4
Слепая рука
— Обычно в это время. То есть пациент часто именно в это время хочет провести некую духовную подготовку, — сказал хирург. — Но тут, конечно, я вторгаюсь на вашу территорию, мистер Бронте, а потому умолкаю.
— Я подготовлен, причем во всех отношениях, ко всему, что бы дальше ни произошло, — говорит папа. По-видимому, он действительно готов, ибо абсолютно комфортно чувствовал себя в ситуациях, в которых другие полезли бы на стенку.
Инструменты хирурга не были ни многочисленными, ни драматичными: их принесли в аккуратной, выстланной фетром коробке. «Чем-то похожа на шкатулку для письма, — подумала Шарлотта. — Ах, какие же они острые! Но я не должна падать в обморок, что бы ни пришлось увидеть или услышать».
Манчестер, место проведения глазной хирургии, казался сплошь закопченным, хаотичным и шумным. Проконсультировавшись у знаменитого мистера Уилсона, Шарлотта с отцом сняли жилье и условились с врачом о дне оперирования катаракты. И вот он наступил. В квартире все было тихо, упорядоченно, церемонно. Мистер Уилсон и два его хирурга-ассистента (они должны были держать пациента) проследовали в спальню со своего рода сиятельной степенностью: придворные Версаля, присутствующие при снятии королевского парика.
Шарлотта сидела очень прямо в маленькой душной гостиной, не в силах оторвать взгляд от завораживающего своей отвратительностью приготовления цветов воскового дерева под стеклом. Нанятая сиделка прекратила болтать и достала шитье. Мистер Уилсон позвал Шарлотту: папа хочет, чтобы она зашла к нему в комнату. Она остановилась в изножье кровати. Наступил момент, когда нужно вспомнить обо всем, что хотелось сказать и что осталось несказанным, но в голову ничего такого не приходило. Вместо этого Шарлотта думала о подсвечнике в комнате Брэнуэлла: она напомнила Эмили, чтобы та каждый вечер проверяла, не заснул ли Брэнуэлл с зажженной свечой. И хотя Эмили никогда ни о чем не забывала, мысли Шарлотты все равно продолжали кружить вокруг этого, словно мухи. Шарлотта сосредоточила взгляд на своих сложенных руках, сплетенных пальцах. Бормотание голосов. Когда же они начнут? От этой бесконечной подготовки только хуже. Едва Шарлотта решилась поднять взгляд, как один из младших хирургов прикоснулся к ее руке.
— Мисс Бронте, нам позвать сиделку? — Он улыбнулся выражению ее лица. — Мы здесь уже справились.
Выходя из спальни, Шарлотта оглянулась: мистер Уилсон прикладывал полотенце к папиному белому, поднятому вверх лицу.
— Что происходит?
— Ничего непредвиденного не случилось, и операция завершена. Теперь нужно дождаться окончания периода восстановления, и тогда мы узнаем результат. Мистер Уилсон настроен оптимистически и твердо верит в положительный исход.
— Хотите сказать, вы сделали операцию?
— Да, катаракту устранили путем удаления хрусталика. Мистер Бронте чувствует себя очень хорошо — поистине образцовый пациент.
Шарлотта бессильно опустилась на стул. Что ж: это папа. Пятнадцать минут его глаз резали острой сталью, а он не проронил ни звука.
— Который час, Шарлотта?
— Девять часов.
— Так поздно? Ты должна ложиться спать, моя дорогая. Я и сам скоро засну.
Спальню нужно было держать в темноте, а папа должен был лежать на спине с завязанными глазами. Шарлотте приходилось ограничивать себя короткими фразами, поскольку слишком долгие беседы могли утомить или растревожить отца. Теперь оставалось одно: лежать на спине и ждать известия, слепым или зрячим человеком ему быть. Терпение, которое при этом требовалось, казалось Шарлотте сверхчеловеческим.
— Тебе очень больно, папа?
— Немножко. Какое-то болезненное жжение. Оно выносимо. Боюсь, ты заскучаешь здесь, Шарлотта: мистер Уилсон говорит о месяце. Надеюсь, ты сумеешь найти способ как-нибудь себя занять.
Был только один способ — предаваться тяжелым мыслям и роптать, зализывая раны. Шарлотта могла бы назвать его способом Брэнуэлла, если бы не видела в нем собственных зловещих склонностей. Три романа Беллов были упакованы, высланы в мир и вернулись назад, никому не нужные. Не обращай внимания: перевяжи посылку, напиши адрес следующего издателя, возвращайся на почту. Бесполезно погружаться в неприятные размышления и сокрушаться в связи с очередной неудачей, к чему она так легко прибегала, воображая, как посылку разворачивают в каком-нибудь переполненном, замаранном чернилами офисе на далеком острове Лондон и как грубые пальцы торопливо перелистывают страницы. Еще бесполезнее роптать по поводу собственного вклада, безмолвно побуждая относиться к «Учителю» бережно, потому что… Так почему же? Потому что, в каком-то смысле, это ее последнее, длинное и безысходное письмо в Брюссель.
Но это неверный путь. Мы по нему не пойдем: только вперед. Слишком уже легко предаваться тяжелым мыслям в этой квартире с ее тишиной, уединением и видом из окна на фабричные трубы, вздымающиеся, точно черные знамена, над марширующими рядами красных кирпичей. Искушению всегда нужно противиться: посмотри на Брэнуэлла. Иди вперед: пиши.
В конце концов, кто такой Каррер Белл? Дилетант, который хмурится, если ему на тарелочке не преподносят то, чего он хотел, — или писатель? А писатели делают вот что: бумага, перо, чернила, встревоженный взгляд на топчущееся вокруг стадо идей, большинство из которых требуется отстрелять как чересчур хилые.
А кто такая Шарлотта Бронте? Всего лишь женщина, которая ездила в Брюссель с одним сердцем, а привезла оттуда совершенно другое — слабое, истерзанное, немощное. Является ли она той женщиной, которую знал он (месье Хегер, ну же, осмелься хоть раз назвать его по имени), или в ней есть что-то большее, гораздо большее?
У нее было время, у нее была власть. Пока что. Деспотичный мужчина лежал в спальне, перевязанный и послушный, смиренно ожидая, вернется ли к нему зрение, во всем зависимый от сиделки. От Шарлотты требовалось только не шуметь. Однажды ей пришло в голову, что так было всегда. В пасторате, в Коуэн-Бридже, в Роу-Хеде, в Стоунгэппе, в пансионе Хегер. Тсс… Ей пришло в голову, что, возможно, настало время пошуметь.
Банальные односложности — вот что для этого требовалось, вот какой должна быть она: просто и коротко называть себя миру, витиеватому и щедро украшенному лицемерием. Джен Эйр. Мельчайшие царапины личности на огромной серой стене опыта. Но с той же силой, что и знатнейшие титулы, они провозглашают: я существую.
Кто такая Джен Эйр? Результат всего, что происходило до нее.
Время пошуметь. Но единственным, что можно было расслышать в той маленькой гостиной на одной из боковых улиц Манчестера, был скальпельный звук острого движущегося пера.
— Энн, если бы ты только могла выручить меня шиллингом, то очень сильно услужила бы…
— Господи, Брэнуэлл, как ты меня напугал.
Приходы и уходы Брэнуэлла отличались нынче громогласностью и свирепым хлопаньем дверей, и от подобного тихого появления становилось не по себе.
— Что это ты читаешь? Ах, Скотт. Мне когда-то очень нравился Скотт. А теперь я смотрю на слова и… приходится гнать их прочь от себя. Как бы то ни было, прошу у тебя шиллинг, если ты можешь себе это позволить, а я уверен, что можешь.
— Я думала, папа оставил тебе денег.
— Ах, он оставил мне, что называется, нищенскую подачку, или каплю, или жалкую горстку, но ее уже нет. Ни гроша.
— На что ушли эти деньги?
Брэнуэлл вздохнул. Его угловатое лицо превратилось в гримасу отвращения.
— Любишь читать морали, верно, Энн? Отделять святых агнцев от проклятых козлищ. Но, видишь ли, тебе легко это делать. Тебя никогда не подвергали испытаниям. Твой самый трудный нравственный выбор — это вопрос: ах, пропустить ли мне сегодня посещение церкви из-за насморка?
Неужели она такая? Оглядываясь назад, Энн не находит безопасного простора: все время видит себя осторожно ступающей по туго натянутому канату, по обе стороны которого страшное падение во тьму. Но, быть может, он прав.
— Я боюсь того, на что ты потратишь шиллинг, если я дам его тебе, Брэнуэлл. Вот и все.
— Понятно. — Еще один глубокий вздох, и от этого дуновения Энн почувствовала себя сухим мертвым листком. — Значит, ты мне не поможешь. Торп-Грин повторяется.
— Что ты имеешь в виду?
— Ах, ничего. — Он разыграл короткую пантомиму раскаяния или излишней болтливости. — Послушай, я просто заметил, что ты, похоже, очень наблюдательна. А со стороны людей, которые наблюдают, было бы очень мило еще и действовать. Не знаю, что тебе было известно в Торп-Грине. По меньшей мере, что-то все-таки ты знала, как я подозреваю. В конце концов, это ведь ты привела меня в их дом, а значит, будь я очень резким и восприимчивым, мог бы вполне сказать, что во всем виновата ты. Но я не стану возлагать на тебя это бремя.
Внезапно и так же бесшумно, как пришел Брэнуэлл, в комнате оказалась Эмили.
— Вот, — произнесла она, — у меня есть для тебя два шиллинга, Брэнуэлл. — Она показала монеты на широкой белой ладони. Когда Брэнуэлл потянулся за ними, ее вторая рука рванулась и обхватила его запястье. — Я слышала, как ты обвинял Энн. Это низко, Брэнуэлл. Пей, влезай в долги, забирайся в постель, в которую забираться нельзя, или даже проводи остаток дней, колотя себя в грудь и оплакивая судьбу, — я не против. Это во многом свойственно человеку. — Брэнуэлл потянул руку к себе, но Эмили была сильной и держала крепко. — Но не опускайся до низости, Брэнуэлл. Нас всегда учили восхищаться тобой, брать с тебя пример, и, возможно, это было неправильно, возможно, это всегда тяготило тебя, так как превратилось в непосильную ношу. Но, пожалуйста, не заставляй нас презирать тебя.
Эмили отпустила Брэнуэлла. Он ничего не сказал и не посмотрел ни на одну из сестер: просто выхватил монеты, спрятал их в карман и вышел вон.
— Спасибо, — пробормотала Энн. У нее язык не повернулся добавить, что помощь Эмили подоспела слишком поздно.
Эмили взяла ее за руку.
— Поиграем немного в Гондал?
— О! Это было бы чудесно.
Бинты сняли. «Очень хорошо заживает, — объявил мистер Уилсон. — Продолжайте лечение: пиявки к вискам через день, полный покой и постельный режим». Шарлотта верит: смутные силуэты, которые мог различать папа, со временем сделаются четче.
— Способность человеческого тела к регенерации — удивительнейший предмет для исследований, мистер Бронте.
Из тьмы — к свету. Папа рассказал ей, как проводил долгие часы, освежая память, и в результате обнаружил, что может вспомнить почти всю Библию, главу за главой.
— Невероятно, на что способен ум, — пробормотал он, — если поставить перед ним такую задачу.
Шарлотту мучила острая, убивающая сон зубная боль, но она отодвинула ее в сторону, придвинула поближе лампу, развернула обложку очередного блокнота и написала: «Глава десятая».
Когда они возвращались поездом домой, папа заметил:
— Листья в этом году рано желтеют. — И на секунду смолк, позволяя мысли дойти до сознания.
Шарлотта сказала:
— Насколько?..
— Цвета, все ярче. Так я различил листья. Светлое и темное в резком контрасте. Силуэты в движении все еще немного размыты. Но оно возвращается. Чудо. — Суровое, как у патриарха, лицо немного смягчилось. — Как говорится, увидеть — значит поверить.
В пасторате Эмили и Энн не ложились спать: ждали их. В прихожей папа отпустил локоть Шарлотты и шагнул вперед, предупреждающе подняв руки.
— Не говорите. Не говорите, девочки. Дайте, дайте посмотреть. Энн. Эмили. Да, да. Но вы выглядите усталыми, даже изнуренными. Что такое?
— Просто волновались за тебя, папа, но теперь, слава Богу, это закончилось, — сказала Энн.
— Гм. Где он?
— В Галифаксе, — ответила Эмили. — В последнее время он часто там бывает. Иногда он остается там на ночь у своего друга, мистера Лейланда. Присядь же, папа, ты, должно быть, устал.
— Все в порядке, Эмили, я теперь справляюсь без поводыря. Где он берет деньги?
— Я давала ему немного, — призналась Эмили. — Я знаю, что не следовало этого делать. Но это помогает избежать сцен, а в общем… нам их хватает. Кроме того, полагаю, он влезает в долги.
— Ясно. — Папа тяжело опустился на стул. Взгляд его покрасневших, бесчувственно плачущих глаз упал на посылку, которая стояла у стола. — Что это?
— Ах, ничего, — сказала Энн. — Просто кое-какие книги, которые мы посылали Элен Нюссей.
Эмили украдкой грустно кивнула Шарлотте. В этой посылке были их рукописи: блудные дети в очередной раз вернулись из большого города нищими и никому не нужными.
Утром папе стало настолько лучше, что настроение, учитывая его состояние, сделалось почти праздничным. Когда мистер Николс заглянул пораньше в пасторат, чтобы справиться о здоровье папы, тот заставил его позавтракать с семьей.
— Боюсь, мистер Николс, что, будучи поглощенным собственными тревогами, я не позаботился выразить вам благодарность за то, с какой готовностью вы несли большую часть нашего приходского бремени. Можете быть уверенным: как только мое зрение восстановится до степени, позволяющей читать, что, судя по ежедневному улучшению, должно произойти совсем скоро, вы получите заслуженный отпуск. Я знаю, что вы хотите навестить родственников в Ирландии. Шарлотта, подлей-ка еще чаю мистеру Николсу.
— Да, сударь. Однако же всему свое время. Давайте считать ваше полное выздоровление… основной задачей.
Конечно, нечестно было сравнивать его с Уильямом Уэйтманом: возможно, если бы Шарлотта не знала последнего, то не сочла бы манеры его преемника такими деревянными, а общество таким неуютным. Когда Шарлотта подавала мистеру Николсу чашку, пришлось переступить через какой-то тягостный момент нерешительности, от которого ей захотелось воскликнуть: «Что случилось? Вы не знаете, что такое чай? Или собираетесь уронить чашку на пол и устроить ей нравственный допрос? Что?..»
— Вы очень добры, мистер Николс. Для человека, приближающегося к седьмому десятку, — сказал папа, — возможность восстановить силы организма до уровня, на котором они были когда-то, сомнительна. Но воля — другое дело, и если пребудет со мной воля, я очень скоро вернусь к выполнению своих обязанностей.
— Спасибо, — сказал мистер Николс, благодаря Шарлотту за чай, который она вручила ему полминуты назад. Как будто эти слова требовалось взвесить. Шарлотта постаралась не раздражаться, да поздно.
— Каково это, папа, быть под ножом? — спросила Эмили, и у Шарлотты появилось ощущение, будто рядом раздался призрачный цокот тетушкиного языка.
— Ощущение едва ли указывало на нож, — сказал папа с характерной жилистой улыбкой. — Вся процедура в высшей степени интересна для любознательного ума. Сначала они капают на глаз белладонну, чтобы зрачок расширился до предела — мучительное ощущение, но короткое. Любопытно, вы не находите, что самый страшный яд используется в медицинских целях, а кроме того, носит имя, означающее «прекрасная леди»?.. В чем дело?
Шарлотта вскочила.
Брэнуэлл вернулся домой и, прежде чем она успела ему помещать, оказался в столовой.
— Папа. — Он нагнулся над столом, чтобы пожать руку отца, и опрокинул кувшин молока. — Тебе лучше! Я вижу, что тебе лучше, слава Небесам, но я знал, знал, что так и будет. — Брэнуэлл рывком восстановил вертикальное положение. Не пьяный, но его зудящее бодрствование и пульсирующий ум свидетельствовали о недавно завершенном долгом запое. Его губы были крепко сжаты, взгляд блуждал по комнате. Когда-то щеголь, Брэнуэлл выглядел теперь как человек, который часто спит в одежде. — Послушай, папа, позволь рассказать тебе, потому что многие вещи прояснились. Я получил письмо от доктора Кросби. Он был врачом в Торп-Грине, врачом, конечно, мистера Робинсона, но другом моего, то есть нашего дела, и он называет причину, по которой она не может связаться со мной — прилететь ко мне, как ей хотелось бы. Все дело в ее родственниках и в том, что они прямо-таки окружили ее запретами, давят на нее в момент, когда ей хуже и горше всего. Многое объясняет, как видишь. Ужасно думать, что она сейчас, наверное, переживает. Уверен, это выдавило бы слезу даже из каменного сердца. — Он протер рукавом глаза. — Простите, я не спал, и эмоции временами оказываются сильнее меня.
— Садись, Брэнуэлл, и выпей чаю, — предложила Энн. — Овсянки нет, но если хочешь хлеба с маслом…
— Уму непостижимо! — воскликнул Брэнуэлл; от раздражения его голос стал переливаться, как звуки флейты. — Почему некоторые люди считают, будто еда — это ответ на все вопросы? Просто продолжай есть — и все проблемы решатся. Тогда как на самом деле верно обратное. Ну, Николс, как поживаешь? Пригласили на завтрак, да? Большая честь, знаешь ли, большая честь. Ты не слишком разговорчив, верно? Нужно свести тебя с моей сестренкой Эмили, ах, как она искусна в таинственных молчаниях…
— Брэнуэлл, — произнес папа своим самым зычным ораторским голосом. Потом немного тише: — Ты говоришь, что устал и нуждаешься в отдыхе. Иди же к себе, отдохни, а потом мы с тобой все как следует обсудим.
Брэнуэлл вздохнул.
— Что ж, Николс, ты сам все видишь. Ах, ты ни в чем не виноват, знаю, но заметь, как тебя сердечно встречают там, где мне не рады. Поистине, это говорит о том, что тебя готовят в мужья одной из этих полуночных колдуний. В почтительные сыновья, которых у него никогда не было, и все прочее…
— Брэнуэлл! Довольно, сударь! — гаркнул папа, но Брэнуэлл, едва слышно хихикая, уже покинул столовую.
Мистер Николс налег на чай. Его глаза — электрические глаза на темной квадратной плите лица — ничего не пропустили, подумала Шарлотта. Ей пришлось на миг возненавидеть гостя за то, что тот увидел, как они живут. За то, что стал свидетелем.
— Прости, папа, — мягко произнесла Энн. — Пока тебя не было, у нас возникли некоторые… некоторые проблемы с ним.
— Не извиняйся, моя дорогая, это не твоя вина. Надеюсь, я сниму эту проблему с ваших плеч. — Он поднял палец к потолку, откуда доносилась шаткая поступь Брэнуэлла. — Там, там еще один мой долг.
Что хуже — излишества или лишения? Действие выпивки и опия или действие отказа от них? Вопрос, подвергнувшийся эмпирической проверке в пасторате жестокой зимой и затяжной весной.
Папа берет за правило спать в одной комнате с Брэнуэллом. Чтобы увещевать и молиться и, возможно, поначалу быть плотью и кровью, заменяющей библейский текст на стене. Вскоре, однако, это превращается в простую необходимость: нужно присматривать за ним. В пьяном состоянии Брэнуэлл становится угрозой самому себе: оставляет свечи зажженными, лежит на спине и не в полном сознании, когда его рвет. Лишенный выпивки — это случалось часто, ибо семья живет очень скромно, а почтовые дотации от Леди (теперь Брэнуэлл называет ее только так) осуществляются тайно и нерегулярно, — он мучается кошмарами, что звучит слегка мелодраматично или комично, но таковым не является.
— Если я убью себя, — кричит Брэнуэлл каким-то раздраженным, решительным тоном, будто обращается к шумному лекционному залу (даже подушка поверх головы не заглушает его голоса), — то согласно твоему прекрасному культу кровожадного Иеговы отправлюсь в ад! И если я убью тебя, тоже попаду в ад, так почему бы нам не отправиться туда вместе, папа? А? Во имя траханья, шлюх и других истинных богов, почему бы нет?
В этот момент становится невыносимо, нужно на цыпочках идти к спальне, прислушиваться, опутав пальцами ручку двери; иногда за этим следуют всхлипывания и папин голос, звучащий спокойно и утешительно. А однажды наступает такой покой, что Шарлотта заглядывает в комнату и видит папу, лежащего на спине — острый нос и подбородок торчат над подушкой, конечности скованы, прямо как было во время операции, — и Брэнуэлла, уткнувшегося лицом ему в грудь, как брошенная марионетка.
Что хуже — держаться за надежду или отбросить всякую надежду? Дерзнув почувствовать, что в последнее время он стал немного лучше — по меньшей мере капельку честнее и надежнее, — они обнаруживают на пороге пастората веселого судебного пристава. Немедленная уплата долга мистера Брэнуэлла Бронте или препровождение мистера Брэнуэлла Бронте в камеру должников Йоркской тюрьмы, чтобы подумать об этом.
Вместе они находят деньги. Когда пристав покидает их дом, Брэнуэлл спускается на первый этаж, нервно посмеиваясь и дуя на пальцы.
— Знаете, кредиторы Байрона были так настойчивы, что самый крупный из них прямо-таки жил у него дома, — чтобы быть абсолютно уверенным, что должник не улизнет. Они встречались за завтраком. Чудесная мысль, не правда ли?
Ты не Байрон. Но никто этого не говорит. Как будто они не хотят ворошить последние тленные останки иллюзии.
Так что хуже, в конце концов? Не получать никаких предложений о публикации трех романов или получить это скаредное, кривобокое, но хотя бы какое-то сообщение о желании публиковать?
— В конце концов, — говорит Энн, когда они кружат по комнате в летней ночной тиши, — мы заплатили деньги Айлотту и Джонсу и те поступили с нами честно.
— Но без выгоды, — замечает Шарлотта. — Вспомни про два экземпляра.
— Да, но то все-таки была поэзия. У романов гораздо более многочисленная читательская аудитория.
— Мы на это надеемся. И поэтому я сомневаюсь в мистере Ньюби. Не только потому, что он сомневается в «Учителе». Пятьдесят фунтов — это крупная сумма.
— Он говорит, что это необходимая страховка при теперешнем положении дел в торговле, — напоминает Энн. — И как только продажи книг покроют эту сумму, нам вернут первоначальный взнос плюс авторские гонорары. Выходит, это своего рода аванс.
— Но ведь это издатели должны предлагать нам его, а не наоборот.
— Однако не предлагают, — вздыхает Эмили. — И скольким мы уже писали? Даже не верится, что в Лондоне может быть столько издательств. Послушайте, мы заключим сделку с T. С. Ньюби, кем бы он ни был. При условии, что он согласится принять все три романа.
— Но ты не считаешь, что он… В общем, он пишет так, будто делает нам одолжение. Ты не думаешь, что «Грозовой перевал» заслуживает лучшего?
Эмили окидывает сестру подозрительным взглядом.
— Я думала, он тебе не нравится.
— Не знаю, как насчет нравится, — говорит Шарлотта, — но знаю, что ничего подобного написано еще не было.
— Что ж… — Эмили на миг прислушивается к себе. — Он уже вырос. Я не могу больше его нянчить. Настало время ему выйти в мир — и либо выжить, либо умереть.
— Энн?
— Я считаю, что условия вполне доступные, если не сказать щедрые. В конце концов, мы всего лишь безызвестные авторы.
Шарлотта кивает, берет сестер за руки.
— Хорошо. Продолжайте с мистером Ньюби без меня, ладно? Не думаю, что ему нужен мой «Учитель». Тем более что у меня просто какое-то упрямое отвращение к тому, чтобы снова расставаться с деньгами. Кроме того, осталось еще несколько издательств, в которых можно попытать счастья. Я, конечно, окажусь не права и, возможно, приползу назад на коленях, но уже будет слишком поздно. Я готова к этому.
Итак, неуклюжим, вызывающим недовольство шагом дела продвигались вперед: никто не собирался сходить с дороги — пока что, — но никто не был уверен в том, что дорога верная и что она не закончится в позорной канаве. Эллис и Эктон Беллы, соавторы томика стихотворений, два экземпляра которого удалось продать, заключают договор с T. С. Ньюби, издателем на Кавендиш-сквер, о публикации своих романов «Грозовой перевал» и «Агнес Грей» — частично за собственные деньги — и не получают вестей на этот счет, когда заканчивается оформление банковских счетов. Шарлотта вычеркивает последний адрес на своем упакованном и перевязанном «Учителе», втискивает над ним слова «Смит, Элдер и Ко, 65 Корнхилл, Лондон» и снова отправляет посылку на юг с чувством, которое можно назвать скорее угрюмым нежеланием сдаваться, чем надеждой. Любезный мистер Гринвуд нашел для нее справочную книгу о торговых фирмах Лондона, и «Смит, Элдер и Ко» оказывается не крупным издательским домом и даже не издательством, которое уделяет основное внимание беллетристике. В основном заметки путешественников.
Шарлотта пытается выбросить это из головы и сосредоточиться на завершении нового романа, но сквозняки сомнений все равно назойливо свистят рядом. Джен Эйр не ездит ни в какие путешествия. Джен Эйр для нее реальна, как дыхание, как боль и свет, который режет глаза и не дает спать, — но быть может, в конечном счете, она всего лишь, как Заморна, личная фантастическая прихоть, бесполезная для того, кто хочет договориться с миром.
А мир похож на судебного пристава, который преследует Брэнуэлла, на кредитора, который, сложив руки, поджидает в соседней комнате с ордером на твой арест в кармане. Папа не может заставить его уйти; папа, несмотря на всю энергичность и восстановленное зрение, пожилой человек и служитель Церкви, чье право на владение домом заканчивается вместе с жизнью. Брэнуэлл не в силах заставить его уйти: это все, что теперь можно о нем сказать. Так что карьера Беллов может оказаться простым отклонением от пути к истинной доле сестер Бронте — работе гувернантками и учительницами, поступлению на эти нелюбимые должности в любой дом, какой только удастся найти, чтобы перебиваться тем, что есть, пока не сделаешься старой девой. Поистине, все указывало на это. Чувствуешь, как тебя крутит, клонит и подталкивает к уготованному будущему, точно стрелку компаса.
Поэтому, когда начинается мечта, возникает мысль: что ж, мы привыкли к мечтам, мы знаем, что такое менять реальность. Мы делали это много лет назад, сочиняя истории, сшивая самодельные книги. Взгляните на бисерный почерк, на крохотные стежки. Но теперь мир, как это ни поразительно, заходит в нашу холодную комнату и хочет присоединиться.
Мечта начинается с отказа. «Смит, Элдер и Ко» не хотят публиковать «Учителя». Но вместо лаконичного сообщения отказ приходит как часть длинного продуманного письма, объясняющего, почему именно они не хотят его публиковать. Они отвергают не стиль Каррера Белла, но довольно скудный, монотонный образ его выражения. Они были бы очень заинтересованы увидеть полновесный трехтомный роман, вышедший из-под пера Каррера Белла.
Перо Каррера Белла летит. Дайте мне месяц, просит Шарлотта. Она по-прежнему ожидает неудачи, разочарования: возможно, она не успеет закончить его, возможно, она не попадет в струю. (Так они прозвали настроение писать за его физическую природу: повесть горячей струей расходится по сосудам от сердца к кончикам пальцев.) Через три недели, чувствуя, что глаза словно засыпаны песком, а верхушка черепа открыта, Шарлотта дописывает последние строчки «Джен Эйр». На следующий день она на железнодорожной станции в Китли вверяет рукопись молодому золотушному клерку, который, похоже, ничего не знает о предоплаченных посылках.
Затем привычное ожидание неудачи. Двухнедельное молчание: что ж, наверное, книга им не понравилась. (Снова проклятое волнение в час, когда приносят почту и разоблачается очень многое.) Неожиданно приходит письмо. Мистер Уильямс, рецензент фирмы, который был так оптимистичен, теперь стал еще оптимистичнее. Он и мистер Смит, глава фирмы, не только восхищаются книгой — они хотят ее опубликовать.
Прекрасно, вот тут, без сомнений, и кроется неудача — это будет на каких-нибудь хитрых условиях, вроде тех, что выдвинул примолкший мистер Ньюби. Но нет, «Смит, Элдер и Ко» предлагают ей сто фунтов за «Джен Эйр».
— Как ты можешь колебаться? — восклицает Эмили.
— Это кажется каким-то неправильным. То, как с вами обошелся мистер Ньюби… Может, попробовать вырваться из его лап и написать мистеру Смиту? Уверена…
— Если бы мы так сделали, то опустились бы до его уровня. Кроме того, мы уже получаем пробные оттиски, этого не остановишь. Вперед, вперед, Шарлотта, мы сделали свой выбор, ты — свой, и твой выбор оказался удачнее. Разве не видишь, что мы рады за тебя?
И рады тоже. Приниженно. И все-таки в чем-то должна таиться неудача.
Впрочем, эти мысли, наверное, от волнения. Мистер Уильямс в своем серьезном, глубокомысленном стиле делает кое-какие замечания по поводу ранних глав романа. Сцены, где юная героиня оказывается в Ловудской школе, которой управляет чудовищно лицемерный священник мистер Брокльхерст, яркие, но весьма мучительные. Эти эпизоды угнетения и страданий, кульминация которых наступает со смертью несчастной, безжалостно преследуемой девочки Элен Бернс, — может, их лучше урезать или подправить?..
Нет. Шарлотта упирается, настаивает: оставьте их, оставьте правду. Мария и Элизабет умерли, но правда жива. Прошло больше двадцати лет с тех пор, как Шарлотта стояла перед преподобным Кэрусом Уилсоном и дрожала, не способная ответить ему. Наконец он получит ответ.
Но даже это не вызывает затруднений. Мистер Уильямс соглашается, и теперь остается только ждать. Судя по опыту Эмили и Энн, дело это долгое.
Не успела она подписать своим именем, то есть именем Каррера Белла, договор, как уже начали приходить пробные оттиски. Она вообще уехала в Брукройд погостить у Элен, ничего не ожидая в ближайшие недели, и тут Эмили шлет корректуру ей вслед. Так, в перерывах между тихими беседами с Элен Шарлотта правит оттиски своей книги, а Элен шьет и смотрит не безразлично, но и без любопытства, потому что даже не мечтает спрашивать. Она отмечает, что ее брат Генри немного разошелся во мнениях со своими прихожанами по поводу участка под кладбище для диссентеров, однако дискуссии носят преимущественно спокойный характер. Шарлотта отвечает: «Хорошо» — и правит небольшую типографскую ошибку в описании того, как балдахин над кроватью мистера Рочестера поджигает сумасшедшая узница-жена.
— Ах, Шарлотта, только бы не забыть, у меня есть очень милый чепец для Тэбби и баночка яблочного сыра для Энн, очень хорошо помогает от кашля и простуд.
Да, совсем ослеп наш мистер Эдвард.
Я боялась худшего. Я боялась, что он помешался.
— Очень мило с твоей стороны, Элен.
— А как поживает милый мистер Николс?
— Ах, он навещает родственников в Ирландии. Не пойму, с чего ты решила, что он милый.
— Что? Только не говори, что он плохой, моя дорогая Шарлотта.
Читатель, я вышла за него замуж.
— Нет, он просто никакой.
Но теперь с корректурой покончено, а значит, судя по опыту Эмили и Энн, дальше наступит полный штиль и целую вечность ничего не будет происходить. Что ж, ничего не происходит в течение пары недель; а потом шесть авторских экземпляров «Джен Эйр», романа Каррера Белла, приходят в Хоуорт напечатанными, переплетенными и законченными. Последняя судорога пессимизма: безусловно, при такой скорости печать будет низкопробной… Нет. Нет, теперь придется распрощаться с этими мыслями. С сегодняшнего дня красная куртка и бренчащий колокольчик почтальона предвещают растущее изобилие чудесных бессмыслиц.
«Джен Эйр», пишет мистер Уильямс, книга сезона. Это означает, что она продается настолько быстро, что они уже готовят второе издание. Это означает пересылаемые мистером Уильямсом отзывы всех крупных газет и журналов, которые Шарлотта поначалу тихонько читает про себя, надув губы и краснея, как будто ей говорят невообразимо интимные вещи. Потом Эмили и Энн заставляют ее читать вслух. Книга, представляющая исключительный интерес… Удивительная книга… Все современные авторы серьезных романов блекнут в сравнении с Каррером Беллом… Нет, это вздор. Продолжай, Шарлотта, продолжай. Книга решительной силы… Выдающееся произведение… Книга, обладающая неповторимым очарованием… Из глубин скорбного жизненного опыта рождается голос, перекликающийся с опытом тысяч…
Это как отдаленный шум по всей линии горизонта, гром приближающейся освободительной армии или революции. Тем временем на внутренней стороне окон пасторского жилища появляется первый лед. А Сторож загоняет в переднюю лапу колючку, и Эмили ее вытаскивает, рыча на пса не хуже, чем он на нее. Брэнуэллу перепадают какие-то деньги, вероятно, из обычного источника, и он на целый день исчезает, чтобы вернуться домой на ватных ногах, с белым, как мука, лицом. Занятый ворчливой перепалкой с самим собой, он пытается понять, что же имел в виду этот чертов парень, что конкретно он хотел этим СКАЗАТЬ. Папа просит поблагодарить Элен за заботливый подарок — каминный экран. А мистер Уильямс пересылает Шарлотте письмо Теккерея с лестными отзывами о «Джен Эйр». Боже мой, того самого Теккерея, чья великолепная «Ярмарка тщеславия» выходила по частям в прошлом году, того самого, кем Шарлотта восхищается больше, чем всеми современными авторами. Это ослепляет и путает мысли. Как будто сама королева Виктория предложила ей поменяться местами.
И теперь не годится думать об этом, как о чем-то, что просто принадлежит далекому острову под названием Лондон, где странным вещам сам Бог велел происходить. Мистер Уильямс сообщает о письмах и записках из Эдинбурга и Дублина, из соседнего Лидса, от капитана морского судна, находящегося сейчас в плавании.
— Он спросил, не видела ли я книгу в чьих-нибудь руках, — рассказывает Шарлотта сестрам, — и я объяснила, в какой изоляции от мира мы живем. А он уверен, что отправься я куда-либо на поезде, обязательно встретила бы кого-нибудь, кто читал бы ее. Поразительно, говорит он, что она в равной степени популярна как среди женщин, так и среди мужчин: мамы с дочерьми читают их в библиотеках, джентльмены — в своих клубах. Все, кто берет Теккерея и Диккенса, берет и Каррера Белла.
Шарлотта старается подавить радость в голосе. Кажется, что излишнее ликование может навлечь кару: придется поплатиться за это.
Иногда, просыпаясь утром, Шарлотта должна напоминать себе: это не обычный день; я написала книгу под названием «Джен Эйр» — или она меня написала, — и поэтому я знаменита, хотя никто меня не знает. Великолепно — и неправильно. И опять странные вспышки вины где-то в глубине сознания, как будто она обокрала погребенные тела.
— О чем думает этот ваш мистер Ньюби? — раздраженно восклицает Шарлотта. — Это уже тянется шесть месяцев.
— Не так долго, — говорит Эмили. — Энн снова ему написала, но, думаю, теперь он зашевелится. Теперь, когда Каррер Белл стал притчей во языцех.
— Ах, не нужно.
— Почему? Разве тебе это не нравится?
— Просто… к этому тяжело привыкнуть. Даже вообразить тяжело. Это место прекрасно нейтрализует любые грандиозные помыслы. Осмотрись. Камни, слякоть и примерно столько же духовности и теплоты в людях. Если я пойду на почту или к мистеру Гринвуду, никто ничего обо мне не подумает, а если и подумают, то что-то вроде: «Дочка пастора тратит слишком много медяков на такие вещи». А где-то в других краях люди читают то, что я написала; у них в головах мои слова, и вещи, о которых я думала и которые представляла, они тоже видят и представляют — если, конечно, мне удалось добиться своего. Люди думают о моих героях, говорят о них, любят или ненавидят их. Это пугает. Я чувствую себя хлебами и рыбой — только вот чудо может не произойти.
— Эта опасность существовала с самого начала, — довольно мягко произносит Эмили. — С того момента, как ты захотела публиковаться. Раскрытие.
— О, но я никак не думала, что дойдет до этого. Я не могу быть знаменитостью, Эмили, я… — Она падает на стул, почти смеясь, потрясенная. — У меня одна пара туфель.
Эмили редко ошибается в человеческой природе, и мистер Ньюби действительно начинает шевелиться, как только книга Белла становится такой продаваемой. Еще первый декабрьский снег не упал на холмы, когда законченные экземпляры «Грозового перевала» и «Агнес Грей» Эллиса и Эктона Беллов пришли в пасторат. Переполненные опечатками, сетует Энн, но это не должно иметь значения. Только не на фоне шума, набухающего на далеком горизонте. Критика, читающая публика, общество — все очарование, завоеванное «Джен Эйр», теперь доводят до неистовства новые произведения таинственных братьев Беллов. Если они братья: один из множества вопросов, которыми обросли имена авторов.
Итак, несмотря на всю неряшливость своих методов, мистер Ньюби не может пожаловаться ни на низкий процент, ни на продажи. Однако появление в печати всех трех Беллов, похоже, разбудило вулкан, который с самого начала дремал в реакции перед опубликованием «Джен Эйр»: трепет перед отдаленностью, смешанный с восхищением. «Спектейтор» первым пожаловался на низкий тон романов. И мысль тут же подхватывают, в особенности по отношению к работе Эллиса Белла. Часто «Агнес Грей» хвалят только за то, что эта книга читается приятнее «Грозового перевала». Власть, своеобразие, даже великолепие — эти слова разбросаны по роману Эмили, но чаще всего приправлены отвращением и ужасом. Эти животные страсти, эти дикие излишества: какими могут быть Беллы? Или, возможно, на самом деле это один и тот же человек, своего рода Хитклиф пера, властный и чудовищный? А может, они женщины? Некоторые нюансы в романах указывают на это, но другие шокирующим образом говорят об обратном.
— Если мы женщины, то, по всей видимости, присущие нашему полу качества устрашающе исказились в наших характерах, — читает вслух Энн, — и наша работа непоправимо обезображена грубостью.
— Ах, они опять за свое! — восклицает Шарлотта, подрезая фитиль лампы. — Конечно, мы грубые.
— Впрочем, что означает грубые? — с живым интересом спрашивает Эмили. — В каком смысле они употребляют это слово? Это потому, что я пишу «черт» и «дьявол» вместо того, чтобы посыпать страницу многоточием?
— Думаю, это как-то связано с тем, чтобы быть женщиной и говорить правду, — спокойно предполагает Энн.
— Ах, тогда другое дело. — Эмили выглядит удовлетворенной.
— С их стороны это нарочитое непонимание, из чего состоит искусство писателя, — нетерпеливо объясняет Шарлотта. — Как будто нас можно судить по нашим персонажам. Женщина должна писать о милых вещах, равно как и сама должна быть милой.
Эмили склоняется над камином, чтобы погреть руки, потом, точно кошка, с наслаждением вытягивается в полный рост на коврике и всматривается в языки пламени.
— Все-таки пикантно, не правда ли? Похоже, наши истории разворошили улей. — Эмили тихо вздыхает, и отсветы пламени легкими мазками наносят расплывчатую боевую окраску на ее белый лоб и щеки. — Не знаю, чем это закончится. Но восхитительно наблюдать, как это происходит, стоя за кулисами и оставаясь невидимой для всех.
Для Эмили типично думать, что все закончится; но Шарлотте сейчас чужды такие мысли, как, впрочем, и Энн, которая уже работает над следующим романом.
— Мистер Ньюби сказал, что готов взять его как можно быстрее, — сообщает она Шарлотте, — так что куй железо, пока горячо, и тому подобное. К тому же, признаться, мне необходимо это делать. Я не могу спокойно сидеть и думать о том, что происходит, обсуждать, что болтают люди, читая наши книги. Слава. Что ты говорила про хлеба и рыбу? Боже правый, меня никогда не хватит, чтобы раздать всем желающим, людям придется голодать. Это, кстати, не означает, что я хочу повернуть все вспять или передумать. Нет, нет. Я хочу этим заниматься. Только мне кажется, что «Агнес» уже перевернутая страница — разве не странно? — и нужно начинать что-то новое. Иначе это покажется своего рода подделкой.
Снег укрывает землю, лед на внутренней стороне окон пастората нарастает и расцветает узорами; Шарлотта получает банковский чек на сумму, которая в пять раз превышает ее годовую зарплату гувернантки, и не знает, что с ним делать. Элен в письме осведомляется: что они в последнее время затевают? О, ничего особенного. Шарлотта посвятила второе издание своего популярнейшего романа мистеру Теккерею… Но об этом разве напишешь? Возможно, она расскажет об этом Мэри Тейлор, написав в Новую Зеландию, ведь безопаснее места нет, — но только не общительной Элен, у которой обширные связи. Шарлотта остерегается обсуждать с подругами свои успехи, чтобы не подвергнуть опасности анонимность, которая, как ей известно, является запретной территорией. Энн предпочитает сохранять ее, потому что застенчива, и это вполне понятно. Но с Эмили все гораздо сложнее. Она говорит, что удовлетворена теперешним положением вещей, тайным наблюдением со стороны. (Все равно что стоять на холме и наблюдать, как языки пламени пожирают дом, но при этом знать, что этот пожар устроил ты.) Она внимательно читает обзоры критиков и не вспыхивает от негативных отзывов: вдумывается в них.
— Горжусь? — переспрашивает Эмили, когда Шарлотта осторожно допытывается, как она чувствует себя в роли автора, в роли человека, которого читают и обсуждают. — Странное слово. Горжусь ли я? Я сделала что-то, и получилось не все, чего бы мне хотелось, потому что к совершенству, конечно, тянутся, — но не достигают. Если людям нравится моя работа или если они взирают на нее с ужасом, это хорошо. Они откликаются на то, что я сделала, а не на меня.
В то же время Шарлотта пытается представить, какой будет реакция Эмили, если их тайна каким-то образом раскроется. Точнее, она не может этого представить, разве только в образе землетрясения или внезапного затмения солнца средь бела дня.
А Шарлотта? Что она чувствует? Перспектива публичности, конечно, тревожит ее. Существует огромная разница между тем, чтобы предстать перед публикой в виде квадратной пачки переплетенной бумаги, и явиться как… то существо, что в зеркале: за тридцать, бесцветное, с губами, как у черепахи, и огромными обнаженными глазами, которые как будто вглядываются в катастрофическое послезавтра. С другой стороны, какая-то ее часть хочет встать рядом со своей книгой и объявить о себе, в особенности, когда газетные статьи начинают нашептывать о бессмертии. И Эмили, чувствуя это, даже предлагает пойти на уступку.
— Следует рассказать папе о «Джен Эйр». Нет, правда. Это рано или поздно обнаружится. На днях я слышала, как он разговаривал с почтальоном, и почтальон упомянул о Каррере Белле, которому столько писем приходит, а папа сказал: «В округе нет никого с таким именем».
— Знаю, но… Это растревожит его. Он говорил мне… Однажды он говорил, чтобы я не предавалась мечтам о карьере писательницы, потому что из этого ничего не выйдет.
— Что ж, ты доказала, что он ошибался.
— Наверное. Нет, нет, мы все доказали. Если рассказывать ему, то обо всех нас.
Эмили морщится.
— Ладно. Если считаешь нужным. Только расскажи сначала о своем романе. Пусть он привыкнет к этой мысли.
Доказали, что он ошибался: да, доказали. «А не было ли это одной из сил, что двигали пером?» — подумала Шарлотта. И почему, вооружаясь экземпляром своей книги и кипой рецензий — не забыв включить плохой отзыв, — она по-прежнему трепещет от страха, когда стучит в дверь кабинета?
Возможно, потому, что это делает не Брэнуэлл.
Впоследствии эта сцена настолько четко отпечаталась в памяти Шарлотты, что она стала воспринимать ее не только как эпизод, о котором можно с улыбкой вспоминать, пересказывая Мэри Тейлор или где-нибудь в гостях (если бы она любила ходить в гости), но и как отрывок из собственных романов. Что касается этого момента, то Шарлотта была очень взволнована.
Папа читает религиозную книгу. Его острый нос завис всего в нескольких дюймах от текста, словно вынюхивает ложную доктрину.
— Папа, я хочу, чтобы ты кое-что знал. Я… я написала книгу.
— Неужели, дорогая?
Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Да… И мне было бы приятно, если бы ты на нее взглянул.
— Но ты ведь знаешь, что моим глазам не под силу рукописи.
— Да, папа. Но она напечатана.
Теперь, блеснув стеклами очков, он поворачивается к ней.
— Надеюсь, Шарлотта, ты не стала идти на глупые растраты. Ибо подобное…
— Нет, папа, совсем наоборот, прибыль получаю я. Позволь прочесть тебе пару отзывов. Этот из «Эры»: «По силе мысли и выражения мы не знаем ей достойных соперников среди современных произведений». — «Я писала это, — думает Шарлотта, — пока ты лежал ослепший и беспомощный». — А этот из «Экзаминер»: «Несомненно, что «Джен Эйр» — очень умная книга. Поистине, это книга непреклонной силы». — Сила. Быть может, поэтому она боялась заходить сюда: боялась обнаружить свою силу. — Вот эта книга.
Она вкладывает первый том «Джен Эйр» в дрожащую папину руку.
Весь полдень в кабинете тишина. Потом новость. Ее приносит Марта Браун. Мистер Бронте приглашает дочерей выпить с ним чаю. Переглянувшись, сестры преодолевают два ярда прихожей, чтобы нанести визит.
А папа, поднимаясь им навстречу, все еще придерживает пальцем страницу первого тома, очень близко к концу. И тут уже никакой художественный вымысел не сравнится с бесконечно сухим сарказмом реальности.
— Дети, — говорит папа с изысканной конфиденциальностью, — Шарлотта написала книгу… и, знаете, она оказалась гораздо лучше, чем я ожидал.
Говорить ли Брэнуэллу? Никто не озвучивает этого вопроса, но он висит в воздухе пастората; он пронизывает и свистит, как зимние сквозняки. Хотя книги и отзывы стараются не оставлять у него на виду — отчасти из-за того, что в особо мрачном расположении духа Брэнуэлл склонен швырять на пол или в камин все, что попадет под руку, — есть вероятность, что он знает. Если так, то ему нечего сказать по этому поводу. В любом случае его внимание расползается, как масло на сковородке, от всего, кроме собственных скорбей. Папа тщательно исключает из речи всякие упоминания об их книгах в присутствии Брэнуэлла, так что, наверное, нужно следовать его примеру. И неподобающе горько отмечать, размышляет Шарлотта, что, если о мельчайших достижениях Брэнуэлла трубили во все трубы, так что балки дрожали, о гораздо более значительных достижениях его сестер помалкивают, чтобы лишний раз его не беспокоить.
Впрочем, совсем недавно обозначились проблески надежды: пусть не лучше, но и заметно хуже Брэнуэллу не становилось. Он тих и сентиментален, а не шумен и сентиментален. Папа снова позволяет ему спать одному. А потом наступает памятная ночь.
Сестры, как всегда, собрались за столом. Энн читала вслух отрывки из романа, над которым работала, и Шарлотте было не по себе. Хорошо, очень хорошо написано, но речь идет об угасании алкоголика, так неприкрыто, так неизбежно — должна ли Энн делать это? Почему-то представилось, как человек, которого любишь, бьется над работой, пока не стирает руки в кровь. Но Энн спокойно и твердо говорит, что она как раз и должна это делать. А потом вечные совы, обитательницы полуночных пространств, они идут спать. Что-то заставляет Энн, которая в этот момент расчесывала волосы, заглянуть в комнату Брэнуэлла. Ничего сложного, ведь из-за кошмаров или delirium tremens он не переносит закрытых дверей. Поэтому Энн слышит приглушенный треск и видит вьющиеся ленты пламени.
Шарлотта готовится лечь в постель, когда раздается крик:
— Скорее, Брэнуэлл поджег свои простыни! Они горят, я не могу его разбудить!
Всем становится не по себе, оттого что это страшно и… ужасающе буднично. Эмили оказывается на месте раньше Шарлотты. Комната наполнена едким дымом. Эмили находит руку Брэнуэлла, поворачивается, чтобы потянуть ее через плечо, и стаскивает брата с горящей постели. Свеча-зачинщица невинно соскальзывает со стеганого покрывала, потухшая. Эмили бросает Брэнуэлла в углу, сдергивает тлеющие простыни, хлещет ими об пол и топчет, потом выскакивает из комнаты, чтобы принести воды. Брэнуэлл, слепой и растерянный, сворачивается калачиком на полу, как щенок в корзинке. Сестры обступают его со всех сторон, вытирают и приводят в порядок. Заново вытирают, когда из его широко открытого рта прорывается дамба тошноты. Потом наконец слегка подталкивают, уговаривают и тянут в кровать, укладывая на бок — на случай, если его снова стошнит. И за все время тишину ночи нарушает только шепот и отчаянная пантомима: нельзя беспокоить папу, который настолько боится пожара, что даже занавески на окнах запрещает.
Сестры задерживаются на пороге спальни, чтобы бросить последний взгляд и убедиться, что все в порядке. И в этот момент, когда они стоят со зловонным ведром и простынями в руках, Энн спокойно и торжественно произносит:
— А здесь мы видим, как знаменитые Каррер, Эллис и Эктон Беллы отдыхают дома, пожиная плоды славы.
И смех, который охватывает всех трех, настолько дикий, настолько ядовитый, что приходится прикусывать губы и засовывать в рот костяшки пальцев, пока они сбегают по лестнице на первый этаж, где можно наконец дать волю чувствам. Все это сопровождается такими стонами, визгом и фырканьем, что со стороны могло бы показаться, будто сестры безутешно рыдают.
Кто такие Беллы? Этот вопрос, сообщает мистер Уильямс, широко обсуждается в обществе. И снова немыслимо. Сорок восьмой год принес столько волнующих и тревожных моментов: газеты лихорадочно трезвонят о марше чартистов, о революции на континенте, о бегстве королей, знаменах и крови. Поставить такой незначительный вопрос в один ряд со всем этим кажется чем-то непостижимым, однако, похоже, дело обстоит несколько иначе. И не так уж мало общего между этими великими переворотами и их творчеством. Что-то в таинственных Беллах, страстных голосах с севера, созвучно духу времени. Одна из популярных версий, пишет мистер Уильямс, заключается в том, что Беллы — это три брата-самоучки, ткачи на какой-нибудь йоркширской фабрике. Другие утверждают, что они женщины, — и не всегда, как известно из обзоров, одобряют такое положение вещей. Страстные голоса вместо подобающего воркования… И конечно, ни мистер Уильямс, ни мистер Смит не знают, кто такие Беллы, — ничего, кроме факта, что их письма приходят в некий пасторат в Западном Ридинге.
Но тайна в конце концов перестает быть невинной. Отравленная стрела достигает хоуортской цели вместе с утренней почтой.
— Мы должны перестать быть Беллами, — объявляет Шарлотта после завтрака, и Эмили вздрагивает, словно кто-то щелкнул кнутом у нее над головой.
Недавно и без лишних промедлений мистер Ньюби опубликовал второй роман Энн «Незнакомка из Уилдфелл-Холла» и сейчас усердно стимулирует его продажи. Он добился его публикации в Америке — в качестве нового романа Каррера Белла, автора «Джен Эйр», который, вероятно, как следует из высказываний мистера Ньюби, также является автором «Грозового перевала». Выпущенное «Смит, Элдер и Ко» письмо ранило и жалило, вежливо требуя объяснить, что, черт побери, происходит. Они не представляют, чтобы Каррер Белл мог так неискренне действовать у них за спиной, но если бы была возможность получить его категорические заверения…
— Но это не твоя вина, — возражает Энн. — Это наш мистер Ньюби ведет себя, как… как, впрочем, и всегда вел. Уверена, он не желает зла. Просто он чересчур предприимчив…
— Мистер Ньюби причиняет зло, желает он того или нет, — говорит Шарлотта. — Вредит нашей репутации. Если так пойдет и дальше, нам, как писателям, больше никто не будет доверять. До тех пор пока мы скрываем наши имена, этот риск будет существовать. Нам придется выйти из тени и сказать, кто мы.
Эмили хмурится.
— О, я знаю, что это. Смотрите на меня, любите меня, любите, пожалуйста…
— Это наш хлеб, — отрезает Шарлотта. — И наша жизнь.
— Говори за себя.
— Хорошо, да, я говорю за себя, когда утверждаю, что писать для меня значит жить. Это то, за что мы боролись. Мы силились освободиться от работы гувернантками и школьными учительницами, мы боролись за право добиться большего, и теперь, когда эта… эта награда случилась на нашем пути, лично я не собираюсь ее отпускать. И уж точно не позволю, чтобы ее забрали обманом. Я скорее прокричу свое настоящее имя с верхушки собора Святого Павла, чем соглашусь на это.
Эмили берет Энн за руку.
— Пойдем, Энн. Не бойся, просто Шарлотта немножко сошла с ума…
— Нет. — Мягко, но решительно Энн высвобождает руку. — Нет, Эмили, я не хочу быть жертвой обмана, и ты, конечно, тоже. Я горжусь своей работой. Я знаю, что в ней множество слабых мест, но все равно горжусь ею и хочу продолжать. Как ты думаешь, Шарлотта, что нам предпринять?
Шарлотта колеблется, наблюдая за сестрами. Ощущение очень похоже на то, как бывает, когда стихает ночной ветер: сжатый камень и древесина дома со скрипом расслабляются, так что становится осязаемым переход силы.
— Если вы хотите покончить с ложью, — говорит она, — и сделать так, чтобы каждая сторона понимала, на что может рассчитывать, нужно доказать, что Беллы — это три отдельных человека.
— Когда-то мы ими не были, — замечает Эмили, отходя к окну. За стеклом безумный летний день Хоуорта — битва солнца, дождевых туч и града.
— Значит, мы должны ехать в Лондон. Придется предъявить себя во плоти нашим издателям. Думаю, это… это должно было рано или поздно произойти. Мы не смогли бы вечно сохранять анонимность.
— Смотря как сильно ты этого хочешь, — доносится голос Эмили, приглушенный стеклом.
— Что ж, я не против, — говорит Энн. — По крайней мере, хотя и против, но предпочту сделать вид, что наоборот. Я никогда еще не бывала в Лондоне, поэтому вылазка в логово волков только придаст новизны. Или страха.
— Ах, уж если говорить о волках, то в их роли скорее оказываемся мы, — подхватывает Шарлотта. — В буквальном смысле волки, которых выставят на всеобщее обозрение и заработают на этом…
— Прекрати! — восклицает Эмили. — Не подливай масла в огонь. Энн, подумай, подумай, что ты делаешь.
— Я думала, Эмили, — отвечает Энн. — До сегодняшнего дня я много размышляла над этим вопросом. — Ее лицо неподвижно и серьезно, когда она добавляет: — Знаешь, я не поддаюсь мимолетным импульсам.
— Значит, ты собираешься поехать и представить себя, как выставочный экспонат, как визитную карточку, которую рассматривают, лапают, а потом выбрасывают…
— Мне это видится иначе, — говорит Энн; на этот раз перемещение сил, кажется, заставляет дрожать землю под ногами. — Я еду туда, чтобы просто быть собой. В конце концов, я не Эктон Белл: я Энн Бронте. Но я была бы гораздо счастливее, если бы ты тоже поехала, Эмили. Поедешь? Это бы прояснило всю историю с Беллами. И ты помогла бы мне, если бы поехала. В конце концов, ты, в отличие от меня, уже путешествовала.
— Боже правый, теперь я вижу, что ты помешалась. Пытаешься победить меня лестью, — холодно произносит Эмили, бледная и суровая. — Делай что хочешь. А меня оставь в покое.
Точно кошка, которая собралась на охоту, Эмили выходит из комнаты.
— Папа, нам нужно ехать в Лондон, мне и Энн. У нас неотложное дело с издателями.
— Лондон? Но, дорогие мои, я не могу поехать с вами. Такие путешествия мне теперь не под силу.
— В этом нет нужды, папа. Ты забыл, что я уже самостоятельно ездила в Европу.
— Конечно. — Папа почему-то выглядит слегка раздраженным после ее слов. — В таком случае присматривай за малышкой Энн. Вы отправляетесь рано утром?
— Нет, папа… мы хотим выехать сегодня… после чая. Мы послали чемодан на вокзал в Китли. Сядем на вечерний поезд. Мы бы поехали раньше, но… но пришлось обсудить этот вопрос с Эмили.
— Ясно, — отвечает папа, и Шарлотта, глядя на него, задумывается, а все ли так ясно ему, не затмевает ли какая-нибудь катаракта его острый ум. — Что ж, все это очень внезапно, но, пожалуй, пора привыкать к тому, что вы меня удивляете. Остается вопрос, где остановиться. Советую вам снова выбрать «Чапте кофихаус». Я не знаю в Лондоне лучшего места.
«Это единственное место в Лондоне, которое ты знаешь», — думает Шарлотта и на какой-то странный миг чувствует себя старше отца.
Эмили провожает сестер до «Белого льва», разделяя с ними, по крайней мере, сырость и дождь. Летний хоуортский день завершается гневом и абсурдом, умудряясь одновременно сотворить шквальный ветер, грозу и даже пятна мокрого снега. «Такого вы в своем драгоценном Лондоне не получите, верно?» — словно бы говорит он.
— Только обещайте… — начинает Эмили и прикусывает губу. — Простите, вы уже пообещали.
— Мы не расскажем о себе ничего лишнего. Только то, что необходимо для разъяснения правовой ситуации, — говорит Шарлотта, стараясь, чтобы голос не выдавал ее утомленности. — Я обещаю.
— Мы вернемся как можно скорее, — добавляет Энн, целуя холодное гладкое лицо Эмили.
— Сделав это, — произносит Эмили (тут мускулы на ее лице дрогнули: то ли от улыбки, то ли от холода), — вы никогда уже не сможете по-настоящему вернуться.
В Лидсе они решают действовать в соответствии со статусом знаменитостей и покупают билеты первого класса. Они усаживаются, расправляя мокрые юбки в пугающем комфорте стеганой кожи и лака. Шарлотта ожидала, что ночной поезд окажется долгим тарахтением сквозь безымянную темноту, но каждый город и поселок по меньшей мере кажется наполовину живым. Свет разливается по склонам холмов, платформы звенят торопливыми голосами, кони бьют копытами, бидоны с молоком катятся и катастрофически сталкиваются друг с другом. Поднятый фонарь выхватывает кричащее, смеющееся лицо носильщика в незабываемых деталях, так что можно разглядеть каждую морщинку и волосок щетины, — внезапный портрет пером и чернилами. Наконец холмы начинают уступать место равнинам и железная дорога продвигается вперед уже без триумфального преодоления искусственных лощин, туннелей и мостов: север остается позади. Шарлотта и Энн опираются друг о друга, каждая зевает и, потирая усталые глаза, признается, что сон невозможен.
— Так много людей, — говорит Энн, когда поезд проезжает мимо очередной толчеи крыш и дымоходов. — Конечно, ты знаешь, что в мире много людей, но по-настоящему не задумываешься об этом — об этих тысячах и тысячах… Даже если не быть такими, как мы, то есть будучи очень общительными, за всю жизнь можно встретить лишь незначительное число людей.
— Лично — да. Но для нас с нашими книгами все иначе. Через них нас может узнать гораздо больше людей, чем нам когда-либо удастся встретить. А это мысль, не находишь?
— Узнать нас, — эхом отзывается Энн. — Не возражаю. Я предпочитаю роль объекта… Но если судить нас… Это тяжелее, хотя и подстегивает к движению вперед. Надеюсь, люди не станут думать, что два романа — это все, на что я способна. Мне по-прежнему кажется, что отчасти я лишь пробую силы. Я хочу пойти гораздо дальше, глубже… — Энн несмело сжимает руку Шарлотты. — Знаю, ты думаешь, что «Уилдфелл-Холл» был поворотом не туда. Но я должна была его написать.
— Просто он такой… тягостный. Такой беспощадный. Когда этот человек катится в пропасть… Это Брэнуэлл?
— Возможно. В каком-то смысле это все мы — когда опускаем руки.
«О, — думает Шарлотта, — я не опущу рук, только не я». Дорога к Лондону оживляет давние болезненные воспоминания: о временах, когда Лондон был только остановкой на пути к истинному назначению, назначению ее жизни — Брюсселю. Нет, она, конечно, не опустит рук. Она уже очень долго держится из последних сил, как тонущий человек, который хватается за обломок своего корабля и без устали барахтается в воде: только совершенно ясная линия суши на горизонте заставит ее выпустить из рук спасительную деревяшку.
На кухне Эмили кормит Сторожа, отдавая псу лучшие кусочки баранины, которые она не стала есть за ужином. Когда Тэбби с ворчанием отправляется спать, Эмили остается на месте, на выложенном каменными плитами полу.
— Понимаешь, я просто не смогла на это согласиться, — обняв рукой мощную шею собаки, говорит Эмили. В тишине летней ночи ее сухой голос кажется обыденным и на удивление спокойным. Она смотрит на свои пальцы, играющие с шерстью Сторожа. Пальцы. — Это означает, что рано или поздно люди начнут лезть пальцами тебе в голову. — Она вздрагивает, потом прячет лицо в теплую шерсть пса и вдруг начинает завывать. — Я не помахала им рукой на прощание. Они ушли, и я отпустила их, не помахав рукой на прощание, намеренно.
Наконец она вытирает слезы, наполняет водой таз и нежно, но тщательно умывает глаза и щеки, чтобы не осталось даже намека на пятно.
Эмили находит Брэнуэлла, полураздетого и растрепанного, в столовой. Большую часть дня он проспал после эпического пьяного кутежа.
— Тут холодно, нужно разжечь камин. Где Тэбби, где Марта?
— Пошли спать. В такое время они не станут разжигать камин.
— Почему нет? Мы им платим, разве нет? Они едят наши продукты… — Он вытирает рукавом сопливый нос. В его голосе теперь постоянно слышится какая-то катаральная морось. А моргающие глаза приобрели такое оскорбленное выражение, словно быть открытыми для них неестественно, а пробуждение — это разрывание старой раны. — И вообще, куда, черт возьми, запропастились Шарлотта и Энн?
— Поехали в Лондон.
Брэнуэлл кисло смотрит на сестру.
— В шутках ты не сильна, Эмили.
— Если хочешь, могу разжечь камин. Но думаю, что холод у тебя внутри.
— Я чувствую себя старым, — говорит Брэнуэлл, засовывая руку под расстегнутую рубашку, чтобы почесать белую костлявую грудь. — Старым — и в то же время младенцем, которому еще только предстоит испытать все тяготы и страдания жизни. Жаль, что нет тетушки.
— Неужели?
— Она бы меня пристыдила.
— Ты в этом нуждаешься?
— Не знаю. Папа не может этого сделать. Бедный старик, он все еще слишком сильно любит меня. Знаешь, прошлой ночью я даже поднял руку, чтобы ударить его. Но не сделал этого. Ты ненавидишь меня, Эмили?
Вопрос удивляет ее.
— Нет, — абсолютно искренне отвечает Эмили.
Брэнуэлл улыбается углям: жуткая улыбка, точно какой-то спрятанный во рту крюк растягивает ему губы.
— Шарлотта ненавидит меня.
Эмили тихонько усмехается, берет ведро с углем.
— Нет, нет, Брэнуэлл. Шарлотта завидует тебе.
Брэнуэлл удивленно смотрит на сестру.
— Господи, Эмили, ты действительно не сильна в шутках.
Ступая по лондонским улицам, Энн думает: «Я ни за что не сделала бы этого без Шарлотты». А потом приходит мысль: «Я скатилась назад». Потому что, в конце концов, как же Торп-Грин? Она отправилась туда одна, очень молодой, и продержалась на весьма нелегкой работе дольше и успешнее, чем удавалось остальным. «О, но вспомни, чем все это закончилось, — приказывает себе Энн. — Хвалиться тут нечем. Хотя и винить себя тоже не в чем. Безусловно». Только глубоко в душе, вспоминая о Торп-Грине, она видит жирную черную линию, которая пересекает белый лист, и поставленную с силой, рвущую бумагу точку.
С тех пор Энн была заново создана как Эктон Белл, она восстановила себя словами, захватывающе и вполне удовлетворительно. Но это проделывалось за письменным столом, в уединении. Шокирует мысль, что когда-то она была человеком, который выходил в мир подобно этим неисчислимым людям, что идут по своим странным делам гигантскими, ослепительными, перегруженными улицами. Они смотрят на нее, и, кажется, на миг их взгляд останавливается на ней, на ее чуждости, ее неспособности стать здесь своей. Оттого-то она и жмется поближе к Шарлотте и почти хочет кричать им всем: «Все в порядке, я с ней!»
Потому что Шарлотта такая: она делает это. В каком-то смысле она стесняется не меньше их, заметно страдает от тех же мук, когда входит в комнату, полную чужих людей, не может выдавить из себя ни одной из тех светских бессмыслиц, с которыми так легко справляется Элен Нюссей. Кроме того, Шарлотта до ужаса остро осознает, как она выглядит. Эмили никогда этим не страдала, а Энн научилась бороться. Шарлотта же постоянно отворачивается, чтобы спрятать уголок рта, из которого немного торчит наружу зуб, отчего выглядит еще более неуклюже, чем есть на самом деле. Но, тем не менее, именно она делает это: она идет вперед. Сегодня утром она заказала им комнаты в «Чапте кофихаус», а затем, пылая от смущения, твердо настояла, чтобы им нагрели воды для купания, — и это несмотря на заявление зевающей прислуги, что для начала им надо хотя бы раз переночевать в гостинице. Она останавливает кого-то, чтобы узнать, как пройти к Корнхиллу. Вероятно, Шарлотта станет отрицать, что она храбрая, что на самом деле она никогда себя таковой не чувствовала. Но действует она довольно решительно. Быть может, в этом секрет отваги.
Хотя сегодня суббота, в помещении, где расположились «Смит, Элдер и Ко», издательство и книжный магазин, кипит работа. Магазин, который находится в фасадной части здания, заполнен людьми: книги ищут, снимают с высоких полок, проверяют, упаковывают. Энн не может справиться с ощущением, что без покупок и заказов им абсолютно нечего здесь делать. Однако Шарлотта хватает за руку пробегающего мимо мальчика на посылках и говорит:
— Будьте добры, мы хотим видеть мистера Смита.
Мальчик хмуро на них посматривает.
— Имя?
Ах, в том-то и суть дела. Энн почти улыбается про себя, однако нетерпеливый взгляд мальчика излечивает ее от приятных эмоций.
— Мы бы предпочли пока не называть своих имен, — заявляет Шарлотта. — Мы хотим видеть мистера Смита по личному вопросу.
Посыльный ворчит:
— Ладно, поищу.
Его долго нет. Сестры поглядывают на книги, сложенные на прилавке.
— Наших нет, — шепчет Энн.
— Все проданы, конечно. Почему мы говорим шепотом?
Мальчик возвращается, а с ним некий джентльмен. Причем очень джентльменский — молодой, хорошо одетый, в легком облаке одеколона. Однако по его виду не скажешь, что он рад гостям, и, учитывая ситуацию, думает Энн, это грубейшая ошибка. Ей снова почти хочется рассмеяться. Беллы, книги, обзоры критиков и письма, банковские чеки — быть может, все это лишь сны или фантазии и все это время они играли в Гондал или в Ангрию?
Но нет, наблюдая за Шарлоттой, она тоже старается сохранять серьезность.
— Вы хотели видеть меня, сударыни?
— Вы мистер Смит?
— Да, это я.
Гладкая, тусклая вежливость: за ней может скрываться что угодно.
— Спасибо, что встретились с нами, мистер Смит. Вероятно, если я покажу одно письмо — от вас, — это поможет вам понять, в чем состоит наше дело.
Письмо Карреру Беллу, распечатанное. Мистер Смит поднимает на Шарлотту суровый взгляд.
— Да, его написал я. Откуда оно у вас?
— Оно было адресовано мне, — говорит Шарлотта. — Я та мисс Бронте, через которую все ваши письма должны были передаваться дальше… и Каррер Белл тоже я. — Энн никогда еще не видела, чтобы чей-нибудь скальп так четко и с такой силой пополз вверх, как это случилось с мистером Смитом из «Смит, Элдер и Ко»: это как сделать вздох узнавания видимым. — Это моя сестра, мисс Энн Бронте. Э. Б. Понимаете? Цель нашего приезда — предоставить наглядное свидетельство, что нас по меньшей мере двое.
— Каррер Белл. Эктон Белл. Боже мой, но это же изумительно!
В улыбке мистера Смита — от нее получаются очень милые ямочки, — в его внезапной теплоте и радушии, в том, как он спешит взять своих гостей за руки, Энн вдруг снова видит Уильяма Уэйтмана. И на секунду ей становится страшно: как будто кто-то, запертый в дальней комнате, тарабанит в двери; а еще она боится, что следование за Шарлоттой ей тут не поможет. Но потом Энн пожимает руку мистера Смита, и Уильям Уэйтман исчезает вместе со всеми своими чарами. Руки мистера Смита точные и энергичные, деловые. Деловые, да, так лучше.
— Что ж, меня еще никогда так приятно не удивляли. Каррер… конечно, без сомнений, я буду нем как рыба. Пойдемте, пойдемте…
Мистер Смит ведет их в маленький, тесный, обшитый панелями офис в конце здания с закопченным потолочным светильником. Клерк, заканчивающий какое-то письмо, протискивается в дверь, чтобы освободить для них место.
— Тысяча извинений, если в первые минуты нашего знакомства я был, так сказать, нелюбезен, но я просто не мог вообразить, о чем пойдет речь. Никогда бы не подумал, что меня дожидается один из моих самых ценных авторов. Дорогая моя мисс Бронте, мисс Энн, вам следовало предупредить меня письмом. Тогда я смог бы организовать более подходящий прием.
— Все это делалось в спешке, — говорит Шарлотта, — и в ответ на ваше письмо о негодяе мистере Ньюби и его шокирующих лживых заявлениях. (Да, Энн, он действительно негодяй.) Как видите, мы не один человек. Каррер, Эллис и Эктон Беллы — это три сестры. Эллис — это наша сестра Эмили, которая… — Энн предостерегающе наступает Шарлотте на ногу. — В общем, Эллис хочет сохранить анонимность. Как и все мы… — «Нет, — думает Энн, — ты не хочешь, Шарлотта, даже если сама едва ли это осознаешь». — Но мы не собираемся ради этого становиться жертвами мошенничества или, что еще хуже, навлекать на себя подозрение в заговоре с мошенником.
— Я писала мистеру Ньюби, — вступает в разговор Энн, удивляясь спокойному звучанию собственного голоса, — настаивая, чтобы он прекратил прибегать к обманным заявлениям в рекламе моей книги, но ответа не получила.
— Ах. Я, конечно, не могу комментировать профессиональные стандарты коллег-издателей, но могу сказать, что ваши слова не являются для меня полной неожиданностью, — отвечает мистер Смит с сухой насмешкой. — Но полно, давайте пока оставим эту неприятную тему. Позвольте еще раз выразить, как безгранично я рад наконец-то встретиться с вами. Очевидно, что до сих пор вы предпочитали избегать взглядов общества, — однако смею ли я надеяться, что этот визит знаменует перемену вашего мнения? В крайнем случае позвольте хотя бы представить вас мистеру Уильямсу — нашему рецензенту. Тому, кто первым побудил меня к напечатанию «Джен Эйр»…
Мистер Уильямс, усатый, худощавый, гораздо старше своего работодателя, настолько же изнурен и неуверен, насколько мистер Смит свеж и решителен. Однако он искренне рад встретиться с господами Беллами, ибо это для него честь. Мистер Уильямс слушает их сбивчивый рассказ о своих книгах и своей жизни с какой-то робкой жадностью, которая заставляет Энн осознать… В общем, заставляет осознать истинное, настоящее, не Гондал: они — известные авторы. И в этот миг кажется, будто все те тысячи людей, о которых она думала в поезде, выходят из домов, распахивают окна, оборачиваются на улицах, чтобы с любопытством взглянуть на них.
Страшно. Невыносимо ли это? Наверное, нет. Нужно только наблюдать за Шарлоттой и смотреть, как делает она.
— Но позвольте, будучи в Лондоне, вы просто не имеете права, да-да, не имеете права пропустить выставку Королевской академии. Кроме того, Оперный театр…
— Право же, сударь, мы намеревались пробыть здесь ровно столько, сколько необходимо, чтобы встретиться с вами и мистером Ньюби по нашему делу, и сразу же вернуться домой.
— Ах, но, мисс Бронте, раз уж вы здесь, позвольте хотя бы представить мою мать и сестер. Мне не будет прощения, если они узнают, что упустили шанс познакомиться с Беллами. И не только они: есть множество других, поверьте, в особенности мистер Теккерей, который пришел бы в восторг при мысли увидеться с вами. Доверьтесь мне, это можно устроить, соблюдая определенную степень инкогнито…
«Инкогнито не может быть определенной степени, — думает Энн, — это абсолютное понятие». Впрочем, ничего страшного. Наблюдай за Шарлоттой, которая сидит на краешке стула, прикрывает рот рукой, пытливо и с сомнением вглядывается в красивое, чисто выбритое лицо мистера Джорджа Смита.
Глажение. Хотя и свежевыстиранная, одежда всех домочадцев, замечает Эмили, по-разному пахнет, когда ее гладишь. У папиных рубашек колючий уличный запах. Одежда Брэнуэлла пахнет как-то грустно.
Интересно, думает Эмили, что сейчас делают Шарлотта и Энн? Потом одергивает себя: она не хочет интересоваться. Она не хочет уделять внимания тому, что они сделали. Пускай. Это далеко от чарующих волн белых простыней и утюга, который скользит по ним, точно пароход.
Суббота. Папа приглашает мистера Николса выпить с ним чаю и, поскольку Эмили как раз проходит мимо с охапкой стираного белья в руках, распространяет приглашение и на нее. Она соглашается, хотя вполне могла бы обойтись. Мистер Николс по-своему очень хороший человек, но Эмили нечего ему сказать. К счастью, им с папой многое нужно обсудить. Папа просто-таки светится от хорошего настроения.
— Ваши труды пропадут зря, сударь, ибо традиции Хоуорта неимоверно живучи. О, я восхищаюсь вами и полностью одобряю, но сам не стал бы тратить времени на препирательства с той прачкой.
— Я надеюсь заставить их осознать, что они делают, — угрюмо произносит мистер Николс. Черные волосы, брови, глаза, да еще черное одеяние священника на нем — слишком много черного; доза мистера Николса очень сильна, ему нужная какая-нибудь примесь. — Да, развешивая белье на могилах, они никому не вредят. Но в этом есть неуважение. Ах, мертвые не могут об этом знать, отвечают они. Но живые могут, живые всех возрастов и классов видят это и, должно быть, заключают, что нам нет дела до мертвых, раз мы такое допускаем. — Мистер Николс говорит с догматическим ритмом в голосе и вдруг, по-видимому, осознает это; он принимается неловко и шумно размешивать чай, смотрит на Эмили — или, точнее, бросает мимолетный взгляд на нее, а потом по обе стороны от ее кресла. — Мисс Бронте нет дома?
— Да, сударь, — говорит папа, все еще сияя, — уехала… в гости; вместе с Энн. Я ожидаю их возвращения через день-два.
Взгляд мистера Николса ускользает. И Эмили думает: «Ты не спрашивал про Энн. Тебе не было интересно, где она. Ах. Неужели?» Она быстро перебирает в памяти, как мистер Николс ведет себя в присутствии Шарлотты, как молниеносно он подскакивает с кресла, открывает двери… Ах. На миг Эмили почти становится жаль его — жаль размаха его ошибки. Будь у нее возможность поговорить с ним, она сказала бы: «Бесполезно, мистер Николс. Вы слишком близко. Мы, Бронте, не можем любить тех, кто близко. С нами только у недосягаемого есть шанс».
— Боюсь, всего лишь «Цирюльник», — говорит мистер Смит, когда они поднимаются по лестнице Королевской оперы. Такая широкая, думает Шарлотта, по ней можно на повозке спускаться. Она никогда не представляла, что лестница может быть настолько широкой. Ей видится архитектор, проектирующий лестницу, и человек, просматривающий наброски чертежей и спрашивающий: «Разве возможно построить такую широкую лестницу и зачем это нужно?» Мистер Смит галантно взял Шарлотту и Энн под руки. Такой он человек, хотя сестры, безусловно, выглядят тускло и неуместно в своих убогих дневных туалетах. Одна блистательная, усыпанная драгоценностями леди уже остановилась, чтобы поглазеть на незнакомок, осмотреть их с головы до ног. По обе стороны от гостий порхают вежливые сестры Смит, сверкая обнаженными припудренными плечами.
— Прошу прощения, какой цирюльник?
Мистер Смит облизывает губы.
— Простите, я не объяснил. Сегодня дают «Севильского цирюльника» Россини, оперу, которую некоторые считают уже приевшейся. О, добрый вечер, здравствуйте! Позвольте представить, мисс Браун, мисс Энн Браун. Спасибо, отлично. — Их инкогнито: Шарлотта настояла на нем отчасти из-за Эмили. — Все эти фальшивые имена, мисс Бронте, — боюсь, вы скоро не вспомните, кем являетесь на самом деле.
Шарлотта оглядывается по сторонам, когда они входят в ложу: огромное скопление светских людей. Так много, их никак не узнать. Она смотрит на красивого внимательного мужчину рядом с собой, вспоминает или напоминает себе, почему он внимателен, и качает головой.
— О, едва ли я об этом забуду, мистер Смит.
Воскресенье, день возможностей для Брэнуэлла, день, когда папа делает то, что делал всегда. Дом пустеет, и появляется свобода. Немного свободы и пространства, чтобы распланировать способ выживания на следующие день-два, если, конечно, удастся раздобыть выпивку, а также опиум в аптеке Бетти Хардэкр, пропорцию и сочетание которых можно будет потом определить в зависимости от потребностей…
— Я не должен этого делать, — бормочет Джон Браун, прячась в тень и съеживаясь в собственной прихожей, как будто он здесь случайный гость, а не хозяин. — По-хорошему, не должен. Ты и так уже синюшный, как я погляжу. Могу дать шестипенсовик, не больше. По-хорошему…
Он нравоучительно цепляется за эту фразу — Джон Браун, который всегда любил выпить, перекинуться скабрезным словцом и устроить какую-нибудь выходку; грустно и нелепо видеть, как он надувает из-за этого губы.
— По-хорошему, мы с тобой и добрая половина грешников этого прихода должны поджариваться на медленном огне, — говорит Брэнуэлл. — Но в этом мире ничего не происходит по-хорошему, Джон, и ты это прекрасно знаешь. Так что скажешь насчет шиллинга, шиллинга, который я твердо обещаю вернуть завтра?..
О, благослови тебя Господь. Да, иногда они сдаются от одной лишь скуки твоих объяснений. Повернувшись, чтобы уйти, Брэнуэлл слегка спотыкается. Удивительно. Мог бы поклясться, что к порогу Джона Брауна ведет всего одна ступенька.
Эмили открывает шкатулку для письма, точит перо и приступает к допросу своего ума и обстоятельств. Почему это не приходит? Как это приходило раньше? Вспоминается только скрытая комбинация; люди Гондала, их ненависть и страсти тревожат ум, пока она бродит по пустошам, а потом медленно просачиваются сквозь мембрану и одновременно меняются: Кэтрин, Хитклиф, образы. Мембрана — это благословенный посредник между тобой и остальной жизнью. Ты пропускаешь через нее только определенные вещи, причем только в том случае, когда у тебя есть выбор.
Но писать — нет, сейчас это не приходит к ней. Вероятно, причина в том, что ее мысли заняты другим, тем, что сестры делают на далеком острове Лондон. Там, несомненно, определяется порядок вещей. Каррера и Эктона Беллов выставляют напоказ, рассматривают и скоро того же потребуют от Эллиса Белла.
Нет, это вовсе не то, чего ей хочется. И да, она представляет уговоры Шарлотты; зачем тогда вообще писать, зачем публиковать? В ответ ей приходит на ум только образ. Он идет из Гондала, из сырых туманных вершин к северу от Реджайна, где над линией деревьев нависает огромный, как плита, профиль, вырезанный в скале, и никто не знает, кто и как его создал; никто не может даже определить, мужские или женские эти гигантские черты.
— Нет, правда, я не чувствую себя в силах знакомиться с мистером Теккереем, — говорит Шарлотта, когда мистер Смит ведет ее ужинать. — Вы должны понимать, что мне непривычно… все это. — В том числе столовая дома Смитов на Вестбурн-плейс, акр красного дерева, частокол серебра. Эмблема различия: тот факт, что бутылки вина, праздно нежащиеся в ведре со льдом, могут быть нормальной частью нормального вечера. Шарлотта думает о Брэнуэлле. Мысль одновременно пуста и зазубрена, как разбитая яичная скорлупа. — А что касается встречи с ним, после того как я допустила колоссальнейший промах в посвящении, — нет, полагаю, я с криком убегу прочь.
Восхищенная Теккереем, польщенная, что автор «Ярмарки тщеславия» одобрительно отозвался в печати об авторе «Джен Эйр», Шарлотта обратилась к нему в предисловии ко второму изданию и посвятила книгу ему. В награду за тщеславие, быть может, она вскоре узнает, что жена мистера Теккерея, подобно жене мистера Рочестера в романе, сошла с ума и содержится под замком — в гуманном приюте, конечно, а не на чердаке, но совпадение получилось достаточно разительным, чтобы поползли слухи. Возможно, Каррер Белл или Джен Эйр работали домашними учителями в семье Теккереев, и это все объясняет… Мало кто может оказаться настолько легковерным, полагала Шарлотта. И все же при одной только мысли об этом ее щеки начинали гореть, а язык прилипал к нёбу.
— Он бы очень расстроился, если бы вы так поступили, ибо, поверьте моему слову, его нисколько не смутила абсолютно невинная ошибка. Если на то пошло, он больше переживал за вас. — Мистер Смит усаживает Шарлотту за стол. От множества приборов разбегаются глаза: сколько в таких случаях полагается есть? Она оглядывается на Энн, надеясь, что сестре уютно в обществе матери мистера Смита, по-птичьи опрятной, невозмутимой, маленькой, но глубоко чтимой пожилой женщины, у которой, наверное, глаза не только впереди, но также сзади, по бокам и на макушке. — Теккерей с головы до пят джентльмен. Между нами говоря, — мистер Смит доверительно наклоняется к Шарлотте, — иногда мне хочется, чтобы в нем было капельку меньше от джентльмена и больше от автора. Подобно изящному дилетанту, он отмахивается от того, на что способен, как будто это не имеет значения. К счастью, издание сериями припирает его к стенке и заставляет производить «Ярмарку тщеславия», нравится ему это или нет. Как вы относитесь к периодичному изданию, мисс Бронте? Это не является необходимым условием, но так хорошо подошло Теккерею и, конечно, Диккенсу…
Шарлотта качает головой.
— Нет. Я бы так не смогла. Я бы не смогла ничего сказать, зная, что люди ждут моих слов.
— Вы предпочитаете поражать их? — Хотя у стола кружит слуга, мистер Смит сам разливает вино. Он проделывает подобные вещи без суеты и хвастовства: тело изящно делает свое дело, тогда как ум внимателен и сосредоточен. А также взгляд. У мистера Смита довольно красивые глаза с массивными веками, которые обнаруживают форму глазного яблока; в то же время на щеках затаились ямочки, всегда готовые к веселью.
— Возможно. Знаю только, что в таком виде сочинительства было бы слишком много… — Шарлотта вспоминает об Эмили, — раскрытия.
Мистер Смит выглядит горячо заинтересованным: на самом деле он все время выглядит горячо заинтересованным ею. «Но лишь как автором: я знаю это. Я не стану опускать рук ради вас», — думает Шарлотта.
«Мне нужно постараться запомнить все это ради Эмили», — думает Энн. Вермишелевый суп, треска под белым соусом с устрицами, анчоусы, «седло» барашка, фаршированные телячьи лопатки, «сладкое мясо», спаржа — надо запомнить это, а не тошноту — соусы из сельдерея и смородины, французский салат, фруктовое желе, меренга…
— Отнеси поднос хозяину, — говорит Тэбби Марте Браун. Кухня утопает в сальном дыму. — А я закончу с кастрюлями. Как думаете, стоит дожидаться его светлости?
— Сомневаюсь, — отвечает Эмили. — Я ни слова не могу из него вытянуть. Нет, не нужно накрывать стол ради меня одной, Тэбби. Я поем здесь.
На папином подносе три толстых ломтя вареной говядины, картофель — то ли пюре, то ли каша — по особому рецепту Тэбби, кусочек хлеба, тонко намазанный маслом. У Эмили то же самое с запретной для папиного пищеварения добавкой в виде взбитого пудинга, который был приготовлен лично ею без вмешательства Тэбби и получился воздушным и золотистым, а не напоминающим по консистенции и запаху старый сапог. Тэбби грохочет кастрюлями у раковины: нарастающую медлительность и неуклюжесть она компенсирует шумом. Сторож и Пушинка с благоговением ждут мяса, которое привыкли получать после трапезы хозяев. На несколько минут схожесть этой картины со всеми остальными воскресеньями радует Эмили; она чувствует, что все на своих местах, и это дарит счастье, как чистая холодная вода. Потом мысль об отсутствующих, о том, что они делают, медленно окрашивает чувства Эмили в темные тона, и они воспринимаются как грязное пятно.
— Вы почти ничего не поели, — говорит Тэбби, когда Эмили оттесняет ее от раковины.
— Этого хватит. Садись теперь ты кушать, Тэбби. Я домою.
— Эту кастрюлю надо сначала замочить.
Нет, не надо. Если скрести ее с рвением и яростью до тех пор, пока не обдерешь костяшки пальцев до крови, то вымоешь, несмотря на боль, усиленную к тому же горячей водой.
— Я не вижу, — говорит Энн. Они преодолели всю гамму Национальной галереи и выставки Королевской академии, и Энн имеет в виду, что, пропустив через себя столько образов, глаза уже отказываются служить. Свет факелов, леопарды, моря, жемчужины, подлесок, лица: особенно лица, которые словно хотят рассказать ей о столь многом. Не может, просто не может больше видеть.
— Это утомительно, — соглашается Шарлотта; ее застывшее лицо кажется белым как мел. Но почему-то знаешь, что для нее все иначе, что она хочет идти дальше и не терять ни минуты.
— Я все думаю о Брэнуэлле, — говорит Энн. — Ему бы все это понравилось.
Шарлотта ничего не отвечает. Иногда возникает ощущение, будто она вообще не знает, кто такой Брэнуэлл.
Снова посадка на поезд: Лондон безразлично звенит и толпится вокруг сестер Бронте, как будто их короткого пребывания вовсе и не было. Тем не менее это не так: сами того не зная, они произвели небольшое волнение, которое еще выплеснется наружу. Возможно, Эмили была права, думает Шарлотта, и после этого уже ничего нельзя будет вернуть. Утренний свет пронзителен и тяжел, как будто сделан специально для головной боли. Носильщики швыряют чемоданы, как снаряды, а грохот закрываемых дверей вагонов напоминает серию взрывов. Шарлотта силится подсчитать, сколько часов ей удалось поспать за эти четыре дня: вероятно, все вместе потянет на одну полноценную ночь. Безусловно, ко вчерашнему дню ее сознание любопытным образом истончилось, как будто опыт переписывали на папиросную бумагу. Быть может, подходящее умонастроение для визита к мистеру Ньюби на Мортимер-стрит. Энн переступила порог мягко, но решительно, Шарлотта же подготовилась к сокрушительной битве — но, как ни странно, встреча с бледным, вкрадчивым, неумолкающим ничтожеством, которым оказался мистер Ньюби, не потребовала от них особых действий. Он обрадовался, что встретил их, и с готовностью согласился, что его поведение и ложная реклама произведений Беллов были шокирующими, недопустимыми, а потому это следует немедленно прекратить… Когда они ушли, нагруженные любезностями и заверениями, у Шарлотты осталось ощущение, будто она пытается схватить мокрое мыло. Она по-прежнему не доверяет мистеру Ньюби, но Энн готова положиться на его слово.
— Не все же, — сказала она, — могут быть такими, как твой мистер Смит.
Шарлотта хочет возразить: «Он не мой мистер Смит», хотя много думает о нем. Откровение: у него сжатый, изящный ум, и он оставляет приятное пространство, когда бизнес пересекается с искусством. После ужина Смит сидел рядом с ней и рассказывал, как впервые читал «Джен Эйр»: воскресным утром, после завтрака, он отправился к себе в кабинет, рассчитывая бегло просмотреть рукопись, но очертания воскресенья растаяли вокруг, а он все никак не мог оторваться от романа. «Я пропустил обед. Пропустил прогулку верхом. Я согласился поужинать только затем, чтобы проглотить еду, и, не говоря ни слова, поспешил обратно в кабинет. — Вокруг его глаз расходятся лучи веселого настроения. — Моя бедная матушка и сестры решили, что я, наверное, обиделся на них…» Очень лестно. Очень лестен весь этот суматошный, ошеломительный, нереальный визит. К счастью, она чересчур благоразумная и чересчур взрослая, чтобы быть чересчур польщенной.
Шарлотта усаживается на свое место рядом с Энн и, чувствуя, как пахнет их одежда, думает о том, что лондонский запах копоти, конечно же, выветрится, пока они будут ехать на север. И стонет: такой долгий, долгий путь.
— Как ты могла? Как ты могла это сделать, если я ясно просила не делать этого? Что ж, обдуманно и злонамеренно, конечно. Единственное объяснение. — Стул Эмили с грохотом валится на пол и переворачивается, а сама она уходит прочь.
«Что ж, — думает Шарлотта, — следовало предвидеть, что это не сойдет с рук». В Лондоне она просто проговорилась — мы три сестры, — но позволила себе надеяться, что на этом дело и кончится. С тех пор как они вернулись домой, все шло хорошо. Поначалу Эмили холодно игнорировала возвращение сестер — в точности как кошка, — но потом все-таки стала проявлять искренний интерес, даже потребовала рассказать, что происходило в Лондоне.
— Да, расскажите, — попросила она, — расскажите все по порядку.
И вот, растянувшись на коврике, Эмили слушала их и насмешливо улыбалась. Казалось, ее туманный взгляд был сосредоточен на какой-то внутренней сцене. Точно так же она впитывала папины воспоминания об Ирландии или россказни Тэбби о призраках и крови. Наконец она произнесла:
— Вот видите, мне вовсе не было нужды ехать в Лондон. Вы привезли его мне домой.
Но теперь — не повезло. Любезный мистер Уильямс прислал несколько отзывов о «Незнакомке из Уилдфелл-Холла», заботливо снабдив их сопроводительным письмом, в котором призывал всех трех сестер не сбиваться с творческого пути и не принимать близко к сердцу ни похвалы, ни упреки… Читая вслух, Шарлотта почувствовала, что лоб повлажнел от пота, и заметила, как Эмили вскинула голову. Она попыталась быстренько перескочить на следующий абзац, но не тут-то было.
— Итак, трех сестер. Ты рассказала им. Ты рассказала им обо мне.
Скрип стула о половицы. Эмили даже не стала ее слушать и ушла, хлопнув входной дверью.
— Пожалуй, пойду за ней, — растерянно пробормотала Шарлотта. — На самом деле я просто проговорилась, ты ведь знаешь.
— Не думаю, что в этом есть нужда. — Энн едва заметно улыбнулась. — Эмили как дерево: горит быстро и начисто.
— Я, пожалуй, все равно пойду…
Шарлотта в любом случае не против выйти из дома. С тех пор как она вернулась из Лондона, пасторское жилище стало казаться маленьким и не таким уютным: словно промокшая одежда, которая села прямо на тебе.
Она открывает входную дверь и обнаруживает мистера Николса, поднимающегося по ступенькам: довольно бесшумно для человека с таким крепким телосложением. Он окидывает Шарлотту тем воодушевленным пронзительным взглядом, который так ее раздражает: как будто увидеть ее в хоуортском пасторате — это огромный и непостижимый сюрприз.
— Мисс Бронте. Вы ищете сестру? Она только что свернула на тропинку к пустошам.
— Спасибо, мистер Николс.
Он с излишней поспешностью делает шаг в сторону, уступая Шарлотте дорогу, как будто они находятся в каком-нибудь узком коридорчике. Потом удивляет ее, говоря:
— Могу я чем-нибудь помочь, мисс Бронте?
Шарлотта всерьез задумывается над вопросом, потому что он весьма любопытен, и ставит перед собой задачу вообразить какую-нибудь ситуацию, в которой мистер Николс мог бы оказаться полезным. Но тот, похоже, принимает ее усилия за пренебрежительное молчание и, нахмурившись, входит в дом.
Шарлотта с трудом догоняет длинноногую разгневанную Эмили. Да, по-прежнему разгневанную, и это ясно видно по тому, как она молниеносно отворачивается от нее, бросая на ходу:
— Так на кого ты пытаешься произвести впечатление на этот раз?
Шарлотта, выдержав паузу, отвечает:
— Бояться — это нормально, Эмили. Все чего-нибудь боятся.
Эмили испепеляет сестру взглядом, но пламя идет со дна глубокой шахты предательства и горя: так смотрит обиженный верный пес, которого ни с того ни с сего пнули. А когда Эмили вновь отворачивается, чтобы продолжить путь, Шарлотта понимает, что теперь ей вряд ли удастся ее догнать.
Энн, оставшись в одиночестве, гладит Пушинку, уткнувшуюся изящной головой ей в колени, и читает отзывы на книгу.
— Только послушай, Пушинка. По-видимому, несмотря на силу таланта и верность природе, я также психически нездорова, склонна к грубости, жестока и питаю пристрастие к оскорбительным темам, как и все эти Беллы. Что ты на это скажешь?
Она поглаживает мягкое ухо собаки, и туман, который покрывает ее глаза и гнет печатные буквы, быстро рассеивается. Вся хитрость в избавлении от слез заключается в том, чтобы не моргать. Она давно уже этому научилась.
Эмили нет полдня. Шарлотта наконец выслеживает сестру в ее голой маленькой спальне, где та сидит, съежившись, на кровати и растирает большие, затянутые в чулки ступни.
— Это тебе. — Шарлотта протягивает руку. — Смотри, побег вереска. Я сорвала его для тебя.
Эмили оскаливает зубы.
— Значит, от одного сентиментального жеста все вдруг снова станет хорошо.
— Такие случаи известны. — Шарлотта садится на кровать. — Особенно в романах. Ты, должно быть, изрядно сегодня находилась.
— Дошла до самого Лондона, где объявила им всем, что Эллиса Белла не существует, и исчезла в облаке дыма. — Эмили слепо хватает руку Шарлотты и крепко прижимает к щекам и ко лбу, точно холодный компресс. — Это было неправильно… то, что я тебе сказала. На самом деле ты не такая. Я просто боюсь, что ты не заботишься о себе и однажды погубишь себя.
— Значит, от одного сентиментального объяснения все вдруг снова станет хорошо, — с улыбкой говорит Шарлотта; ее голос немного дрожит.
— Я боюсь писать, — признается Эмили, не обращая внимания на реплику сестры и изучая вены на тыльной стороне ее ладони. — Но все со временем наладится, верно?
— Все со временем наладится. Доверься мне.
— О, я верю. Я всегда тебе доверяла. Быть может, в этом моя беда. Нет, я не хочу сказать, что ты меня подводила или что-то в этом роде, я имею в виду, что я перекладываю решения на тебя. Значительную часть того, что люди называют жизнью, я перекладываю на тебя, Шарлотта. — Эмили вздрагивает: из коридора доносится внезапный раскат спотыкающегося, шаркающего шума. — О Боже, это опять он. Пока вас не было, у него случился очередной из тех странных коротких припадков, который заставил его повалиться наземь. Кошмары.
Шарлотта выходит вслед за Эмили в коридор и обнаруживает Брэнуэлла на вершине лестницы, угрюмо подпирающего стену. Он выглядит ужасно, но ведь если кто-то постоянно выглядит ужасно, перестаешь это замечать и уже не различаешь степени ужасности.
— Проклятая темная старая дыра. Смотрите, летний день, а как темно. Как темно… — Брэнуэлл потерял на секунду равновесие и чуть не полетел вниз. Затем он дернул головой, пытаясь смести с глаз длинные космы спутанных волос. Когда он в последний раз стригся? — Что с вами такое?
— Ничего, Брэнуэлл, — говорит Шарлотта. — Мы не ссорились.
А потом недоумевает, зачем она это сказала.
Папа приглашает их — трех — выпить чаю у него в кабинете. Отсутствие тетушки пульсирует болью, как рана на месте вырванного зуба.
— Я не уверен, мои дорогие, согласны ли вы и будете ли рады пожать плоды своих наблюдений, но я полагаю, что необходимо снова позвать к Брэнуэллу мистера Уилхауса. Знаю, они с Брэнуэллом не ладили, и, честно говоря, он не мистер Эндрю, которого нам так недостает. Но, тем не менее, он врач. А я чувствую необходимость в совете врача. Скажите со всей искренностью, что чувствуете вы.
— Для начала нужно будет добиться согласия Брэнуэлла на такой визит. Иначе он вообще не подпустит к себе мистера Уилхауса, — говорит Шарлотта. — А сделать это будет нелегко. Он такой несдержанный и раздражительный.
— Да, это так… В последнее время здоровье Брэнуэлла кажется настолько подорванным его… его привычками, — осторожно произносит папа, — что я сомневаюсь в его способности оказать сопротивление, так сказать. Если бы я настаивал…
— Но, папа, что, по-твоему, может сделать доктор? — спрашивает Эмили. — Прекратить его пьянство?
От прямолинейности Эмили, кажется, задрожал чайный сервиз. Папа поморщился.
— Хороший доктор может помочь найти решение этой проблемы… вероятно. Но меня беспокоит вред, который Брэнуэлл наносит своему здоровью этими пристрастиями. Совсем недавно, ночью, меня насторожило его дыхание. На мой взгляд, это не просто одышка, вызванная интоксикацией, и не акцентированное дыхание, которое принято связывать с delirium tremens.
Теперь Шарлотта встревожена: когда папа начинает объясняться многосложными словами, это означает, что ему на самом деле не по себе.
— Есть еще… слабость от настойки опия, — тихо предлагает версию Энн. — Она могла оказать свое вредоносное влияние. Но в любом случае, папа, давайте пошлем за доктором. А вдруг это станет для Брэнуэлла толчком, поможет ему изменить образ жизни.
— Кто-то должен поднять этот вопрос. — Папины очки мерцают, останавливаясь на Шарлотте. — Возможно, тебе удастся убедить его, моя дорогая. Вы всегда были ближе всего друг к другу.
Сердце Шарлотты начинает глухо колотиться. Почему ей так хочется возразить? Почему слова отца звучат для нее как обвинение?
— Я попытаюсь, — бормочет она. — Он у себя?
— Насколько мне известно, его нет дома, — говорит папа и тут же спешно добавляет: — От меня он денег не получал. Он знает, что в понедельник может получить шиллинг, но раньше — ничего. Джона Брауна я тоже попросил ничего ему не давать. Что до публичных домов…
Они позволяют тишине осесть. Едва ли Брэнуэлла там ждет успех, ибо совсем недавно из гостиницы в Галифаксе поступили угрозы подать в суд. Папа уплатил долг, и жизнь пошла своим привычным нелепым чередом; лишь временами Шарлотта позволяла себе улыбнуться при мысли, что этот дом когда-то рассматривался в качестве школы сестер Бронте для юных леди.
Значит, она подождет. Проходит немного времени, и она слышит, как открывается входная дверь. Шарлотта спускается в прихожую и обнаруживает Брэнуэлла. Он стоит, вцепившись в стол, как будто находится на палубе попавшего в шторм корабля. На миг тревога уступает место рефлексу утомленной скуки: ах, он снова пьян.
Но как? Нет никакого запаха.
— Представляешь, Шарлотта, — хрипло говорит Брэнуэлл. — Ходил гулять. По-настоящему. Совсем выдохся. Билли Браун увидел меня и под руку провел до дома. — Он улыбается, и от усилия его бросает в дрожь, а взгляд становится невыносимым. — Последствия сидячего образа жизни…
Все тщательно заученные фразы отброшены в сторону.
— Брэнуэлл, ты должен показаться доктору.
— Неужели? Зачем?
— Чтобы… чтобы он тебе помог.
— О, мне не нужно никаких докторов, Шарлотта. Они еще никому не помогли. Два сорта людей: доктора и священники… — Шатаясь, он отходит от стола, ударяет кулаком в дверь кабинета и кричит: — Доктора и проклятые лицемеры священники еще никому не помогли!
Он жадно втягивает в себя воздух и, хрипя, направляется к лестнице, начинает взбираться наверх.
Шарлотта идет следом, берет его под руку. Брэнуэлл смотрит на нее сверху вниз.
— Нет. Нет, не сейчас.
Он высвобождает руку и тащится вперед самостоятельно.
Папа, спустя короткое время, открывает дверь кабинета с выражением удивленной невинности.
— Ну что, моя дорогая? Ты говорила с Брэнуэллом по этому поводу?
— Он сказал «нет», папа. Но он… он не в себе.
— Верно подмечено, — энергично произносит папа, и в его голосе звучит нотка бодрости. — Не в себе. Поэтому нужно просто это сделать. Утром я пошлю за доктором Уилхаусом.
Утро. Все сходится одно к одному. После завтрака Шарлотта поднимается к себе и видит в коридоре Тэбби, которая стоит, просунув голову в комнату Брэнуэлла.
— Я хочу узнать, изволите ли вы подняться с кровати до полудня? Марта хочет поменять простыни.
Ответный голос Брэнуэлла звучит слабо и как-то необычно музыкально:
— Изволю ли я, Тэбби… теперь это уже не вопрос моей воли. И Марте не захочется менять эти простыни, поверь.
Поворачиваясь и замечая Шарлотту, Тэбби качает головой и ворчит:
— Эх, его опять стошнило в постели, провалиться мне на этом месте.
Шарлотта обходит старушку и заглядывает в комнату. Как узнать, что на этот раз все иначе? Как узнать, когда перестает болеть голова?
Брэнуэлл сидит на постели. Его кожа белая — чистого, негативного белого цвета, цвета ночных мотыльков и слепых червей, которые никогда не видят солнца. Он с интересом рассматривает огромное пятно крови, которое покрывает половину его подушки.
— Прямо как карта, смотри. Как карта конфедерации Стеклянного города, которую я нарисовал. Помнишь?
— Да, я помню. — Голос Шарлотты вырывается из легких с хрипом, как будто она годами не разговаривала. — Ах, Брэнуэлл… — Раздается стук в дверь. — Это, наверное, доктор Уилхаус.
— Да неужто? — Он обводит сестру взглядом, полным грустной расчетливости. — О, я бы сбежал, если бы смог. Но попытка встать на ноги сегодня утром меня не слишком обнадежила. — Он откидывается на раскрашенную кровью подушку. — Да и бежать-то некуда.
Шарлотта ждет в столовой вместе с остальными, пока доктор Уилхаус — энергичный, напоминающий быка, довольно говорливый — проводит осмотр. Пациент производит некоторый шум, до слуха родни доносится даже пара бранных словечек. Эмили, сощурившись, одними губами произносит:
— Тем лучше для него.
Энн качает головой. Папа устремляет отсутствующий взгляд в форзац своей Библии.
Доктор Уилхаус появляется на пороге.
— Сударь, леди, я произвел тщательный осмотр…
Папа подскакивает.
— Подозреваю, дорогой сударь, что мой сын не был образцовым пациентом, но он уже некоторое время не в себе. Не стану скрывать от вас излишеств, к которым он склонен. Вы, конечно, не могли не заметить этого в прошлом… И боюсь, что вы нашли его здоровье весьма подорванным в результате этих привычек.
Доктор Уилхаус прокашливается. Сегодня он меньше обычного похож на быка.
— Безусловно, мистер Бронте ослабил свое здоровье этими… излишествами. Но его теперешнее состояние… Сударь, леди, думаю, вы бы хотели откровенного ответа. Разрушенное телосложение пациента и состояние его легких указывает на чахотку, в поздней стадии и быстро прогрессирующую. С прискорбием должен сообщить вам, что мистер Бронте умирает.
— Что ж, был один намек, — говорит Брэнуэлл. — В последнее время я не разглагольствовал на тему прекращения всего этого. Наверное, осознавал, что это… — грудь Брэнуэлла с дрожью поднимается, пока он одолевает последнее слово, — избыточно.
— Мы не знали, — говорит Шарлотта, сидя у постели брата. — Мы не могли определить…
— Насколько далеко это зашло, да? Я тоже. Тяжело уловить. — Он с нежностью смотрит на свою белую руку на стеганом покрывале, как будто там спит маленький домашний зверек. — Момент, когда перестаешь жить и начинаешь умирать.
Последнее донкихотское усилие подняться и одеться заброшено. Крови становится больше. Голос Брэнуэлла делается удивительно густым, как будто у него в горле растет мех. Они по очереди дежурят у его кровати. Он образцовый пациент. Он… в общем, он гораздо больше похож на себя.
Папа молится у его кровати, подолгу и пылко. Он молится об искреннем покаянии, о прощении многочисленных грехов сына, о милости и милосердии. Шарлотта, приходя на смену папе, видит, что Брэнуэлл выглядит слегка встревоженным и в то же время смущенным, как будто слышит, что кто-то декламирует собственные дурные стихи. Когда папа уходит, он доверительно притягивает Шарлотту поближе к своей подушке и шепчет:
— Знаешь, я стараюсь примириться с этим. Но послушай, как все будет по-настоящему. Как мне это представляется? Я думаю, что это идет по кругу. Задумайся: дни сменяются ночами, пробуждения — сном, а сама земля вертится. Я думаю, что жизнь может быть своего рода петлей. Ты догадываешься, что это означает? Я снова буду ребенком. — Он скрипуче усмехается. Его дыхание странным образом сделалось ароматным. — Я буду маленьким Бэнни. И это вовсе не плохо. Я тогда был лучше. Задача быть взрослым мужчиной как раз и выбивает меня из колеи.
Брэнуэлл глубоко вздыхает и впадает в короткую дрему. Спустя несколько минут он говорит:
— Ты очень тиха.
— Не хотела тебя тревожить.
— Хм. Вот бы я проявлял такую же заботу в последнее время, да? Эй, ты ведь хочешь это сказать, но, конечно, не скажешь… умирающему-то человеку.
— Ты не умираешь.
Шарлотта отталкивает это слово, как низкую ветку, норовящую попасть в глаза.
В ответ Брэнуэлл протягивает костлявую руку. Она дрожит в нескольких дюймах от одеяла.
— Вот. Выше поднять не могу. Непохоже, что я смогу пойти на поправку. Шарлотта, загляни под те книги, видишь, там пакет — дай мне. Это письма. Не беспокойся, я не собираюсь тебе их цитировать. Просто нужно еще раз их подержать. Какой странной силой обладают подобные вещи. Человек всего только проливает каплю себя на листок бумаги. Легкие, как осенний лист, но вобрали в себя целый мир… Знаешь, она действительно что-то чувствовала ко мне. Было что-то настоящее.
— Брэнуэлл, не надо.
— О, знаю, я всех утомил бесконечными разговорами об этом. Но я на самом деле искренне любил ее. Знаю, она могла быть капризной женщиной, тщеславной, иногда глупой. Знаю, ей было скучно, и поначалу я… я просто помогал ей сбежать от тоски. Но когда любишь, насквозь видишь… насквозь… И я видел в ней женщину, которой она могла бы стать. О, я видел в нас людей, которыми мы могли бы стать! Разве могло быть что-либо прекраснее такой пары, если бы только возможно было соединить их? Нет, это была любовь… какое-то время. Какое-то время она была настоящей. И поверь мне, Шарлотта, это лучше всего на свете.
— Я тебе верю.
Кажется, он рад ее словам.
Доктор Уилхаус возвращается, однако надолго не задерживается: он ничего не может сделать, и, кроме того, Брэнуэлл его не любит. Все, что ему нужно, пока жизнь испаряется из него с поразительной быстротой, это семья.
— Да, — выдыхает Брэнуэлл, когда папа в очередной раз призывает его покаяться в грехах. — Я искренне сожалею о плохих поступках, которые совершил в жизни. Но меня гложет сознание, что я не сделал ничего великого или хорошего.
Энн говорит:
— Ты сделал. Ты хранил любовь каждого из нас.
Эмили кивает.
— Это правда.
— Неужели я?..
Ужасные нежные глаза, вращающиеся в пластинах лицевых костей, поворачиваются к Шарлотте.
— Да, — отзывается она. Наверное, об этом новом ощущении принято говорить «сердце разрывается». — Да, это так.
Девять часов утра: птицы деловито щебечут, на небе ни облачка — время, когда все начинается. Они все здесь, вокруг постели Брэнуэлла. Папин голос сушит и укрепляет молитва. Последняя борьба жестока, и ее конец приносит облегчение. Впоследствии по поселку ходили слухи, что, умирая, Брэнуэлл поднялся на ноги, но это не так. Просто последние конвульсии сталкивают его с кровати прямо в руки папы, как будто он хочет, чтобы его снова подняли и понесли: маленького Бэнни.
— Нельзя, — говорит Тэбби, беря Шарлотту и Энн за руки. Они кружат у двери папиного кабинета, слышат, как он рыдает: «Мой сын, мой сын». Они хотят попытаться его утешить.
— Нельзя ничего сделать. Вы только лишний раз напомните ему… Позаботьтесь о себе, мои дорогие.
Эмили сидит в стороне, поджав губы: она не читала молитв. У нее такой вид, будто она высчитывает в уме какую-то сложную сумму, упорно, хотя и получает каждый раз разные ответы.
Мистер Николс приходит и сидит какое-то время с папой. Вероятно, он тоже предпринимает попытку успокоить, потому что, когда он уходит, папа идет с ним к двери, повесив голову, ссутулившись, и говорит:
— Благодарю вас, сударь, вы очень добры. Сожалею, что мое состояние сейчас безутешно, и могу лишь надеяться, что вам никогда не придется пережить такого дня. Мой единственный сын. — Когда открывается дверь, он ежится под солнечным светом, словно под выстрелами. — Никакая другая потеря не подкосила бы меня так.
Стоит холодный день, продуваемый резким восточным ветром, когда Брэнуэлла хоронят в склепе церкви. Этот ветер с далеких ледяных равнин и степей рыскает, хлещет по щекам и пробирает до костей: делает то, что должен делать.
Вернувшись домой после похорон, Эмили, обычно невосприимчивая к холоду, снова и снова ворошит угли и жмется поближе к камину, но почему-то никак не может унять дрожь.
Какое-то время Шарлотта беспомощна. Она не может писать писем или подшивать траурных одежд; не может сидеть с папой и слушать его сдавленные стоны, обрывки молитв, которые он без конца бормочет. Она не может даже лечь на спину или сесть прямо: только тяжело, ссутулившись, опуститься на стул или свернуться калачиком на постели. Быть может, бросая вызов миру, который убил Брэнуэлла, она отказывается его признавать.
С другой стороны, Шарлотта видит это убийство как кульминацию долгого процесса. И еще глубже зарываться перекошенным лицом в подушку ее заставляет знание, что она не может искренне сказать, что потеряла брата сейчас: она предпочла потерять его давным-давно, как собаку, которая забежала в лес. И сейчас эта собака приковыляла к твоему порогу, чтобы послушно испустить здесь последний вздох.
— Прости, — вяло отвечает она хлопочущей Энн. — Я не знаю, что может… что может меня поднять.
Что может ее поднять?
Вот что. Внезапное и странное ощущение отсутствия красок, когда она наблюдает за Эмили, пересекающей двор с ведром корма в руках. Серые камни, черное платье — и чистое, бескровное, белое лицо Эмили.
Шарлотта говорит:
— Энн, пожалуйста, спроси ее. Только спроси, не подумает ли она над тем, чтобы показаться доктору Уилхаусу. Из твоих уст она лучше это воспримет.
Энн с сомнением качает головой.
— Не думаю, что она вообще это воспримет. Она ненавидит врачей еще больше, чем бедный Брэнуэлл.
Странно, как всего за несколько недель Брэнуэлл принял новое обличье. Бедный Брэнуэлл — так его теперь все называют, и это почему-то кажется естественным, хотя ничего не улучшает.
— Знаю… Тогда, может, ты скажешь, что мы переживаем из-за ее простуды, которая, похоже, никак не проходит? Нет, это ей тоже не понравится. Я упомянула о кашле, а она посмотрела на меня как на сумасшедшую. Боже мой, я не знаю, что делать. Видимо, после Брэнуэлла я делаю из мухи слона. Но ты ведь замечала это, верно? Как она пыхтит и задыхается, когда добирается до вершины лестницы?
— Нет. В смысле, не только до вершины. Одышка начинается уже к тому времени, как она доходит до промежуточной площадки, — говорит Энн, как всегда наблюдательная. — Я спрошу ее. Но не хочу этого делать. Ты понимаешь, не так ли?
Да. Тебе откусывают голову или окатывают парализующим молчанием. Но на другом уровне, где ни ей, ни Энн не хватает смелости произнести вопрос вслух, Шарлотта понимает: на самом деле они боятся прямого ответа.
Позже, когда они собираются в столовой при свете лампы, Шарлотта украдкой бросает на Энн вопросительный взгляд, а Эмили ловко перехватывает его и говорит:
— Нет, никаких докторов. Мне и без всех этих треволнений надоело быть простуженной. Шарлотта, ты говорила, что мистер Уильямс прислал рецензии. Давай послушаем их.
С этими словами Эмили очень осторожно садится; ее грудь судорожно поднимается и опускается. И ты знаешь, что она еще несколько минут не сможет говорить из-за одышки. И ты могла бы прижать ее к стенке, принудить к этому, доказать это, заставить ее признать — если бы ты была жестокой, или не так сильно любила ее, или была бы менее напугана.
Итак, вопросы: повисшие под потолком вынужденного молчать дома.
Высказанные вслух — спланированные и подготовленные в муках.
— Эмили, ты в последнее время так занята — почему бы тебе не отдохнуть немного и не дать простуде возможности пройти?
Но это все равно что дрожащей рукой завершать элегантный карточный домик, а уже в следующий миг видеть, как он рассыпается. Эмили хмурится, глядя на сестру с выражением изнуренного замешательства.
— Шарлотта, да что же с тобой такое в последнее время? — говорит она, открывая печь, чтобы вытащить хлеб. — Твои разговоры сделались очень утомительными. Прости, я знаю, что ты оплакиваешь Брэнуэлла, и потому… — Запах свежеиспеченного хлеба поднимается к потолку. Шарлотта размышляет над тем, как странно, что самый теплый и радушный запах может приобретать столь мрачную ассоциацию, окрашиваться таким ужасом. Поднимая противень с хлебом, Эмили вдруг тихо вскрикивает и морщится, а затем с грохотом выпускает ношу из рук и хватается за бок. Но взгляда Шарлотты избегает. И Шарлотта вскоре осознает, что Эмили ждет, чтобы она ушла: ушла и забыла, что вообще это видела.
Вопрос к папе: может, невзирая на протесты Эмили, он все-таки пошлет за доктором Уилхаусом, как в случае с Брэнуэллом? (Только, конечно, на этот раз все должно быть иначе.) Папа держится: потусторонние крики и глухие удары первых ночей остались позади. И теперь кажется, что податливую верхнюю почву его «я» смыли дожди, обнажив глубокий слой твердой стойкости. Папа качает головой.
— Боюсь, это бесполезно, моя дорогая. Я уже разговаривал с ней — со всей откровенностью — по поводу тревоги за ее здоровье. Она говорит, что, если я пошлю за доктором, она откажется от осмотра. — Он вздыхает. — И это, конечно, ее право. Доктора-отравители — так она их называет, причем вполне серьезно. Это любопытным образом напоминает мне об отношении, которое выказывали к врачам простые деревенские люди в дни моей ирландской юности; своего рода суеверный страх, что доктор чуть ли не приносит в дом болезнь.
Или, скорее, послать за доктором — значит признать, что ты серьезно болен.
На высказанные вопросы простых ответов нет. А как насчет невысказанного вопроса, который неодолимо разрастается, пока год ковыляет к концу: неуязвимый вопрос-великан, с которым никак не ожидал столкнуться: как живут во мраке?
Брэнуэлл умер, его больше нет: после такого должно быть… нет, не излечение и не покой, но просто отсутствие больших событий, пустое тихое пространство, по которому можно оцепенело бродить и думать или не думать. А вместо этого вот что: звук, ясный и неизбежный, в какой бы части дома ни находился, звук лающего кашля Эмили. Подобно большинству повторяющихся звуков, таких же как тиканье часов или скрип ворот, если какое-то время к нему прислушиваться, начинаешь разбирать странные пересекающиеся ритмы и высоты, угадывать слова. И вот с каждым днем скулы, линия челюсти и надбровные дуги Эмили все больше и больше выступают, как будто художник тщательно дорисовывает резкий белый блик на картине ее болезни.
Как живут во мраке? Надеются на проблеск света. Брэнуэлл угасал быстротечно, — но Эмили не Брэнуэлл: тот еще до болезни подорвал здоровье; Эмили сильная. Однако от этой леденящей погоды ей неизбежно становится хуже. Скорее бы потеплело…
— Давай я покормлю собак, Эмили, — предлагает Энн. — В коридоре пронзительный холод.
— А что такое? Не говори глупостей. Ты чувствительнее к холоду, чем я. В любом случае это моя работа, всегда была моей, — говорит Эмили, продолжая нарезать мясо и заполнять миски. Выходя из кухни на задний двор, она на миг теряет равновесие в прорезаемом жестокими сквозняками коридоре. Энн и Шарлотта бросаются на помощь. Эмили отказывается смотреть на них, пока они не отпускают ее рук.
Позже:
— Мистер Уильямс прислал еще книг, Эмили. Он знает, что ты… чуть-чуть нездорова и в подавленном настроении, и подумал, что это могло бы помочь. Посмотри, эссе Эмерсона, того самого, о котором мы говорили. Почитать тебе?
Эмили, сидящая у камина, только кивает. Ее пребывание там кажется временным и неуклюжим; однако лежать на коврике перед камином, чтобы затем просить кого-то о помощи и с трудом подняться на ноги, она уже не хочет.
Шарлотта читает. Энн шьет. Когда наступает пауза, Эмили говорит, глядя на огонь:
— Мило со стороны твоего мистера Уильямса, ведь он даже не знает меня. — А потом намек на прежнюю скептическую полуулыбку расползается по ее лицу. — Конечно, если бы он меня знал, то вовсе бы не был милым. Продолжай, Шарлотта.
Шарлотта продолжает читать. Когда она переворачивает страницу, Энн касается ее руки.
— Она спит.
— Что ж. — Шарлотта закрывает книгу. Во рту у нее пересыхает. — Это хорошо.
— Да. Ей нужен отдых.
Итак, они прячут это, они на цыпочках обходят огромную трещину, открывшуюся под ногами: по вечерам Эмили никогда не одолевает сон. Эмили может достигнуть сна только терпением и упорством. Они смотрят на сестру. Кожа под веками голубая, зубы проступают под иссохшими губами, придавая Эмили откровенный и противоречивый вид. Энн нежно убирает волосы с ее лица, и беглый взгляд, брошенный на Шарлотту, признает странность ситуации: самая младшая, та, о которой всегда заботились, поменялась местами.
— Ее нужно уложить в постель, — говорит Шарлотта и в секундном забытье собирается позвать Брэнуэлла и посмотреть, достаточно ли он трезв, чтобы нести Эмили. (Как жить во мраке?..) — Как думаешь, мы сможем сами отнести ее наверх? Ведь если мы ее разбудим, она не примет нашей помощи, настоит на том, чтобы подниматься самой, и сделает себе хуже…
Они предпринимают попытку. Эмили очень мало весит: неудобство доставляют только длинные руки и ноги. Когда они доходят до подножия лестницы, Эмили начинает шевелиться, оглядывая сестер затуманенным взором.
— Нет. — Она вырывается из рук, ставит ноги на ступеньку. — Нет, вы достаточно для меня сделали.
И поднимается на второй этаж сама, высоко и натянуто подняв голову, цепляясь за перила. Часы на промежуточной площадке отсчитывают медленные, очень медленные шажки.
Они надеются на проблеск света. Или, когда эта надежда умирает, надеются просто, что течение событий застынет, что ничего не будет происходить. А вместо этого вот что: Марта Браун, с покрасневшим носом и серьезными глазами, подходит к Шарлотте перед завтраком, чтобы рассказать о гребне.
— Она заставила поклясться, что я ничего не скажу, но мне все равно, я должна сказать. Она расчесывала волосы, и это было так медленно, как будто она едва может водить гребнем, хотя ее волосы сделались тонкими и редкими. А потом она его уронила и он полетел в камин. Она не могла даже протянуть руку, чтобы достать его. Пришлось мне доставать. Ах, может, позовете доктора?
— Звали позавчера. Она отказалась подпускать его к себе. Он оставил кое-какие лекарства, но она не хочет их пить.
Ничего не застыло, никакой передышки. Вместо этого Эмили переносит себя — тугой, ползучий комок боли — в столовую, садится на диван, берет шитье; потом бросает его и откидывается на спину, способная только дышать… неспособная дышать.
— Папа…
Шарлотта распахивает двери кабинета. Впервые не позаботилась постучать.
Папа поднимает взгляд от пустого стола.
— Нет, не может быть.
Не может быть. Разумные слова, право же, ими все сказано: вся сокрушительная неспособность осознать это, осознать, что в мире существуют такие дикие фантасмагории мук.
Папа опускается перед диваном на колени. Конечно, исключительно негнущиеся суставы виноваты, что он валится на пол, будто его ударили по голове обухом.
— Приляг, моя дорогая. Ты устала. Думаю, тебе нужно удобно прилечь.
Эмили качает головой; потом, хмурясь, откидывается на подушки. Папа поднимает ее ноги на диван. Не снимая уличных туфель, будто в знак неповиновения. Шарлотта видит, как шевелятся папины губы: молитва. Пока что беззвучная.
Утро бесформенное, бесконечное, ужасающий образчик вечности. Эмили лежит с открытым ртом, моргает и хрипит: в окно светит яркое зимнее солнце, лучи которого время от времени затмевают внезапно налетающие облака, отчего комната периодически погружается в обрывистую темноту, как будто над домом захлопывается огромная ловушка. Эмили кажется слишком хрупкой для такого страдания, как будто тюк со спины мула переложили на худенького жеребенка. Но это, конечно, только тело Эмили.
Наконец судорожное подергивание пальцев призывает Шарлотту низко склониться над диваном.
— Если хочешь послать за доктором, — шепчет Эмили, — я приму его теперь.
Теперь она знает.
Доктор Уилхаус приходит, смотрит и остается: скоро выписывать свидетельство. Сторож скребется в дверь, и Энн впускает его: пес ложится у дивана и замирает там, неподвижный, как скала, и терпеливый.
Два часа дня: время второй смены на фабрике, время, когда картофель бросают в кастрюли и когда декабрьский свет не тускнеет, но пачкается. Они все здесь, собрались вокруг дивана: последние поцелуи, хотя нет уверенности, что Эмили чувствует их. Прощальный стон Эмили гневный — или это просто чахоточное изъязвление горла? Еще один вопрос, на который нельзя ответить, как и жить во мраке, без проблесков света: как можно выносить невыносимое? Мертвая Эмили выглядит пятнадцатилетней.
Еще раз открывается склеп, Джон Браун аккуратно вырезает на табличке новые буквы с темными краями; к церкви еще раз направляется легко нагруженная процессия. Это кажется скорее не чем-то новым, а возвращением к незавершенному делу. Многие жители поселка приходят поглазеть: затворники пастората уже сто лет не были такими интересными. Сколько лет было этой? Тридцать. Уф, ну, когда это в крови…
— Шарлотта, ты не должна меня подвести, — сказал этим утром папа, уже не в первый раз. — Ты должна крепиться — я не выдержу, если ты меня подведешь.
Она не подведет его, то есть она продолжает существовать, что само по себе кажется сильным и исключительным. Сторож провожает гроб до церкви, почти не задерживаясь на разведывание запахов. Случилась небольшая оттепель, и неровная поверхность узкой дороги покрыта лужами. Отраженные в них облака, крыши и деревья четкие и ясные, но слегка чуждые: как будто смотришь сквозь дырку в другой, слегка измененный мир, нижний мир. На самом деле перед глазами Шарлотты все до жестокого ясно. Вся сцена навязывается взору, настаивая на каждой мелкой детали, не признавая никакой иерархии важности. Недавно, в течение двух месяцев, она видела, как умирают ее брат и сестра, а здесь стойки ворот, булыжники и ворона, севшая на голую ветку высоко над головой, лошадиный помет и следы колес — все требуют, чтобы на них смотрели теми же самыми глазами.
Как живут во мраке? Мрачно, наверное.
Или, быть может, ошибка в самой формулировке вопроса: в предположении, будто кому-либо известно, что такое мрак, какова его глубина и сила. Новый урок к новому году. Они хоронят Эмили двадцать второго декабря, а к концу рождественских праздников Шарлотта уже сидит на кровати и прислушивается к какому-то сдавленному, глухому шуму, которым оказывается кашель Энн, отчаянно скрываемый в подушке.
Что ж, они все-таки оказались здесь — у моря.
Скарборо — любимое место Энн, и морской воздух рекомендован при ее состоянии здоровья широким спектром медицинских мнений; с того самого момента, как папа привел в дом выдающегося специалиста, который прослушивал легкие Энн и кивал, сестры договорились исполнять все, что нужно. Не так, как Эмили: наоборот. Возможно, в каком-то смысле, это ответ на вопрос: бороться с мраком.
Итак, Энн подчиняется режиму вытяжных пластырей, которые прикладывают ей к бокам, зловонных доз рыбьего жира, отдыха, диеты из молока и овощей, ибо, как осторожно высказываются доктора, все это может приостановить течение болезни. И Шарлотта с готовностью составляет сестре компанию, принимает участие — это даже становится своего рода совместным проектом, напоминающим искаженное эхо прежних времен, когда они собирались вокруг лампы и писали.
— Что сказал доктор?
— Он не думает, что воспаление обострилось. Но предостерегает против влажного воздуха ночью.
— Да, понятно. Нужно проверить, чтобы ставни вечером закрыли пораньше.
Они послушны докторам, даже робеют перед ними, точно прилежные ученики перед строгим директором школы. Это похоже на сделку, которая заставляет всматриваться в сиюминутные детали (завтра придет доктор, не забудь принять лекарство), — и ты не поднимаешь головы, не видишь мрачной протяженности будущего.
А теперь, холодной весной, переезд к морю. Разумно, но Шарлотта подозревает, что Энн, по-своему тихо, но решительно, наметила еще одну цель: что бы ни случилось, она не собирается проделывать последний путь в склеп хоуортской церкви. Вместо этого она сочла за лучшее сбежать к морю.
Вот вам еще один способ ответить на вопрос: сделать вид, что вопроса не существует. Они одолели уже почти четыре месяца с тех пор, как специалист убрал в футляр свой стетоскоп, а значит, нет ничего невозможного. Поэтому отъезд из Хоуорта вместе с Элен Нюссей в качестве спутницы проходил весело, или, по крайней мере, все делали такой вид, что по большому счету одно и то же. Энн потрепала Пушинку за уши и велела быть хорошей собакой, пока ее не будет; папу она нежно, любяще поцеловала и обняла, как будто скоро увидит его снова. Удивительно, до какой степени можно самого себя обманывать.
Шарлотта перемолвилась с папой несколькими словами, пока Энн помогали забраться в двуколку.
— Я напишу сразу же, как приедем, папа. И потом — когда появится возможность. Я, конечно, не знаю, когда мы будем возвращаться.
«Мы» — протест или отречение? Но папа ничего не сказал. В последнее время вокруг него сгущалась какая-то стойкая молчаливость — на самом деле это началось с момента постановки диагноза: папа ревностно крепился в ожидании.
Но ждать — значит ждать чего-то, а этого Шарлотта не одобрит. Что-то происходит, но что-то может и не произойти. На поезде из Китли Элен проникается именно этим настроением.
— Весна в этом году поздняя, довольно противная в Нортгемптоншире, по словам моего брата, — но посмотрите теперь на всю эту зелень. Думаю, начинается теплая пора. Воздух в Скарборо наверняка будет чрезвычайно хорош, Энн.
Когда они делали пересадку в Йорке и грузчикам пришлось переносить Энн с платформы на платформу, люди глазели на ее маленькие усохшие ножки, болтавшиеся в воздухе. Шарлотта, прочитав их мысли, ощутила довольно мощный прилив негодования. Идиоты. Худая? Нет, она не худая, это вам так кажется, у нас все в порядке.
Как же здесь чудесно, какое воодушевляющее присутствие утеса и бухты, какая щедрость света, пространства и воздуха — просто знаешь, что это должно изменить что-то к лучшему. Энн не терпится рассказать им о местных красотах, даже показать.
— Я хочу повести вас через мост. Там открывается такой восхитительный вид. А потом покатаемся по пляжу на ослиной повозке. Это так забавно. Простите, я навязчива. Но, понимаете, это мое место. О Боже, я была так счастлива здесь! Да, я была с Робинсонами, но об этом легко было забывать — легко с такими-то видами. Вы когда-нибудь встречали что-то похожее на эту бухту? Она поднимает тебя на самый верх.
Ни капли бледности Эмили: хотя от Энн остались только кожа да кости, на ее щеках горит легкий румянец, а в глазах огонек, когда она водит сестру и подругу, в новых шляпках и перчатках, показывая достопримечательности у моря.
Только вот очень скоро она уже вовсе не может ходить и вынуждена сидеть в домике, который они сняли на утесе Скарборо. Однако у Энн есть широкое окно, и она может сидеть и смотреть на море, а это уже что-то. К сожалению, возникает проблема с дыханием. Отрывистое, деликатно затрудненное, оно вызывает у Шарлотты ассоциации с мешком, который зашивают тоненькой иглой и шелковой нитью.
Потом наступает утро, когда Энн, готовая спускаться к завтраку, останавливается на вершине лестницы и хватается за стойку перил.
— Боже мой, простите… Кажется, я не могу спуститься. Подножие выглядит таким далеким. Оно выглядит… — Энн почти смеется, на секунду округлив перепуганные глаза. — В общем, вполне уместно, это… это выглядит как утес.
— Не переживай, — говорит Элен. — Мы понесем тебя, верно, Шарлотта?
И в этот момент Шарлотта, вспомнив Эмили и то, как они поднимали ее легкое, словно у птички, тело, не в силах больше притворяться.
— Нет, нет, нет! Элен, даже не думай об этом, я не хочу иметь с этим ничего общего…
Элен всего лишь выглядит слегка удивленной. Сказав, что справится сама, она опускается на ступеньку и принимает Энн, словно ребенка, в свои объятия. Она добирается до подножия с трудом, пошатываясь; и Шарлотта, спускаясь следом, видит, что лестница действительно как утес, а кивающая, безвольно свешенная голова Энн похожа на что-то опадающее, исчезающее из поля зрения.
Внизу, в симпатичной гостиной, сплошь завешанной вышивкой, кружевами и паутиной, Энн вытирает молочные усы и опускается в мягкое кресло.
— Что ж, — говорит она, слабо улыбаясь, — по крайней мере, мне больше не придется пить кипяченого молока. Нет, нет. — Нежный, успокаивающий жест. — Уже скоро. Я чувствую. Я пытаюсь подумать, как лучше всего поступить. Попробовать вернуться домой, увидеть папу? Не расстроится ли он еще больше, если я останусь здесь? Я хочу сделать как лучше.
Шарлотта может только кивнуть, соглашаясь: да, держись сделки. Но внутри все рушится и опрокидывается. Я хочу сделать как лучше. Для других, конечно. «О Господи, Энн, — внутренне завывает Шарлотта, — ты должна была подумать о себе, давным-давно».
Она посылает за доктором — долго искать не приходится, на курорт приезжает много нездоровых людей, — проворным, пухленьким и преуспевающим. Но даже его профессиональная манера дает трещину, становится нервной и слегка вороватой, когда он видит Энн. Шарлотта пробует приспособиться к его взгляду на вещи, увидеть то, что видит он: правду. Но видит все равно только свою сестру — симпатичную, худую, да, заболевшую, — но никогда, нет, ничего иного, кроме как живую.
Энн опережает доктора, ибо, прослушав ее легкие, он начинает хмыкать, бормотать что-то невнятное и возиться с саквояжем. Энн берет его за запястье и хладнокровно спрашивает:
— Сколько еще?
Он несколько мгновений изучает ее, уже не пряча глаз. Потом качает головой.
— Не долго.
Энн выглядит, будто ей оказали огромную милость.
— Спасибо.
Итак, вопрос о переезде снимается с повестки дня; Энн возвращается к ожиданию. Что касается вопросов, то Шарлотта исчерпала ответы. Ответов нет. Последние несколько ночей она лежит без сна, вспоминая прошлое — не праздно, но с определенной целью; чтобы воздвигнуть опоры памяти. Она думает о Марии и Элизабет, о том, каким жутким было то время и как, тем не менее, его пережили и преодолели; казалось бы, перед ними урок, фундамент, на котором можно строить. Но теперь она знает, что все иначе. Прочный позитив — иллюзия. А ты думай обо всех наихудших переживаниях и страхах, обо всех, что тебя когда-нибудь терзали, от кастрюли, которую ты, кажется, поставила на огонь пустой, до грохота, который, несомненно, производит грабитель за дверью твоей комнаты, и до видения, что ад есть, а Бога нет. И представляй, что все эти страхи были оправданы, все и каждый. Так Шарлотта готовит себя к последнему удару.
Холеный доктор возвращается каждый час. Он кажется очарованным Энн, тем, как она лежит на софе и терпеливо ждет.
— Такая сила духа, сударыня, — шепчет он на ухо Шарлотте. — Право же, я… я, похоже, никогда не сталкивался с подобным.
— Да, — говорит Шарлотта с другого конца длинного тоннеля, — вы точно не сталкивались с подобным.
Море и беспорядочная игра солнечных лучей, грандиозная и ослепительная, за окном, затуманенным солью. Шарлотта держит Энн за руку и смотрит, как она уходит; гораздо спокойнее, чем Брэнуэлл или Эмили, тихонько отдается на милость последнего сна. Как жутко быть сведущим в подобных делах, сделаться знатоком предсмертных минут. Вскоре прерывистый пульс затихает, теплая рука превращается в случайное совпадение форм.
Наконец Элен склоняется над Шарлоттой, робко трогает ее за плечо.
— Отпусти, Шарлотта, — говорит она. — Дорогая моя, отпусти.
И Шарлотта действительно отпускает, отпускает на волю чувства: беспомощно, неловко отпускает весь девятимесячный запас слез. Но почему нет? Довольно скоро ей придется обратить сухой благоразумный взгляд в невообразимое будущее.