Первый сентябрьский закат был омрачен, для многих неожиданно, появлением на западе — сторона, которую яланцы именуют гнилым концом, — зловещих туч. Ночью плохо — к перемене погоды — спавшие яланцы ждали грозы. Грозы, однако, не случилось, но под утро закапал тихо дождик, мелкий и нудный, всем своим видом сразу и пообещавший, что скоро перестать не собирается он. Ну и действительно — почти на месяц зарядил. Выпадали, правда, редкие дни, когда сплошная серая пелена разрывалась и обнажала клочьями синий небесный купол, заметив который радостно думалось, что наконец-то, мол, и бабье лето с его известными всем прелестями. Не тут-то было. Пелена смыкалась, и ненастье продолжалось.

Ялань тонула в грязи. Подавленные, опечаленные непогодой яланцы, вместо того чтобы ходить за клюквой и брусникой в бор или в болото или сжигать в огородах ботву, большую часть времени просиживали сложа руки дома. Пятачок пустовал. Оставленные на Пятачке чурки и лавочки насквозь промокли и никогда уже, казалось, не просохнут. Мужики собирались нечасто, а если и собирались, то не на Пятачке, а в конюховке, на черных, небеленых стенах которой во время таких посиделок от табачного дыма выступала смола.

На улицах Ялани случайно проезжающий путник в эти дни мог увидеть табун скучных, мокрогривых лошадей, вызывающих лишь сочувствие своей неприкаянностью; собак, у которых в разгаре был свадебный сезон, отчего на прихоти погоды ими особо не взиралось; да бригадира, съежившись, утянув голову в плечи и прикрыв глаза козырьком кепки, а ориентируясь при помощи носа, который яланцы называют виноискателем, уныло шагающего ранним утром на конюховку, а в разное время вечера в сопровождении искавшего, искавшего и отыскавшего его пса Гитлера или бича Аркашки, если, конечно, тот был еще в состоянии держать в руках ослабленных фонарь, а в редких случаях и самостоятельно — с конюховки. Вот этим только и могли порадовать, пожалуй, случайного проезжего в такие дни яланские улицы. А чем другим, так это вряд ли.

Люди сетовали. Прильнув к стеклам окон, они тосковали по солнцу.

Не являл собою исключения и Меньшиков Семен. Покуривая и выпуская дым в сторону, чтобы тот не лез в глаза, смотрел Семен сквозь запотевшее стекло, как по электрическим проводам возле его дома бежали, срывались с них и падали в грязь капли.

Его жена Марфа — та с большей пользой коротала время: расположившись на табуретке посреди комнаты и широко расставив ноги, она теребила над подолом курицу, складывая пух в цинковое ведро, а перья — в эмалированный таз.

За окном кто-то мелькнул, и Семен протер поспешно ладонью стекло.

— Паршивчик, язви-то яво!

— Ты это на кого? — не отрывая от заделья глаз, спросила Марфа.

— Да на кого… На Шмакодявку.

— А чё тако-то он тебе?

— Да ничего. Мне чё он, — сказал Семен, помедлил, а после добавил: — Изодранный весь. Был бы кобель, зараза, как кобель, а то, туда-сюда-яво-в-полено, шавка не шавка, крыса не крыса… Нет, ты подумай-ка, и он на свадьбу.

— Ой, Боже мой, да пусть потешится. Тебе чё, жалко?

— Да мне-то… Безтолку ведь только. Хоть бы таскал с собою тубаретку. Сучки-то все в Ялани, как на грех, его раз в пять рослее, то и в десять. Пока прицеливаться да подпрыгивать, холера, будет, какой-нибудь кобелина разорвет, как рукавицу. Такому вон, как бригадирский Гитлер… как Жорка Костин ли… чё разве стоит. В пасть ухватит, жамкнет, выплюнет, выплевывать чё если там еще останется, и откобенилась собачка.

— Ну разорвут дак разорвут. Хоть хлеба меньше брать понадобится, чё уж.

— Кошка Наташкина вон — с ней бы договаривался, если уж шибко так зудит. Она его и от кота-то вряд ли сразу отличит… еще бы муркал, — сказал Семен, а после паузы продолжил: — Да, а до хлебца-то великий он старатель. Хрен бы знал, куда в ём там и лезет… поболе жрет, чем взрослая свинья.

Семен — человек совершенно чуждый промыслам, как рыбной ловле, так и охоте, но всю свою жизнь страстно мечтающий на удивление и зависть мужикам-односельчанам завести такую собаку, которая сама бы, без подсказки, таскала ему из тайги птиц и зверьков, а он, Семен, только и знал бы, что обдирать и выделывать, поплевывая, шкурки да аппетитный суп варить из дичи. Из разных мест и от самых знаменитых сук привозил Семен хваленных-расхваленных щенков, но те, подрастая и матерея, почему-то все и всегда выказывали большую склонность к дармовому хлебу, чем к охоте, словом, превращались, по выражению хозяина, в «обычных, мать честная, полудурков». Последнего — Шмакодявку, как окрестил его Чекунов Костя, — подарил Семену за пятьдесят рублей в Елисейске какой-то мужик, «добытчик с виду», поплакав и рассказав, как Жгутик, так кобелька он этого представил, передавил вокруг города на сто километров в радиусе всех норок и соболей поголовно. «Дак а пошто же продаешь-то?» — спросил резонно мужика Семен. На что ему ответил тот не менее резонно: «Да сесть боюсь — пушнина нонче, сам ведь понимаешь… а у меня чердак уж от нее ломится». В Ялани Жгутика как подменили: ни соболя, ни норки он искать не захотел, зато скоро перевел чуть ли не всех котов, не трогая хозяйского и кошек почему-то — тех щадя, за что и получил в зад заряд дроби от неизвестного.

— Семен, — позвала Марфа.

— Слушаю вас, — откликнулся Семен.

— Завтра проси у бригадира коня и поезжай.

— Куда?!

— За кумом, как куда.

— Ты чё, баба, белены объелась! На мне же нитки не будет сухой, как только сунусь… В гроб загнать решила, чё ли?

— Дождевик возьмешь.

— Ага, пустая голова! Да это ж не в уборную тебе спалкать, а — шутка ли в деле — двенадцать километров… Дождевик-то твой — спасет тот разве?!

— Ну, Семен, ну не спасет, но зато кума привезешь… Двенадцать километров — не сто же… Без кума, сам же все тростишь, и гулянка не гулянка. Лучше не спорь со мной.

— Ага, найди такого, чтоб с тобой поспорил. Перетолчешь — мельче, чем в ступе. Пропади пропадом это и Чалбышево! Стояло бы на тракту — и горя бы не знал: сел на автобус бы — и там! — и любо б дело.

— Кто ж виноват?

— А я виню кого, ли чё ли?

— Поедешь?

— Нет.

— Поедешь.

Послезавтра Марфе исполняется пятьдесят пять лет, и ей очень бы хотелось, чтобы на вечеринке, ею затеваемой, присутствовал обязательно их кум, Мешалкин Павел Денисович, житель деревни Чалбышевой, переехавший туда, женившись, из Ялани, большой мастер на шутки-прибаутки, славный запевала и любимец баб.

— Все! Не поеду, зря не балабонь.

— Я не балабоню, а говорю русским тебе языком: поедешь.

— Твоим русским доски бы строгать на пилораме. Или золу из печки выгребать вон… Не поеду.

— Поедешь.

— Ой, ну ладно, отстань, отвяжись… Завтра будет, завтра и поговорим. Ты сколько куриц зарубила? — поспешил сменить тему Семен.

— Двух петушков молоденьких да ту, старую, плешивую. Все равно уж не неслась. А чё, не хватит, что ли, думаешь?

— Да я откуда знаю. Хватит, наверно. Не до Рожесва же гулять-то собирашься. Так можно и скотину всю сожрать. Сколько тут будет-то?

— Ну сколько… Да немного. Человек двадцать — так. А если кума… Поедешь?

— Не поеду.

— Если привезешь кума с кумой, то — двадцать два. Только едва ли она по такой непогоди-то захочет. Засухо-то силой никакой ее из Чалбышевой не вытянешь. Но ты уж постарайся там, поуговаривай.

— Тьфу!

— Восемь мужиков и четырнадцать… нет, двенадцать баб… да мы с тобой. Наташку не позвать, дак потом сплетен злых не оберешься.

— Нас-то чё считашь. Может, кто не придет?

— Как это?!

— Мало ли… я просто…

— Да брось ты — не придет! Кому чё дома-то счас делать? Я все боюсь, не заявились лишние бы.

— Как это — лишние? Без приглашенья-то?

— А совести-то у некоторых людей… найдут заделье — и припрутся. Гнать же не станешь.

— Ну и пусть приходят, хоть вся Ялань пускай нагрянет… Спать я пойду. Постелено там?

— Ты чё?! Время-то — пятый час…

— Ну дак и чё?

— Дак ведь заспишься.

— А ты не бойся, не засплюсь. Постелено?

— Да кто тебе там постелил… Сейчас, закончу вот…

— Стели. А я пойду пока из бочки воды вычерпаю. Поди, уж полная там набежала — лило весь день.

Марфа, взбив подушки и перину, постелила в горенке постель, после чего собрала с полу в прихожей, где работала, разлетевшийся пух, взяла таз и ведро и понесла все это в амбар.

В дом муж и жена вернулись вместе.

Снимая у порога калоши и стряхивая с головы и с плеч капли дождя, Марфа ворчит:

— Это чё ж такое, батюшки. Небо, видно, прохудилось. Льет и льет, льет и льет. И до каких же портак оно будет?.. Видать, до снега.

— Да, — говорит Семен. — В такую погоду путний хозяин и собаку со двора не выгонит.

— Ты это о чем?

— Да не о чем, а о собаке. Ты куриц счас будешь опаливать?

— Ну а когда?

— Опаливай, опаливай. Я спать пошел.

— Иди спи. — Марфа взяла с табуретки ощипанную курицу и подалась с нею на кухню. — Тронулся уж… в четыре часа дня спать ложиться.

Семен, стоя в другой комнате перед кроватью, замер со стянутой на голову рубахой, дослушал то, что говорила Марфа, и, бросая рубаху на заваленный выстиранным, но не отглаженным еще бельем стол, ответил — себе, скорее, чем Марфе:

— А чё еще… в такую хлюзь? Не бабочек же ловить.

Падая в постель и скрипя пружинами кровати, Семен не расслышал, что прокричала ему с кухни Марфа. Устроившись удобнее, переспросил он:

— Чё ты там?

— Я говорю, кино по телевизору сёдня какое-то.

— Какое?!

— Любовное, говорят.

— Ну и хрен с ём, с кином. Все равно света Мишка вам не включит: деньги в колхозишке давали.

Семен уже дремал, когда Марфа, справившись с делами по хозяйству, разделась в темноте и перелезла через него на свое место — у стенки.

Начало светать. Уже можно было различить на подоконниках горшки с геранью и петуньями. Марфа проснулась первой и чуть раньше обычного. Сон ее перебило какое-то особенное беспокойство. За окнами было тихо, если не считать за шум напирающий на стекла легкий ветерок и звонко шлепающие в палисаднике капли. Марфа лежала на боку, лицом к стене. Приподняв голову с подушки, она прислушалась: не кажется ли? Не поворачиваясь, она ткнула пяткой мужа.

— Э-э…

— У-у…

— Слышишь?

— Слышу.

— Чё ты слышишь?

— Тебя.

— Да ты послушай-ка, дождя-то будто нет.

— Ну и чё?

— И ветерок.

— Ну и чё?

— И капли — редкие вон…

— Ну дак и чё?

— Да ты проснись!.. Дождя-то будто нет… И небо ясное.

— Надолго ли?

— А может, и наладится?

— Хрен с ней, пусть ладится. Не скидывай одеяло!

— Ты чё, не выспался? Давай вставай. Хватит валяться. Сутки дрыхнуть будешь?

— Ну и чё?

— Ну и вставай!

— Вставай, если тебе надо.

— Через тебя мне, что ли, перелазить?

— Перелезешь. Чё, в первый раз…

Марфа перевалила через Семена ноги, села на него, как на бревно, и скатилась на пол.

— У-ух, кор-р-рова барова, — простонал Семен.

— И ты подымайся. Дров помельче наколешь — мне воду надо будет греть: в кухне добелить и пол вымыть в избах. Мишка Керогаз вон уже прошел — свет скоро загорит. Вставай давай, а то спихну счас. Потом некогда будет — на Пятачок… да к бригадиру за конем побежишь… Время самое просить, пока с похмелья он, а опохмелится — и не допросишься. Вставай-ка.

Сказала Марфа так и вышла из горенки. Семен нехотя поднялся и стал одеваться.

В полдень осеннее солнце, пробегая насквозь промытые к зиме стекла окон, теплыми, благодушными пятнами ложилось на натертый с песком дожелта, влажный еще пол прихожей. Стены и потолок выбеленной только что кухни сияли. Марфа, выжимая в ведро тряпку, думала, какие коврики ей бросить на кухне, какой — возле порога и какою скатертью накрыть праздничный стол. Как завтра разместить за ним гостей — вот Марфа думала еще о чем.

К дому, разрезая колесами жирную грязь, подкатила телега, запряженная гнедым приземистым конем с коротко стриженной гривой. На дуге беспечно золотился и радостно потренькивал колоколец. На телеге по одну сторону сидел правивший Семен, по другую — его приятель лучший, Чекунов Константин.

— Тпрр-рр, милай!

Конь ткнулся мордой в ворота, резко отдернул морду от ворот и, чуть спятившись, остановился. Испуская пар, просыхающие на солнце ворота блаженствовали от тепла, только поэтому, наверное, к нахальной выходке коня и отнеслись спокойно — не заворчали.

— Товариш-ш лейтенант!! — позвал Семен. На фронте Семен не был, в армии не служил и в воинских званиях не разбирался, а «лейтенант», — возможно, потому, что слово это для него звучало более значительно и более подходяще относительно жены, чем любое другое из военной табели.

Марфа бросила в ведро тряпку, распустила подоткнутую юбку и, вытирая об нее руки, направилась к окну.

— Марфа! Я поехал, — доложил Семен. — Вынеси-ка дождевик, на всякий случай, так сказать… и… Стой-ка, стой-ка!

Марфа кивнула вопросительно. Семен продолжил:

— И бражки… литрочку там.

— А две не хочешь?!

— Да не мне-е-э, — заерзал Семен на телеге. — Ты посмотри вон… Марья Костю за поросятами в Чалбышеву отправила, а куда он такой… без опохмелки-то… вон как его карежит, разве ж можно!.. Еще в дороге как помрет!

— Дак Марья пусть и опохмелит! — крикнула Марфа из избы, разглядывая через слегка искажающее стекло Костю.

— Марфа! В похмелье-мать! — взмолился тот, сложив руки, перед святым как будто ликом. — Дома ни капли, как в пустыне! Ублажи. Век помнить буду — не забуду.

— Больно надо, — сказала Марфа, и в окне ее не стало видно. А через несколько минут появилась она в воротах с дождевиком и банкой бражки, заигравшей на свету оранжево.

Семен подмигнул исподтишка Косте, взял у Марфы дождевик, бросил его на телегу, затем с крайне безразличным видом принял из Марфиных рук банку и передал ее приятелю.

— Не уходи пока, — сказал Семен жене. — Сейчас, недолго он… и банку заберешь.

— Ну! Если загуляешь… — сказала Марфа мужу, но глядя при этом на Костю.

— Да я с чего?

— А с чего всегда. Чуть в рот попало — и понеслось до поросячьего визгу. Вечно ты его, забулдыга, подначиваешь! — уже на Костю обрушилась Марфа. — Нажретесь — и тебе влетит, как Сидоровой козе. Ты меня знашь.

— Знаю, знаю, ой как знаю, — порадовался Костя.

— Ага, ну вот, и хорошо… Честное слово, возьму палку покрепче и потяжелее — и этой палкой того и другого… по чему попало… до тех пор буду тузить…

— Палкой?! — это Косте интересно.

— Или бичом, — говорит Марфа.

— По чему попало?! — интересно это Семену.

— Ое-ёй, — качает Костя головой.

— А ты бы не подтрунивал… Лучше пей, пока не отняла. Руки-то, как у воришки, вон трясутся. Смотреть тошно.

— А ты в глаза смотри мне, а не на руки, в руках правды нет, — еще более развеселился Костя. — Эх, мать честная, за твое бесценное здоровье, Меньшечиха!

— Не погань, — сказала Марфа. — За свое пей, малахольный. За мое и без тебя выльется.

— Нет уж, Марфа, без меня никак не обойдется… Ох ты!.. слов нет… хороша штукенция! Теперь я, Семен, не только в Чалбышеву за поросятами, теперь хоть в Африку за кем-нибудь, а чё?.. Вынеси, Марфа, мне еще — я тебе крокодила привезу.

— Разбежалась, Коськантин Северьяныч.

— Не запнись, Марфа Ивановна. Марья моя помрет — переженюсь. Как ты, Марфа, на это посмотришь?.. А Семена к Сущихе отправим.

— Жду не дождусь, как поменять… Мне одного такого на всю жизнь хватило.

Выпил Семен свою долю под Марфино: «Ух ты, волк! А у тебя чё, тоже голова болит с похмелья, что ли?!» — отдал ей банку, сел на телегу и, развернув и стегнув коня легонько, протянул:

— Н-но-о-о, Гнедко.

— Не дай Бог, Семен, если домой заявишься ты с пьяной рожей, — пригрозила мужу Марфа. — Не погляжу я и на кума… Эй, Костя, а у кого ты поросят-то там собрался брать?!

— А у Гринчухи-и-ихи!

Марфа еще раз погрозила отъезжающим — теперь им банкой помахав — и вернулась в дом.

Основная яланная площадь, на которой густо построилась Ялань, глубоким логом отделена от косогора, где расположилась уютно тихой улочкой дюжина крепких изб, в том числе и пятистенник Меньшиковых; улочка эта и название отдельное имеет — Балахнина — будто другая деревенька; ну а по улице и гору именуют Балахнинской. Пологу, между Яланью и Балахниной, речушка малая вихляет — Куртюмка. После дождей Куртюмка разлилась, так что не везде ее теперь и переедешь.

Сразу от дома Семен свернул с обычной дороги и направил Гнедка прямиком к одному из бродов. На спуске ноги Гнедка юзят по мокрой еще траве, а потому переступает конь медленно и осторожно. Колоколец отмечает каждый его шаг.

Костя успокоившимися наконец пальцами скручивает цигарку. Семен поправляет под собой сморщинившийся дождевик. Поправил, после говорит:

— Я слышал, родня твоя в городе дом купила.

— Ага, купили, мать бы их, — отвечает Костя. — Переберутся скоро, куркули. Городскими скоро станут.

— За чё ты не взлюбил-то его так? — не в первый уже раз спрашивает Семен, зная, что друг на это скажет.

Друг говорит:

— А за чё же, интересно, мне его любить?.. Родня называется. Ты вот мне и чужой будто, а я пришел к тебе еле живой — и подлечился, так? А этот… начальство медовухой потчует до усмерти, а мне на красненькую даже — не было, чтоб одолжил. Не чё уж там, а — одолжить! А чтоб на белую — я уж молчу. Где-нибудь будешь лежать, подыхая, не подойдет и капли не предложит… Другой бы, я как полагаю, с пасеки приехал бы, всё же ведь свои, коня бы толком не успел распрячь, и первым делом бы к тебе: на, Константин, битончик, мол, опохмеляйся на здоровье, а хошь, давай, дескать, и вместе треснем — ну дак как же!.. Уж не битончик бы, хошь поллитровочку… Пусть бы уж так тогда — пусть бы уж мимо дома хошь пронес, пусть бы понюхать хошь — и то приятно. Захлебнуться бы ему ею, и медовухою его, утонуть бы в ней или начальство отравить бы, чтобы посадили, чтобы в тюрьме от горя помер. Ей-богу бы, Семен, не пожалел бы. Пришел бы на его могилку и напакостил бы, напакостил бы да еще и растоптал бы, — сказал так Костя и свисающими с телеги ногами продемонстрировал, как он бы это сделал. — И Аграфену — ту испортил — глотка не выклянчишь, морду сквасит, будто у нее не стаканчик просишь, а хрен знат чё… А я ведь с ней нянчился, света белого из-за нее в детстве не видел!

— Хэ… вон оно чё… вон оно как… хэ… ишь чё!

— Ага, сходил бы и напакостил.

— У-y… А как она? — спросил Семен. — Есть в ней градус какой? Или так себе, пустая?

— В ком? — не понял Костя.

— Да в бражке Марфиной.

— A-а, е-е-есть.

— Но?!

— Еще какой.

— А я вечёр, тайком от Марфы… она спит, а я… отведал — чё-то ничё, мне показалось.

— Ну-у, что ты, парень, е-е-есть.

— Да-а?

— Толковая брага. Шею стал чувствовать, то голова-то — как на костыле. А утром… думал, конец совсем уж — хошь, чтоб не ждать, дакудавись. И, как на грех, нигде ни капли… и без греха-то — никогда… Со всех бутылок слил одёнки, а там кого — с наперсток разве, да и то выдохлось… Одна башка: шагнул туда — мозги на ту вроде сторону, шагнул сюда — они на эту… как шевяк в проруби, ага. А тут еще и Манька — ночью задницу грелкой оттаивала, все и мерзнет пошто-то, а грелку на пол возле кровати, как согрелась, бросила. Попить поднялся — и остолбенел: ну, думаю, в похмелье-мать, откуда жаба в моем доме? Снова, ли чё ли, мысль такая, в болоте где заночевал? Аж замутило… но, а тут — ни капли! Можешь представить или нет?

— Хэ.

— Брага толковая, что надо.

По всему видно, приятно было для Семена слышать эту похвалу Марфиной бражке, к тому ж еще от знатока такого.

— Славная, — продолжал знаток. — Умет варить, ничё не скажешь. Дак а пошто не медовуха? Ты же ее готовил вроде к Марфиному дню.

— Хо-о, вспомнил поп Пасху! С тобой же ведь всё помаленечку и пробовали. Марфа хватилась, а там одна уж почти гуща. Ну, было ж рёву, мать честная. Сама взялась варить, а рам-то путних нет — еще тогда пустил все в дело. Давай за бражку приниматься… Та, что ты пил… А жбан — в амбар. Ключ от замка — куда, и хрен бы знал… Дак нет ведь, баба глупая. Я ж один черт… плаху откинул в потолке — и там. А ключ дала по-честному бы, может быть, и не полез бы… Так ведь?

— Да, — подытожил Костя разговор. — Тут уж закон, что против нашего ума ихний умишко жидковат.

Спустившись с горы, побежал Гнедко живее. Колоколец заливался, рассказывая что-то Гнедку, а тот ушами лишь отмахивался: не верил болтовне колокольца. Из-под колес телеги и копыт коня вылетали комья грязи.

— Тише ты, холера! — стал очурывать его Семен. — А то всю рожу залепило.

Перед Куртюмкой, косясь на возницу, Гнедко остановился.

— Давай, давай! — начали подгонять его оба седока.

Конь нехотя побрел. Семен и Костя приподняли ноги, остерегаясь воды, скрывшей ступицы.

— Куртюмка-то, смотри-ка на нее! И чё откуда! Так и напиться места не найдешь, а тут вон… Тепло бы было, дак купайся.

— Да, не Куртюмка, а — Ислень.

— А где дорога, там чё, а! — сплошное море.

— Там и в сухое-то лето… А ничего она… долбанула. Молодец Марфа. Не Марфа, а… прямо… Манька моя варит, варит, варит, варит, а все как-то… не бражка у нее, а… дуешь, дуешь — брюхо вон, как у Гнедка, а в голове, как… прямо… но, зато наутро во рту — как медведь ночевал. Тебе чё, так и ничего?

— Чу-увствую… Да я кого и выпил-то — стакан.

В гору они соскочили с телеги и быстрым шагом, поспешая за Гнедком, пошли следом. На горе снова сели.

В Ялани шумно бродили стосковавшиеся по солнцу и ясному небу люди, толпились без дела возле магазина. Мальчишки, прощаясь с теплом, катали по лужам самокаты, гудели, подражая тракторам и машинам. Девчонки лепили из грязи «пирожки» и «продавали» их пробегавшим мимо мальчишкам. Десятка три мужиков собралось на Пятачке обсудить произошедшие за время долгого ненастья изменения во внешней и внутренней политике.

Проезжая Пятачок, Семен и Костя поприветствовали «заседателей», с которыми расстались только час назад, не более.

— Вы это куда?! — поинтересовались с Пятачка.

— На Кудыкину гору! — ответил Костя.

— Костю Марья из дому выгнала, а Семен повез его на Козий Пуп, чтобы к Катьке-дурочке сосватать! Ха-ха-ха!!

— Мне с Манькой сил нет поиграть, а с Катькой — с той и вовсе — лом согнешь, но не подымишь.

— Ха-ха-ха!! — радуются на Пятачке. — Чё, фельдфебель не фурычит?!

— Отфурычил! Сколько ж можно! — сообщает Костя. — Манька говорит: чё здря мертвого таскаешь, отрублю давай да свиньям брошу, все кака да польза будет!

— Xa-xa-xa!! — еще больше радуются на Пятачке. — Ох-хо-хо!! — погода-то наладилась.

Миновали Пятачок, почту проехали.

— Семен, у магазина тормозни, — просит заранее Костя.

— Курево взять? — спрашивает Семен.

— Курева хватит… белую возьмем.

— Костя! — вскидывается Семен. — Ни копейки, честное слово. Марфа утром все карманы вывернула.

— Да есть. Не надо.

— Но?! А поросята?

— Поросята — поросятами, а беленькая — та сама собой. За дурака-то не считай: я прокурору своему сказал, что поросята нынче по тридцатнику.

— Дак так и есть. Чё, разве меньше?

— За двадцать пять у Гринчучихи сторговался… Правда, малюсенькие, как бобы.

— Чё, преждевременные, чё ли?

— Да хрен бы знал… А мне-то — черт с ним.

— Ух ты! — пришел в восторг Семен от Костиной изобретательности.

— И чё, поверила?

— А с кем ты едешь и куда?.. Ты подожди, а я моментом.

Костя не по-литературному, а по-своему поздоровался столпившимися на крыльце и около крыльца женщинами и под их тычки и «величания» протиснулся в магазин. А Семен подъехал к телеграфному столбу, слез с телеги и стал проверять упряжь, хлопая Гнедка по бокам и выдирая из его гривы и хвоста репей.

— Конь. Смешное, парень, дело — ко-о-нь. Ты вот — конь, а я вот — человек. Один — человек, но тут все ясно, другой — собака, третий — бык, а ты вот, парень, конь. Смешно-о-ое дело.

Гнедко заржал. Семен продолжил:

— Да, парень, вот тебе и «и-гы-гы». И — ржешь — вот тоже. Посмотрел бы я на тебя, если бы голова у тебя была человечья, ноги собачьи, рога бычьи, а хвост — тот бы… ну, хоть свинячий. A-а, нравится? Кому же станет по душе, когда в тебе не от тебя все. То-то… Сытый ты, брат. Сытый. Жрешь много — не по способностям, а вкалывашь мало — не по возможностям. Чего косишься? Чё, не правда? Ишь, какой гладенький, ишь, какой справненький. Звон чё, а, звон чё. Шерсть-то… Шерсть бы тебе овечью. A-а. Ну, чё ты, парень, делашь? Воду — ту разве что с Аркашкой бригадиру привезете. Смотри-ка, тяжесь там кака. Не пашут же на тебе, не боронят… Ох и сы-ытай, ох и спра-авный. Ну-ну. А рот тебе бы… рот тебе бы…

— Поехали, — объявил вдруг подошедший тихо Костя. — Счас только сапоги от грязи сполосну вон, а то…

— Взял?! — спросил Семен, вожделенно поглядывая на белую головку поллитровки, высовывающуюся из кармана брюк склонившегося над лужей Кости.

— Взял.

— Да ну?!

— А долго ли… Бабы, правда, чуть не разорвали: трусы лохматые и тазики… китайские, ли чё ли… там завезли, дак как собаки… Давай-ка к Гришке, что ли уж, Носкову. Пить в телеге же не будем — не бичи какие, не туристы. А у него и бабы дома нет счас, но, и — на краю Ялани все же. Пока до Маньки и Марфы дойдет… уж где мы будем! У Гришки ельчики и огурцы — хорошо солят. Я как-то заночевал, дак, что ты, славно… И медовуха — та всегда уж.

— Э-э! Гнедко, трогай! — понукнул Семен.

Гнедко, словно учтя Семеновы укоры в своей сытости и лености и устыдившись, припустил с места. Колоколец, рассыпаясь лучами в окнах выстроившихся вдоль дороги и исходящих паром после месячной сырости домов, запел походную.

Закатное солнце обагрило сочно яланские поляны и ельник. Суета дневная постепенно улеглась и сменилась предвечерним спокойствием; обозначилась резче безмятежность природного величия. Вот и еще один день перекочевал в прошлое, перекочевал, но оставил, наверное, у всех — людей, у животных и у птиц, разлетающихся на ночевку, — в памяти до самой смерти ощущение чего-то яркого и светлого, оттолкнувшего в беспамятство безвременный сгусток чего-то мокрого, грязного, мрачного, бездеятельного и безрадостного.

Носков Григорий, хозяин дома, сидя лицом к окну, пьяно жмурился от солнечного света и пытался спрятаться от него в тень оконного переплета, разговаривая при этом с Семеном. Костя, положив голову на ладошки, а ладошки — на стол, широко открывал глаза, что нелегко ему, похоже, удавалось, и делал вид, будто участвует в беседе.

— Ты, может, полежишь немного, отдохнешь, — предложил Косте радушный хозяин. — А то, гляжу, сморило тебя вроде.

— Нет! — сказал, как отрезал, Костя. Чуть погодя добавил веско: — Чекунов за поросятами поедет!

— Да ты уж брось-ка, парень, а! Каки уж сёдня поросята! Ночь скоро, солнце-то вот сядет, — сказал Григорий, заглядывая в окно на скрывающийся за узкой, плотной полосой туч, возникших вдруг за ельником, красный диск. — Почти уж село.

— Уже и едем… и поехали уже… ик-ка! — залепетал Костя и, приподняв над столом голову, отыскал глазами Семена. — Ага, а, Сеня?.. Ты ему скажи-ка.

— Едем, едем, — засуетился и Семен, вспомнив о Марфе, вероятно. — Все, все, Григорий, все — пора, и вправду. Едем. И так уж дивно загостились. Стаканы… это вот допьем — и едем. Все, правда, все — пора нам подаваться.

— Да куда вы глядя на ночь-то? Переночевать, слава богу, есть где. Оставайтесь. Посидим. А утречком и отправитесь. Кто в ночь-то… это непорядок.

— А нам пошто утра-то ждать? Мы счас поедем. Все, Гриша, все. Сидеть — оно, конечно, хорошо…

— Дак и сидели бы!

— Да нет.

— Ну, смотрите, дело хозяйское, приневоливать не стану, хотя ну кто же в ночь-то… только волки.

Допили медовуху. Придерживаясь за стол, приподнялись и… И из избы пошли.

— Литров шесть, а?

— Чё — шесть?

— Литров шесть выпили, ага?

— Да ну, ты чё, Семен, откуда шесть-то! Ме-е-еньше. Литров пять… Не упади тут, Костя.

— Ох и пять. Это скольки литровый жбанчик?

— Какой? В каком таскал-то?

— Ну.

— Пяти.

— Пяти?! А вроде махонький… Ну дак и вот… пяти… каких же тогда пять! Ты ж раза два ходил, а то и три… Пусть два. По пять — уже же десять…

— Десять если, маленькие, значит. Да и дели на трех… К тому же слабенькая… газировка.

— Про слабенькую, Гриша, мне не надо.

— Это от водки повело чуть, а моя-то так, чтобы водка не убежала… Костя, ворота — на себя их.

— В-вижу… Сеня, а, Сень.

— Ай, милай, чё?

— Я… на телегу вон.

— Давай, давай. Я подойду… Какая штука! Голова ясная, а ноги не идут. Ноги-то, а! Как не свои. Смотри-ка, Гриша… Ноги-то… Я их сюда, они — туда… Как червяки. Смотри-ка, Гриша!

— Угу-угу… Тут подворотня.

— Знаю, знаю, я же вижу… Вот так, вот так через нее мы… как будто так — на эроплане… Гриша, знашь, чё… Ты, будь-ка добрым… я счас сяду на телегу… а ты, отвяжешь вожжи, дак подай-ка мне их… Смотри-ка ты, как червяки…

— Садись, садись. Ночевали бы уж лучше, а то и мне тут одному-то…

— Нет, нет, и рады бы… Мы потихонечку-полегонечку, гнать нам некуда, часика через два-три там будем. Нельзя без кума мне никак… Ты же знашь моёва лейтенанта… Сразу на сухой паек переведет и на гауптвахту посадит, что ты! Ну, Гриша, знашь чё, ну, спаси-и-ибо.

— Да брось уж ты. Было б за чё. Это вам вот спасибо, что зашли, а то сижу тут, как… не знаю.

— Ну, скажешь тоже… Это тебе огромное спасибо… Паш-шел, Гнедко… Это тебе спасибо, Гришла, что нас принял!

— Да ладно, чё там… Костю на бок поверни, то так лежит — еще и захлебнется.

— Не захлебнется — он привычен.

— Ну, счастливо!

— Ага! Тебе того же!

— То б оставались!

— Да нет уж, нет, и так вон посидели!

Темнело по-осеннему быстро — на глазах. К тому же небо тучами затягивало сплошь и густо. Стояла тишина: дневное, шумное, угомонилось, ночное беззвучно готовилось к охоте. Было прохладно. Лист облетел: лес онемел. Чуть подстывшая грязь вязко чавкала. Вовсю трендел колоколец лишь.

«Балаболка», — подумал про него Семен, а вслух сказал:

— Говорил, нет ли… Открываю позавчера районку, а там — фотография — кого б, ты думал?.. А бригадира нашего… По пояс. Стоит, значит, в кукурузе. Кукуруза выше, чем он. Ты здесь когда-нибудь такую видывал? Ну дак и чё… Он на коленях, паразит, снимался. А мне об этом агроном… пил как-то с ним я тут на днях… дак я решил, что подвират… Костя, ты чё? Ты плачешь, чё ли? — Семен склонился над другом. — Костя, Ко-о-остя, да ты чё?

Костя схватил Семена за руку.

— Сеня!

— Ты чё?

— Сеня… вспомню… сердце — в щепы, а волосы — дыбом.

— Кого вспомнишь?

— Скопцов.

— Каво?

— Емнухов.

— Каво, каво-о?

— Скопцов… ик-ка!.. и емнухов.

— А кто таки-то?

— Сеня.

— Ну?

— Сеня.

— Дак кто?

— Кастрированные мужики.

— Да?

— Можешь представить?

— Ну.

— Нет, ты представь.

— Ну, ну?

— Да ты представь!

— А на хрен это нужно?!

— Ай, Сеня, Сеня, — простонал Костя и выпустил из своей руки друга. — Сеня, Сеня.

— Да черт бы их… гори они огнем!.. мужики эти. Чё же теперь, реветь из-за них? Живут же и без этого. Нашел, по ком плакать. Своего горя, что ли, мало? Как выпил, так и давай оплакивать всех без разбору. Прошлый раз все целый месяц по каким-то… хрен и вспомнишь… панихиду справлял. Людям делать нечего, а он — телевизора насмотрится — и плачет. Я думал, что он — Марью обманул — дак это… Вот кого, парень, да ребятишек бы своих не забывал… О чем тебе я тока?.. A-а, в полено-маму… Ты за позавчерашнее число читал газету?

— Н-нет-т!

— А с кукурузой-то… Про бригадира-то слыхал?

Ни звука от Кости.

— Ты спишь уже?

— Н-нет-т!

— А чё молчишь? Надулся, чё ли? Ты чё?

— Н-нич-чё!

— Сказал не так чё разве, а?

— Иди-ка знашь куда…

И замолчали. Едут. Долго молча едут. Только колоколец невидимый в темноте дзинькает, да прядет ушами изредка слившийся с ночью Гнедко.

— Дошлый же у нас бригадир… шельма, — заговорил опять Семен. — Хе-хе. Ну и додумался же… Мало кому такое бы и в голову пришло. Возьми меня, дак ни за что бы… точно, никак бы не допетрил. — Огонек цигарки то вспыхивает, озаряя нос Семена, то гаснет, уступая его мраку. — А кум наверняка уж и ворота запер, — продолжает рассуждать Семен. — Спит уж, поди. У них счас ток работает — в деревне свету нет — не тянет станция. Без свету-то и вовсе уж — как без глаз. Как раньше жили. А вроде вспомнишь, и ничё. Девок-то и в потемках можно было шшупать — оно еще и интересней. Эй, Костя, правда, как ты, а?

Костя не отзывался. Семен близко-близко наклонился к другу, огоньком самокрутки выявил из темноты его лицо, глаза закрытые увидел.

— Эх-ма, — вздохнул, стегнул Гнедка, и телега шибче заскрипела.

Сделалось так темно, что граница между ельником и небом перестала различаться. Семен представил вдруг себя ночью одного далеко в тайге — судорожно передернулся. Прикрикнул на коня, затем надел вожжи на руку, а руки спрятал в карман. Холодило шею — Семен выплюнул искуренную цигарку, утянул голову в воротник телогрейки; почувствовал, как затекают ноги, — поднял их на телегу и поудобнее устроился на дождевике. Зевалось. Смыкались веки. В сознании толпились образы: кум, Марфа и кто-то еще. Все они почему-то махали руками, что-то говорили и бранили не то его, не то погоду. Буркнув мнимым собеседникам что-то в ответ, Семен задремал.

Тут же и сон ему привиделся. Будто ползет он в отсыревшем дождевике, с планшеткой и с биноклем в руках, на Кудыкину гору. Заползает на самую маковку и видит: стоит там кудрявая рябина, а на рябине вместо ягод огурцы растут; под рябиной валун лежит огромный, а на валуне сидит мужик-лейтенант в галифе и на гармошке «Подгорную» играет. Увидел мужик-лейтенант Семена — и прекратил играть, гармошку отложил обок и говорит Семену:

— Доброго здоровьица, Семен. Давно уж поджидаю. Так чё, заполз, хочешь сказать?

— А и не видишь будто? — отвечает ему Семен дерзко, со званием того не считаясь. Ответив, достает из планшетки карту, сверяется с ней в чем-то и засовывает ее обратно.

— Теперь сползать, значит, будешь?

— Не ночевать же здесь, — отвечает Семен.

— А хочешь, я тебе перед дорогой нагадаю? — спрашивает человек в галифе.

— Ну нагадай, — соглашается Семен, — если не лень и делать тебе нечего.

— Ну вот, значит, — начинает мужик-лейтенант, — кесарю кесарево, а Семену чтоб всегда Семеново. Хлопоты тебе, любезный, через дом твой предстоят, и сердечный разговоре пиковой дамой выпадает.

— Ну, — говорит Семен, — удивил. Я думал, он чё путнее мне скажет. А это-то я и без тебя знаю, — сказал Семен так человеку в галифе, валун обполз, в бинокль кругом огляделся и стал спускаться с Кудыкиной горы.

Вот тут-то крепкий сон и поборол сновидение, вот тут-то спал уже Семен, а не дремал, заглушая бубенец и пугая Гнедка своим храпом.

Храпел и Костя.

Костя проснулся. Но проснулся он не потому, что выспался, а потому, что замерз. Его трясло — как от озноба, так и с похмелья. На душе у него было паскудно, так паскудно, что пожелал вдруг Костя выругаться и шлепнуть Марью по заднице за то, что та стянула на себя с него все одеяло и опять закрыла в доме все ставни. И выругался, и шлепнул — отказывать себе в желаниях он не умел. Но тут же и похулил себя за поспешность, решив, что нынче снова, вероятно, где застало, там заночевал, но не дома. «Это… вода-то почему?» — подумал Костя, приподнявшись и выжимая намокший рукав телогрейки. Привычный ко всевозможным вывертам судьбы и не считающий жизнь сплошным праздником, он с осторожностью бывалого человека принялся все вокруг ощупывать. «Ну, в похмелье-распохмелье!! И ни стены, и ни столба. Внизу — вода какая-то? Откуда? Так никогда еще не ночевал я». От охватившей душу горечи захотелось сплюнуть, но он сдержался. «Нары, не нары?.. Топчан или полати? Может — крылечко чье?.. Мое-то не такое… А это чё?.. Да это ж колокольчик. А это-то?.. Да это же гремят поводья». Руки его тут же признали телегу. Значит, как сел он на нее у Гришкиного дома, так до сих пор с нее и не слазил. «Да это чё ж тако-то, а! Да они, гады, чё, меня на улице оставили, ли чё ли?! Или еще мы не доехали? Ну а пошто тогда стоим? Вода?.. Ну а пошто тогда вода-то?! Семен… А где тогда Семен?» Костя нащупал сапоги, понял, что не свои, дернул один из них за голенище.

— Семен… Семен… Семе-е-ео-он, — позвал он, но, на всякий случай, шепотом.

— А-а!!

— Чё ты орешь?

— А это я?

— А кто?

— А чё?

— Мы чё, приехали?

— Приехали? — судя по шороху, Семен чуть приподнялся.

— Я у тебя, однако, спрашиваю.

— Э-э… Костя, это ты, ли чё ли?

Костя задумался, но ненадолго, и ответил:

— Да я, пожалуй.

— А кум где? — спросил Семен.

— Пока не видел… Может, и здесь же где-то, — ответил Костя. — Ты мне скажи-ка, где я сам.

— Не знаю.

— А кто же должен знать… Не я же правил.

— А не у кумовых ворот? — предположил Семен.

— Ну, ладно, я у кумовых ворот, а ты где?

— Бредишь?.. Где я. Да вроде там же, где и ты.

— А я где? — не унимался Костя.

— Вот ты… если это ты? То чё-то голос у тебя…

— Голос как голос. Скажи, вода-то почему?

— Вода?.. Какая?

— А ты потрогай-ка… да не меня — глаза-то выткнешь.

— А кого?

— Да никого… Вокруг себя, да только ноги не спускай.

Вода была под самое дно телеги. Не промок Семен благодаря дождевику лишь.

— Ядрена баушка!.. Ого!

— Да тише ты…

— Вода-то — правда.

— Дак чё, на самом деле ты не знашь, куда завез? Дуру ли лепишь? Ничё не помнишь?

— А чё мне помнить-то?

— Мы от Гришки поехали?

— Поехали.

— Поехали. А куда мы поехали?

— Ты чё, не помнишь?

— Помню, помню, просто уточняю. Ну так куда?

— Я — за кумом, ты — за поросятами.

— В Чалбышеву, значит.

— Ну а куда ж еще… Слушай, а мы не это… не в Кеми?! — предположил опять Семен.

— Тише, парень… это раз, тут и так вон как слышно, — сказал ему Костя, — а два — ты чё, совсем рехнулся, чё ли? Кемь-то, слава богу, в трех километрах от дороги протекает, и само мало, ближе нигде и не подходит.

— Ну?.. А вода?.. У кумовых ворот такой лывы… после дождей-то разве что…

— Так вот… От Гришки мы поехали?

— Поехали.

— Ну, это я помню… помню, что на телегу там залазил. Дак а потом? Потом-то чё?

— Потом… Да, слушай, чё ты привязался?

— Не привязался, а так надо.

— Потом… Потом чё?.. Ехали… Еще-то чё?.. Ну, говорили.

— По дороге?

— По небу, падла!

— Ты не кипятись… В лес, может, съехали?.. Ну ладно, дальше?

— Чё — дальше?

— Ехали, говорили. Ну а дальше?

— Дальше… Потом мужик этот с гармошкой.

— Чё за мужик? Какой? Откуда? — удивился Костя. — Я никакого мужика чё-то не помню.

— A-а, нет, — вспохватился Семен, — мужика не было… не было у тебя, а у меня-то был.

— Как это, у тебя был, а у меня не было?

— Ну, так вот… Костя, может, ты того?..

— Кого — того?

— Ну, это дело… Может, мы померли?.. Как Серафим Усольцев-то… Сгорели? Я слышал, что…

— А конь — тот тоже с нами, чё ли, помер?.. Ну-ка, потише.

— А?

— Собаки?

— Это?.. Они.

— Охотники?

— Да ночью-то…

— А у избушки?..

— Собак — тех, чё-то, сильно много… чё-то не видывал по стольку у охотников. Деревня, может?

— Семен.

— А?

— Во-он.

— Чего — во-он?

— Огонек.

— Да? Где?

— Да вон.

— Да где?

— Да во-он.

— Я разве вижу, куда тычешь ты…

— Вот… моя рука, вот — палец мой… куда показывает он, чувствуешь?

— Ох, ну и палец у тебя.

— Чего?

— Да ничего… Как огурец. Я чё-то раньше и не замечал…

— Ты его раньше и не шшупал.

— Ну… палец… ну?

— И чё, не видишь?

— Нет, ни хрена… Темно все только.

— A-а, да, тебе, наверно, зад Гнедков мешат?.. Сюда попробуй-ка… Давай чуть сдвинься… во… Палец как палец. Пальцев не видел, что ли, сроду?

— Видеть-то видел, почему… но чё-то это… шибко толстый.

Семен наклонился к Косте, поискал глазами и заметил вдалеке мерцающий огонек.

— Высоковато… как на небе будто.

— Ну не на небе же! А может, на горе?

— Такое может быть… но не на небе же. Чё это за деревня?

— Или чья заимка?

— А если это Кемь, то мы в…

— Чё эта Кемь тебе далась! Ведь не могли же сорок километров мы проехать. Не двое суток же скакали.

— Не могли?

— Ну сам-то пораскинь мозгами.

— Да. Если это Шелудянка, то… ну да, в полено-мать! Ну как же это сразу-то я не допетрил. Чалбышево! И точно что. А огонек, парень, на яру. — Семен почувствовал на руке вожжи и зло хлестнул ими всхрапывающего Гнедка. — Куда ты нас завез, придурок бешеный? Ишь ты, холера! И утопить ведь мог. Нарочно, наверное, падла. — Конь, испугавшись, рванулся, но сдвинуть с места телегу не смог. — Тпр-р-рр! Не утопил пока, засранец, дак утопишь… Куда тут плыть!

Говорили они уже громко.

— Семен, давай-ка спичку, что ли, чиркнем, посмотрим хошь. Мои-то промокли, конечно… Так и есть! Твои-т сухие?

— Сухие вроде.

Огонек осветил их лица. Приятели взглянули друг на друга, а затем, прикрыв ладонями от огонька глаза, стали осматриваться.

— Вроде трава блестит, ли чё ли?

— Трава вроде…

— Трава. Она почти у морды же Гнедковой!

Семен обжег палец и поспешно бросил спичку. Слышно было, как, угасая, та зашипела на воде. Стало будто бы еще темней.

— А сзади? — спросил Костя.

— Счас, — отозвался Семен, возясь с коробком. — Руки, как крюки, мать бы их.

Вспыхнула спичка.

— Ого-го! И ни шиша не разглядишь тут. Одна вода. Поехали вперед, на берег.

— А это не остров?

— Ну и хрен с ём, что остров. Не в воде же сидеть. Остров, дак костерок хошь разведем… Да и огонек-то все равно там — впереди.

Семен стегнул коня.

— Эх, в кобылу-твою-маму… Н-но-о-о!.. Нн-нн-у-у-у!.. Эй, чтоб тебя спучило!

Колоколец верещал, будто издеваясь: тому лишь бы звенеть, а где, неважно. Гнедко перебирал в воде ногами, храпел от натуги — торчать в воде и самому, пожалуй, надоело, — но вырвать колеса из засосавшего их дна так ему и не удалось.

— Вот, пропастина!

— Давай сойдем, — предложил Костя.

— Утонуть захотел — дак сразу и ныряй! Здесь по пояс, а чуть в сторону — и яма, может. Не утонешь, дак простудишься — не июль месяц. Да и пловец-то из меня… не надо жернова на шею.

— А мы сначала по оглобле, а там прыгнем. Морда Гнедка почти над берегом, ты не заметил?

— И верно, а, — оживился Семен. — Чё за деревня, хошь узнам. А то паршиво как-то на душе и не спокойно, когда есть-то ты вроде есть, а где вот есть… подумать даже страшно… Ну если Чалбышево, дак и к куму сразу, а у него найдется чем, поди, согреться.

— А конь?

— Да хрен с ём! Конь. Сам раз заехал, пусть стоит. А рассветат, и выташшым… Еще-то глубже вряд ли засосет?

Придерживаясь сначала за круп и холку коня, затем — за хомут и дугу, они прошли по оглобле.

— Посветь-ка, а, — сказал Костя, готовый прыгнуть.

Семен зажег спичку, поднял её над головой. Костя примерился и прыгнул.

— Ну как, нормально?

— Да нормально.

— Не зыбко?

— Нет, твердо.

— Ты отошел? Посторонись-ка, то сшибу же…

— Давай, давай… Не зацепись там за хомут.

— Ох-ха, а склизко-то! Фу ты, а ноги-то как затекли.

Костя отыскал на слух Семена и помог ему подняться.

— Пойдем?

— Пойдем. Я только руки сполосну.

Заржал Гнедко. Эхо куда-то понеслось, ударяясь впотьмах обо все встречное. Собаки, услышав его, залаяли дружнее.

— Залез, паршивец бригадирский, сиди теперь тут до утра, своей мозгой-то покрути… ум бы тебе — ну, хошь бы бабий… Костя, ты где?

— Да вот он я. Ну и куда?.. На лай собачий, а? На огонек ли?

— Собаки-то со всех сторон… На огонек уж лучше. Огонек — тот все на месте, а собаки… ненадежно.

Прислушиваясь к шагам друг друга, они стали подниматься по склону, не теряя из виду желто-красный маяк, который для них будто и засветил не ложившийся до сей поры хозяин.

— Гора.

— Гора-а.

— Крутая вроде.

— Да, крутая.

Преодолев подъем, они приблизились к «маяку» — свету, цедившему покойно из окна.

— Сейчас мы, парень, все узнам. Не спят еще вон люди добрые.

— А может, только что поднялись?

— Может. Постой-ка тут.

Наткнувшись на изгородь палисада, Семен перелез через нее и, пробравшись сквозь какие-то кусты, судя по запаху — смородины, прильнул к оконному стеклу. Во дворе заскулила собака: она, мол, дома, она не спит, а стережет дом, и в палисад — туда еще, мол, можно, а вот в ограду только суньтесь.

Свет горел в другой комнате, на кухне, вероятно, по стене которой моталась тень от суетившегося там человека, похоже, женщины. Разобрать было трудно, так как лампа, скорей всего, стояла на шестке, скрытом от Семена казенкой.

— Блины собирается варганить, — сообщил Семен.

— Баба? — поинтересовался Костя.

— Ну не мужик же. Баба. Да еще какая — в теле.

— А может, и оладьи, — пошутил проголодавшийся Костя.

— Может, и оладьи. Тесто в чашке месит.

— Вовремя мы в гости подоспели.

— Ага. Как угадали прямо. Вдова бы, дак…

— Погреться бы, не до вдовы уж.

Козанками пальцев Семен постучал по стеклу и позвал:

— Хозяйка!

В проходе, ведущем из кухни, загородив собою свет, выросла фигура и, не переставая мешать что-то в чашке, направилась к окну.

— Идет, — сказал Семен. — Грудь, как… прямо… но… колышется.

— Угу, — ответил Костя, бряцая — продрог, промокший-то — зубами.

— Кто там?! — спросила женщина.

— Свои, деушка. Путешественники.

— Чего надо?

— Скажи-ка нам, что за деревня это, милая… Мы с другом малось заблудились…

Окно, порвав с треском полосы наклеенной к зиме бумаги, резко вдруг распахнулось.

— Кто, кто-о-о!!

— Путе… — Семен почувствовал, как лицо его залепило чем-то сырым и тёплым.

— Пут-тешественн-ннички! Свинья ты нескребенная! Заблудились малось! Я вот счас вас выведу! Я покажу вам счас, что это за деревня! Вы ее разом у меня узнаете! Кобели приблудные! Несчастные пропойцы! Я счас ухватом-то…

Семен выскочил из палисадника довольно быстро, расторопней, чем в него забрался.

— Костя! Костя! Где ты?! Это…

Костин топот слышался уж далеко внизу.

С горы неслось:

— Штобыч бы вас параличом обоих распластало! Ноги бы вам там повывертывать, в потемках-то! Пьют, пьют — и захлебнуться все никак не могут, проклятые! Я ему, вшивцу, к лету седня кепку новую купила! Фига вот тебе — не кепка! Лучше бичам отдам, чем на тебе ее увидеть!..

Семен на бегу вытирал с лица, нюхал и стряхивал с пальцев тесто, слушал, как впереди шумел водою Костя, и отрывисто, словно отбивал кому-то телеграмму, соображал:

— Тесто кислое — Кум любит оладьи — Кепка — Кепку жалко — Куртюмка — Вшивец — Костя уже переплыл — Не научился в детстве плавать — Конец света…

В Ялани запели петухи.

1976