, он осыпал ассистенток, особенно рыжих, особенно русых, особенно темноволосых, особенными комплиментами, тратил изрядно купюры ночами на выпивку, чтобы не было насморка, но часто по пьянке наглел, угрожал ампутировать у собутыльницы пуп или даже дрожащий со страху кадык, обещая семь раз аршином отмерить от ягодиц, — обходились его приставания сравнительно благополучно, как оргии без инцидентов, интересующих уголовную хронику, но молодежи, парням, экспериментальное хобби начальника нравилось изобретательностью.
В академическую больницу, где врачевал, ему пофамильно везли на колесах, и на санях, и по воздуху разнообразную клиентуру, которую тот оценивал однозначно:
— Квелый, замызганный хворями люд, у которого нету дальнейшего вида на жительство…
Для воссоздания погибающей популяции хирург отыскивал у пациентов органы попредпочтительнее, поздоровее. На запасные части. Затем из этих обрезков, искусно сначала разрозненных, а потом искусно соединенных и заново сшитых, у него под иглой конструктора получался весьма человек-ассорти. Жилец, у которого были свои только шрамы. После недолгой поправки сборные люди самостоятельно двигались и покидали насиженный стационар. Обнюхавшись, оборотни легко находили себе применение в обществе. На пристанях и вокзалах они грузили, ворочали тяжести. Невозмутимо покорны — тихи, как яйцо. Но возникла проблема, которой хирург испугался. На каждого сборного супера претендовало гордыней по несколько жен и любовниц, авантюристок. Осады, скандалы, судебные тяжбы. Завидя в этой копне сочленений любимую кисть, или кость, или веко, нахальные дамочки не признавали себя по закону заправскими вдовами. Хирург отступил и сыграл ассистентам отбой.
Но, бросив опыты по трансплантации липкого-липкого скользкого ливера, хирург окончательно революционную практику не прекратил. Он обратился к идее спасения мозга. Так и была создана корпорация разума. Была создана беспримерная башня, куда водворился в итоге своей головой зачинатель ее пиетизма.
Правда, хирург упирался туда поселиться, но получил указание свыше.
Мозг его был еще нужен, а сам он уже незаметно спился.
Тело хирурга земно погребли на задворках улицы, которой присвоили соответствующее название — теперь она Моргинальная.
Штыками набили надгробную справку на камне.
«Хирург. Одна мертвая туша без оконечности разума».
Штыковые шеренги нахальных юнцов у могилы трижды сверкнули по чьей-то команде свежо подбородками знаки салюта.
14
Приглашаются первопроходцы.
Вступившие членами в Общество Первых — это первый существенный кровельщик-ябеда, первый глашатай-заика, первый тихоня-солдат и первый калека-слуга, безразлично, что бякостный, бледный, распятый на костылях, абы первый, — решили собраться на первый конгресс отношений. Закуплена добрая тысяча банок икры. На конгрессах обычно красно говорят, а собраться бесславно молчком и разъехаться тоже молчком — это значит испортить обедню. Поэтому Первые Люди просят у башни торжественно пожертвовать Обществу тезисы для ключевого доклада. Нужны пулевые слова.
Карлику тоже нужны пулевые слова.
Карлик улыбчиво соображал ответ.
Ешьте пленарно всю тысячу банок икры тихой сапой, но помните, где чертовщинка, — то, что безмолвно в акустике, вовсе не значит еще, что бесследно в истории.
Сам он обедал умеренно.
Сам исподтиха питался задешево морем, — ел ежедневную пищу, не чувствуя слежки, — черпал из этой лохани посредством омывочного ковша немного селедок.
Иначе, просто соленой волной, сыт из этой лохани посредством омывочного ковша не станешь.
А между тем у восьмого номера был интерес и была привычка подглядывать, ежели Карлик, ужорливый промысловик, обедал. Они столкнулись однажды глазами. Серые зенки жующего писаря вникли нечаянно в острые дырочки номера, будто бы там огоньки, не заглушки, не запонки. При столкновении бедный восьмой поначалу сконфузился — бедный сконфузился плохо, не пряча тоску по жратве. Карлик и сам оплошал. У Карлика дрогнуло что-то внутри пищевода. Как окаянный, застигнутый за недозволенным актом, он отшатнулся. Зубная понурая скорбь у восьмерки заставила Карлика возненавидеть еду.
Мы — виноватые мелкие сошки, лишенные выбора. Все мы, — лишенные выбора, мелкие сошки да мошки, — закарканы, забарабанены, завожжены. Считая себя виноватее всех, он отважился на благородный поступок.
15
Карлик отважился на благородный подлог.
16
От обитателей башни страна получала тружение?
Шиш ей.
Но Карлик, отзывчивый малый, тайком ото всех обеспечивал этим обрубушкам алиби, гипнотизируя все государство своей привлекательной мудростью. Лысая пронумерованная гиперколлегия тратила время на мелкие склоки, существовала взаем у ничто. Карлик, отзывчивый малый, стремился на свой страх и риск ежедневно сам исполнять обязанности гиперколлегии по руководству народом, один отдувался за всех от их имени.
17
Хотя человеку страны за такие заслуги положены льготы, положены всячески великолепные почести, Карлик имел исключительно горечь обиды в оплату за благородство.
Прохожие нашего города, как и соседи, сопостояльцы по сумасшедшему нашему дому, взирали на Карлика свысока.
Мол, утром, утино, вразвалку, ползло куда-то мимо них обезжиренное вещество.
Не такое весомое, как они все, мол.
Не такое веселое, как они.
Посему нет и проблемы.
Нет у них и проблемы, что делать, или заискиваться перед его проползанием, или набить ему харю да тем и закончить интригу.
При входе в автобус упрелая плотная масса червятника лузгала семечки, тискала Карлика справа, давила на сердце слева, лезла вперед и рычала. Масса в автобусной хляби согрета не столько совместной душевностью, сколько совместной повышенной температурой своих испарений. Вся стоголовая гиблая гидра, дыша на тебя через открытые пасти вонючих утроб, извергала наружу горячую химию кислого запаха вин и чесночного запаха.
Щупальцы липкой дрожащей лапши словоблудия перетекали в уроки нотаций.
— Ты-ы?..
— Что, дурак? У тебя научился.
18
Действительно.
Коли вы все так умны, почему тогда худо живете?
19
Масса рычала какие-то псовые лозунги массы, не понуждая себя догадаться, что потной слюнявой страной пассажиров, и семечек, и шелухи верховодит инкогнито Карлик. Естественно, Карлик, общипанный мякиш автобуса, не раскрывал обывателю тайну во хляби, военную тайну, что сам управляет их армией. Но двойнику тет-а-тет иногда хмыкал едкое:
— Чувствуешь огнь?
— Я чувствую сбоку… Гляди в этой давке…
— Слухач?
— Я говорю, не расплющи старуху…
— Не перекладывай мне свое хамство за пазуху.
— Конечно! Ты — мокр, а мы — сохни?..
В общем, у писаря не было власти. Писарю не дали грядку на том островном — основном — огороде, где вырастают арбузы крупнее быка. Поэтому — не самозванство, не самозвонство, но здравые, как озарение, как откровение, честные, частные, частые — чистые мысли, которыми Карлик от имени башни снабжал инстанции, теряли сперва свои здравые признаки пагубно в этих инстанциях, откуда затем, искаженные, переиначенные редакторами газет, они поступали рычащей толпе, чтобы та растащила по закуткам их останки для перемола в ярость агрессии.
20
Не туда бежим, алчно боясь опоздать.
21
Бывало, что метаморфоза духовного шарма происходила по-разному. Не всё до конца мы бросали на бездарности. Кое-что, ради спасения, было нарочно забыто.
Бездарность — это чесотка, не излечимая никакой мазью, никакой маской, никакой книжной мозаикой. Зуд ее всепобеждающе-неограниченно распространяется долу по нашему стойбищу, где на поблажку трудящихся зуда трудящимся зуда нужны как оценка труда свои толкования веры. Что сгоряча наработано — фарс или фарш. Оправдательные мотивы бездарность экспроприирует у недобитых ею теорий. Тогда — например.
Обыкновенный хлопчатобумажный паек объявляется косвенно шелком — и стопроцентное стойбище радо запасам одежды хлопчатобумажного шелка.
— Гей, где бабуська?
— Как это где? Потеряли.
22
Странник одного плеча — второе плечо было тоже при нем, оно было целое, но малозаметное, как у козленка, — не ведал, откуда пошла недоимка симметрии, но понимал это зло перекоса костей как отметину. Вот я какой — вызываю слезу милосердия, где к основному набору достоинств относятся, прежде всего, недостатки.
Мумифицированный попеременно властями, неурожаемы, зноем и стужей, бродяга рядился во что придется, во что попало, в обноски, в отрепья, которые даже где-либо на каторге наверняка не признают одеждой, — прорехи, лохмотья плаща наизнанку нелепо казали прозелень икр оборванца, — бомж обряжался как если бы чудился.
— Веды, пустите, примкну! — царапал он утром обшивку на башенной двери. — Мне возраста больше ста лет, у меня все права на такой мавзолей. Мудростью, мудростью филина полон и болен и располагаю секретами нового сорта гороха с косточкой. Надо? Впустите в анналы. Не впустите, скоро зима на дворе. С косточкой вес у гороха прибавится втрое. Выгодно — втрое. Стыдно, какие вы там еще молодые, что ничего не знаете… Косточку, чтобы не поперхнуться, надо впоследствии сплюнуть из явства… Думаю ноту протеста, что скоро зима…
Поговорив о себе заковыристо перед окованной дверью, поговорив и подергав ее за грудки, скандалист унимался.
Шел он, идущий с идущими рядом, а время куда-то несло старика без учета желаний.
Жизнь, интересная, жертвенно щедрая прежде, — теперь обирала до нитки.
Много богатства потеряно было за прошлые, пошло прожитые годы.
Было потеряно много родных и знакомых, — если точнее, то все потерялись, — если точнее, то кое-кто помер естественной смертью или под арестом или простецки забыты заживо. Кто где. Земля нарожала народу количество новых умельцев. А те никого не смогли заменить.
Интересный вначале, цветастый, приветливый мир обернулся чужим и по сути пустынным источником этого страха.
Страх обреченной потери всего — когда вам и терять уже нечего.
Бродяга согбенно шагал, а старенькая головка, подобно коробочке зрелого мака, постукивала, потрескивала внутри погремушками.
23
Карлику наболело срочно выйти.
— Карл! — окликнул его патетически кто-то, как обозвал однозначно собакой.
— Чего тебе? — спросил у бывшего физика.
— Нащупай ногами внизу.
— Что — нащупай?
— Вспомню, забыл уже что. Не дыши на меня, чтобы памяти не помешать.
— Я согласна, согласна, — проблеяла, как обдала сквознячком, актрисина голова. — Мальчишка мешает отдыху.
— Тень, окстись! — огрызнулся физик. — Окстись и подумай, подстилка, на что ты годишься, на что ты согласна. Кому ты нужна?
— Да замолчите же вы, Носорог Экспонатыч. — Актриса решила держать оборону.
— Кому ты нужна, клоунесса?
— Вспомните лучше, безмозглый склеротик, о чем вы забыли.
— Сейчас обострюсь и все вспомню.
— Вспомни, пожалуйста, нашу зеленую дверь или что-либо синее, — посоветовал ему Графаилл.
— Я спала, сапоги меня разбудили.
— Снова мой сон у меня прикарманила, Карл.
— Ой ли? — сопротивлялась актриса. — Мне Швейцария снилась!..
— А штрек-шталмейстер?
— Это не видела.
— Видели, видели, но только не срифмовали…
— Не было, говорю, никакого штрека.
— Не было! — рявкнул отрывисто бывший хирург. — Я свои сны знаю лучше тебя. Никогда ничегошеньки не было.
— Карл, объявили бы членовредителю выговор. Это по милости членовредителя мы вас изрядно тошним.
— И пожалуйста, Карл, если входите кланяться, рекомендую стучать у дверей перстеньком уважительно, поняли? Перстеньком о себе, не сапогами по тесу. Но зря не входите сюда.
— Но Карл еще не вошел, а собрался выйти, чтобы войти.
— Не возражаете, вкрадчиво трижды тук-тук-тук!.. Опрятно, застенчиво тук-тук-тук!.. Из какой вы среды? Хотите, возьмемся за вас, отшлифуем отлично манеры… Мы воспитаем… Обычай таков…
— Обычай — не бычий, хорошая рифма.
— Хочет он этого? Ты хочешь этого, чтобы тебя воспитывали?
— Тогда мы назначим ему наказание! Придумаем ужасы — кару!.. Пусть он у меня поцелует ушки…
— Ты, мотка-размотка, заткнись, я тебя затыкаю.
— Кто Мотька? Не вижу.
— Мотька, кто матка. Всю косорылую видишь? Она.
— Мотька… вся… мда… — зарифмовал ее по-хозяйски пылко поэт. — Обормотька!..
— Мотька… Матрена… Матрона… Помнится, так окончательно звали мою канарейку на сумму за десять рублей… Карл, я прошу вас!.. Умильно заплачьте… Надо бы мне самой заплакать, а слезы не лезут, и нет изнутри никакого запаса влажности… Заплачьте… Затем оросите слезами персты, чтобы слезоточивыми вашими пальцами потрогать узнице щеки… Заплакали?..
— Карл, очередную горящую спичку дайте мне — дуну!.. Фу-у… Ничего…
— Ничего, ничегошеньки! — рявкнул опять отставной медработник. — Оттыкнись!..
— Откликнись — а кому? Жалко тоже хорошую рифму. Пропадет.
— От-ты-тыкнись!..
— Отличная звонкая рифма, но — пропадет.
— Я вспомнил, о чем я!..
— Вспомнил?
— О рыбах!.. И вдруг о тебе, Карл!.. О тебе, солдат армии, тоже… Ты справедливо намедни загрыз их, они по-вульгарному голые, но без ушей подчистую…
— Кто загрыз их? Я, вероятно, спала.
— Карл и загрыз их, обычай таков.
— Обычай — не бычий, хорошая рифма.
— Всех упраздняю, носители гонора да гонореи! — рявкнул опять истошно трагически бывший заплечный хирург, окоронованный всюду. — Закон упразднения, думаю, слышали?
— Какой закон упразднения?
— Что нас отродясь еще не было вовсе на свете ни разу.
— Как это не было? Как?
— Отродясь. И вовеки пока что надолго не помышляемся.
— Мы — были! Ты все несусветно забыл.
— Еще не было, не помышляемся.
— Согласен, отсутствие так интересно! Все были, хворали, все маялись изо дня в день и грызлись, а нас еще не было. Чисто сработано.
— Да, но когда-то же мы состоимся?
— Наверняка состоимся! Надо кому-то нести гонорею кому-то.
— Карл, отвечай, ты нащупал опорные точки ногами внизу?
24
По городам и по деревням и на вокзалах укоренился наивный слушок о всеобщей переписи взрослого населения.
Поговаривали, что некто, маскирующийся карликом или Карликом, определяет явку мужчин и женщин, удостоенных якобы записи в книгу, которую неизвестно где взял.
Эта книга затеяна весело на специальных колесах, она большая — формата музея.
Карлик в ней пишет лучом.
Этот луч его бегает сам по страницам:
— Как ваша фамилия? Вы кому посвящаетесь?
Я тоже хочу записаться, кому наперед адресован.
Я посвящаю себя — завещаю себя своим искони близким, а не шантрапе.
25
Карлик отстаивал антикандальное право людей расковать языки. Творя докладные записки наверх, он от имени башни долбил и дразнил инстанции выгодой вольного слова. Там от его гуманизма все наконец угорели. Родился декрет обязательной гласности, где поголовно всему населению было строжайше предписано думать о чем-либо вслух, а не молча.
Кайся по форме за содержание, какая растет у тебя нелегальная смута в уме.
С утра навстречу тебе здесь и там ошалело бегут и бегут орущие люди, тревожа захарканный город, — орущие, словно поблизости где-то воспрял из окурка всемирно пожар или всепожирающе где-то бушует иное стихийное черное зло, — каждый крикун, охваченный паникой бега, несется рысью куда-то спасти себя первым.
Ослабление паники наблюдается пополудни, когда постепенно притерпишься к этому шуму, перестаешь озираться на всех исподлобья, поскольку взамен истерии ты слышишь оскомину жалоб.
Архидискуссия продолжается намного спокойнее вечером, она тогда больше похожа на дождик, урчащий по кровле пустого сарая притупленно.
…Купите, купите, купите — кому куропатку механическую по чертежам, а кому самовольно скользящую, скользкую шайбу, кому — как угодно, кому — что не пострадаете.
…Плешивость у лысых обязана скупости лысых, аскезе.
…Тезки.
…Послушай, приятелей бьют иногда независимо, бьют и незнамо за что, по-приятельски, но как адвокат адвоката — взыскую за порчу седла твоей задницей, ты помолчи, потерпи, тебе дружески больно, сочувствую.
…В отпуске тещину дачу покрашу, заклею галошу жене, подрасту на вершок.
…А кино посмотрели правдивое на запредельную тему, где тусклая пряжка на пузе не вся золотая, но чья-то корона там отражена.
…Тезки, вчера бормотухи пол-литра на кишки себе наплескал, а зовут Эротим Алексаныч, упойная сила большая была, понимаете мистику?
…Стыдно старухе рожать еще двойню, беда мне.
…Значит, отвислое то, что полого пологое.
…Сам иностранец, у нас — Инострания, тоже бардак, я скажу.
…Купите, купите — кому куропатку бесплатно?
…Всю сумму, всю крупную сумму вернули, всю сумму нашли на втором этаже, потому что, спасибо, сосед обокрал, а не кто посторонний, спасибо не вор отыскался на кражу с улицы.
…Тезки, меня, повторяю, зовут Эротим Алексаныч, имя запомните.
…По мере сопения сон исцеляет астматика на половину болезни, сказали Кузьминичне жуликосенсы по триста рублей.
…В Инострании тоже такие же блохи, которые точно шприцы.
…Тезки! Запомнили тузика, тезки?
Порой возникали немые события, немые собратся по галдежу. Немыми среди горожан юридически признано племя птиц, у кого пустота насчет умственной сферы не позволяет опробовать им их извилины мозга на слух. Освобожденный законом от этой почетной повинности, — каждый, кому не судьба насчет умственной сферы, — высуни хвост языка по-собачьи на ветер, оповещай белый свет о себе специфическим образом, если дурак! Отбросив амбиции, Карлик учился тогда плутовски на дебила, — замаскированный под идиота, носил язык обнаженно, как они все, даже лучше, чем они все, — вызывающе, точно заплатку на флаге, держал он язык удало набекрень, отчего лицо симулянта деревенело, душили позывы на рвоту.
26
Как-то раз утро наслало на город анестезию безветренной майской жары, что деревья под окнами Карлика скрючились.
Искусственные деревья — деревья живые, но вялые, как искусственные, — старчески скрючились.
У Карлика на такой жаре вес его тела тоже достиг уровня старческой неуправляемой тяжести, когда горожане, вполглаза лениво галлюцинируя, ругали вполголоса климат удушья за происки вящего сна.
Все горожане в удушье подвержены злости, но Карлику в этом аспекте сегодня везло, потому что сегодня какой-то мальчишка навстречу смышлено тащил интересную кладь.
Язык у мальчишки, что было не менее дерзко, чем интересная кладь, оказался не робок — язык информацию на люди не выдавал и не трясся паскудно слюнявой свечой.
Не трясся, не трясся паскудно снаружи на роже.
Надо же так осмелело настроиться!..
Мальчишка не тратил усилий на внешние трудности. Шагом авгура, несмотря на такую погоду, мальчишка тащил аккуратно в авоське, наверное, лунные камни камину. Сразу втемяшилось их обаяние, вспыхнуло чувство своей сопричастности.
Карлик отверг эмиграцию собственной совести, спрятал язык и разразился пронзительно свистом.
27
Среди суматохи насыщенного и напыщенного мордобоя Карлик умел упадать из окна непоруганным экклесиастишкой.
Среди провокаций липовых истин и ложных или сверхложных идей.
Среди торжества дисциплины товарищей по топору.
Среди всенародного вопля товарищей в очередях у прилавка на торжище.
Среди помрачительной гонки наперегонки в обустройстве нашего быта, где, сколько туда ни тащи добра, сколько ни вкладывай по каталогу, сколько ни вкалывай, чтобы жилье наконец у тебя засверкало не хуже, чем у соседа, все тебе кажется мало стяжательства для перевеса тщеславных утопий.
Среди беспощадной потравы толпой твоего персонального времени.
Среди миражей любил он упадать из окна в обстановку на перекур.
У некурящего Карлика существовала манера блюсти перекуры на дереве.
На дереве можно донельзя вальяжно расслабиться. Карлик, инкрустированный сетками светотеней, поощрял естество на здоровье дышать атмосферой, блюдя перекуры бездымные. Внизу, по земле, что-то дружески бегало.
Там или грибник, или дачник-алкаш, или кто перемещался по лесу ретивой рысцой вдоль овражка пружинисто на четвереньках — он исполнял это перемещение, не мельтеша, напрягая четыре конечности поровну, как ягуар, у которого хитрое тело всегда начеку для прыжка. Завидев его со своей высоты, Карлик искренне хмыкнул. Опознанный, тот огрызнулся на Карлика нехотя. Шельма, дабы не создать обострения, далее мускулатурил уже вертикально по выбранной ранее трассе, задействовав обе ноги человечески поровну, как у возможного стайера, фрайера. Карлик отметил обидную разницу между спортсменом и четвероногим. Утративший прежнюю горизонтальную спесь, ягуар оказался довольно пузастым, обрюзглым опарышем из активистов-опарышей. Праведный бегу него выходил изнурительной драмой на лоне природы. Земля, не пуская, хватала за почки, за тапочки. Было неясно, на что полагаться. Ну, скажем, опушка недалеко, — ну, скажем, опушки леса достигнет он или падет у ближайшего пня.
Будто в ярме подневолья, толстяк истязал избыточно грузное тело на выбранной ранее трассе по грязной раскисшей тропинке, петлявшей назло, как извилистый шрам у планеты, которую мы бичевали, загадили щепками, стружками, струпьями леса.
— Ты что сюда припылил? — Он оправлялся напротив убежища Карлика. — Гнездышко-перышко на зиму вьешь? У тебя на дубу какой титул?
— А вы что за фрукт?
— О себе скажу всуе. Монарх.
— И не самозванец?
— Иные, по мягкости крови, давно самозванцы. Пренебрегают они, по мягкости крови, пренебрегают инстинктом, удобством инстинкта. Касательно лично меня, чувствую почвенность антропофагии только на гривенник, если не бегаю на четвереньках. Если не бегаю, мне возвращаться домой неохота. Давай полюбовно полижемся…
— Как это полижемся? — Карлик уже догадался, что собеседник очередной маньяк.
— Ну, полюбовно-простецки, на пользу мне, понял?
— Отпадает. У меня вирусный грипп.
— А ты, вижу, бодлив. Этого гриппа тебе никогда не прощу…
Пятно полинявшей спины маньяка снова поплыло по мелколесью.
Карлик от ярости негодовал — иноходец испортил ему настроение.
Карлик от ярости, не находя себе места, вскипел и расхлябанно дернулся вбок. Это лютое бешенство повлекло за собой наказание. Но, падая с дерева в тартарары, писарь услышал обрывки добротного женского смеха — ласковый смех, если верить ушам, отражал изъявление радости женщины, что верхолюб и курильщик ухватился руками за гриву какой-то спасательной ветки, повис и не грохнулся наземь, и мозг у него не разбит.
28
О женщинах — откровенно.
Прячут они под одеждой свою голографию хрупкости, которая свойственна слабому полу, как ощущение хрупкости внешнего мира. Благодаря нашей взаимосвязи с этой своей половинкой, предоставляется нам осветляющий шанс. Это когда подстрекаем ее на потомство.
Когда мы подстрекаем ее на потомство, мы подстрекаем ее передать ему навыки нашего зла, когда мы подстрекаем ее передать ему навыки нашего зла, мы подстрекаем ее передать ему внутриутробно вселенское зло, когда мы подстрекаем ее передать это зло, неизбежное будто бы по своему фатализму, необходимое будто бы для долголетия, мы — полновесные жлобы природы — вульгарно застенчивы, не признаемся, что всякое зло на земле как-никак изначально мужское.
Но, благодаря нашей взаимопривязи, предоставляется шанс искупления нашей вины дикарей за минувшие войны, за причиненные тяжкие беды, за надругательства, за надувательства, за разгильдяйства, за членовредительства, за краснобайства, за сквернословия, за малодушья, за пьянки, за пенки, за карты, за фомки, за недостачу таланта мужчин у мужчин. Единственный предоставляется шанс. Угомонить у себя сто страстей можно только дозволенной женщиной.
Карлик интуитивно выбрал однажды себе недурную невесту, придумал ее себе среди невидимок, общается с этой красавицей на расстоянии внутренним оком, а встретиться по-натуральному покудова не доводилось.
Эта заочница целенаправленно где-то все прошлые годы жила для него.
Ждали случая.
Наконец она вот — она приближается.
Новые кофточка с юбкой, чулки, голубое, зеленое, желтое, синее, красное — все фиолетово.
29
Карлик узнал ее, — приближаясь, она постаралась. Она для него танцевала круги по траве на поляне. Гордо красивая без оговорок, она была мастерски неповторимой, подвижной, точно такой же подвижной, как он ее мастерски выдумал.
И все-таки нет, она, превзойдя себя первоначальную, самостоятельно переросла результат его замысла.
Будучи нежной, послушной, как он ее некогда выдумал, она для него себя сделала нынче намного нежнее, нужнее, важнее, чем он ее ранее выдумал, она постаралась, а на поляне волчком она полностью переиграла своими кругами, своими ногами вертлявую позу висящего мужа.
Зеленое, желтое, синее, светлое.
Свой фиолет антуражу спектакля.
Свое напряжение.
Главное женское новшество — что фантазийная женщина, как оказалось, имела себе два лица, подкрепленные челками, — не потрясло неожиданно Карлика. Тот осознал ее степень отличия как уязвимость инакости. Затылок отсутствовал. Ибо мутантка вписала строптиво туда второй лоб, а заместо спины завела себе — тоже вторые, но — тоже нормальные грудь и брюшко. Правда, вторыми по счету назвать их уверенно Карлик остерегался. При двух одинаковых органах это понятие счета слишком условно. Где, например, ее зад? И перед — оба переда?
Без инструкции не разобраться, чего тебе надо, кого тебе слушать, ежели заговорят оба рта, но без инструкции видно, какое тебе подвалило сокровище.
Черт его знает, откуда взялось оно.
Что делать, умище, тебе с этой женщиной?
Попробуй, пожалуйста, не возвопить.
Попробуй-ка не возвопи…
Разумнее было бы с этой двуликой великой модерншей расстаться везуче-висяче, пока ты фруктово на дереве.
Но разум одно говорит, а душа не согласна расстаться — распасться.
Подобная женщина разве сама виновата в излишке своих ипостасей? Кто сотворил ее, помнишь? Она же старалась.
И — перестаралась.
Она помогала тебе, не забыл?
У Карлика скорбные мысли.
Все то, что хорошее, мол, это вечно приманка разбою породе завистников и ненавистниц, и каждому шибздику тоже приманка.
Шибздику вечно дурацки неймется шпынять элементы хорошего лапой.
Дерьмо сообща для того существует.
Оно существует избить ее ночью, забить ее ночью цепями.
Либо двойную напялить узду на нее.
Либо, конечно, корыстно, — конечно же, патриотически подобострастно доставить инопланетянку на поругание в известную башню.
Кунсткафедру.
Такой чумовой головы там еще не поставлено.
— Ты не тяни, скорей падай, ты что невеселый? — верещала внизу жена дуэтом. — Я подстрахую, голубчик. Ура?
В участи парашютиста на дыбе сперва не заметно какой-либо тяжести, но, поначалу терпимая, тяжесть исподволь обретала физический вес и тащила всего тебя книзу. Надо немедля прервать окаянство нагрузки, но пальцы, сведенные в окостеневшие горсти, не слушались. Эти сцепления держали каменной хваткой дубовую крону.
Наша беда — вся в отказе горстей подчиняться.
— Думала, встретимся, дело себе соберем! Я скучаю, но рассержусь — и домой по росе. Хотя некуда…
Карлик, изнемогая навытяжку, маялся, мялся, прикованный за руки.
Скоро нашло на него помрачение, будто бы только что минула тысяча лет. Октябри с январями в апреле — холодно, пасмурно, слякотно. Щиплется желтый подкрашенный воздух, и тянется-тянется здешний паршивенький вечер. Или здесь утро такое смердящее.
Вечером — утро.
Люди, круша свои беды, все борются, борются.
Карлик обиделся, что никакая собака на цирке событий не помнит о нем, отвисающем утраповинность.
А столько веков отступя, мы, сиречь ирреалии, существовавшие где-то когда-то, равно как и вовсе не вовсе не существовавшие сроду, сегодня зловеще никто. Нам обижаться не надо. Нам обижаться на то, что в отстойнике Леты пропал интерес относительно роли прапращурства, глупо.
— Слушай, сама не своя, когда плачу. Слезы ручьями, четыре ручья, каждый горький…
Карлик ударился лбом о землю, сел у подножья дерева на красоту колокольчиков. Он узнал ошалело себя по штанам. Эта занятная часть его платья попалась ему на глаза, как указатель имущего долженствования Карлика далее. Прочей приметой порядка на свете было высокое дерево — дерево-дуб ожило, помахав ему кроной.
Домашняя ловкая белка, целебная чудо-ладонь юркнула по синяку на щеке верхолаза:
— Потрогай мой пульс, идти некуда…
— Чучело ты мое ненаглядное! — Карлик откликнулся, но в голове по камням у него застучали телеги.
30
Корреспонденция, поступающая сюда, формируется в оперативные кучки дневного цикла по степени важности, — кучки по степени важности строятся Карликом одновременно с его восприятием их ерундистики.
Письма предназначаются монстрам-мыслителям.
Это заказы правительства на составление грамотно дипломатических устных и письменных актов, инструкций, шпаргалок и галочек.
Это запросы, падшие просьбы министров и полуминистров оформить отмашку на жалобы люда, которому нечего жрать и смотреть.
Это записки пустопорожних организаций низшего ранга. Нечаянно руки смотрителя-писаря вскрыли новый пакет из Общества Первых, оно сообщало, что здравствует.
— Убожество! — прокомментировал Общество писарь, едва пробегая глазами по тексту послания.
…Мы знаем Адама, кто первым однажды возник, а кто первым усоп, — информируйте, чтобы календари долго помнили, чтили.
— Нет, я не стану делиться такой государственной тайной с ублюдками.
31
В общем, инерция заблуждения хочет и может увести любопытствующего человека далеко на гребень аферы.
Любопытствующий человек опрометчив — инерция никому не сулит обратную лестницу.
Но, может, юмор окрест его выручит?
Окрест изобилие всячески лысых, это смешно.
32
Конфиденциально провинциальная справка на тему, нам опостылевшую.
За лето монстры-мыслители башни среди всеобщего балдежа населения спятили более, чем остальные кто-либо с отрыжкой, как эхо. Лысые кладези мозга базарили, щелкали, чавкали, гавкали, шикали по-тарабарски свои междометия нечленораздельно без отдыха. Спать эти лысые номера так и не спали ни разу все лето.
Карлик, имея навязчиво развитый слух, импровизировал общий порядок из общего хаоса шума, который вне блага.
Звуки, похожие грубо по своей бойкости грубого тембра на шарканье голосовыми распухшими связками, как ангинозными, напоминали по трепету ритма готовые цельные фразы, произносимые порознь якобы хором:
— И пашем, и пляшем!.. И пашем, и пляшем!..
Ага, только вам и плясать.
— И пашем, и пляшем!..
Это же надо, какие народные пахари, думал он иронически, но крикуны-полиглоты повторно твердили свое:
— Пашем и пляшем!.. У нас урожай!..
Безногие пахари, думал он.
А те беленились и фыркали сызнова:
— Пашем и пляшем!..
— Оно!..
— Тсс!.. Оно — здесь, оно — ходит…
— Оно — прячется, передвигается молча ногами…
— Как оно постарело, как истощилось и как истаскалось изрядно по грязи…
— Пашем и пляшем, оно принесло табаку…
— Тихо вы, гнои! — почти матерился распущенный, либо рассерженный, либо расстроенный, либо растроганный Карлик. — Я кто вам? Я вам оно разве? Ну, хватит! Я тоже пашу на работе… Доброе утро!..
— Врет еще!.. Врешь, извести с этой целью?..
— Доброе? Тьфу насчет утра!..
— Карл, а тебе ваше тулово служит обузой для головы, когда сама голова бывает обузой для тулова?
— Зверь оно, зверь! Оно рыбой жратвует, я видел…
— Это не зверь, это змей вертикальный, когда встрепеняются множество ног…
— У него две ноги на такое количество мяса…
— Рифмую, дверь — зверь!.. Она дико непредсказуема, то закрывается, то раскрывается, то закрывается…
— Рифмоплета-зануду по морде харчком укокошу.
— Карл, я прошу проходимцу-профессору выговор! А то врежьте пощечину.
— Пощечину мне, стихопес?
— Обязательно врежьте пощечину хаму ногой врукопашную.
— Зачем это ногоприкладство, папа?
— Нагогочусь… Есть еще рифма, зверь — дверь!..
— А до того, рифмоблуд, у тебя было что?
— Дверь — зверь! Это разница. Наоборот у меня получается лучше.
— Не лязгай, не лузгай.
— Спокойно, спокойно вы! — пробовал окоротить их истерику писарь. — Одумайтесь, если, надеюсь, еще не забыли, как это делается.
— Кыш! — орали на Карлика монстры. — Пашем и пляшем, уйди!.. Кыш из этого дома, сам истезайся цифирью, глаголью хрипи до напряга морщин, освещая…
33
Вечером у головы номер один угораздило мало-помалу прорезаться призраку нового зуба.
Номер один ощерялся, кичился новинкой.
— Действительно, зуб, а не зуд и не шут изо рта, — набалладил ему кто-то сбоку по левую сторону в ухо.
34
Помезану, — так уважительно, так уменьшительно-ласково переиначил он имя сестре, — Помезаночку не дозовешься по-братски за стол усадить.
Она вовсе не дура.
Настропалилась отроковица-сестрица по небу парить и взмывает отсюда поверх облаков, околдованная высотой.
Карлик уже вторые сутки держит открытыми настежь окна квартиры.
Пролетая над эспланадой ревущего, рьяного, будто бы пьяного, моря, сестра Помезана кричит ему песенно что-то свое. Карлик ей тоже по-своему:
— Боязно мне, Помезанка. Вдруг если сголу, как якобы сослепу, ты на сей раз оборвешься в акулью закуску. Давай поскорей возвращайся.
— Жди меня, братик, я скоро.
Глава вторая. ПОМЕЗАНА
1
………………………………………………………………
………………………………………………………………
и т. д. и т. п.
Это не для печати.
Глава третья. ИЛЛАРИОН
1
Очень известная шишка рассказывал.
Я рано вцепился в утопию тьфу-бытия молодыми зубами познания. Вцепившись, я всенаучно статейку свалял обывателю, дескать, обрыдлое тьфу-бытие, под эгидой которого мы загудели несчастно сюда напрокат, облапошило нас, охмурило, что будто бы мы генералы природы. Какие же мы генералы?
Какие же мы генералы, когда человек, удостоенный чина дурак, остается транзитной сугубо фигурой пути восвояси на кладбище?
Статью напечатали в траурной рамке с портретом автора.
Вторая статья была круче — там я зарекся, помру самобытно.
Беспечные жертвы закона свинцовой занозы в аорту, писал я, какие же мы генералы, когда генерал обречен уподобиться тле на цветке, потому что шальную, глумливую пулю, попавшую горлу, никто не способен отхаркнуть обратно в оружие по траектории вылета?
Горькая правда, что все мы заранее смертны, стращал я, делает эту цветочную пыльную-пульную жизнь издевательски, как идиотски, бессмысленной жизнью, куда на свои похороны родимся насильственно в ужас убоя за каплю нектара, в оглобли тяжелой поденной работы, в оскомину простенько робкой судьбы, где родившийся будет унижен изъятием из обихода, то бишь он будет однажды никто не по собственной воле.
Нам остается только самоубийство как единственный выход уверенно распоряжаться собой по-хозяйски, — но в этом у генерала должна быть эстетика чести, не правда ли?
Сладкая правда?
Сладчайшая.
Третьей статьей, где поклялся, что скоро хлестово помру впереди стариков и детей, началась операция непослушания тьфубытию. Людишки поверили мне предварительно на слово. Сначала неглупые кум и кума поддержали мои постулаты по-свойски поочередно прыжками в омут. Естественно, прыгали спьяну. Следом и прочие психи народа меня поддержали — кто на храпок истыкал иголками тощие вены, впуская, вливая туда наркотик, а кто на веревке за шею расправил отвисшую радикулитную спину. Помнится, некий сподвижник учения, будучи нашпигованный на девяносто процентов огульной соленой водой в организме, публично засох, объявив у себя голодовку протеста на пляже, — ныне внизу моего мавзолея миляга музейно покоится весь искареженный, как ископаемый, словно плебейская мумия вяленой воблы в историю. Как экспонат. А другой замечательный наш ученик — артистик. Он ошарашил общественность опытом исчезновения вместе со сценой капеллы на спевке. Бесследно размытый тогда на волне колебания звука, тот Яшка в очко мирового сортира пропал, изойдя на пронзительный тенор. Это слишком искусство. Был Яшка — нет Яшки. Ни праха, ни пепла. Но все-таки детский, давнишний рентгеновский снимок утробы на память о нем обнаружили — дошлые внуки на память о нем обнаружили. Внуки нашли героично в альбоме потомства гастрит изнутри да прямую кишку наизнанку.
Был Яшка — нет Яшки.
Гастрит и кишка.
Мне самому почему-то везти — не везло.
Мне сгинуть отсюда мешала на редкость ответственность автора модной теории. Там у меня вновь и вновь открывались отдельные прыткие новости, шустрые блестки большой глубины — мне хотелось ее до конца распоясать и густо снабдить афоризмами, чтобы затем эти перлы добра-серебра принести философски на суд опаленной толпе читачей.
Правительство забеспокоилось, ибо людишки, читая меня, разумеется, массово дохли. Народу грозила повальная смертность, и некуда было державе девать его битые кучи костей, которых у каждого трупа дохлятины более тысячи штук, а министрам отпущено разума на размышление меньше наперстка на всех. Они, закулисно мыча, думали-думали, все, что могли, передумали, перемычали, когда, наконец, у соседней строптивой державы, страдавшей врожденно чесоткой, наняли на золотые запасы… на золотые запасы… наняли… кавалериские части… Кавалерийские?.. Надо же, слово какое ты правильно блеешь и знаешь… Я тоже люблю научные термины… Ка… либо ко… Коварелийские?.. Ну, жеребячьи — понятно?.. Конскому войску защиты наметили скудную цель — одного меня саблями вырубить и зацензурить.
Я вышел и вынес орде на прощание тихое теплое слово напутствия:
— Рубильники! Раннюю смерть от удара по лбу принимаю наградой счастливого случая. Мне ваша свора — до Гулькина…
Лошади, выслушав, оторопели, заржали душевно, попадали навзничь, а пешие всадники — молча крошили себя палашами.
Так и закончилась эта неравная сеча вничью.
Кстати, министрам отставка была на сей раз обеспечена. Взял я, конечно, верховную власть и не первое красное лето красиво хожу в аксельбантах, а кто такой Гулькин, ей-ей, не знаю. Хочешь, ответствуй мне, чем он известен. Или твои плодородные думы снова куда-то на поиски вечного духа далёко направлены? Дух — это мистика. Лучше про Гулькина — что за персона.
Послушай, тебе наденут аркан, и дух у тебя под овчиной мгновенно покинет обноски трусливого тела. Вот и вся вечность. Или ты не согласен?
Я чую, тебе не по вкусу мой звон отклонения в исповедь. Я раздражаю тебя, да? Не нравится, может, еще моя внешность? А моя власть у тебя вызывает икоту с испуга? Не нравится внешность и власть?
Я внешне похож, это знаю, люблю, на хорошую связку бананов. Опух и свиреп. А свиреп — от угодников и подхалимов. Я только снаружи маленько свиреп, а в интиме души — часто писаюсь.
О власти слова запомни.
Приятственна всякая власть, если, конечно, располагаешь ею.
Таковы, Карлик, истины, до которых умельцу рукой падать, если, конечно, рука твоя длинная.
Что? Снова прищучил я тебя? Как я прищучил? А как и раньше. Когда ты на дереве был и свалился. Мы с этим еще разберемся потом, отчего ты свалился, какая была твоя тайная цель опорочить идею.
Глянь-ка сюда — сто томов!..
У меня сто томов, я писал их один, они толстые-толстые все, ты завидуешь!..
Ах, это, по-твоему, чушь? Это — количество, не переходящее в якобы качество? Что, что, что? Кому там известны какие три случая, когда получаются толстые книги? Давай раскрывайся последними картами, как и когда, почему получаются толстые книги взамен афоризма. Ну, первый? Первый, когда продолжительно долго доказывают именно то, чему сами не верят? Интересное рассуждение — плохо, что длинное тоже. Второй случай жду, не тяни кошку за кишки. Стало быть, это — когда на душе ни копейки таланта что-то сказать и сказать, увы, нечего, вот и льют они жижу на пустоши каждой типично раздутой страницы тщеславия? Мне твоя партия мыслей до Гулькина, понял? Я золотое перо поколения, понял? Я совесть его проходимцев, основатель, утеха. Кто графоман, опосля разберемся.
Чем я, гляди, не Сократ?
А теперь еще сбоку гляди — не Платон?
И возвращайся на круги своя в отведенную камеру — там обезьяне комфорт и кроссворд.
Или — нет! Я сейчас уши заткну войлоком, а ты свое мнение снова сбреши. Впустую, конечно, глухому, но как у тебя сгоряча всего-навсего мыслей за целый день остается там узенькая полоска поперек одинокой страницы, поделись опытом.
У меня самого вихрь идей постоянно присутствует, а ты вот узенькую полоску намысливаешь едва-едва за день.
Ибо лентяй.
Вспомни-ка, много-много писать и писать — это похоже, по-твоему, на переедание?
Далее что насулил, еще помнишь? Я чье перо? Мыши летучей перо, по-твоему? Как, уже не перо? Тогда кто? Скоробей? Спасибо — вручил аттестат!..
Изыди… Не слышу, впрочем…
2
Деревня Шнурки мыкала время в ущелье — на дне.
Пятнистый клочок обозримого неба давал ей прожиточный свет и тепло на дальнейшее благополучие. Солнце кривыми лучами туда проникало кривыми путями.
Вокруг ущелья, где, мыкая время, думали думы Шнурки, разросся, раскинулся лес и лежала большая равнина. Пенаты людей, вероятно, разумнее было бы располагать именно там, а не в яме. Но суеверные жители, боясь эпидемий, не селятся на сквозняке.
Ни бабы, ни мужики Шнурков еще не постигли науку цифири, но меру вещам они знали нисколько не хуже нашего брата.
Пенаты с удобствами для продолжительной жизни деревня себе собирала хоромоподобные. Кормила-поила деревня себя делово без опеки товарного внешнего рынка, который своей конъюнктурой туда не проник и доныне. В амбарах и на чердаках у хозяина каждого дома стоит ароматический дух изобилия всяческой снеди. Лен и редиска под окнами каждого дома росли сообразно потребностям, а шкурная кожа домашней скотины шла после выделки на производство гармоний.
Сообразно потребностям огонь и железо для кузниц они добывали себе воровством у вулкана — дряхлый вулкан оказался ничейным, однако пока не погасшим.
Утром июльское вёдро манило крестьян обрести напряжение мускульной силы, где человек и природа на редкость едины. Стояла пора сенокоса. В эту нелегкую пору порухи зеленого верха жуки, земляные красавцы, панически между корнями растений трясутся, что всю популяцию, всех их отловят, отловят и скоро сожрут оснащенные косами хищники. Напрасно трясутся. Пора сенокоса — грибная пора. Шампиньоны кругом у корней молочая натыканы к употреблению. Поэтому кушать усатое мясо жуков у косца нет охоты.
Косы, как острые молнии, падали вниз и вперед, отсекая пушистую гриву травы, поднимались и падали снова. Звенели, шуршали картавые косы по стеблям. Из этого звоношуршания косы хитрили составить одну задушевную, звонко шуршавшую фразу, которая, кажется, не лишена была смысла, хватавшего за сердце. «Любит — не любит, любит — не любит». Эти слова говорящей косы заглушали собой летний шум и другие шумы на лугу. Сами крестьяне трудились азартно до признаков изнеможения, трудились они до непрошеной боли, которая хуже горчичника жгла в онемевшей спине, трудились они до корявого пота — пота ручьями по брюху. Любит — не любит. Уже пополудни рабочий народ, отдохнувший за время большой передышки, снова бросался косить и потеть, и коса мужику говорила про бабу подначливо: любит — не любит, любит — не любит.
Издерганные, растормошенные ворожбой не по делу, косцы возвращаются в избы страдальчески запоздно. Мужик изощрен и велик убедиться, что струями нежного шепота любит, и как еще любит опорная женщина грубую плоть у тебя до последней морщинки, — любит и как еще любит, а длинная ночка сама потакает ей в этой любви. Не торопись успевать, и балдейте на пару, покудова ночь-серебро не сокроется тихо на поле за лесом.
Однажды среди состоявшейся ночи раздался чужой человеческий вопль из избы старика Балалайкина Борьки.
Ночь эта…
Ночь эта была последней для деревни Шнурки.
3
С оравой нахалов-единомышленников Илларион инспектировал области, что расположены справа по географической карте, — в этом углу государства таких областей было несколько.
Нахалы конспиративно хромали на костылях и в обмотках, изображая калек обнищавшей среды подворотен. Эх, если бы такого калеку, мечтали нахалы, кто-либо позарился стукнуть!.. Эх, если позарится двинуть ухватом!.. Если позарится, будетулика — разграбим обидчику сад или храм…
Охая конспиративно, стоная с ухмылками, двигалась эта комиссия физиономий гуськом из имперской столицы по некультурному волглому лесу, где только черт-те чего не цвело вперемешку с ягодами росы, похожими на прозрачные бородавки. В однообразии хаоса леса нахалы нашли себе развлечение, считали деревья по сторонам. Уже на четвертой просчитанной тысяче вспыхнула между нахалами склока сомнения. Кто-то назвал окончательной сумму три тысячи двести стволов, а кому-то подобные цифры казались опиской статистики. Три полновесные тысячи плюс еще триста два дерева кряду. Ваши три двести поэтому — вздор, а не лес.
У любого нахала, кого ни возьми, глаза мимосмотрящие. Нахалу присуща размытость оптической точки, нет у него центра тяжести взгляду. Но главное сходство нахалов, — оно здесь и главное свойство нахалов, — оно состояло в отсутствии… Что за чудные слова: состояло в отсутствии?.. Главное сходство нахалов, опять ухожу не туда, состояло в отсутствии нравственной воли на взлет. Или не взлет, а хотя бы подъем ото сна.
Вот идет Икс, а вот — Игрек. Оба в отряде нахалов уже ветераны по всему фронту грызни за пристиж. Оба, неутомимые, неутолимые, по непутевому перебивались из осени в осень обновками на шармака. Ну, например, этот Икс опоясан алмазами виноторговца, какого легально когда-то пугнул острогой по виску. Зато нахал Игрек закончил образование. Чтобы дипломом отличника шибко смутить Икса в отместку за виноторговца, какого тому на поживу послала судьба, нахал Игрек окончил астральные курсы на верхогляда провинции, где перенял у друзей-звездоплетов осанку да легкую поступь, а молодую жену — силком одолжил у зубного врача навсегда.
Нахал Икс, это было нормально, подсиживал Игрека, возненавидев его за рулады, которые тот исполнял услаждающе.
— Три тысячи триста-а!.. — пел Игрек эпифору голосом юного тетеревенка.
Был он изнеженный, был избалованный взбалмошно сызмальства. К Иллариону корыстно примкнул озощряться по части греха на широкую ногу.
— Ты не сверли меня, сволочь! — Икс, у которого злоба затмила дубами рассудок, оскалился на сотоварища.
Не было средства заполучить у того щелкопера золотое сечение горла, присвоить удачу вибрации звука, не было нитки, чтобы тянуть у него свистокрылую трель из рта на себя.
— Три тысячи триста-а! Пожалуйста — веники либо венки…
— Вози меня вдоль и поперек! — Икс, озверевший в итоге провала приватизации голоса, больше не мог утерпеть и вскочил Игреку на спину, как ишаку, продолжая браниться. — Хребет обострил!.. Окончил астральные курсы, но будешь отныне внизу… Подо мной…
— Выразительно цокаю, всадник? Одобри, не ври.
Жизнь — это вечное верх или низ.
Игреку надо подробно запомнить удары наездника — ляжками, словно котлетами, по животу.
Назавтра, возможно, скакун-обученец испробует эти приемы жокея — поднаторевший, прожженный, пришпорит Игрек избранника-дебютанта, которого будет уверенно драть у себя между ног.
4
Илларион обходил, огибал обгорелые пни.
Комиссия, шествуя сзади, наткнулась ему на пятки.
— Тише, мозоли когтями попортите! — шепнул он, отскакивая вприсядку.
Нахалы-сподвижники падали ниц и лизали возможные раны кормильца, спеша на карачках и сызнова падая. Монарх эти бритые морды пинал обнаженной пятой, потому что щекотно лизали. Босая пята впечатляла своими размерами вполкирпича.
Несколько дней монарха тошнила тоска меланхолика.
Всякий раз удручали монарха пейзажи напрасных окраин, избушки, торчащие наперекос и всегда поперек его взора, — скорлупки барачного блеклого типа были несметны числом и фактически — вне досягаемости. Монарх изнемог от искуса войти вероломно во все прокопченные двери, войти во все дыры халуп и скорлуп, испытать обывателей на поклонение, вызвать их оторопь и покуражиться. Войти во все дыры на свете немыслимо. Значит, и власть у него не вполне козырная, по существу — как условная, как удел импотента на фоне гуляющих юбок. А хочется пробы на зуб, а не просто, когда видит око.
Самые хитросплетенные планы проникнуть инкогнито на глубину во глубинку народа терпели фиаско. Молва на местах опережала визиты комиссии. Монарха повсюду встречали народные пьянки, но все — в его честь. Оказывается, на расстоянии за километры до сельских околиц о нем уже знали, что прется сюда. Причиной прокола секретности были не происки суперагентов, а сапоги к юбилею. Знакомый лояльный сапожник изготовил ему на заказ эти громкие раструбы, предусмотрев оглушительный скрип у подметок.
— Это чтобы не сперли нечаянно банщики…
— Да, да, чтобы не сперли, — соглашался монарх. — А что, слушок есть?..
Илларион обрешил отказаться напрочь от обуви как от услуги прислуги, подвохи которой накладны. Монарх, ежедневно меняя внезапно маршруты, шагал обходными путями по бездорожью, крался босой по-кошачьи.
Сподвижники сзади, нахалы комиссии, немедленно тоже разулись, увидев его натуральные старшие пятки живьем.
5
Когда комиссия вдруг одолела препятствия леса, то вышла босая к аграрному полю гречихи, но здесь обнаружила новую драму, что члены комиссии вроде бы сами нисколько не члены комиссии, наоборот, они даже нигде на земле не находятся, что непосредственно данного поля гречихи на карте не видно.
Карта по старости лет изорвалась, и нужный лоскут у нее потеряли.
Всякий бродяга, кому хоть однажды судьба подсуропила драмой, кому навязала беду заблудиться, помнит и панику, помнит и чувство потери себя, страх ощущения вашей ничтожности, вашей никчемности. Вы больше никто. Правда, покуда нахалы валандались и горевали на тему своей повсеместной безбытности, слезоточиво покуда мусолили нонсенс отсутствия прежнего самосебячества, слева неожиданно возникла в ущелье деревня Шнурки с опознавательными дымами кухонь и кузниц.
6
Это шик, отметил Илларион ухоженную деревню Шнурки, что выделялась из обязательного рабоче-крестьянского хаоса, где постоянно монарха трудящихся гнуло ко сну по причине большой безалаберной бедности граждан и мусора.
Здесь у ворот — и также направо-налево муры — не было свалок.
У каждого прочного дома стояли станки для вязания платья, гуляла большая свинья, кошкой млела кошка, творился хозяйский порядок и толк, и лужайка была вместо лужи.
Вокруг обитали веселые местные жители разного пола.
7
Тесно кольцом обступившие группку гостей мужики с ихними бабами ждали тактично начала знакомства.
— Почему вы притихли, комоды? — гавкнул Илларион и затопал обеими руководящими пятками на любопытствующих аборигенов.
— Ага, — подтвердили нахалы. — Наставить им оплеух?
— Языки проглотили при виде меня, — догадался монарх. — Обогревательный митинг устройте.
Нахалы нафыркали гамму сгущенной серьезности.
Главнейший нахал из охраны монарха тотчас отозвался, тотчас оказался на митинге первым оратором и прозвучал убедительно речью для простонародья пространства.
После него с этой же речью шумно выступили другие нахалы, кто помнил ее наизусть, ибо тоже зубрил ежедневно по два часа кряду взахлеб ее страсти на случай рождественских елок, а также на все посторонние случаи жизни.
Речь их, естественно, посвящалась Иллариону.
Монарх, обрисованный средствами сборно-служебного сленга, был еще знаете кем?
Его называли кувалдой, стропилой, сохой, дирижером оркестра слепых музыкантов.
Ему ничего не мешало многажды быть этим и тем.
Отец-одиночка народов, он освещал им акварелью дороги.
Наблюдая манеру толпы канителиться, тот отец отслеживал оси базаровращения подле него. Странная, страшная шатия собрана подле него — вся краснорожая, как алкаши первомайского хода, гонимого музыкой на барабанах.
Монарх изучал ее сверху, следил ее донизу.
Вроде бы вся краснорожая, наша, — но далеко не такая присущая хроникам опухоль. Она — старомодные лапти с онучами — вся подозрительно весело шепчется, квакает, определяет и недопустимо скалит окрепшие спелые зубы, похожие на кулачища. Не признают эти лапти с онучами подлинник — явочный фактор истории не признают они за своего верховода, не принимают его за монарха, но принимают его за хмыря на подхвати потери соплей. В общем, у них или гонору невпроворот, или семья не шурупит устава на дыбе.
Смеются?
Смеются хохашки!..
Монарху — не до веселья вместе.
Вредила монарху работать успешно монархом одна заскорузлая здешняя бабка Матвеевна Фроська, которая пялила в Иллариона, глядя в упор и в укор, оловянные зенки-гипнозоносители.
Злейшая ведьма, подумал он, и повернулся к опасности боком, а то припаркует еще золотушные струпья ребенку на лысину — век опосля нервными тиками будешь икать у зеркала.
Нахалы, слегка повздыхав и покрякав, округлили дубляж одиозной вступительной речи:
— Не двигаться, чтобы кого не пришлось убивать. Улыбайтесь и ждите порядка. Просим у нашего батьки.
Вынесли коврик.
Илларион обработал его, попирая пятками мех.
У шнурковчан, у толпы населения, брякнула реплика:
— Запачкал, а чтобы на стенку повесить!..
— Удавы! — Маской при помощи светозащитных очков Илларион игнорировал отзвуки плебса.
В ярких очках и на коврике помолодевший монарх оживился. Мгновенно какая-то дурь изнутри, передернув его колесницу внимания, преобразила монарха, создала монарху привычный комфорт одержимости на крутизне сатанинского ража молоть языком околесицу. Как откровенное свойство простого характера, дурь у него выползала на морду помочь его власти снаружи. Монарх уважил артистично практичную дурь изнутри для наружности. Благодаря небось этой хвалебной воробушке, народоначальник Илларион осветил академии, стрельбища, тюрьмы, полотнища, клубы, пекарни, больницы, столбы своим именем — именем Иллариона. Куда ни входи — видишь имя большими печатными буквами. Напоследок отзывчивый малый присвоил его, то бишь имя, себе самому вторично за большие заслуги.
Конферансьешки-нахалы стремглав объявили, дескать, Илларион имени, дескать, Иллариона вам указующе выскажет истину-матку не за глаза…
Поплевав упрощенно себе на ладошки, монарх имени, дескать, Иллариона перекрестился находчиво для показухи.
— Крестьянены! — рявкнул оратор увесисто.
8
Этюд о любви не давался.
Карлик искал Атлантиду, но, сколько ни млей, здесь ее дружески прятали, не вызывали на подиум, а время — не ждало.
Не башня, где был он устройно дублером, а здесь, в этом этюде, где Карлик искал и ничего не нашел, он и прожил активную по гениальности жизнь.
9
— Крестьянены! — рявкнул оратор увесисто растормашенной толпе, но тотчас убавил усердия на полтора децибела примерно, когда неожиданно снова споткнулся глазами на бабке Матвеевне Фроське. — Вы сладкое, задники, любите?.. Любите сладкое?.. Любите?.. Всех угощаю конфетами, кролики!.. Всех угощаю небрежно конфетами…
— Всех — это зря! — тужили нахалы.
— На всех и не хватит… Эй, ты, лохматый, что вял? Усопаешь? Иди — познакомимся… Тебя как-то зовут или нет? Или ты безымянный в овраге промежности выкидыш?
— Я Борька, — смущенно спросонок ответил известный шнурковский драчун и молчун. — Я, кажется, Борька.
— Что значит Борька? Далее как аттестуют? Отвечай, говори, не размазывай кал у мундира, пока не просохло.
— Не знаю, как оно далее, — покаялся чистосердечно драчун и молчун.
— А думай — неплохо получишь. Оно — пока сохнет и ждет.
— А Борька, может, имени Борьки? — моргая, догадливый Балакайкин изумился впервые себе самому.
— Что значит — имени Борьки? Ты до того не дорос, и вообще — не хами, не моргай человеку по-нашему… Крестьянены, жалую Борьке пригоршню лакомства, как обещал!.. Удавы, сиречь уголовники, как обещал…
— Угольки? — Борька, держа монпансье, мечтал о свободе вернуть эти камешки страннику, чтобы затем удалиться по-прежнему в односельчане.
— Конфетки — все как одна!..
— Как угольки.
— Задумайся, сколько тебе привалило правильно.
— Счета сроду боюсь, — отвечал ему Борька. — Потому что, когда не считаешь, оно все, что надо считать, оно целиком остается здесь, а подсчитал — его мало.
— Дикарь — а дурак!..
— А быть умным — опасно.
— Да нет, ерунда!.. Хочешь учиться — гляди!.. Вот это, по-твоему, что?
— Грязный палец.
— Учиться хочешь? Учись у него. Что лежит у тебя на ладошке, вспомни.
— Конфеты. Вы сами сказали.
— Где первая штука среди всего вороха?
— Где?
— Вот она, вот она, Борька!.. Рядом уснула вторая конфета для разнообразия. Вторую запомнил? А дальше что?
— Что?
— Третья, четвертая, пятая.
— Ну?
— Третью, четвертую, пятую видишь? Они, Борька, тоже конфеты. Шестая…
— Конфета?
— Шестая — конфета. Седьмая конфета не хуже шестой. За ней пошла сразу восьмая, которая тоже не хуже седьмой… Все… Пишу на блокнот эти факты…
Покуда монарх импровизировал острозаточенной палочкой необходимые тексты, фиксируя наше слабовековье, Матвеевна Фроська сочувствовала страннику, словно бы сыну, который слегка ни того ни сего.
Контуженный, думала бабка Матвеевна Фроська, жалея монарха.
Весь обносился, похерил обувку, поэтому лапы раскисли топтать утомленную почву.
Бродяга содержит ораву друзей-прихлебателей, так они сами сказали, мол, ихняя шайка на шее поводыря.
Такой сердобольный мямля.
Борьке лекарствия дал, облегчая по кашлю.
Борька ночами дохает — ужас один это слышать, а слышно.
— Ты где, продолжаем урок. — Илларион оглянулся на Бабалайкина. — Повтори мне, что мы прошлый раз изучали, попка-дурак.
— Их изучали. — Борька смотрел испытующе нагло.
— Сколько там их у тебя, подсчитай.
— Здесь эта по номеру первая, да?
— Ты не мнись, урок отвечай. Мда.
— Здесь эта шестая по номеру.
— Как она сразу шестая? Которая?
— Кто ближе четвертой валяется посередине.
— Стоп! У тебя, дорогой негодяй, сплошь ошибки. Где третья?
— Вам она, что ли, родня? — Балайкин отлынивал от устремлений сотрудничать искренне.
— Пятую вовремя надо назвать или нет?
— И седьмую? Съел их, а были…
— Мошенник!..
— И сплыли…
— Сразу же проворовался!.. Примкни к остальным и послушай… Все, несмотря на существенный зуд естества, послушайте вдумчиво, прыщики!.. С этой минуты ваша провинция покорена, вы согласны?.. Хотите ко мне под эгиду? Под иго? Спасибо, ребята. Мое государство, куда всей деревней поштучно, подушно, пошкурно беру вас, орлы-мужики, под уздцы на поруки, мое государство, чтобы вы знали, Страна Лизоблюдия, краше других… Там, у других, обострение противоречий. Понятно? Здесь у меня, куры-бабы, живем иначе. Страной правит аристократия, наука. Сейчас объясню, что такое наука… Наука накаркала цивилизацию, предусмотрела паяльник и поезд… Эй, Борька, сочти, сколько верст у тебя до Парижа по железной дороге пешком… А пока, предлагаю, запомните день обнимания вашей деревни с империей!.. Дескать, юлило, запомните, здешнее солнце, густо росла на блины беспризорная рожь, а старуха… Старуха зачем еще здесь?.. Ей пора провалиться…
— Нет, я по грудям обращаюсь! — ответила бабка Матвеевна Фроська. — Болят окаянные. Борька по кашлю с удушьем устал, а меня доконают они.
— По грудям? — Илларион аж отшатнулся. — Кто тут еще по грудям? Я хочу жрать, а не тискаться.
— Жрать, а не тискаться! — повторили нахалы.
— Попрежде потеха. — Монарх извлек из-за пазухи странную вещь и прищурился, слушая, как она звякала будто бы шпорами в окна. — Потеха, согласно закону, положена после торжественной части на митинге.
— Время потехи, время потехи! — завыли нахалы. — Где ваше солнце, деревня?
Странная вещь у монарха в руках напоминала гранату на ремешке — монарх отверткой ногтя царапнул ее механизм, она не взорвалась.
Илларион изуверски прищурился:
— Видите, сколько чего?..
Вещь оказалась ахти какой псевдогранатой по типу своей конструкции.
— Где ваше солнце? — пытали нахалы деревню.
— Заглядывает иногда по средам, — ответствовала со вздохом обиды на солнце деревня. — Вот оно, кстати.
— Редко заглядывает, а наши часы на посту день и ночь! Они день и ночь ударяют удары, считая течение жизни. Жизнь отстает, а часы — никогда.
— Долго мне ждать окончания прений? — хмыкнул ехидно монарх. — Я теперь ихнее солнце.
Кодла забегала бесами перед очками начальства. Прилюдную критику приняли все хорошо, как укол острия между ребер. Являя готовность исправиться, каждый спешил отличиться.
— Где там указ о порядке потехи? Стране покажи.
— Вы сами возглавите читку? — Ближайший по штату нахал и хранитель указа мгновенно поднес его монарху.
— Возглавлю, но документик испорчен изрядно. — Монарх обнюхал указ. — Изрядно листки твоей торбой пахнут.
— Убрать?
— Убери, сам огласишь эту вонь.
— Усек.
— Оглашай помаленьку.
— Граждане! Для воспаления плоти…
— Болван или кто?.. Для воспаления?.. Для воспарения… Для воспарения… Для вос-па-ре-ния!..
— Для вос-па-ре-ре-ния?.. Запоминающе… Граждане, действительно, для воспарения плоти на сушках указывается…
— Надо же так исказить! Еще сушки! Где сушки? Там — иначе. Не плоти на сушках, а плоти насущной… Пора в эмиграцию…
— Да, да…
— Что «да, да»? Мне пора в эмиграцию?..
— Да, на каких еще сушках, если тут оно сказано — как уточнили. Для воспарения плоти насущной народу ввести по стране комендантские дни потехи.
— Ввести насовсем, — обнадежил общественность Илларион.
— Особые самоуправные дни расточительства, пьянства, разврата.
— Разврата! — выкрикнул, очумевая, монарх.
— И дни кумовства, хвастовства, мордобоя, — перечислял исполнитель указа далее.
— Все равно каждодневно крадете, но календарные дни воровства, календарные дни вас обяжут — упри по закону…
Деревня соборно вникала в указ.
— И будут еще впереди фейерверки, где сможете бить у соседей носы, потому что простому народу как удовольствие против обыденной жизненной прозы нужны всевозможные праздники, — польстил, искушая деревню, хреновый хранитель указа в архиве зловония торбы. — Мне продолжать?
— Открой-ка, минуя страницу, параграф эротики.
— Пятый? Публично дозволены секс и насилие без одеяла. Как объявили потеху, не мешкайте, хватайте за попу… Знаете, попа где?.. Показать им?
— Обойдутся, пусть они сами додумают это.
— Можно хватать одинокое либо замужнее, чтобы похабно хотеть его…
— Стой! — дал отмашку монарх. — Это вздор! Это кого здесь им? Это которую вся по грудям? Это некого.
Деревня без оптимизма прослушивала чудные речи пришельцев и хмуро молчала в ответ, обмеряя в уме чертовщину, как ей понимать их устройство потехи. Нос у соседа не заслужил избиения, добрая тетка Матвеевна Фроська подавно слыла хлебосольной хозяйкой при муже, который не даст оскорбить ее честь. Если пусть этой потехи не будет, а будет игра на гармошке…
Деревня почти полчаса неподвижно думала.
Мол, это разве потеха?
Монарх и нахалы, конечно, могли применить убеждение силой.
Но Балалайкин осмелился снова приблизиться к Иллариону:
— Тхе-тхе… Не побрезгуйте выслушать…
— Откашляйся, Борька.
— Тхе-тхе…
— Ну, что? Что ты мне скажешь, откашлявшись?
— А мы, Ваша Светость ученый, подумали малую просьбу подать.
— Если малая просьба по малой нужде, разрешаю.
— Вы, как ученые люди, когда натощак… Откушать еды можно проще… Дело к обеду… Баранчик упрел и годится на блюдо…
— Баранчик? Я на диете.
— На травке, что ли? — Борька помялся. — Такое пузцо накопили неужто на травке?
— Ну? Какое пузцо?
— Да не всякий сундук уместит его целиком, а сами на травке?
10
В избе старика Балалайкина Борьки монарх обжирался бараниной.
Вскоре монарху на стол уложили красиво свинью, запеченную в яблоках.
Он ел и рыдал.
Остервенело рыдал, истязая клыками свиную кисту.
— Мать чесна! — дивился мысленно Борька. — Что за поруха? Куда же все влезло?
Нахалы бдили на страже с улицы.
Монарх отбрасывал им огрызки через окно:
— Диапедики, будьте любезны — гимн! Ублажайте меня до конца.
Нахалы заместо скрипучего по лесу ветра заныли какое-то гнусное пение.
Борька, печально взирая на гору костей филигранной работы, пошел из избы по другим интересам, — изба тошнотворно давила на грудь атмосферой, — запахи приторной пищи с угаром удушья погнали спасаться во двор.
У Борьки возникло предчувствие, что посреди прослоенного неба находится где-то высоко твой брат, — о нем ясновидящий в эту минуту Борька ни разу не слышал и все-таки знал его там.
— Эй, ты, старик урод! — окликнули Борьку.
Подле был юный балбес из отряда монарха.
— Тебе папироску, не рано ли начал? — улыбнулся Борька.
— Вези меня, старче, верхом у тебя на горбу по деревне, чтобы все видели! — вякнул юнец.
У старика драчуна задрожали поджилки:
— Ты, сирота, не дури.
В уборе текущего лунного золота небо слоями ползло мимо крыш и верхушек осин.
Эти деревья, фактически густо-зеленые, были фактически рыжими.
Но дрожь, овладевшая Борькой, трясла старика на другом основании.
Со смеху.
Борька хотел и не мог обуздаться.
— Тебе почему хорошо? — нервничал юноша. — Кто сирота — разберемся! Читай мою ксивную метрику, где все написано… Законного брака потомственный…
Борька порядком устал и разбито вернулся домой, как израненный жалом осы.
Немного слащаво зудела спина, запотевшая после вибрации, вызванной взрывами хохота.
11
Монарх, указуя на кошку, спросил:
— Съедобная?
— Кошка-то?
— Честь отдает? С улицы в избу вошла — сразу лапами честь инвалиду.
— Ваша Светость, ужасно блудливая тварь.
— Изволь отчитаться подробно, как оценить это. Разве народу понятно, кто светость и где твоя кошка в услышанной реплике? На слух ерунда получается, будто бы светость — ужасно блудливая тварь.
— Я про кошку подумал, а вы понапрасну себя подставляете.
— Не думай про кошек. От них, Борька, мыши разводятся. Да, да, мышей сами кошки разводят. Это у кошек уловка, тайный тактический ход уцелеть и прослыть убедительно стражами сала. Порви свою, мыши тотчас исчезнут. Если не справишься, пса на подмогу пришлю.
— Большая собака?
— Большая — с хвостом!.. У меня на груди чья медаль?
— А неужто собачья?
— Хочешь орден?
— Орден? А какой?
— Горбатого первой степени, как у министра, пожалую, хочешь?
— А собаку? Большая собака в хозяйстве нужна.
Покудова гость аккуратно раскладывал оползни брюха плашмя в углубленной постели за шторами, где приготовили пуховики, Борька навытяжку возле Матвеевны Фроськи вдоль узкого теса палатей дремал, уступая сознание первому сну.
Где-то звенела собачья медаль.
Он упал и проснулся.
Когда Балалайкин упал, он уловил отголоски повторного звяканья — между тарелками наверняка набирает очки блудливая кошка.
Старик изловчился впотьмах ошарашить ублюдицу плетью. Деревню потряс оглушительный вопль, и вопила не кошка. Вопил оглашенно монарх.
Огретый неласково Борькиной плетью по голой спине, венценосный растяпа-разиня подпрыгнул и выпрыгнул аж из избы, нагишом улетая в окно со стола:
— Ребята, мя-яте-ежж!..
12
Он озирал из окопного свежего рва непосредственно жуть у деревни Шнурки.
Туда нагнетали форсунками бяку горящей химической слизи.
Монарх излучал из окопа свое сладострастие на предстоящие новые смерти деревни Шнурки, где проходили последние муки, последние крики, последние корчи сопутствующей белиберды, когда перископ у монарха споткнулся видоискателем о Балалайкина Борьку с ухмылкой, значение коей монарх оценил отрицательно, как издевательство заново.
— Тромб, изыди! — заерзал Илларион, осуждая кривляния жертвы. — Зачем огрызаешься вопреки пеклу.
13
Ступка за ступкой горели в амбаре дешевые ступки крестьянского скудного скарба, плыла щеколда ворот и роем озлобленных огненных ос из-за пазухи разом исчезла махорка.
Старик удручался предложенной смертью — что слишком она простовата.
Галстука даже не надо.
Когда-то Борька на случай своей предстоящей кончины когда-то купил у цыгана поношенный шелковый галстук.
Утро должно быть у Борьки на случай кончины.
При галстуке Борька на смертном одре торжественно значится важным объектом озябшей деревни, как и сама колокольня, которая посередине всего.
Первая стадия бедствия шла не стеной.
Покудова первая стадия бедствия шла на него не стеной, Борька стоял у колодца, где во спасение шкуры для галстука мог обновить эту древнюю впадину как убежище.
Мог и не мог.
Если в опасности ваша супруга Матвеевна Фроська, надо спасать ее вместо себя, чтобы потом и кидаться в обнимку на дно.
14
Принесли полководческий плед иностранного кроя, почистили ваксой те сапоги, что со скрипом и треском, и дали трость.
Эту прогулку, — внизу по колено была настоящая грязная ночь, а затылок обшарпало солнце зенита, — монарх обозвал идиотством обузы.
Прикосновение трости к остывшим углям и золе поднимало вонючую грязную пыль, облачками взлетавшую без толку, чтобы развеяться без толку долу.
Когда наконечник уткнулся во что-то печеное, монарх осмотрел эту дряблую пару мешочков и понял особенность этой находки.
Вся бывшая грудь упокойницы бабки Матвеевны Фроськи, смекнул он.
Около трупа старухи внезапно возникла блудливая Борькина кошка.
Лысая, голая, — вовсе бесцветная, вовсе не Борькина, — Борькина кошка, блистая змеино-кошачьей поверхностью, вскочила на задние лапы, чтобы передними лапами честь отдать Иллариону.
Видимо, дура знает устав.
И монарх его знает, — ответил ей, как и положено, — честью на честь.
И все равно кошка дура — пар от ее присутствия шел отвратительный.
Фу!..
Глава четвертая. И НА СМЕХ, И НА СМЕРТЬ
1
— Стол изготовлен из абиссинского черного мрамора… Вручную… Для митинга с флагом…
Я слушал экскурсовода по-русски вполуха.
— Но по воле монарха все митинги перенесли на другие века, потому что монарху понравился стол и понравился флаг в интерьер своего кабинета…
2
Под государственным флагом, ибо в присутствии флага тускнеет намордник морщинок, Илларион отдыхал у камина, попирая мозолями костного мозга некостную плотскую ткань, а наготове в углу стоял флаг, — если когда кто-нибудь обращался за милостью пересказать анекдот или сплетню, монарх обретал изворотливо позу величия римских колонн и мгновенно протягивал руку за флагом.
Из детства, часто некстати, монарх умилялся пожарам, а далее, позже, по мере накрутки годин и матерого промысла, свой постоянный рабочий досуг он умно коротал у камина, где театр огня.
Перед очками монарха мелькала несметная прорва снующих абстракций контраста, цвели фантазийно гримасами психопатичные виды растений вприпрыжку, смешное — смешило, пылало, текло.
Всю паранойю картин ералаша в камине, пожалуй, не перечислишь и за ночь, имей ты хоть улицу пядей во лбу.
…Сугубо подвижная живопись, утверждают убогие куклы дискуссий, когда говорят об огне чепуху. Чертовы куклы суются кусаться, суются судить об огне, мол, огню-то, конечно, похлеще любого художника-дерьмоглотателя доступны шедевры, которые в этой связи дерьмоед у него повсеместно заимствует и, разумеется, вяло насилует их отражение где-то на полотно себе. Надо художников искоренять, игнорируя жалобы.
Мое мнение будет иным.
Я посрамляю каменословие.
Но как?
Огонь, очевидно, сродни живописцу, но как?
Истина замаскирована где-то в обратную сторону, где живописец-едок, исполняя шедевры доподлинно заново, доподлинно заново разжигает огонь искры божией сам у себя.
Так?
И немедля ставлю вопрос.
Я попозже, пожалуй, поставлю вопрос, а немедля рассмотрим ответ, а потом и вопрос оглашу.
Когда гениального мастера шибко шпиняют и не дают ему шага сказать о себе на полотнищах искрами, то поделом его шибко шпиняют. Изделия мастера могут явиться причиной бесхозного пламени вкупе с его вороными дымами.
В этой связи мой вопрос — а пошто?
Пошто гениальный творитель у нас уязвимее, чем аккуратный пачкун-акробат? Я вам ответил уже наводяще, но добавлю к ответу, что мне безопаснее стиль акробата, хотя нарисовано там у него больше гонора, нежели дела. Претензию, дескать, этюд акробата неважно составлен, акробаты принимают обиженно, пряча поникшие кисти за шкафом и выставляя грудные жиры в оборону. Лучше нельзя, говорят. И действительно, лучше нельзя, потому что в этюде, в эскизе, в экстазе пачкун исчерпал однофазную порцию дара до дна.
Скажи то же самое гению, тот извинится за промах и сразу признает ошибку, заявит ответственно тезу, что можно бы, надо бы лучше, конечно.
Гении полностью не высыхают и после шедевра, поэтому не возражаю бить их, игнорируя жалобы.
Но гениальные брезгуют ожесточиться на жалобы.
Нет, они вам еще поджучат и новый шедеврик.
3
А пошто?
Пошто гениальный творитель у нас уязвимее, чем аккуратный?
4
— По службе, — дежурный костлявый нахал объявился в его кабинете согбенным шутом, опоясанным упряжью для развлечения.
Чулки до коленок и серьги-звоночки в ушах, а на шее висит ожерелье.
— В чем дело? — Монарху наскучило дергаться часто за флагом и ставить его восвояси. — Плохо кормлю?
— Занедужилось…
— Ой ли! — Монарх испытующе-ласково щупал нахала глазами. — Лакаешь яичный желток, где зародыш, а зад у тебя — не луна.
— Прибег показать геморроя.
— Когда я тебя примерял, его не было, — напомнил монарх ему процедуру отбора. — Не было?
— Не было, — вспомнил нахал процедуру. — Вот, а теперь я зеленкой помазал.
— А ну, покажи-ка. Поближе к огню.
— Пожалуйста. Видно?
— Мда… Не кусается?
— Чешется.
— Пошевели-ка слепой кишкой. Полегчало?
— Нет, еще хуже.
Нахала мутила такая работа, как эта, но дома — большая семья в ожидании блага и блюда.
Малые дети — с угрозой пустить его по миру.
Слепые сестрицы — с ожогами лишней косметикой.
Седая супруга — с усами, как у моржа.
Все домочадцы — задиристо нетравоядны.
— Страшно, какую грибницу ты себе выкрасил! — осерчал Илларион.
— А вы зачем уезжали?
— Ну, по делам уезжал и приехал.
— А геморрой разболелся, соскучившись.
— Ежели не было ранее, как он, еще ни разу не видясь, успел интересно соскучиться? Не понимаю. Ты врешь.
— Учитель, а мы тут одну бабу для вас отловили. Девчонка летала по небу нагая.
— Наверняка диверсантка. Для маскировки нагая. На каком аппарате летала? На метле?
— Без аппарата летала пуще птахини загзагами под облаками.
— По-твоему, не диверсантка зигзагами?
— Красивая, справная девка. Груди… лоснятся по пояс.
— А кроме грудей что?
— Да задница тоже, капроновой сетью насилу поймали.
— Как удалось-то?
— Кому-то, не помню кому, по хлеборезке пяткой летунья выбила спереди зубы… Другому, тоже кому-то, палец отъела до локтя.
— Не врал бы! Как это палец до локтя? Как?
— Я не вру. Мне так хорошо не соврать и так складно не выдумать, а калека родился калекой только с одним указательным пальцем на правой культяпой руке. Вместо пяти с одним пальцем.
— Не густо! На что же рассчитывал он, обалдуй?
— Что на жизнь обалдую вполне хватит одного пальца.
— В ноздре ковырять?
— И указывать — тоже.
— А вдруг если что до пяти надо счесть — тогда как? О, бездельники!..
— Лодыри, лодыри…
— Ладно, с калекой закончили. Дальше докладывай вздор.
— А дальше здесь опять…
— Охотничьи полчища блох отправляли на волю?
— Конечно! По расписанию.
— Мда, блохи! Весьма хитроумное средство. Крайне полезное для бичевания масс. А людишки небось употели чесаться?
— До бешеной крови.
— Так.
— Учитель!..
— Основатель!..
— Основатель, а дальше про голую надо подробно рассказывать?
— Я ханжа в отношении противоположного пола. Помню, мне в бурсе приснилась одна раскладуха, на ком и попался. Мне женщины снятся к несчастью.
— Они сплошь и рядом приносят несчастье, — согласился нахал, вспоминая супругу-моржа. — Они, как домоклов топор с усами. Я тоже в школе был двоечником и даже хватал единицы.
— То — ты, а то — я! — вскипел Илларион. — А то — девка!.. Девка зигзагами…
— В закрытом бассейне секретно содержится, вынуть ее? — Нахал юркнул за дверь гиеной с коротким зеленым хвостом.
5
Черная вьюга была перекрашенной ведьмой зимы. Вкривь и вкось ее черные хлопья с утра сотворяли затмение белому свету. День — это все-таки день, а не будто бы ночь, — изнемогал озираться среди заштрихованных улиц, имеющих общеразмытые контуры вместо домов и неряшливо-желтые пятна вблизи фонарей, что, как ящеры, доверху в язвах.
Осточертевшая всем обезличка во мгле поощряла запои народа.
Карлик, освоив изъяны зимы как удобства ненастья, провел исключительный день аномальных явлений безвылазно под одеялом. Укрытые ноги, кривые придатки, месили мозолями простыни ложа. Руки навытяжку вдоль и поверх одеяла поникли ногтями.
Но голова — начиненная мина…
В общем, у Карлика не было зла на бесплодно прожитое время, когда без огорчения вдруг отказался продолжить этюд о любви, признавая, что взятая тема неисчерпаема, невыразима. Поначалу работа писалась успешно вроде бы. Подтягивая поближе запасы необходимых искренних слов, он уверенно выкарабкивался к определению сути любви, но покуда фиксировал ее на бумаге, на бумагу напрашивалось иное понятие сути, не хуже первого, затем — еще третье не хуже. Дойти до конца, разобраться во всех откровениях, анализируя частности, не было вовсе надежды. В этой системе максимального количества точек отсчета существовала гармония, воспринимая которую, воспринимай не частицами, но целиком, а то никогда ничего не поймешь у нее. Любовь — априорное свойство людей. Господь удостоил их чести, доверил обзор его света.
Можно ли тут обижаться мне сдуру — сдуру ворча на свое неизбежное время?
Время, когда бытие каждый день убывает и прибавляется…
Время, помимо которого нет измерения жизни, нет эйфории самостояния…
Время, какое не смею хулить и не могу бездумно расходовать, обменивая себя на подножные формы богатства либо на звездистые, но проземные чины для того, чтобы так обрести лицо фигуранта…
Время, которого, Господи, Ты на меня столько тратишь…
А может, оно — Твоя, Господи, Четвертая здесь ипостась?
Я люблю время.
Размышления Карлика были нарушены дверью — та, кажется, пискнула.
Низом оттуда сюда прошмыгнул сквознячок, а за ним африкански размашисто, на манер ихнего Деда Мороза, нарисовался мужик, облепленный черными хлопьями черного снега.
Мужик улыбчиво щелкнул хозяина по носу.
— Шутка, — сказал он.
— Это шутка? — Карлик охрип, еще не кричавши.
— Для церемонии — да.
— Перестаньте курить!..
— Я некурящий.
— Почему дым изо рта?
— Погода. Такой нынче пар.
— Или вы сумасшедший. — Карлик оборонялся не лучшими фразами.
— Конечно, как и все прочие, ненормальный. Что делать? Я вот инженер, а могу выпить и водки.
— Водка вас, оказывается, привела сюда! Вы, гражданин, обмишулились адресом. Уверяю. Прощайте.
— Меня сюда привела не водка, но шутка, а водка — не шутка.
— Да не валяйте со мной дурака!..
— Но так образуется всякая дружба, всякая честная дружба! — дышал инженер-алкоголик, якобы ненормальный, с которого капала грязь, или нефть, или что.
— Разве? — Карлик однако ладонью прикрыл ушибленный нос. — Эдак едва ли скоро подружимся.
— Дружище! — вопил этот явно мнимый герой, теряя по комнате грязные брызги.
— Нет, я не желаю, — хорохорился нехотя Карлик.
— Оставьте манеру ломаться! — прервал его резво герой, хватая за плечи скользкими пальцами. — Да, кстати, какой же вы карлик, если по росту значительно выше меня?
— Слышите, что не желаю в одну компанию с вами?
— Слышу, но жду. — Пришелец ощерился на половине улыбки.
— Сядьте, пожалуйста.
— Куда? Сяду.
— Сядьте туда, по другую сторону. Запачкали все.
— Зато сел уже.
Но прежде чем утвердиться за столом, он уморно пристроил на гвоздике сбоку дешевую демисезонную шляпу с эмалированной птичкой, поставил в углу суковатый замызганный посох, у коего нижний конец был уже, словно каблук обнищавшего, стоптан изрядно.
Карлик за ним наблюдал и сердился, как бык.
Это — проблема, сердился Карлик, это большая проблема несоответствия человека предметам одежды, вещам обихода. Многие люди несчастливы, многие люди неряшливы, люди небрежны в отборе вещей, что в итоге нашей безвкусицы нас искажает. И внешне мы смотримся точно такими, как эти вещи. Сам я тоже не лучше. Навстречу выскочил! А спроси, где штаны, где рубашка?
Наверняка незнакомец душой не пижон юбилея. Наверняка незнакомец имеет обыкновенное право на понимание, но примитивная птичка, наседка на шляпе, настырно противится пользе. Палка в углу коренасто противится тоже. Никчемные вещи сугубо вредят основной репутации. Да что вещи? Преградой взаимосогласию было рябое лицо незнакомца — мыши, наверное, грызли.
Карлику долго казалось ужасно плохим освещение комнаты, что затрудняло рассматривать это лицо-муравейник искоса.
Нет, освещение как освещение.
— Два года тому ваш голос определенно по радио был, — вспомнил Карлик.
— Успокойтесь, я не вещал. Я генеральный конструктор машин, а не вождь. Я поэт индустрии, понятно? Число моих детищ учесть уже не берется никто.
— Много придумано?
— Придумано много, задумано — больше.
— Хотелось бы знать ваше имя, — польстил ему Карлик.
— Я Процент. Это меня родной брат окрестил изуверски Процентом, он и вещал, а сам я тогда за свои детища прел и томился на каторге.
— Важные, должно быть, устройства, коли за них упекают?
— Они — техника горизонтальных уровней. Правда, не гнушаюсь и вертикалями в столбик.
— А ваши машины военные или для быта? Какое у них назначение?
— У них интересно крутить колесики.
Гость продолжал разговор уже на кушетке, куда самовольно забрался в обуви. Собственно, как продолжал разговор? Говорил он один, и взахлеб, а Карлик изредка со своей стороны все-таки впихивал ему в это речение робкие нерасторопные реплики либо вопросы.
Гость отрекомендовался брательником Иллариона. Действительно, вот интонация голоса вроде бы та же самая. Конечно, конечно, такой же фальцет у главы государства. Но гость был язвительно тощ и разительно жалок, а братец его на портретах был славно пузаст. У гостя на буром лице после оспы ничто не растет, а лицо монарха сияло музыкой! Непутевого брата монарх унижал издевками постоянно, тот это терпел. Однажды монарх унюхал обстановку непослушания — рябой самолично жрет ужин. И впредь уже велено было харчи, как оброк, отдавать, ублажая собаку, посредством которой братья здоровались. Эта собака служила секретарем у монарха. Затюканный брат заходил в кабинет, отдавая монарху салют, а собаке — паек. Если монарх изволит ответить исчадью кивком козырька на салют, отзывчивый пес, озирая вошедшее, протягивал умную лапу для рукопожатия. Когда же монарх отчего-либо помедлит изгою кивнуть, пес уже не подаст ему лапу, нахмурится. «Не возражаешь, это Процент называется? — заметил однажды собаке монарх относительно брата. — Нулики видишь на роже? Черточки диагональные, видишь? Отсюда подсказка на кличку. Впрямь он какой-то процент одиночества математической функции. Лохматые пять ему на прощание дай. Пусть убирается, нужник». Увидев однажды машины Процента, монарх обострился вниманием и тронул одно колесо на поверку. Тут у него началась истерика, потому что другие колеса, как от щекотки, все завертелись и власти монарха никто не боялся. Монарх убежал. Он, обомлев, онемел. Ему не давала покоя загадка. Детали машин увязаны цепко — фигура вплотную примкнута к фигуре, но стоит одну повернуть, и начнется такое верчение всех остальных, у которого ты, как улитка на вилке, то бишь устрица, чувствуешь себя в опасности. Послал за Процентом ученую псину. «Колесник и нужник Процент, — рек монарх, — нам, ураган поломай твою шею, смешно, почему не спросился приказа? Я дал бы приказ приспособить колеса на бойне, как инструменты, но без приказа нам они — случай крамолы». — «Мне что надо сделать?» — испугался младший брат. «А покайся, покайся, дескать, Илларион, ты у меня в груди». — «Ил-л-ларион!» — повторил Процент, став заикой. «Смелее! Где нахожусь у тебя, не в затылке? Нет?» — «Илл-лари-он!..» — «Продолжай, продолжай, что споткнулся?»… — «Ты-ы…» — «Ну, делай ноги словам»… — «Ты-ы у ме-ня в груди, в груди…» — «Вот и спасибо, чума. Поладили»… В груди торчишь, как нож! — отчеканил затюканный брат, перестав заикаться. Процента связали цепями и по суду опечатали между лопаток на острова. В опечатанном официально виде Проценту нельзя было скоро ходить и руками распугивать мух. Особенно — чтобы не вздумал настроить игрушек-вертушек. Илларион подсылал к нему соглядатаев — а не бастует ли там главный зек? Он, говорят, не бастует. Илларион объявил амнистию. Процент воротился к своим машинам, которые без присмотра тихо-тихо ржавели. Ныне машины монарху нужны для охмурен и я дамы.
— Вашу сестру охмуряет, — объяснил Карлику гость.
— Помезану? — Карлик ослышался.
Качая на стуле, кто-то лишил его центра тяжести.
— Львица-девица ваша сестрица! — восхищался Процент упоенно.
— Думал, она улетела. — Карлик искал себе оправдания, хотя никакой вины за ним не было. — Думал, она там уже, на песках, у Жемчужного моря…
— Погода нелетная. — Процент отвернулся в окно. — Вон изморось, изморозь.
— С ума сойти! — Карлик бессмысленно тоже взглянул в окно, за которым, как черный лес, ворочался черный снег. — Умру сейчас.
— Этого делать, однако, не следует. Это как же с ума? Как же вас умереть угораздит? Я с вами, кажется, не подстригался на смерть.
— Она любит его? Любит она?
— Полноте, кто способен его такого любить? Она — подневольная, пленная там.
— Иду за ней! — метался по комнате Карлик. — А вы мне поможете к Иллариону проникнуть.
— Остыньте, не помогу, конечно. Вы зачем устроили беспорядок? Юлите кругами, хватая-разбрасывая…
— Вы мне друг или черт?
— Я ходячее предупреждение.
— Кто-о?
— Предупреждение, чтобы предотвратить эту вашу затею. Простите меня за щелчок, я не знаю другого сигнала, другого секрета знакомств… Я, видите, лишне застенчив… И, кажется, переборщил…
— Иду! — суетился Карлик. — Я думал, она улетела…
В смятении, часто блефуя, надеясь на что-то другое, чему повинуется случай, наивные люди готовы принять на себя любой грех, или груз, или страх обстоятельств и хитростью переиначить события задним числом по-своему.
— Нет. Угодите в заложники. Вас аккурат ожидают. А Помезана покудова держится, не поддается, ваша подмога там ей не нужна.
— Держится? Где гарантия, что выдержит?
— О, наконец-то, нашли себе стул!.. Она великая женщина. Великие женщины строго блюдут свою честь в своих детях и не рожают кого попало от кого попало, чтобы не засорять человечество нелюдью. Но вас она в жертву не принесет и согласится, пожалуй, на все. Недурной план у меня вызревает, как ее вызволить…
— Какой? — спросил Карлик о плане Процента, превозмогая боль в горле, где звуки, рождаясь, царапали голосовые связки.
Не дождавшись ответа, Карлик упал — провалился рывками вовнутрь себя и не помнит, когда ушел гость.
6
— Бабасик, имя твое подскажи мне, — кудахтал ей тихо монарх. Она между тем обняла свою голую грудь, обняла хорошо — словно голую двойню.
— Суконка, слушайся батьку-руля! — возмутился нахал.
— Это кто суконка? Пяткой по челюсти вмазать?..
Стремглав она вскочила на стол, откуда приготовилась выполнить обещание.
— Кто суконка? — вмешался монарх. — Это кто? Моя фея, по-твоему, суконка? Суконка, да? Значит, я тоже кобель?.. Я тебя за такие похабства любви… Тебя при ней выпорю по геморрою, хочешь?
— Еще чего! Не трожь, а то пяткой тоже по челюсти вмажу!.. Вставная небось у тебя?..
— Не трону, пущай прозябает, — охотно раздобрился монарх. — Имя-то как?
Ее нагота сокрушила решительность Иллариона.
Желанию враз обнаружить у пленницы тайну подмышечных ямок отчасти противоречили грязные руки монарха.
С утра не помыл их опробовать юную фею на ощупь.
— Имя? Помезаной меня сокращенно зовут. А тебя, земноводный старик, а тебя?
— Сокращенно меня? Дай припомню. Кажется, Ладик. Я, наверное, Ладик…
— Я Помезана.
Монарха Ладика снедали сомнения.
Будь она барынькой в юбке…
Можно к афере принудить ее, когда простенько в юбке, затем обменять на фамильный мундштук у соседнего шаха, пусть он обольется слезами зависти, какой благородный стоит у меня беспорядок в богатстве, — но голую… голую… голую, как очищенная картошка… голую жалко.
Не след отдавать ее так иноверцу шутя за бесценок.
Пусть у слюнявого лопнет от зависти зоб.
— Имечко, феечка, полностью все целиком напиши на бумажечке. — Монарх изрекал эти звуки не сам, а ловил и вылизывал их извне, чтобы не задохнуться, не подавиться молчанием.
Голос его и слова…
Как осенний морозный шумок на ветру…
…Несмотря на прямой незатейливый сказ, имели другую текстуру, чем обыкновенная просьба.
Грудь, и брюшко, и лицо были приспущены, низко приложены к отполированной глади столешницы, где фея ползком сочиняла шпаргалку монарху, который боялся моргнуть и прошляпить момент откровенности женского тела.
Несколько раз ягодицы меняли свое выражение — то вдруг они чрезвычайно сердито надуются, то лучезарно сожмутся в улыбке.
Монарх отвечал им, естественно, той же значительной мимикой морды.
— Ты что, земноводный козел?
— Я черную розочку сзади понюхать охочусь. — Илларион энергично вильнул ожиревшими ляжками, но застонал от укуса, поскольку сломался внезапно какой-то сухарик у копчика.
Фея писала, писала свое бесконечное, как у туземочек, имя.
— Готова бумага. — Помезана вручила монарху автограф, а сама свернулась удобно в охапку на кромке стола. — Теперь отпихнись, отдохну.
Впрочем, необязательно, может, на кромке…
Необязательно, может, в охапку…
Необязательно где-то не там и не так…
У молодежи бывают ужасно забавные позы.
— Спит извращенка, спит! — удивился нахал. — А не спросилась у вас! Или прикажете блох ей подсыпать… Или…
— Кому подсыпать? — осерчал Илларион. — Я те подсыплю!..
Пушиной походкой на цыпочках он удалился в обеденный зал отряхнуть онемевшие кончики пальцев и тапки — тапок о тапок.
Имя зазнобы взывало, пульсируя вслух изнутри помешательства:
— Поцелуй-Меня-За-Ножку!.. Поцелуй-Меня-За-Ножку!..
Во-первых, оно необъятно по-дружески близкое вчетверо:
— Поцелуй-Меня-За-Ножку!..
Во-первых, оно, безусловно, похоже на все:
— Поцелуй-Меня-За-Ножку!.. Конечно, пожалуйста, — на!..
Во-первых, оно характерным акцентом акустики между словами тождественно лепету раннего детства, наречье которого не таково, как у нас, и поэтому в опусе, где неразумный малыш агитирует облобызать его теплую ножку, нет опечаток.
Иной подтекст имени более женский:
— Поцелуй меня страстно за длинные стройные ноги, которые любишь.
Иллариону приспичило в бронзовый щит у противоположной стены.
Щит, имитируя солнце, служил одновременно средством отстрастки на случай, когда забастуют мозги.
Когда забастуют извилины мозга, тяпнешь ожесточенно башкой по щиту, чтобы мигом опомниться, мигом опомнишься.
Подражая монарху, нахал изворотливо следом атаковал его щит.
— А ты кто, пустозвон? — окрысился монарх. — Убирайся, хозяйку разбудишь.
— Андрюхой зовут, и вы давеча, помните, рубль обещали мне?
— Зачем? Если на водку, полтинника много.
— На капитальный ремонт головы.
— Головы зачем?
— Андрюхой зовут.
— Андрюхой, пузырь анонимный, можно с ухмылкой назвать и любого другого нуля, безразлично кого.
7
— Наша семья ищет ножницы! — кричали соседи-соседки и стукались в стены плевками. — Мы с обыском.
Карлику было сейчас не до них.
Они развели беспорядок и гвалт и насыпали соли в аквариум.
— Это хватай! — распоряжалась энергичной компанией полуседая неряха бандерша. — Что смотришь, это хватай! Канделябру хватай, что стоишь?.. Это хватай тем более.
Не проявил он интереса к ним и тогда, когда те пеленали его с головой в одеяло, как вещь в дорогу.
Пригрозив, они понесли этот сверток на улицу за поворот.
8
Голая спящая тварь охмуряла замашками непостоянства — только что внешне была вся такой, как уже вся не та…
Хорошей была, но теперь еще лучше…
Вся она прежняя вроде бы, но постоянно — другая…
Без остановки своей красоты Помезана меняла себя на себя…
Колдуя во сне запредельный секрет обновления.
— Вы со мной, милая, что ни фига не гутарите, фея? — Монарх интонацией, полной тоскующей лести, попробовал оповестить о своем интересе. — Давайте жениться.
Помезана губами:
— Неба кусочек осиротел, упала звездочка…
— Да наплевать! Эта дурочка звездочка, полагаю, поссорилась. Она со своей поднебесной товаркой поссорилась, и справедливости ради товарка пинком опрокинула наземь ее, полагаю. Давайте скорее жениться.
— Звездочка, звездочка…
— Звездочка — звездочку! Там, у небьего мира, законы тоже такие… Впрочем, у рыбьего мира не лучше — большая селедка питается килькой. Но, как известно по слухам из первоисточника, такая же междоусобица там у жабьего мира…
— Звездочка…
— Вы про какую заплакали, фея? Про ту, что ловчее по части пинков, или вы про другую, которая склочная? Поженимся, кину на поиски вашей звезды все мужицкое войско на лошадях и верблюдах, оцепят, обшарят овраги. На дне где-нибудь отыщется… Вы почему боитесь жениться? Что лыс я?.. Захочу, на моей голове завтра вырастет южная пальма с орехами, будете рвать их…
9
В холле сидел сенбернар в окружении свиты мелких собачек с медалями, как старичков на политинформации.
Карлик упал аккурат в полуметре от лап сенбернара, выскользнул из одеяла. Хмельные соседи-соседки, похитившие его, бросились, чтобы поставить его перед псом вертикально, готовя товар напоказ в лучшем виде.
Соседи-соседки поспешно поправили Карлику воротничок, отряхнули соринку; пес ждал, когда кончат.
Строгий задумчивый взгляд сенбернара в пространство был вовремя понят всей свитой. Лязгая наперегонки медалями за безупречную службу, собаки свиты напали на пьяных и подняли хай.
Пьяные люди покинули холл вперемешку друг с другом, а сенбернар, очевидно, довольный таким поворотом событий, бесшумно пропал в боковые стеклянные двери. Туда же за ним, — соблюдая дистанцию на расстоянии запаха шефа, — помчались другие собаки. Вдруг вошла Помезана.
— Здравствуй! — Карлик открыл одну важную в ней перемену.
Какими пушистыми стали глаза Помезаны!..
Сестра поразительно похудела, вся она как-то уменьшилась, но без ущерба себе. При этом ее худоба придала простоту ей — не бедность, а женскую детскость. Лицо Помезаны, мускулы, плечи, линии спелого тела теперь обозначены были по-новому, более ярко, смелее. Карлик подумал, что хорошо это. Ранее Карлик испытывал к ней сострадание. Ранее муки от уязвимой публично ее наготы заставляли его подавлять у себя все остальные эмоции. И вот уже Карлик был счастлив, а те непонятные, те неприятные прежние чувства уже и не помнил. Сейчас как-никак самый близкий по крови, родной для него человек достоверно в уместной своей наготе находился с ним рядом. Карлик еще раз подумал, что все хорошо это. Иначе он сам захотел бы раздеть ее так. После тревог и тоски, после той несравненной тоски, несравнимой тоски все равно захотел бы раздеть ее, но, пожалуй, не смог бы осмелиться, чтобы ее не обидеть каким-нибудь грубым и ложным намеком, — а значит, не мог бы тогда убедиться, что с ней все в порядке, цела и здорова.
Ее нагота была крайне условной. Все то, что естественно и настояще, замаскировано в этой условности. Все то, что, казалось бы, здесь пребывает снаружи на самом виду, это все нас дурачит. Оно, вопреки вероломному здравому смыслу, непознаваемое. Не поддается постичь его полностью. Тайны, лишь их обнаружишь, скрываются в большие тайны, которые также скрываются в новые большие тайны, которым не будет конца, покуда она не захочет, чтобы они перестали быть тайнами.
— Здравствуй! — Она зажмурилась для поцелуя.
Карлик обычно целовал ее в щечку, при этом всегда был готов на попятную в случае надобности, а тут откровенно губами он замер на влажных ее губах и не дрогнул. Она, еще больше зажмурясь, легонько раздвинула губы.
Раньше она никогда не выказывала перед ним своей радости этим особенным способом жмуриться при поцелуе, — а знай Карлик раньше про эту ее наклонность, он целовал бы ее только в губы и в зубы.
— Слышу, залаяли стервы! — жутко сказал возле них чужой человеческий голос, приплясывая. — Ну, я с первым лаем насторожился — и бац — сюда к вам!
Этот голос возник неожиданно из пустоты. Сам по себе, из ничего, он, конечно, возникнуть не мог, и возник изо рта того места, где находился доселе. Пристанищем голоса был шут гороховый в тоге римлянина. Сам шут ничего не значил, — был бос и плешив и босыми ногами приплясывал по полу, точно по снегу, — а нервничал в нем натуральный живой человеческий голос.
Шут заходил то с одной стороны, то с другой — поудобнее, чтобы попасть на глаза Помезане.
— Зять, — поклонился шут Карлику.
— Чего прискакал-то? — спросила шута Помезана строго.
— Тоже хочу целоваться. — Шут скорчил сиротскую рожу заплакать. — Когда мы начнем это?
Карлик не мог определиться, не мог убедить себя, кто перед ним. Особенно Карликом не принимались в Илларионе мальчиковые уши монарха на голове-булыжнике.
Вот так история, — ну и монарх!..
Слезоточивый такой.
— Твой тазик еще на стене? — спросила Помезана.
— Щит? — Илларион подбоченился. — Принести?
— Нет, иди позвони головой.
— В щит? — Илларион засеменил в направлении боковых стеклянных дверей, но по дороге туда запутался босыми ногами в одеяле, в котором соседи-соседки похитили давеча Карлика. — Что мне за препятствие?
— Дай, — приказала Помезана. — Мое одеяло.
— Какое же тут одеяло? — Монарх поводил подбородком по одеялу. — Скульптура!..
— Ты чего хочешь?
— Отолью ее копию из туалетного мыла, но, как там получится пуп, обещать не берусь, потому что премудрости много в тончайших извилинах у повитухи накручено…
— Сопливый, не смей утираться моим одеялом!..
— Я никогда еще не целовался… Ни разу…
10
Сантехник Эн-тик считал себя сыном этого века.
Эн-тик один на один многолетне вел схватку со всей клиентурой.
В своих коммунальных окопах его продажная клиентура чуждалась визитов полезного специалиста по части водопровода и канализации, — недешево ей обходился этот сантехник Эн-тик, — не дать чаевых ему было нельзя, а давать было жалко. Но Эн-тик умел приставать к населению микрорайона с починкой домашних исправных кранов, унитазов и моек, идейно желая народу добра в окружении данных удобств. Эн-тик требовал страшно высокую мзду за свои трудовые потуги. Он требовал этого на основании, что, мол, не смеет никак огорчать клиентуру намеками на ее несостоятельность и нищету, — он возвеличивал вас, когда бил по карману.
Не схватка, но пытка с обеих сторон.
Однажды сантехник Эн-тик очутился нечаянно где-то вблизи той самой башни:
— Загляну-ка, пожалуй, по профилактике да поживлюсь чем пошлют…
Башня стояла незапертой. Сантехник пролез в элеваторный узел, помазал техническим жиром штурвалы задвижек для плавного пуска системы, пошел искать кассу внештатного фонда… На всякий спортивный случай, дабы не заартачилась эта касса, сантехник оставил в подвале крошечную протечку воды в трубе отопления. Труба грустно булькала. Ежели касса хорошая, сильная касса, трубу можно будет заткнуть опосля. Ежели в кассе у них одни воры, — труба пусть останется с дыркой под вопросом и назидает.
В игрушечном зале сантехник набрел на бесхозную свалку сокровищ в чехлах паутины, списанных, видимо, в лом. Эн-тик практично наметил изъять отсюда себе на комод скульптурку какого-нибудь вождишки без крена. Когда гости жены придут оглядеть обстановку в Эн-тиковой квартире, пусть они долго думают, видя, что за вождишка. Пусть ахнут, умеет Эн-тик жить, вот и нажил его. Хотя, конечно, хорошим гостям, чтобы ахнуть, едва ли довольно вождишки числом в одну штуку. В коллекцию следует брать их побольше — больше надо вождей, потому раз такие дела, что никто из охраны порядка сейчас не присутствует.
Эн-тик порвал на ближайшей к нему голове паутину, и вдруг на него посмотрели глаза экспоната, неведомо что повествуя…
Два желвака — как замазка. Нет, где как замазка? В обеих глазницах жевалась иродски какая-то жвачка — то лезла наружу, то вспять уползала.
— Карл, это вы или кто? — спросила голова по-женски. — Давненько не было видно…
— Маманя, где касса пособия? — сантехник окаменел. — Они треху должны — вот курьез!..
Оживились тогда в паутиновых гнездах и прочие головы, — как пауки, — неумело чихая в сантехника пылью, начали перехихикиваться между собой заговорщицки. Эн-тик жалел, что нет палки железной. Без оружия немыслимо было уйти невредимым отсюда. Вряд ли поверят и вряд ли отпустят его просто так на клозетное прежнее поприще.
Эн-тик интуитивно сделал себе надлежаще весьма примитивную физиономию, какие сейчас наблюдал у вождей, встал явочно рядом с ними, как их однопех, и соратник, и собутыльник.
11
По ночам на монарха нападал адский грохот в груди.
Сердце, стучавшее, как на кузнечном заводе кувалда, мешало монарху заснуть, как дубина какому-нибудь замухрышке.
Вот, ужо, поломаются старые квелые ребра в этом вертепе, боялся монарх.
Или одним из ударов однажды себя свалит с ног, если вскочишь внезапно вслепую с постели до ветру.
Вполне.
Ты метишь присесть, а тебя — шарнет оземь…
Ни свет ни заря монарх устремлялся во двор, ожидая выхода Помезаны, хотя знал, она спит — и не скоро проспится.
Днем он, истощенный погоней за феей, мяукал и делал уродские смирные стойки.
Бывали нелепые дни, когда — кособоко замрет и мяукает.
Он изводил и преследовал юную жертву — не узнавал никого, кроме феи.
Монарх игнорировал алчные жалобы подданных или насущные просьбы людей, не понимая, какого рожна тем еще не хватает.
Илларион упразднил и приемы сановников.
— А разве мне польза с того, что — диктатор? Один ишачу за всех и не заслужил себе фею…
12
Когда — неизвестно, днем или ночью, созрела коварная мысль улизнуть из удела страданий.
— Хочешь орден Архигорбатого третьей степени, как у меня? — спросил он Андрюху. — Тогда, гад, угоди мне! Три дня сроку даю. Пугнешь ее, пугнешь ее так, как придумаешь сам, только чтобы она затряслась и поверила, дескать, ей крышка…
Монарх не сомневался в Андрюхе, но умышленно не растрепал ему сердцевину замысла.
Вряд ли тогда Помезана ответит отказом, ответит обидой монарху — вряд ли обидой взамен благодарности.
Навяжем ей долг, из которого выхода нет.
В момент, когда нахал Андрюха приступит к работе по напужанию, монарх займет место в укрытии, сядет в резерве. Как только ее пронизает животный страшок, Илларион и появится Ладиком из тайника, чтобы выступить в роли спасителя жизни. В ухо пристрелит нахала. Женская логика так отзывчива, что за каплю нормальной любезности глупая баба готова любому хлюсту дарить сторицей ласку, а тут и подавно — нельзя отпускать человека-монарха с пустыми руками.
— Куриц и зерен! — сутки спустя потребовал Андрюха.
— Гонорара тебе? — Монарх испытующе нежно разглядывал уши нахала, соображая, какое наметить под выстрел. — Это правильно, без гонорара солдат, как аптека без клизмы… Склони поощрить твое левое грязное ушко. Дозволь в него выплюнуть слюнку. Слюна накопилась… А братца куда-либо денем, дабы не мешал тебе… Кстати, пришли-ка ко мне того братца… Забыл имя…
— Карлика?
— Да, Карлика! Пусть явится Кролик. Я жду.
— Карлик-то?
— Какая разница?
13
Я — за конкретно фильтрованный многозеркальный порядок! И ради того насобачил эту библиотеку томов — избранное мое, кроме большого таланта, сожрало запасы лощеной бумаги на складах империи. В избранном я, — ты прочти, — размываю, членю человечество напополам относительно похоти смерти.
К одной половинке, запомни, присосаны те хомо сапиенс, — или хомики, так еще их прозываю, — те хомики, которым отсрочка последнего смертного часа диктует облаву на них и пороки. Смерть у них — это бесправие, смерть — это несправедливый такой приговор им авансом. Отседова следует, якобы каждому хомику для соответствия будущей смерти, чтобы не зря прихватила, надо в отместку смелее грешить, и поэтому хомики все норовят оскотиниться… Ну, было чтобы за что помирать. Отсрочка диктует им оргию жизни. Гении той половины — мерзавцы, злодеи, подонки, дерьмо.
Ты понимаешь — я думаю, ты понимаешь.
Я на тебя положиться хочу.
Вижу, тебе невтерпеж интересно зерно моей мысли.
Среди лет и зим очередная полусемья человечества, по-твоему, какова? Догадался?
Картузники. Что за картузники? Мнительно храбрые, кто на привет откликается сразу, боится греха. Но диву даешься, чем они там отоварены! Диву даешься, какие слащаво надеты на них оглавления каждому. Диву даешься той вкрадчивой кроткости, что выражает обряды слепого добра. Зло промелькнет, они светятся щечку подставить ему под удар и любезно приемлют ужимки судьбы, благодарствуя за поругательства. Но с умыслом ихняя щечка подставлена будет, авось оплеуха зачтется в аскезу. Как? Это как ихняя взятка для смерти за привилегию на долгожитие для картуза.
Половинки, которые названы здесь, износили себя постоянной взаимной подначкой. Свободу позволь им — они тебе натворят историю, где перемажутся, перекусаются, передерутся. Вот я ради них ими правлю поэтому. Присутствую для равновесия.
14
Переодетый во все казенное не по росту, Карлик уныло разгуливал, обживая камеру, куда под амбарный замок он угодил.
Узнику начертали на лбу порядковый номер для башни.
Слово «разгуливал», это свободное слово, не слишком уместно, — разгуливать узнику негде, четыре шага вперед и четыре назад.
Эта странная камера, где находился Карлик, имела странную пытошную радиосвязь. Этой радиосвязью был изрешеченный сетчатый потолок, откуда что-то безумно ревело, пока молчал арестант, обязанный постоянно доказывать алиби по мотиву своей биографии. Карлику без остановки, не закрывая рта, пришлось это делать. Его биография, видимо, нравилась им. Он излагал ее несколько раз. А стоило только забыться, подумать об отдыхе, тогда тотчас откуда-то снова что-то зверино ревело на потолке. Карлик, импровизируя для разнообразия варианты своей биографии, перевирал ее ненароком и наконец оболгал ее. Запутался, показывая против себя.
Вечером — ужин.
Ужиная картофелем, узник изготовил из этого лакомства непроницаемые затычки в уши.
Бывшему писарю кажется, что разместят его в избранной перенасыщенной башне где-то близ юноши Мити, чья голова сначала несколько дней провисела по типу плафона на мягкой тесьме, пока не пришли монтажники, чтобы поставить ее на площадку.
Митина голова, не двигая взглядом и не моргая, — мерещилась якобы Карлику, — вызывала двоякое чувство писаря.
Мыслители-монстры слушают азбуку, что шепеляво рождается на патефонной пластинке, но Митина голова не принимает участия в этом уроке.
Писарю припоминаются шарики козьего кала по кладбищу на похоронах юнца. На похороны со стороны государственных организаций согнали скорбящих общественников, а посторонняя публика на похороны пришла со своей стороны. Скорбящие клоуны плакали на заказ адекватно конспекта, мол, юноша Митя себя на меже не щадил, оставаясь один в поле воином, и спас от огня государственный трактор, ему всенародно доверенный как агрегат. Ораторы были в ударе, в угаре. Был орден объявлен, увековечивший память отважного Мити-героя. Но, кроме козлиных испражнений, которые каждому пахарю шибко милы на земле скотоводов и пахарей, припоминается кислая горечь угристых улыбок упитанной части гостей, незабываемы также другие колючие мелочи.
— А что было делать? — испуганно признавался Карлику шепотом юноша. — За трактор, если сгорит, у нас обыск и вшивобойка.
15
Илларион во дворе выбрал порожнюю бочку со щелочкой в целях обзора и в целях контроля за ходом пужания. Какой-то забытый философ однажды квартировал уже в этакой бочке бочком и ничком и подавился лошажьей ногой, припомнил монарх идиотский несчастный случай, погружая себя вовнутрь емкости. Похоже, философ умишком ослаб, если слопал кобылу, как волк, а такая кобыла, сейчас уцелей, помогла бы мне сделаться всадником, если приспичит явиться верхом из укрытия.
Когда в свою пользу закончу страдать от Амура, прикажу дать людишкам отдых, а то замшивели. Какой-нибудь актик потехи. Досрочно могу Новый год им устроить и повелю срубить елку веселья, не пожалею казенной закуски, надену свой полководческий плащ и медали — пущай поздравляют. Однако можно, пожалуй, без елки. Сам я на что? Стою, впечатляю, весь призовой, а вокруг — хороводы.
Дежурный нахал Андрюха, не подозревая, какая ждет участь его, приготовил аксессуары пужания, зачем-то вбил колышки в землю, выпустил из вещевого мешка гадить и вольничать кур во главе с петухом, и связал Помезану веревкой крест-накрест, и заткнул кляпом рот ей. Художества, чувствую, ладит отменные — так оценил Андрюхины манипуляции довольный монарх из укрытия.
Фея сидела в углу двора, непрерывно мотала башкой в обе стороны сразу. Монарх наблюдал, как Андрюха пинком заставил ее подчиниться, вытянуть обе ноги ровно-ровно, когда распинал на колышки, чем ограничил ее возможности сопротивляться. Часто нахал ее лапает, возмутился монарх, я бы мог это сам.
А нахал извлек из кармана горсточку риса, насыпал белую горку на черный холмик в конце живота у распятой, разворошил его прутиком и пригласил сюда кур во главе с петухом разговеться, цып-цып!.. Куры, конечно, пришли на халяву, толкались у Помезаны по животу, — скользя, припадая на крылья. Дежурный нахал им потворствовал рисом казны. Во гад, как придумал ее поразить! — удивился монарх, обалдевший в засаде. Вместо бритья, мол, потрава. Добра не жалеет куда. Куры выщиплют все, что растет, и совсем оголят эту кормушку.
В эту секунду петух, раззадорясь и раздухарясь, зашел на нее с той стороны, где, по мнению монарха, петуху не положено было присутствовать самостоятельно. Петух же зашел и давай раздвигать ее ноги когтистыми сильными лапами, словно мужик. Это мне как же теперь осмыслять? — не выдержал Илларион, увидав апогей петушиного рейса. — Кочет охальный лезет ее добиться, а мы без понятия в кадке философа… Петух, продолжая неправое дело, натужно покрякивал и пощелкивал. От зависти к этому петуху повысилась температура монарха. Монарх чувствовал нервную дрожь.
Боясь не успеть на шабаш, забывая дышать, Илларион вырвался вихрем из бочки соления, лягнул на скаку петуха и нахала, которые скуксились и повалились, и сам повалился, пополз.
Долго полз напролом.
А карабкаясь на Помезану, монарх оглянулся воинственно по сторонам.
Кругом — вседозволенность блуда.
Монарх вцепился вставными стальными зубами в торчащий мертвецки во рту Помезаны кляп, а руки монарха сдирали с монарха его панталоны заморского кроя, но сгоряча либо сдуру запутались там, увязли в отсеках — достать их назад было сложно.
— Скинь, Андрюха, портки! — завопил он о помощи. — Выполняй, пестрозадый верблюд…
Андрюха, дежурный нахал, это понял иначе.
Нахал Андрюха спустил до коленей свои голубые трусы в ожидании новой команды монарха.
16
Почудилось, что приближается кто-то без головы.
Силуэт человека либо движущегося предмета был искажен и приплющен.
Это небось удобно — без головы.
Таинственность и продолжалась недолго, и кончилась фарсом, а тот, кто сюда приближался, прятался для маскировки за поднятый локоть, уткнувшись в рукав головой, но Карлик узнал в нем Процента.
Войдя, Процент отшатнулся, прицелился на потолок указательным пальцем.
— Установил тишину, а то могут уши распухнуть от этого рева.
— Вы надолго его заглушили?
— Навсегда вывел из строя.
— Как удалось-то?
— Молча.
— Вообще, как вы попали ко мне? Сквозь капитальную стену прошли? Напролом?
— А зачем портить даже тюремные стены? Всякий замок доброволен передо мной. Я инженер, а не взломщик, не выдумщик и не обманщик.
— Что с Помезаной?
— Послушайте спич!.. Одно из моих гениальных устройств создает мешанину любого масштаба… Перемешать можно все миллиарды… Сам не знал этого поначалу… Честное слово Процента…
— Перестаньте! Скажите что-нибудь толком.
— Затем и пришел, рискуя… Придумывал, комбинировал и многое переделывал. Я переделывал тысячи раз, потому что хотелось и нравилось, и, пожалуйста, случай помог. Эта Быр-быр-перебыр-коропо ныне способна состряпать вариативно-ступенчатое шароподобие в мире. Быр-быр-перебыр-коропо, запомнили?
— Что-о?
— Быр-быр-перебыр-коропо запомнили?
— Вы на каком языке говорите?
— На своем, общем с вами, но пока вам еще недоступном… Удачно назвал я машину, чей сервис и предлагаю…
— Да перестань же! Что с Помезаной, спрашиваю.
— Затем и пришел, рискуя… Не перестану… В машине следует лишь повернуть рычажки с интервалом в синхронном значении кода…
— В синхронном значении кода?
— И хода.
— Чушь это.
— Зато — машина.
— Быр-быр-перебыр-коропо?
— Быр-быр-перебыр-коропо заставит людей поменяться собой. Вы по Быр-быр-перебыр-коропо тогда станете кем-то другим, кто ненароком окажется вами.
— Зачем эта путаница нужна? Кому?
— Чтобы спасти вас и спасти Помезану. Вы по Быр-быр-пе-ребыр-коропо не почувствуете, как и когда превратитесь в энную личность, в иную, допустим, хотите — в какого-нибудь Тракторенку?
— Двумя ногами хочу! — сказал иронически Карлик.
— Я по Быр-быр-перебыр-коропо становлюсь, например, Помезаной, которая своими путями превращается в Иллариона, который тогда превратится в вас! А Тракторенке мы тоже найдем его донорскую пару, мы куда-нибудь этого хлопчика сунем и переиначим весь мир.
— Я вам уже говорил…
— О чем?
— Вы сумасшедший.
— Вы мне уже говорили. Спасибо. Хорошо, что поверил.
— Это преступно, кощунственно, коли сестра станет Илларионом. О-о, подлость какая!..
— Ладно, сделаю вас Илларионом! А сам буду вами, когда Помезана, которая станет приятно Процентом, изобретателем. — Он извлек из-под полы калькулятор. — Я Карлик!.. А вы — монарх… А Тракторенку… Тракторенку…
— Быр-быр-перебыр, черт возьми, коропо! — вытолкал Карлик изобретателя, самозваного Карлика, взашей.
17
Кляп у нее во рту — как прирощенный.
Монарх и шатал, и дергал его зубами, когда тащил его вверх на себя.
Когда же монарх неожиданно понял, что девушка не выпускает и держит нарочно тот кляп изо всей своей силы, то сам изо всей своей силы вставными стальными зубами куснул ее за щеку до крови.
Потом еще раз — уже за бок.
Илларион ел и рыдал, — а рыдал от избытка деликатесного ливера, — точно так же, как в избе старика Балалайкина Борьки когда-то за трапезой.
— Где фейка? — кричал Андрюха монарху.
— Какая там Фенька? — Монарх озирался шкодливо по сторонам.
— Или сожрали? Сожрали живьем и сырьем!..
— Она такая была… такая напропалую рваная…
— Нет!..
— Нет?.. Она тогда, может, еще…
— Нет!..
— Образумится бегать…
— А кому летать?
18
В Имперском Верховном суде верховодили двое друзей. Первый — простой бывший шорник, а второй — тоже шорник.
Юристы, прежде чем взяться за правовые гужи, поднаторели в искусстве пошива гужей конской сбруи.
Прокурор господин Вопилло, бывший шорник, умел, если что, самобытно преподнести презумпцию вашей виновности.
Люди вполсилы жили на свете свою короткую смирную жизнь и работали ради насущного харча без умысла, как ишаки, но прокурор, упреждая события, чувствовал очередного мокрушника в облике всякого вьючного заблаговременно:
— Что вьючное загодя сам обеспечил уже себе всячески фору на плаху, вижу по конфигурации профиля…
— Вампилло, вандалло, — негодовал адвокат, обзываясь умеючи.
— Нет, я Вопилло по псевдониму, чего попрошу занести куда следует, — официально набычивался прокурор. — Я страшный Вопилло.
Господин адвокат, его сотоварищ, его собутыльник Ювеналий Пол-Зла, бывший шорник, тем паче радел объявить обвиняемых озорниками.
— Немедленно дать им авансом амнистию, — требовал он. — Орденоносцы, по-моему, все-таки…
Сегодня судебным процессом властно командовал Илларион имени себя самого. Суд шел закрыто. Вместо неакредитованной спорной публики ныне зеваками здесь отбывали свое государственные нахалы с женами по пригласительным карточкам. А слушалось дело.
Поскольку самой Помезаны как обвиняемой в живых уже не нашлось, ответ за нее держал Некто.
— Полеты для испражнения сверху! — ткнул прокурор пальцем в Карлика. — Господа, вам интересно, где произойдет этакое надругательство? Скажу. Над армейскими плацами скоро произойдет, и поносом. Оно там удобное место диверсии.
— Протестую, ох, как я протестую! — Пол-Зла замечательно прытко вскочил и погладил Карлика по голове. — Дитя, у тебя к этому времени будет уже запор, не правда ли? Никаких испражнений.
— Тогда предлагаю свидетеля Дыркова! — торжествовал прокурор. — Свидетель, а как произносится правильно ваша фамилия? Вы Дырко́в или Ды́рков? На какой слог ударить?
— Оно так и так ничего себе, — признался наивно свидетель.
Предложить на процессе свидетеля Дырко́ва или Ды́ркова означало на языке специалистов условный сигнал, что пора закругляться. По недописанным правилам распределения первенства между кулачными силами свидетель Дырков мнился по сути могучим козырем в руках у того, кто первым его предложит. Он официально числился в штате суда на должности главного свидетеля по особо нужным суду показаниям.
Это был долговязый, наивно придурковатый, прищуренный малый с пушистыми бакенбардами на детском лице. Дырков одевался… Нет, одеваться-то он одевался, но вовсе не в том назначении слова — глагола, то бишь, одеться. Как одеваемся мы? То-то. Как он одевался? Был он одет ювелирно во все цветастое, сказочно-басенное, доводил окончательный лоск своего туалета до такого безупречного совершенства, что, упади ненароком ему на плечо волосок, а то чей-либо волос, откроется в зале суда непременная паника с давкой. Дырков обаял одеждой восторженные глаза присутствующих, они приходили сюда посмотреть на него, как ходят поклонники театра смотреть на артиста-кумира.
Дырков никогда никого не топил в океане свидетельства, не закатывал пробных истерик на публику, помалкивал в тряпочку, — редко чего разумея, — но без свидетеля вовсе процесс — не процесс. Это почти что проехать по скользкой дороге несколько миль. Это проехать по скользкой дороге верхом на слоне без возницы, сидя спиной и затылком вперед. Неизвестно, куда этот слон вас еще заслонит. А причастность Дыркова в любом ее виде к сюжетам судебной палаты показывала на определенную зрелость процесса, на законченность — будто бы ехал и спешился.
— Здорово за ручку! — приветливо встретил свидетеля доктор Ювеналий Пол-Зла. — Вообразили себя на плацу где-то в будущем?
— Это смотря в каком чине, — ломался свидетель.
— Это неважно в каком, — подсказал прокурор. — Ну, допустим, начальником караула.
— Годится, — решил свидетель. — Угу, я начальник.
— Оглядитесь, обнюхайтесь. Отвечайте, давно ли знакомы с моей подзащитной? На сей раз она в мужском виде несколько.
— Для конспирации, поняли? — подсказал прокурор.
— Я не знаком с ними. — Дырков ослаб — явно боялся Карлика.
— И вы далеки опознать, чей помет? — Адвокат Ювеналий Пол-Зла подмигнул прокурору пошевелившейся фигой.
— Никак нет-с! Не могу-с и не буду, мне мое звание не позволяет.
— А мы вас уже разжаловали до рядового, — выкрутился прокурор.
— А теперь и подавно заткнусь, — обиделся Дырков. — Я мамке про вас расскажу. Так, мол, и так. Издеваются. Жаль, я не помню фамилию мамки, у нее вторым браком другая…
— Похоже, свидетель ни ухом, ни рылом не ведает, что караулил, — облегченно шепнул адвокат Ювеналий Карлику.
— Правдивые патриотические показания Дырко́ва и Ды́ркова изобличают преступницу, — вспять повернул прокурор ход процесса.
19
Вода почти добралась Эн-тику до подбородка, когда в игрушечном зале потух свет, — по непроверенным данным, свет в зале не просто потух по-мирски, без скандала, но вычурно грохнул! Как если бы свет раскололся.
Сантехник Эн-тик впал в прострацию.
Лысые головы, словно глубинные бомбы на тумбах, исчезли в подводную мутность и погибли.
Нашлась, наконец, им вакансия смерти.
Лишь голова Графаилла чудом осталась.
И лишь голова гениальной актрисы чудом еще уцелела.
Плавают они поверху без якорей, — то удаляются в разные стороны, то потихоньку сближаются для столкновения, после которого следуют врозь, — каждая медленно следует собственным курсом.
Известный когда-то поэт Графаилл барахтается на волнах и выкачивает изо рта горизонтальные тонкие струйки.
Актриса, пронзенная болью, хохочет.
Знакомая боль от холодной воды бытия веселит эту даму.
В общем, искусство — бессмертно.
20
— Правдивые патриотические показания Дырко́ва и Ды́ркова целиком изобличили преступницу, — вспять повернул прокурор ход процесса. — Теперь ясно, зачем она высоко летала, мухлюя наделать с небес.
— Подумаешь, молния! — заявила какая-то шустрая тетка протест от имени заднего ряда. — Мы что, разве хуже? Мы тоже без оперения сами могли бы на небо, не будь у нас малых детей…
— Слышь, ты, свиногрызка, тише про мелких детей! — осек Илларион ересь и зависть. — А ты, прокурор, при свое.
— Показания Дырко́ва и Ды́ркова говорят нам о том, что преступница настолько скрытно работала против армейского плаца, что даже свидетелям не удалось обнаружить улик! — попер прокурор. — Это ли не усугубляет ее вину?
— Чертики в гробиках! — выругался на прокурора дружок Ювеналий, комкая пальцы.
Карлик, присутствуя здесь, не участвовал в этом судилище, в этом смешилище.
Человеку со своей правотой здесь опозориться можно.
Человеку, кто со своей правотой, малодушие здесь означает отказ от его правоты.
Карлик удивился, что думает о себе почему-то в третьем лице, — как о ком-то. Стало быть, его, то есть именно Карлика в третьем лице, видит кто-то другой, кто мыслится Карликом в первом лице.
Нет, не двойник его — Карлик давно с ним расстался.
Монарх отгадал настроение Карлика:
— Где твоя правота потерялась? А то накажи меня своей правотой.
— Зачем?
— А ради смеха попробуй.
— Господь уже наказал вас однажды, сделав таким.
— Это меня не Господь, а старик Балалайкин. Я после него такой нервный — как вепрь.
21
Внезапная боль у монарха во рту поселилась абсурдно — во время чихания пополудни.
Сперва было нечто — в новинку, потом оно вдруг — обнаглело, пошло, проникло сразу в обе скулы нарезвиться насквозь и врасплох испытать их на прочность и плотность и вызвать ярость Иллариона.
Перекошенный болью, монарх извелся метаться по кругу.
Монарх извергал оглашенные стоны.
— Боль! — орал он Андрюхе бешено. — Лови!..
— Кого?
— Кого поймаешь! Ее.
— Тут, извините, ничего нет. — Андрюха светил ему в рот фонарем интерьера.
— Нет? О, лицемер!..
— Я вашу полость одну только вижу порожнюю.
— Что делать? — орал он Андрюхе. — Лечи!..
— Выпейте водки, сядьте поближе к огню, все пройдет.
— Я непьющий…
— Вы некурящий…
— Да? Забыл.
И правда.
Коньяк и камин обуздали злодейку.
Действительно, боль отступила, когда монарх углубился мыслями в паранойю огня.
Зарево смыло на нет остатки землетрясения глобуса, где появились крылато-крысиной походкой мелкие каторжные чины… Всю жизнь они Алики… Те, кому верха не надо, держатся крепко за трюм и годны на подстилку для ног в онучах… Я лично люблю гибриды разума, не подстилки. Родинку-люстру, котлету-ресничку…
Снова намечена перетасовка всего, стало быть, обезьянника… В аккуратисты стремятся которые мушкой неслышно летают, у них и потомство — для тесноты, где нельзя даже дернуться, чтобы кого невзначай не поранить… Это кто сюда пришвабрился? Кто?..
В кабинке камина мелькнуло зловеще лицо Балалайкина Борьки.
Мелькнуло, пропало, но вскорости снова нарисовалось.
— А Ваша Светость опух, — изучая монарха, Балалайкин ехидно торчал из огня.
— Сгинь! — указал ему почему-то на дверь Илларион.
— Я проведать пришел, как меня уважаете.
— За что? Кого? Кто таков?
— Аль забыли, за что? Порол вас.
— Кто пророк? Ты пророк? Не слыхали такого пророка.
— Не пророк, говорю…
— А про что? Про творог?
— Я порол, говорю! Я порол вас — должны уважать.
— А случайный удар по спине не считается поркой, запомни.
— Нет, не скажите, считается. Вам сейчас нехорошо, стыдно, зачем ублажали меня, вильнув задом, и были потехой. Считается все.
— Ты — дурак! Я спасался, дурак.
— Эко вы без достоинства, помню, спасались, а кошка пропала. Но вы, Ваша Светость, сами сейчас помяукайте кошкой. Потом еще помурлыкайте. Как моя кошка мяукает, если соскучится, знаете. Мне вот интересно прослушать.
— Я мяукать, если соскучится?
— И помурлыкайте. Вам не в первой…
— Когда, тлен, я мяукал-мурлыкал?
— А когда за девушкой бегали — было?
— Но не перед тобой же было!..
— Передо мной вы еще не мурлыкали, а пока что виляли, но раз уж виляли, чтобы спастись, можете и помяукать и помурлыкать. Ага, покапризничаете, покапризничаете, покапризничаете и начнете. Небось уже наготове.
— Заткнись! Я — монарх, а ты — борода непрочесанная. Что делаешь в этой печке?
— Жду.
— Прочь ждать в другом очаге!..
— Начинайте.
— В противопожарную глушь отправлю тебя в заточение!..
Монарх замахнулся на Борьку флагом, а Борька, не мешкая, переместился по древку вперед на лодыжку монарха, кольнул его невидимым шилом в мясо. Монарх отскочил, ухватив старика за власяницу. Борька исчез и пронзил правый бок, объявившись опять. Борька стремительно менял позиции, нанося чувствительные удары по незащищенным кускам монарха. Илларион шмякнулся на пол, покатился к стене. Оттуда по тем же коврам тем же самым путем прикатился обратно к камину. Когда нахал Андрюха в новенькой пожарной каске влетел в кабинет по тревоге тушить самодержца огнетушителем, Илларион имени себя самого корчился перед камином, в который мяукал жалобы, как будто ему наступили глумливо на хвост, — золотые змейки и шустрые язычки огня резвились, бегая по монарху, ловили друг друга, прятались и появлялись опять, лишая парадный мундир его чопорности и дорогого сукна.
22
…Радуется купец, прикуп сотворив, и кормчий, в отишье привстав, и путник, в отечество свое пришед, тако же радуется и списатель книжек, дошед до конца книги, — так рассуждал мних Лаврентий в пятнадцатом веке.
Дошед до конца своих книжек, многие нынешние списатели тако же радуются получке за эту работу.
Кто просит денег.
Кто — славы.
И токмо мне за мой труд паки и паки не бысть ничего, я подопытный автор. Сотворив эту книжку, не сотворил прикупа. И вот развожу поднебесно руками — неужто живот свой сконча от неядения мяс свиных?
Сам виноват, глаголите вы, рекл бы про то, яко лепо живем.
Виноват, но, пожалуйста, не применяйте ко мне своей власти помочь образумиться силой. Про вас, яко лепо живете, напишу на большом правеже опосля — сказ мой буде чудно и не льстяче представлен. Вельми борзко десница писати почнет.
Но, дошед до конца этой книжки, цена коей грош, тако же радуюсь иному чрезвычайному случаю, — помнится мне от сего лба, как в прошлом столетии один очень добрый французский художник сказал мне в наше столетие о своих картинах, что каждая новая даже ценой в десять франков делает на десять франков богаче всю нацию.
И пусть мои дети и внуки, у которых я здесь ничего не украл и не отнял, тако же радуются, в отечество свое пришед.
23
Забывается всякая мера.
Смерть наша — ничто по сравнению…
В общем, ей нет аналога — ничто как ничто, ни на что не похоже.
Мы в одной связке с Илларионом идем ухмыльнуться плакату, где, когда смотришь издалека на него, тебя дразнит иллюзия.
«ТОВАРИЩЕСКИЙ УЖИН!»
А вблизи — там опять опечатка нашему зрению.
«ТОВАРИЩЕСКИЙ УЖАС!»
Искушенная в абракадабре текущих абстракций публичная масса приглашена сюда по-людски нас оплакать, а почему-то смеется во всю мощь утробы.
— Те, кто на меня самого хохотальники сверху разверзли, вы — цыц! — окрысился жженый монарх населения.
Конечно, предела веселью толпы не приблизил он этим окриком.
И даже — наоборот. Иные зеваки даже, наоборот, угрожали, что более не подлежат угомону, как еретики на сей раз. Иные продукты критической массы рептилий даже нарочно, как извращенцы, смеются торчком из окошек или нарочно прильнули к афере поступка весьма на весу. Какой-то старик одного плеча даже забрался в экстазе на шею соседу, который того хомута не заметил.
Убого такое стихийное бедствие смеха.
Граждане скоро тупеют от юмора вне сострадания.
Мы тоже нисколько не лучше — со всеми вовсю.
Тоже не меньше казенные.
24
Карлик опомнился — сжал свою голову крепко ладонями и раздавил.
25
Все?
Но, может, кто жив еще.
Может, кому-то еще это нужно.
26
Я люблю Время.
1976–1980