1
Спасение
— О, мои дети! О Господи, бедные мои дети! — часто вскрикивает женщина в комнате наверху в безумстве боли и крайней степени страдания. Обрывки слов, сожаления и даже — ее муж, возносящий на коленях молитвы, вздрагивает, заслышав их, — жестокие проклятия. Но этот возглас, звучащий снова и снова, перерастает в вопль, совсем как грубый, неповоротливый ветер, что ворчит и бродит вокруг дома, а потом вдруг бросается на штурм пронзительным, мощным порывом.
— О, мои дети! Что станет с моими детьми?
И это его бой, его величайший бой, думает аскетически красивый, сухопарый мужчина в черной одежде священнослужителя, который стал тем, кем он сейчас является, благодаря неустанной закалке воли и преодолению себя. Теперь он должен сражаться с дьяволом. Ибо ничто иное, даже исступление смертельного недуга, не могло заставить его нежную, терпеливую жену произносить такие слова. Дьявол ловит момент, когда решается судьба души, и входит в нее.
(Входит в нее… Нужно отринуть темную волну чувства, похожего на ревность, что накатила при мысли об этом. Властвование над ее душой — вот что на кону.)
Временами боль настолько сильна, что несчастную скручивает в страшные узлы: подбородок врезается в ложбинку между грудей, ступни, словно когтистые лапы, дерут стену за кроватью. Тогда он хватает ее, обнимает, произносит слова утешения, умоляет о спокойствии, просит отдать боль Господу. Но этой ночью — последней, она наверняка станет последней, — когда он прижимает ее к подушкам и вдыхает такой знакомый запах ее дыхания, мечущийся взгляд жены находит его глаза и захлопывается. Она разражается хохотом. Безумным, дьявольским.
— Ах, Патрик, ты ищешь свободы моего ложа сейчас — даже сейчас?
Он отскакивает от жены, отпуская ее исхудавшие плечи. Но потом вспоминает о дьяволе и снова прижимает ее к подушкам; он пытается не обращать внимания, как пламя свечи играет с их тенями на стене, изображая знакомое сгорбленное соитие.
— О, дорогая, ты должна молиться, — увещевает он. — О, великий Господь на небесах, сатана с нами, в этой комнате. Я узнаю его голос — я слышу, как он говорит твоими несчастными измученными губами…
— Но что, если… — Она замолкает, и Патрик видит, как ее поддевает огромное копье боли; и даже насаженная на этот непотребный кол, она хватает ртом воздух, давится, но продолжает: — Что, если это говорю я? Что тогда?
— Тише, милая. Борись с этим, не поддавайся. Я боюсь за твою душу…
— Плевать я хотела на свою душу!
Охрипшим голосом она швыряет ему в лицо это богохульство согласных. А он настолько ошарашен — нет, он просто устал, это наверняка усталость от бесконечных ночей у постели умирающей, — что может только отшатнуться к стулу и закрыть лицо руками.
Наконец он говорит:
— Вспомни, милая. Вспомни, какой ты была. Ты всегда ходила перед Богом.
Она отворачивается от него, вдавливая голову в подушку.
— Ты ничего об этом не знаешь.
Он силится перепрыгнуть через ужасную пропасть, разверзающуюся между ними.
— Любимая, я понимаю — тебе не дают покоя мирские заботы. Однако настало время забыть о них. Ты не можешь предстать перед Создателем, по-прежнему цепляясь за какие-то бренные вещи, ты должна…
— Они не вещи.
О, как жестоко она с ним сражается или, точнее, как жестоко сражается с ним дьявол! Однако он знает ответ, хотя сомневается, поймет ли она: они тоже мирские сущности. Конечно, он любит их, как и положено отцу, но эти маленькие жизни, как и все жизни, даны нам лишь на время. Мы должны быть готовыми вернуть их в любой момент. Почему она не хочет этого понять? Почему не пытается вырваться из пучины слепоты?
Пучина… Она все время вспоминает о море — о своем море, о крае, где она родилась, таком далеком от этих северных вересковых пустошей. Когда они встречались, а потом еще в первое время после свадьбы она рассказывала ему о своей юности в Пензансе, маленьком оживленном порту, уютной гавани на скалистом побережье Корнуолла. Великолепный, сверкающий на солнце залив, проплывающие косяки сардин, чудесным образом собирающие в себя миллионы рыб, магазин ее отца, пропахший чаем и перцем. Трудно сейчас вспомнить, когда она перестала упоминать об этом. (Он — занятой человек, его огромный приход разбросан по обширной территории, и потому ему приходится строго распределять свое внимание.) Быть может, это действительно произошло, когда они переехали сюда… Его старый приход в Торнтоне, где родились дети, в целом был более мягким и оживленным краем, но тут лучше условия жизни и здание пастората больше. Ему здесь понравилось с самого начала. Холодная прочность, каменная лестница — слава Небесам, не легковоспламеняющаяся древесина, потому что он жутко боится пожара, — и просторный кабинет. Он всегда проводил в своем кабинете значительную часть времени, отгородившись от шумной непредсказуемости шестерых маленьких детей. Ему это необходимо; и он уверен, что жена всегда понимала его. Она в высшей степени послушна долгу.
Он знает, что здешние места в чем-то угнетали ее: мрачные баррикады вересковых пустошей, переполненное церковное кладбище, заглядывающее своими могилами в каждое окно. Но со временем, конечно, на такие вещи перестаешь обращать внимание. Одним из важных уроков, которые, по его мнению, он помог усвоить жене, является то, что все жилища, по большому счету, одинаковы. Научись самодостаточности, и с ней, как с палаткой, можно отправляться в любые края.
Он легко переносит расставания. Ухаживая за будущей женой, он не стал скрывать своего прошлого: деревенская хижина в Ирландии, где он родился; отец и мать, самоотверженно трудившиеся на небольшом земельном участке, чтобы вырастить десятерых детей. Как они гордились его любовью к книгам! Как радовались, когда он превзошел всех в сельской школе, а затем основал собственную! Священник, который взял его в свою семью домашним учителем, аплодировал его энергии и честолюбию и указал ему ошеломительный путь в Кембридж. Да, таким было его прошлое; но оно завершилось и осталось позади.
Однако ее умирающий рассудок не желает расставаться с морем юности, и это еще один тревожный намек, что она должным образом не подготовилась оставить этот мир. И, кроме того, дети… Непостижимо, но теперь, когда приближается ее последний час, она не хочет их видеть.
Вчера утром, когда она казалась немного спокойнее, когда ее сестра — преданная мисс Брэнуэлл, приехавшая из самого Пензанса, чтобы ухаживать за ней, — расчесывала ей косы и незаметно откладывала в сторону густые мягкие пучки выпавших волос, он попробовал снова:
— Может быть, ты повидаешься с ними сегодня, милая?
— Нет, я… Может быть… — Она откинулась на подушки. — Может быть, по одному. Думаю, увидеть их всех вместе будет для меня… слишком.
Как раз в этот момент дети зашумели: послышались их высокие голоса, напоминавшие звуки флейты, и шаги, с неудержимым напором покатившиеся вниз по лестнице.
Слезы не полились, нет. Они просто ровно покрыли ее глаза, как стеклышки на часах.
— Нет… нет. Возможно, завтра…
И вот теперь завтра почти наступило, его свет молоком пролился сквозь ставни, а ее снова одолела дремота. Она бормочет что-то о море, но потом открывает глаза и внятно произносит:
— Из этого должно что-то получиться. Должен быть смысл, цель. Должно быть какое-то… какое-то искупление.
Его сердце радостно забилось.
— О, моя хорошая! Да, да, держись этой мысли. Наше искупление во Христе — вот где ты найдешь силы, вот что поможет тебе триумфально и радостно перейти в мир иной…
— Не для меня. Для моих детей.
— Дорогая, молю, перестань думать об этом. Я же говорил…
— У них не будет матери!
Он замолкает, силясь подавить разочарование.
— У них будет отец.
Ее ответный смех ужасен — хриплый, долгий, почти чувственный. Но дальше происходит нечто еще более страшное. Она приподнимает голову, обводит взглядом комнату.
— Ты говорил, что здесь пребывает дьявол, не так ли? Прекрасно. Я хочу заключить с ним сделку.
— Прекрати, боль лишает тебя рассудка…
— Да, я знаю. Помолчи секунду. — Ее глаза снова мечутся по комнате — последние проблески жизни на исхудалом до костей, впалом лице. На губах появляется что-то вроде улыбки. Наконец она вздыхает и произносит, будто удовлетворенно отвечает кому-то:
— Прекрасно.
Врач проводит утренний осмотр и удаляется. Он так и думал. Следующую ночь его жена не переживет.
С ней сейчас сестра, дети с няней, и можно на какое-то время воспользоваться неприкосновенностью кабинета. Он пробует молиться, но страх, перемежающийся воспоминаниями, вытесняет молитву.
Ее слова о ложе — брачном ложе… Да, он человек сильных желаний, он не может этого отрицать. Поэтому дети рождались один за другим. Женская доля. Однако она находила детей такими прекрасными, она обожала их — разве этим не возмещается все, что происходило в темноте? Из сильного сладкое.
Страшно, страшно, что теперь она вот так противится ему. Она всегда доверяла ему, всегда и во всем следовала за ним. Однажды, вдруг вспомнилось ему, когда они еще только встречались, он повел ее на прогулку вдоль реки Эр, и тут внезапно опустился туман. Она запаниковала. Еде дорога? Где они находятся? Они могут забрести на край берега и упасть в реку…
— Сюда, нам сюда. — Несмотря на близорукость, он всегда прекрасно чувствовал направление. — Видишь? Вот дорога.
— Ах! Да, вижу. — Она рассмеялась и крепче сжала его руку. — На какое-то мгновение я совсем растерялась.
Ухаживания продлились недолго, ведь они так хорошо подходили друг другу. Ей было двадцать девять, ему — тридцать пять; у нее был небольшой доход, он недавно получил должность пожизненного викария района. Они никогда не будут богаты, однако ни его, ни ее это не смущало. Он обнаружил, что она благословенно серьезна. Именно это привело ее в Йоркшир: родители умерли, и она сочла, что жить с незамужними сестрами на пятьдесят фунтов в год довольно бессмысленно. У дяди и тети была школа в Западном Ридинге, и она приехала туда, чтобы помогать им и быть полезной; а он знал дядю и пришел в школу, чтобы проверить, насколько хорошо ученики владеют классическими языками. Так они встретились.
Эта встреча стала пересечением таких долгих путей, что казалась Божьим промыслом. Он был уверен в этом и думал, что она тоже уверена. Раньше думал.
— Только представь, — радостно щебетала она, когда они планировали свадьбу. — У меня будет твое имя. Я всегда была немного разочарована, что не ношу одну из тех настоящих корнуоллских фамилий — Пол, Пен или Тре. Я буду рада такой необычной фамилии. Она особенная.
— Вообще-то, в Ирландии ее писали иначе — если вообще писали. Когда я приехал в Англию, она сбивала людей с толку, поэтому я счел за лучшее несколько изменить ее для удобства восприятия. Чтобы избежать неловкости.
Расставание. Пэт Пранти приехал в Кембридж, чтобы грызть гранит науки, и выживал там на жалкие гроши, но уже не Пэт Пранти вышел из этих стен с ученой степенью и духовным саном.
Он пытается со всей серьезностью подумать над тем, не стала ли она с ним несчастной позже. Конечно, брак — это процесс разоблачения, и он знает, что не лишен определенных особенностей. Например, боязнь пожара, из-за которой он настойчиво отвергает какие-либо занавески или ковры в доме, — но в Ирландии ему не раз доводилось видеть, на что способно пламя: деревянная хижина исчезает за считанные минуты. А люди внутри — лишь темные силуэты, покрытые копотью. Так жутко, почти завораживающе. Кроме того, он знает, что она всегда недолюбливала его револьвер. Привычка носить его с собой выработалась в те дни, когда округе угрожали луддиты; потом он посчитал разумным держать его наготове ночью, мало ли что. А чтобы днем револьвер не валялся по дому заряженным, он каждое утро начинал с того, что стрелял из окна. Ему нравится это делать. Как будто прорываешься в новый день.
Сверху снова доносятся стенания:
— О, мои дети. О, мои бедные детки…
Он едва ли не сходит от них с ума. Вскочив со стула, он хватается за спинку и несколько секунд неожиданно ясно видит, как поднимает его над головой и разбивает о стену. Помедлив, он снова опускается на стул. На самом деле он очень гордится сыном и по-своему очень любит всех детей — быть может, это не так заметно со стороны, однако цитадель своего «я» должна оставаться нетронутой. И дети, несмотря на юный возраст, похоже, понимают это. Они понимают, что должно быть разделение.
Внезапно его застает врасплох собственное всхлипывание, и он закрывает лицо руками. Он скорбит, что она отвергает его. Остальное он способен перенести.
Неслышно, на цыпочках, дети проходят мимо кабинета, словно бестелесные духи.
Врач, мистер Эндрю, преодолевает крутой спуск сельской улицы в печальной задумчивости. Провинциальный трудяга-хирург лет тридцати, он не велик, не пресыщен до той степени, чтобы спокойно взирать на бессилие медицинской науки; а когда замешана дружба, неудача бьет еще больнее. В кабинете пастората он не стал ходить вокруг да около и с ходу заявил:
— Сэр, боюсь, вам следует готовиться.
Муж умирающей женщины мерил шагами пространство между окнами-близнецами. Острый костистый профиль, словно украшенный завитком или лепниной, вызывал ассоциацию с резными фигурами, какие бывают на носу кораблей.
— Я готов, мистер Эндрю, — ответил он после паузы и поднял тяжелый взгляд. — О ее готовности могу лишь молиться.
Религиозный образ мышления. Что ж, дружба признает свободу выбора в подобных вещах. А вот медицинский образ мышления мистера Эндрю уже давно привел его к выводу: слишком много детей, слишком быстро. Рак — последний обитатель этого истощенного лона.
Тяжело груженная повозка силится взобраться вверх по улице. Мистер Эндрю перешагивает через речушку чайного цвета, состоящую из экскрементов людей и животных, помоев, мыльной воды и гнилья и с веселым журчанием бегущую к сельским колодцам, становится на узкую полоску приподнятого тротуара и обнаруживает рядом с собой юного Хартли, сына мясника. Ленивый толстый парень, тупо выкативший глаза, — с ним не разминуться.
— Говорят, жена священника умирает в муках, — весело говорит он, кивая в сторону вершины холма.
Мистер Эндрю не отвечает. Повозка неуверенно преодолевает несколько ярдов и снова тормозит, запряженная старая лошадь с обвислой шеей пытается найти точку опоры на камнях мостовой. Возница клянет животное, снова и снова хлещет его кнутом. Мистер Эндрю смотрит в выпученные глаза лошади.
— Мы не слишком часто ее видели, заметьте.
Юный Хартли с беспристрастным интересом наблюдает за мучительным продвижением лошади — впрочем, нет, не беспристрастным. Какой-то недобрый огонек горит в его глазах, словно это скачки или крысиные бега.
— Смотрите, у нее одышка. Еще немного — и упадет. Вот что я вам скажу: в следующий раз он сам будет тащить свою телегу.
Только теперь до мистера Эндрю доходит, что повозка принадлежит скорняку и скупщику старых лошадей из Оксенхоупа. Тем временем лошадь совершает еще один отчаянный рывок и, словно в подтверждение, выволакивает в их поле зрения груз: тугой клубок свисающих через борт копыт, шевелящийся в такт дорожной тряске.
— Тяжело тут жить, до убогого тяжело, — неожиданно для самого себя произносит мистер Эндрю.
Сын мясника, тупо посмотрев на него, уточняет:
— То есть?
«То есть, наверное, во всем нашем мире», — думает мистер Эндрю, проталкиваясь мимо мальчишки. Он вспоминает о детях, которые живут там, в пасторате. Что же, ради всего святого, с ними станет?
Сара Гаррс, няня, собрала детей в гостиной, обула и укутала их в плащи для дневной прогулки, но не знает, что делать дальше. В комнате наверху что-то назревает — вероятно, то самое, неминуемое. Хозяин, белый, как его собственный шарф, заперся в кабинете, и беспокоить его сейчас хочется меньше обычного. Дети не находят себе места. Бедненькие. Они, разумеется, все понимают, но, как и Сара, боятся упоминать о матери, чтобы не поддаться отчаянию.
— Расскажи нам сказку, Сара.
— Да, расскажи нам сказку.
— Я не знаю сказок, — отвечает она. Ну, разве что мрачные истории о призраках и эльфах, которые крадут живых детей и оставляют вместо них трупы. Безмолвие дома и потолок над головой с его легкой ношей смерти словно обрушиваются на нее и погребают под собой. В отчаянии она начинает: — Жили-были три сестры, жили они в прекрасном дворце, построенном сплошь из стекла…
— Только не про сестер. Про братьев, — капризничает шестилетний мальчик, единственный сын. Протест переходит в плач. — Сегодня плохой день, неправильный. Хочу на улицу…
Звук открывающейся двери кабинета, шаги. И хотя дети не вздрагивают и не поворачиваются, внезапно в каждом из них что-то меняется подобно тому, как спящая на полу собака едва заметно ведет ухом, готовая вскочить в любую секунду. Они ловят каждое движение отца.
Он здесь, пусть не вошел, но заглянул.
— Ах, сударь, я была в нерешительности, не знала, стоит ли…
— Да, Сара?
Хозяин не ловит намеков: он позволяет им упасть, так что приходится наклоняться и выковыривать их из земли.
— Я просто не знала, стоит ли детям идти на прогулку, сударь.
— Конечно, — говорит он и смотрит на часы. — Только не слишком долго, пожалуйста.
Вскоре они уже за пределами пастората, взбираются по тропинке к вересковым пустошам. Детям нравится ходить по этой дорожке, и Сара отчасти понимает это — раздолье для прогулок и все такое. С другой стороны, если бы они пошли вниз по улице, то могли бы заглядывать в окна, смотреть, как подковывают лошадь, наблюдать, как огромные кипы шерсти раскачиваются при подъеме. А здесь смотреть не на что, даже деревья встречаются редко. О, они толкаются и бегают вприпрыжку, а затем еле тащатся, как все дети, но иногда, следуя за ними, Сара с дрожью замечает, насколько они целеустремленные. Такое чувство, что, если она не позовет их домой, они настойчиво будут удаляться в это бесконечное никуда.
При мысли о доме, о том, каким он станет после смерти хозяйки, Саре почти кажется, что лучше бы они так и сделали.
Прогноз мистера Эндрю точен. На закате этого сентябрьского дня мисс Брэнуэлл спускается за зятем, объявляя с характерной четкостью:
— Боюсь, приближается кризис.
И вот наконец — теперь уже нет выбора — детей приглашают в комнату, и они выстраиваются вокруг кровати матери.
Растерянные и напуганные, они не могут стоять спокойно. Серьезность происходящего производит на них впечатление, но смерть не отличается аккуратной пунктуальностью семейных молитв: в комнате вместе со страхом, печалью и замешательством обитает скука. Самая маленькая девочка топает по спальне и повсюду заглядывает, проявляя природную любознательность, дергает за стеганое покрывало, даже хихикает, когда изможденное лицо поворачивается к ней на подушке: ку-ку. Сара Гаррс, забирая девочку от постели, замечает, как хмурится господин. Это не злость, просто оторопь, как будто он вообще не осознает, что они дети. Мальчик стоит рядом с папой, он чувствует, что так правильно, но не может не крутиться и не смотреть по сторонам: что делают остальные? Двух старших, благоразумных девочек объединяет решение держаться тихо и неподвижно — в отличие от двух средних, одна из которых вертится на стуле рядом с кроватью, а вторая пытается ей подражать. Мисс Брэнуэлл цокает языком. Девочки чешут затянутые в высокие чулки ноги. Их умирающая мать открывает глаза.
Муж склоняется над ней.
— Они здесь, милая. Видишь…
Мышца выполняет последнюю задачу, и она медленно кивает, а потом отворачивается, как будто теперь сделано все, что было в ее силах. Щелк — и ниточка разрезана.
Преобразование плоти, преобразование имен. Патрик Пранти, переплывший море, чтобы стать преподобным Патриком Бронте и жениться на Марии Брэнуэлл из Пензанса, обхватывает руками голову мертвой жены, подавляет стон (как и положено, потому что стоны должны подавляться, мало ли какие прорехи и дыры они могут открыть), молится за ее душу и велит молиться детям. Он падает на колени, ужасаясь будущему, которое грозило наступить и которое уже здесь. Где-то в сознании рождается мысль — она не больше горошины под перинами принцессы, — что он должен, если это вообще будет возможно, жениться во второй раз: шестеро детей, работа и, самое главное, необходимость быть самим собой… Господи, что же из всего этого может получиться?
Мисс Брэнуэлл, тетушка — теперь ее абсолютно уместно и неизменно называют именно так, — закрывает глаза и рот сестры с аккуратностью швеи.
Две старшие девочки, Мария и Элизабет, проливают слезы понимания. Следующая по возрасту, Шарлотта, слезает со стула и подталкивает младшую сестру Эмили, чтобы та сделала то же самое. Сын Брэнуэлл — он старше Эмили, но младше Шарлотты и носит имя, которое пришло к нему с самого моря, имя, с которым рассталась его мать, — в отчаянии переводит взгляд с одного лица на другое, силясь понять, что нужно делать. А малютка Энн безоблачно улыбается, совсем не смущаясь смерти: в конце концов, она сама совсем недавно явилась из небытия.
Дети послушно складывают руки в молитве — они знают, как это делается, — но все равно не выстраиваются в ряд. Скорее, они сбиваются в кучу, только почему-то правильную, будто стоят на вершине скалы, едва-едва помещаясь на ней, а вокруг бушует море.
2
Имущество
Находясь в середине, Шарлотта думала, что защищена.
Первая тень сомнения появилась благодаря Брэнуэллу. Однако остроумная, ликующая манера, в которой он проделал это, на какое-то время лишила вопрос остроты.
— Ведь если нас шесть, ты не можешь быть по-настоящему в середине, — сказал он, — потому что… Ну вот, смотри. — Он написал их имена на листе бумаги в порядке старшинства: Мария, Элизабет, Шарлотта, Брэнуэлл, Эмили, Энн. К собственному имени мальчик дорисовал маленькую завитушку. — Видишь? По одну сторону от тебя находятся двое старших, а по другую — трое младших. При шести середины нет, потому что… — он нахмурился, машинально водя по бумаге карандашом, — потому что это арифметика.
Шарлотта недоверчиво вгляделась в рисунок.
— Но я чувствую себя в середине.
— Ну, это да, — признал Брэнуэлл. Чувства всегда были весомым аргументом для юных Бронте.
Находясь в середине, можно смотреть в обе стороны. Оглянешься назад — и видишь, как младшие топают по дорожке, которую ты уже преодолела, а еще теряют тот же зуб, точно так же капризничают. Это дает ощущение безопасности. А впереди идут Мария и Элизабет, осматривают местность, устраняют препятствия — вот истинная безопасность.
Они не были взрослыми, но, с точки зрения Шарлотты, обладали блестящими способностями, что производило не меньшее впечатление. Если они говорили, что сделают что-то, то всегда делали. Однажды Шарлотта плохо справилась с шитьем, и тетушка, будучи не в духе, отчитала ее. «Небрежность, — заявила она, — это врата дьявола». Обнаружив, что сестра плачет, Мария сказала, что до завтра распорет и перешьет все как надо. Укладываясь в кровать, Шарлотта не могла не проговориться Саре:
— Мария, наверное, еще не будет ложиться спать. Она хочет исправить мое шитье.
— Э-э… уверена, она бы так и сделала, будь у нее время, но не очень-то рассчитывай на это.
Сара боялась (Шарлотте никогда не составляло труда определить, о чем думают люди), что девочка разочаруется. Однако Шарлотта лучше знала свою сестру. Утром она нашла шитье, исправленное, как и обещала Мария. Вот вам и доказательство.
Нет, ей не хотелось хвастать этим. То был просто момент счастливой удовлетворенности: так и должно быть. Несколько лет назад — тогда она еще не понимала, что такое год, — случилась катастрофа. Она называлась «смерть мамы», и вместе с ней все изменилось. Наверное, именно тогда на свободу вырвалась тьма: тьма, которая подстерегала, поджидала тебя за каждым углом жизни. Но Мария и Элизабет были носительницами света и всегда могли отогнать тьму прочь.
Были места, где тьма вообще не ощущалась. Например, зимним утром в кухне, когда Нэнси Гаррс, сестра Сары, пекла хлеб и можно было втянуть носом дрожжевой запах теста, который удивительным образом был еще и запахом самой Нэнси. Или в маленькой комнате наверху, которую они называли своим кабинетом, когда Мария брала газету и читала своим спокойным голосом, старательно подчеркивая грандиозность произносимых слов: мистер Пиль, герцог Веллингтон, парламент, — а они слушали, затаив дыхание. А в особенности, когда папа покупал новую книгу и Брэнуэллу позволялось разрЕзать страницы: книга во всем своем великолепии лежала на столе, ожидая, когда нож освободит ее.
Но иногда тьма могла прокрасться даже в хорошее место и застать тебя врасплох. К примеру, на верещатниках, во время пунцового разноцветья лета, когда Эмили слишком близко подходила к ручью, подпрыгивая, даже нарочно качаясь из стороны в сторону, или подбиралась к старому барану и заглядывала в его дьявольскую морду, призывая Шарлотту сделать то же самое. И тогда становилось понятно, что она, пусть самую малость, потешается над тобой.
Или за чайным столом, когда папа, который из-за особенностей пищеварения обычно трапезничал в одиночестве и покое, решал вдруг присоединиться к ним. Долго и шумно потягивая чай, будто хлебая суп, он прикрывал веки, погружаясь в воспоминания, и говорил: «Это напомнило мне» или «Произошел однажды любопытный случай». После этого он принимался рассказывать истории о незнакомой стране под названием Ирландия. В такие моменты чувствуешь себя польщенным, пораженным и в то же время понимаешь, что в любую секунду история может принять темный, устрашающий оборот и взгляд отца упадет на тебя, бесстрастно изучая, исследуя твой страх.
Страх, что тьма доберется до тебя. Слава Богу, она защищена, она в середине. Шарлотта снова посмотрела на листок Брэнуэлла, на вереницу волшебных имен. Нет, она все-таки в середине. Она успокоилась.
Эта семейная арифметика, конечно, не включала тетушку и папу. Они находились за ее пределами, в собственных обособленных сферах: тетушка — со своей Библией, благородной дрожью, ностальгией и воспоминаниями о юности в Пензансе, когда леди еще пудрили волосы, а она была царицей бала. А папа — со своей скорбью.
Скорбь Патрика истинна. Ее истинность ничуть не умаляется тем фактом, что через три месяца после смерти жены он предложил другой женщине, подруге семьи, выйти за него замуж.
Быть может, чересчур поспешно; но посудите сами: шестеро детей — и что ему с ними делать? Этот вопрос швырял его из стороны в сторону, пока не довел до головокружения и ярости.
Отказ леди был полон негодования. Поэтому он долго думал, прежде чем написать давней возлюбленной, с которой познакомился много лет назад, в дни, когда его впервые назначили викарием в Эссексе. Было время, когда их отношения стали приближаться к помолвке, но тогда ему показалось, что лучше себя не связывать… Не вышла ли она, учтиво осведомлялся Патрик, подробно описав свои обстоятельства, случайно замуж?
В ответ пришло письмо, полное величественного, сокрушительного презрения. И оно заставило вдовца смириться с невозможностью повторного брака. Однако смирение противоестественно для Патрика. Все равно, ворочаясь в постели, он временами протягивал руку и ждал; иногда, в течение нескольких секунд, его жена как будто оказывалась рядом, оставляя след своих теплых, дышащих форм, подобных ярким пятнам, что стоят перед глазами, когда смотришь на солнце. А порой, возвращаясь к действительности, он обрушивал на пустующую половину кровати тяжелые размашистые удары. Настоящие удары, а не легкие постукивания боксеров — такие удары мужчины наносят в настоящих боях: в детстве, стоя на пороге кабаков Драмбольорни, где незаконно торговали спиртным, он наблюдал за драками и испытывал одновременно восхищение, отвращение и почти тягу.
Смириться — значит быть слабым и пассивным. Лучше раскрыть объятия. Истинный мученик вожделенно просит больше кипящего масла и стрел. Патрику придется заново познавать острые и весьма сложные радости самоограничения: я не могу этого получить; мне нельзя этого получать; я этого не получу. Он вспоминает свои холодные комнаты в зимнем Кембридже: на окнах — лед, в карманах — гроши. Потом новость, что он выиграл стипендию и внезапно стал богаче на пять фунтов в год: вот и самое время купить ведро угля и разжечь камин. Но Патрик не собирается смиряться. Как и прежде, он прячет руки под мышки и склоняется над Тацитом, вглядываясь в слова сквозь туман собственного дыхания. Я этого не получу. Победа.
Итак, он раскрывает объятия навстречу собственным лишениям. Но есть другая скорбь, которую нельзя преобразовать. Шестерых детей, оставшихся без матери, нужно обеспечивать и обучать; пятеро из них девочки, у которых нет денег, чтобы привлечь женихов. Темное озеро будущего, и мы плывем по нему, не видя берегов. Хвала Господу, что среди них есть мальчик, единственный сын. О, в его власти все изменить. Но Патрик далеко не жестокий человек, он никому этого не скажет; он даже запрещает себе задерживаться на этой мысли, когда наставляет Брэнуэлла у себя в кабинете. Узкие хрупкие плечи, сгорбленные над книгой: им выпало нести непомерную тяжесть. Впрочем, если бы в детстве Патрику, ютившемуся с девятью братьями и сестрами в закопченной ирландской хижине, кто-то сказал: «Все зависит от тебя», — он бы ответил: «Да, да, пожалуйста». Пламенно. Он бы раскрыл объятия навстречу этому вызову. И, думая об этом, он почти завидует сыну, завидует сокровищам, которые несет борьба.
Любопытно, но Патрик не может вызвать в памяти лица своих братьев и сестер, хотя отца видит ясно: вот он на пашне, вот копает и собирает в кучу торф, вот точит косу оселком. Отец постоянно что-нибудь делал. Выбирал сосательный камешек, перед тем как начать прорезать себе путь во время сенокоса: когда сосешь камешек, во рту не пересыхает. Вот он — вкус скорби: твердый, необходимый камень во рту. И Патрик спешит выйти на собственный луг, к своему обширному, разбросанному по всему городку приходу: работа заставляет жить дальше. А работы много. Посещения больных, свадьбы, крещения, похороны — больше всего похорон. Снова и снова он стоит у края вязкой дыры, где торчат мертвенно-бледные корни и кишат потревоженные черви, снова произносит одни и те же слова, а во рту держит камешек скорби. Скошенная трава привычно падает на землю.
Спросите о частоте этих похорон мистера Эндрю, хирурга. Сбросив налет первой защитной реакции — мистер Эндрю питает необычную слабость к этому городку и по совести трудится на его благо, — он, как честный ученый, вынужден будет признать, что смертность в Хоуорте сравнима с той, что наблюдается в самых неблагополучных трущобах Лондона. Гните свою линию, и он, возможно, согласится, что во многих отношениях Хоуорт и есть трущоба. Но это не нищета упадка: скорее, грубый и беспощадный беспорядок поселения, которое движется вверх.
По всему Западному Ридингу можно увидеть такие вот прижимистые, потные, забравшиеся повыше городки, где время — деньги, а деньги — шерсть. Мистер Эндрю по-прежнему едва не теряет сознания, когда заходит в темную духоту погреба чесальщика шерсти, где сам чесальщик и его семья теснятся, живут, работают и дышат плесенью, а огонь в плите горит без вентиляции. Но процесс начеса требует тепла, а фабриканты жадны до начесанной шерсти. Хоуорт процветает, но его путь к успеху включает множество болезней и смертей. Мистеру Эндрю настолько часто приходится писать в своем журнале слово «тиф», что теперь он сокращенно обозначает его «Т». Проблема водоснабжения, скажет он вам, состоит в том, что существующая система могла быть приемлемой для средневекового селения, но не для промышленного района. В Хоуорте всего два общественных колодца, поэтому женщины с ведрами выстраиваются в очередь задолго до рассвета — по крайней мере, в этом есть одно преимущество: не видно, какого цвета вода. Занятые горожане выливают содержимое туалетов на мусорные кучи, которые разваливаются и растекаются во все стороны; переполненное церковное кладбище на вершине холма вносит свою лепту в похлебку сточных канав.
Но позвольте, мы же тут новый мир строим. Современность всегда бывает жесткой. Быть может, время излечит многие из этих болезней, смягчит острые углы, принесет зрелость. Но даже мистер Эндрю признает, что Хоуорт вовсе не то место, которое способно настроить на романтический лад.
— Лучше быть хорошей, чем умной, — поучает тетушка Эмили, которая пыталась переписать урок Брэнуэлла по латыни и сдалась, застонав, что недостаточно умна для этого. — Это самый ценный урок из всех, что ты когда-нибудь выучишь.
Энн, которая спала в комнате тетушки и много времени проводила в ее тени, доверчиво поглядывая на нее снизу вверх, принялась повторять поучительную фразу, слегка раздражая всех своим лепетом. «Лучше быть хорошей, чем умной». Иногда она путалась: «Лучше быть умной, чем хорошей». Это было неправильно; и, зная, что это неправильно, Шарлотта прислушивалась к словам с тайным волнением. Прямо как в тот раз, когда они с Сарой Гаррс сидели в двухместном туалете во дворе, а Сара издала грубый звук и сказала: «Ой, южный ветер подул», — после чего засмеялась. Шарлотта дерзнула не разделить ее веселья: это было неправильно. Но так волнующе было осознавать, что неправильное существует. Оно всегда где-то рядом, идет рука об руку с молитвами, умыванием и послушанием.
Но ведь можно быть хорошей и умной, как Мария. Однажды тетушка пустилась в избитые ностальгические воспоминания о неком корнуоллском джентльмене, за которого она могла выйти замуж:
— …высокая степень почтения. Да, в наших взглядах на религию имело место расхождение, с которым не могла примириться моя совесть, но все же какая высокая степень почтения! Когда Бонапарт бежал с острова Эльба, он потерял все деньги, вложенные в ценные бумаги, и дела его быстро пошли на спад. Покинув Пензанс, чтобы исполнить долг перед детьми моей сестры, я теперь жалею, кроме прочего, и о том, что лишена возможности время от времени посещать могилу этого достойного джентльмена и возлагать на нее цветы.
— Но, тетушка, — сказала Мария, подняв глаза от шитья, — вы говорили нам, что этот джентльмен погиб в море.
В течение нескольких секунд тетушка была способна только молча сидеть, поджимая губы.
— Его доставили домой. Его тело… Мария, кайма никуда не годится. Ты бы лучше уделяла внимание работе, вместо того чтобы показывать неуважение к старшим.
Позже, во время прогулки по вересковым пустошам, Мария была тиха и подавлена.
Элизабет, заметив настроение сестры, мягко произнесла:
— Но ведь она действительно постоянно что-нибудь меняет в этой истории.
— Это было неправильно. Мне не следовало так говорить.
— Это была всего лишь правда.
Шарлотта шагала между сестрами, в середине, заглядывая в их очаровательные лица: у Марии темные брови и точеные черты лица, как у леди; Элизабет мягче, ее нежные глаза, опушенные длинными ресницами, во всем ищут хорошую сторону. Шарлотта защищена с одного бока силой, а с другого — нежностью.
— Ну да, конечно. Потому я так и сказала, то есть не смогла сдержаться. Но причина и повод — не одно и то же. Тетушка оставила дом и друзей, чтобы переехать сюда и заботиться о нас. Я вела себя неуважительно, а это все равно что быть неблагодарной за ее доброту.
— Не переживай. — Элизабет положила руку на плечо Марии, заодно потрепав по голове и Шарлотту. — Она скоро забудет об этом.
А Мария, умная и хорошая, не забудет. Ее сожаления никогда не были пустыми словами, тогда как для Шарлотты извинения, подобно изнанке платья, являли собой гладкую обратную сторону колючей обиды. Конечно, тетушку нужно уважать и быть ей благодарной, но, тем не менее, Шарлотта не могла не замечать, как та скалит маленькие, серые, как галька, зубы, когда говорит о дьяволе и вечных муках, или как гримасничает за спиной Нэнси Гаррс, когда та отпирает погреб, чтобы отмерить слугам по кружке пива. Шарлотте приходилось близко подносить к лицу книгу, чтобы читать, но она видела не только печатные буквы и подозревала, что наблюдательность эта не послужит ей во благо. Однажды ночью, когда бушевала страшная гроза, Брэнуэлл вбежал в спальню девочек с радостным криком: «Вы слышали? Это был самый громкий!» — а потом смущенно оглядел себя и пробормотал: «Боже мой, опять. Такое иногда случается, когда я в постели». От Шарлотты, разумеется, не укрылось, что какая-то часть Брэнуэлла торчала под его ночной сорочкой, будто гвоздь. А вот Мария ничего не увидела — или, благодаря усилию доброй воли, которой недоставало Шарлотте, оказалась способной не увидеть. Она просто взяла ситуацию в свои руки и постаралась всех утихомирить: успокоила дрожавшую всем телом Эмили, которая подскочила на кровати, а Брэнуэлла отправила в его комнату.
— Не бойся, Эмили! — крикнул Брэнуэлл, поворачиваясь к двери. — Это всего лишь гром! — Вспышка рыжих волос и тоненькие белые ноги ему самому придавали вид электрической грозовой искры. — Знаешь, это ведь то, что значит наша фамилия, — мне папа говорил. Это мы. По-гречески Бронте означает гром.
Под ночной сорочкой, отметила про себя Шарлотта, уже ничего не торчало.
Она, конечно, понимала, что об этом не надо спрашивать. Элизабет может и не знать, но по доброте душевной отыщет для тебя ответ; Мария, способная подробно дискутировать с папой об эмансипации католиков, наверняка знает и, уважая во всем правдивость, возможно, объяснит. Но спросить их значило бы злоупотребить, а Шарлотте вовсе не хотелось этого делать: она доверялась их мудрости, ибо они были полубогами, связанными с мифическим прошлым. Они помнили маму.
Память Шарлотты способна была изобразить несколько небрежных набросков, но девочка не могла с уверенностью сказать, навеяны ли они ее собственными воспоминаниями о маме или чужими рассказами о ней. Брэнуэлл, который был годом младше Шарлотты, безапелляционно заявлял: «Я помню маму — я все о ней помню». Но воспоминания эти не выдерживали пристального внимания. Просто Брэнуэлл в очередной раз выпрыгивал из штанишек, силясь оказаться на коне. Как-то раз Энн порвала свою юбочку и долго, отчаянно проливала над ней слезы, пока Сара Гаррс не вздохнула беспомощно:
— Боже правый, свет не видывал еще таких рыданий!
Брэнуэлл при этих словах заложил пальцем страницу книги, которую читал, и поднялся навстречу брошенному вызову.
— О, однажды я плакал еще сильнее. Гораздо сильнее. Я тогда схватился за каминные щипцы и так сильно обжегся, что чуть не потерял сознания. На самом деле все-таки потерял и упал в камин, а после этого…
И начиналась сказка, которую они слушали без всякого неприятия, потому что она была скорее выдумкой, скрашивающей время, чем ложью. Кроме того, рассказывая историю, мальчик держал про запас что-то вроде усмешки — таким уж был Брэнуэлл: это была его роль, его место, впрочем, как и у каждого из них. В кровати, отважившись сунуть нагретые ноги в подвальный холод простыней, Шарлотта мысленно представляла их всех: Брэнуэлла с его коллекцией талисманов — стеклышком от часов, шнурком, пуговицами и жутким мышиным черепом на ночной тумбочке; папу, ужасающе одинокого (представить его было труднее всего); Энн в своей постельке, в ногах тетушкиной кровати… Образы эти навевали такое же умиротворенное настроение, как коробка для шитья или — самый прекрасный и желанный на свете — ящик в папином столе, с отделениями для чернил, свечей, перочинного ножика и мелкого белого песка. Ветер часто стенал и ворчал под карнизами, будто хотел сорвать крышу и взглянуть на Шарлотту и всю ее семью, каждого в своем отделении; а быть может, нарушить порядок, разнести все в щепки, уничтожить. Но нет, крышка прочно сидит на коробке, и такого не может произойти.
— Мисс Брэнуэлл, я размышлял о проблеме образования для наших девочек, — говорит Патрик, — и буду счастлив узнать ваше мнение по этому вопросу.
— Всенепременно, мистер Бронте, хотя вам известно, что я никоим образом не могу претендовать на глубину познаний в этой области.
Он учтиво пригласил ее к себе в кабинет выпить чаю, где они обращаются друг к другу с такой же чопорностью. Когда дело касается свояченицы, которую Патрик очень уважает, присущий ему стиль восемнадцатого века проявляется особенно четко: каждое «потому что» превращается в «ибо», а если он усаживает ее в кресло, то обязательно с поклоном, точно Батскую красавицу. Они прекрасно ладят. Даже его плевательница и ее табакерка стали своего рода парой. Лишь иногда при взгляде на мисс Брэнуэлл Патрика охватывает ненависть, потому что та жива, а ее сестра в могиле; к тому же, несмотря на угловатость старой девы, в ее облике кроется достаточно сходства, чтобы наполнить эту насмешку ядом.
— Вы, без сомнения, знаете, что я большой друг учения как такового и учения ради самого учения. Развитой ум всегда найдет пищу. Однако недостаток более осязаемой пищи придает вопросу, в случае с нашей семьей, особую остроту. Я не богат и не могу ожидать, что когда-нибудь стану таковым.
— Но вы оставите детям нечто большее, чем земные сокровища, мистер Бронте, — возражает мисс Брэнуэлл. — Здоровые принципы религии, твердая мораль, должная покорность перед Господом — такие богатства никогда не померкнут.
Ответ мисс Брэнуэлл аккуратно формален, как обмен поклонами перед началом менуэта. Она разливает чай, довольно крепкий: Гаррс никак не возьмет в толк, что заварку вполне можно использовать дважды.
— Вы очень добры. Я действительно надеюсь, что в сфере законоучения и духовного наставничества принципы, которые девочки впитывают дома, не обнаружат никаких пробелов. А что касается хороших манер и женских искусств, у них, безусловно, всегда под рукой великолепная наставница.
Снова обмен поклонами, снова грациозно вытягивается носок.
— В сущности, их самостоятельные занятия с моим скромным собранием книг и под моим руководством, кое позволяет мне осуществлять ограниченное время, помогли им достаточно далеко продвинуться во всех отношениях. У них не по годам развита любовь к чтению, в особенности у Марии, которая, по моему мнению, демонстрирует высокие интеллектуальные способности. — Голос Патрика приобретает некую оправдательную тональность, присущую родителю, заговорившему о непозволительном — любимом ребенке.
— Они много читают и учатся, — вторит ему мисс Брэнуэлл. — Мои опасения, мистер Бронте, состоят в том, что они чересчур много учатся.
— Чересчур много? — Патрик поправляет дужки очков, фокусируя на свояченице острое, как у птицы, внимание. Эти двое всегда готовы чинно подискутировать. — Позвольте, я всегда полагал вас сторонницей оттачивания разума применительно к обоим полам, как и вашу дорогую покойную сестру.
— Моя бедная сестра любила учение. Но долг она любила больше всего.
— О, девочки никогда, надеюсь, не станут пренебрегать долгом. И я не могу допустить мысли, что книги каким-либо образом могут толкнуть их к подобному. Господь свидетель, наш мир таит множество ловушек и опасностей, но искать их нужно не в книгах.
— Смотря о каких книгах идет речь. — Мисс Брэнуэлл вжимает подбородок в кружева, которыми укутана ее шея. Ее никто никогда не видел без этих рюшек, похожих на петли. Это так же немыслимо, как нагота. — Но я, конечно, не вправе делать замечания по поводу воспитания детей моей сестры…
— Нет, нет, моя дорогая сударыня, вы имеет полное на это право — вы, столь многое принесшая в жертву, чтобы остаться здесь и быть помощницей в выполнении моих печальных обязанностей. Более того, мое решение обсудить данный вопрос отчасти объясняется пониманием, что в ближайшем будущем вам, быть может, захочется вернуться в Корнуолл. Пожалуйста, продолжайте.
— Прекрасно. Я застала Марию за чтением Байрона. Представьте себе, она читала вслух младшим сестрам и брату.
— Мой книжный шкаф, безусловно, содержит стихотворения лорда Байрона, — произносит Патрик, тщательно выговаривая каждое слово, будто переводит с листа, — и я ясно дал понять, что он открыт для всех моих детей. На самом деле я считаю, что в характере лорда Байрона можно многое оплакивать… — Губы Патрика скорбно поджимаются, но… не мечтательный ли огонек блеснул за стеклами очков? — И остается лишь сожалеть, что литературный гений так скомпрометирован сомнительными моральными качествами. Но я не отступаюсь от убеждения, что в книгах нет вреда.
Мисс Брэнуэлл бросает на собеседника проницательный взгляд; глубоко-глубоко под ним, как рябь в колодце, кроется нечто, похожее на презрение.
— Что ж, мистер Бронте, в данном случае с моей стороны было бы дерзостью противоречить вам. Но я должна спросить, полагаете ли вы, что это их удовлетворит? Сделают ли их счастливыми мечты о корсарах и замках, романтические вымыслы и прочее? Или же это посеет в них желания, которым не суждено осуществиться? А им явно не суждено — и девочкам следует помнить об этом.
— Сударыня, вы говорите так, будто цель жизни — быть счастливым, — отвечает Патрик с едва заметной улыбкой, и на мгновение между собеседниками пробегает холодок. — Однако нам, конечно, следует здраво оценивать жизненные перспективы девочек. Тяжело будет найти мужей для пяти бесприданниц без связей в обществе. Боюсь, им лучше быть готовыми зарабатывать на хлеб благородным трудом.
— В качестве гувернанток. — Бессовестно крепкий чай. Расточительный и чрезмерно стимулирующий. На четверть разбавить листьями ежевики. Заварке это никак не повредит.
— Вот именно. В особенности Мария, интеллектуальные дарования которой обещают хорошие перспективы в сфере передачи знаний. Элизабет кажется мне склонной скорее к домашней работе… Однако образование в стенах учебного заведения станет ценным приобретением для всех девочек. Конечно, наступит время, когда Брэнуэлл сможет оказаться в силе как-нибудь помочь им.
Мисс Брэнуэлл кивает. Мальчик ей нравится, хотя от него больше суеты и шуму, чем от тихих, послушных девочек. Она даже проявляет к нему — в своей закостенелой манере — материнские чувства, напоминая при этом изможденную овцу, принимающую необузданного щенка за ягненка.
— Вы продолжите самостоятельно заниматься обучением Брэнуэлла? Что ж, это экономия. Но остается еще пятеро.
— Как раз в этом и состоит мое затруднение. Школа, которую рекомендовала мисс Ферт, к примеру, непомерно дорога.
Патрик вздыхает, но причиной тому не дороговизна обучения. Мисс Ферт, подруга семьи еще со старых добрых времен Торнтона — времен, когда у них действительно были друзья, — крестная мать Энн. Кроме того, и тут дело обстоит серьезнее, именно ей вдовец первой предлагал стать ему новой женой; только теперь, спустя два года после катастрофического сватовства, она снизошла до общения с ним. Патрик по-прежнему не упускает из виду, что, каким бы преждевременным ни было его предложение, в нем содержался неоспоримый практический здравый смысл: мисс Ферт была благородной дамой, обладала некоторыми денежными средствами и любила детей. Если частью этого уравнения когда-то и была жажда обладать, если он когда-то и складывал в уме пламя свечи, абрикосовую шею под затылком мисс Ферт и ощущение обнаженных ног под пальцами (это набухающее скольжение, выше, выше), то все это теперь забыто. Или же он посадил память на карантин и лишь иногда слышит, как она возится за высокой оградой.
— В любом случае я не думаю, что подобного рода школа вполне соответствовала бы жизни, которая ожидает девочек в будущем, — продолжает мисс Брэнуэлл. — Приобретение одних лишь изысканных манер вряд ли принесет им пользу: наоборот, тщеславие и легкомыслие получат там благодатную почву. Если уж образование необходимо, то здравая, экономная учеба, без мишуры, лучше подготовит девочек к миру, где долг превыше всего.
Патрик кивает:
— Ваш совет, сударыня, глубокомыслен и полон рассудительности, в точности как я и ожидал.
— Я, конечно же, забочусь о благополучии девочек. Поскольку для них не может быть ничего хуже — уверена, вы разделяете мое мнение, мистер Бронте, — ничего хуже, чем расти с мыслью о некой своей исключительности.
— Лорд Байрон умер.
В детском кабинете Мария опускает газету и произносит эти слова с леденящей ясностью. Девочка, переболевшая недавно корью, худа и бледна, и это производит еще более драматичный эффект.
— Он погиб на поле брани? — вскрикивает Брэнуэлл. — В схватке с нечистыми турками?
— Он умер от лихорадки в лагере, где готовился к битве с турками, — говорит Мария. — Это была доблестная, героическая смерть, смерть во имя освобождения Греции.
— Доблестная и героическая! — эхом отзывается Брэнуэлл; ему нравятся эти слова.
— Как сказано в статье, на жизненном пути лорда Байрона были тяжкие грехи и ошибки, но все же… — голос Марии дрогнул, — мы скорбим о гибели великого человека.
Дети смотрят друг на друга. Доблестная и героическая… Шарлотте кажется, что в их собственной маленькой тишине с широко раскрытыми глазами есть что-то от этих качеств, и это что-то соединяет эту тесную, пахнущую сыростью комнату со смертоносным величием далекого греческого берега. Но девочку наполняет также и безотчетный страх.
— Правильно ли будет помолиться за душу лорда Байрона? — спрашивает Элизабет.
Мария в нерешительности.
— Лучше спросить тетушку.
За дневным шитьем Элизабет обращается к тетушке. Та издает странный смешок; потом ее узкое лицо становится еще уже, как бывает, когда вечерами она сидит возле камина и смотрит на огонь, а тени точат ее силуэт; пошевелившись, она слегка покачивает головой, и создается впечатление, что она отряхивает мысли, будто клочки обветшалых ниток.
— Помолиться за душу лорда Байрона? — И снова звучит безжалостный смешок. — Что ж, полагаю, вы можете попытаться.
Позже, на пустошах, Брэнуэлл, отломав ветку низкорослого боярышника, предстает перед зрителями неистовым фехтовальщиком.
— Когда вырасту, стану таким, как лорд Байрон. Я перебью всех турок и отучу их быть язычниками. — Он рубит вересковых язычников. — А потом вернусь домой переодетым, чтобы меня никто не узнал… Ой!.. Я поранил руку. Шарлотта, посмотри, посмотри на нее.
Раны Брэнуэлла всегда должны выставляться напоказ, чтобы он получил заслуженную долю внимания.
— Она не кровоточит. Нет, все-таки почти кровоточит. Брэнуэлл, не думаю, что тебе нужно вырасти таким, как лорд Байрон.
— Почему?
— Боюсь… думаю, он попал в ад.
Бледная, как у всех рыжеволосых, кожа Брэнуэлла вспыхивает. Он швыряет на землю свой меч и топчет его.
— А я думаю, что это не так.
Шарлотте знакОм этот гнев, как и страх, что скрывается под ним, — маленький скрюченный фитиль в сердце пламени.
— Лорд Байрон был великим поэтом, он был доблестным, героическим и…
— Но тетушка сказала, что молиться за его душу бесполезно. Иногда он писал грешные вещи и поступал грешно. Даже в газете так сказано.
Мальчик отворачивается, чтобы скрыть, как дрожат его губы.
— Ты свинья, Шарлотта. Ты свинья, раз говоришь такое.
— Но мне это не нравится, Бэнни. Вот почему мне страшно. Если ты будешь жить, как лорд Байрон, то после смерти окажешься в аду, вместе с ним…
— Мы ничего об этом не знаем. — Мария встает между ними. — Это решает Господь. И мы не можем гадать о его замыслах. Нужно просто доверяться ему. — Она кладет руки на плечи брата и сестры, немного тяжеловато опирается на них — все еще слабая после болезни, — и теперь Шарлотта не только слышит ее слова, но и чувствует их кожей: — Мы можем быть уверенными только в одном — в том, что Господь милосерден.
В сорока пяти милях от них человек, который ни во что это не верит, созерцает школу, которую он построил.
Как и Патрик, он является служителем Церкви и принадлежит к ее евангелическому крылу; в остальном же трудно отыскать людей, настолько разительно отличающихся друг от друга. С одной стороны, ирландский переселенец, выживающий на безвестную стипендию приходского священника; с другой — солидная фигура преподобного Уильяма Кэруса Уилсона, викария Танстолла, лендлорда Кастертонхолла, а также филантропа-основателя только что открывшейся школы для дочерей священников в Коуэн-Бридже, солидной во всех отношениях.
Рессоры жалобно скрипят, когда он выходит из экипажа, — тяжеловесный, крупный, плотный и гладкий, в черном одеянии священника, застегнутый на все пуговицы; он приближается к крыльцу, и широкие ступни оставляют на мягком дерне отпечатки, похожие на следы от коровьих копыт. Здесь, в отличие от Кастертонхолла, нет посыпанной гравием подъездной дороги для экипажей: это место не для тех, кто может позволить себе роскошный личный транспорт, и не для того, чтобы выставлять напоказ мирскую тщету. Преподобный Кэрус Уилсон, так сказать, несет себя к двери, и его своеобразная негнущаяся походка наводит на мысль о худом актере в набитом тряпками театральном костюме. Наше сравнение не пришлось бы по вкусу преподобному Кэрусу Уилсону, который не одобряет театр и в котором нет ничего от Фальстафа, за исключением, быть может, способности верить в собственную ложь.
Директриса школы, несколько взволнованная, встречает его у входа. Мистер Уилсон приезжает часто, но не всегда предупреждает об этом заранее. И это, возможно, естественно, ибо он живет поблизости, но, скорее всего, ему просто не хочется пускать дела на самотек. Школа для дочерей священников — дитя преподобного Кэруса Уилсона, а к детям он испытывает трепетные чувства.
Школа открылась всего пару месяцев назад, и потому неизбежно возникают болезни роста, о которых директриса, явно нервничая, сообщает мистеру Уилсону, когда тот милостиво соглашается выпить чаю у нее в кабинете. Он очень внимателен; и все же, пока он слушает, выкатив большие глаза, похожие на полуочищенные вареные яйца, немигающие, не испускающие ни капли света, то самое ощущение набитого театрального костюма даже директрису, несмотря на все уважение к собеседнику, заставляет побаиваться, что по окончании рассказа мистер Уилсон вместо ответа либо рухнет подобно какому-нибудь Гаю, либо лопнет, как воздушный шар.
Однако мистер Уилсон поднимается, зычным голосом проповедника уверяет ее, что всем затронутым проблемам будет уделено должное внимание, и начинает обход школы. Ее спроектировали, построили и открыли с невероятной скоростью — даже, быть может, с поспешностью; но преподобный Кэрус Уилсон относится к неутомимым, решительным натурам, привыкшим действовать, и у него свое видение. В поле этого видения попала вереница каменных коттеджей и старая водяная мельница для производства деревянных катушек. Мистер Уилсон часто наблюдал эти строения, проезжая по огражденной шипами дороге, когда направлялся на проповеди и собрания библейского общества в Лидсе, так что теперь перед нами свершившаяся трансформация. Приходило ли ему в голову, что сделанный выбор не идеален — ведь это изолированный, незащищенный уголок, а само здание тяжело отапливать, — трудно сказать. Лабиринт его мыслей нелегко нанести на карту.
По всей вероятности, все началось с жуткой убежденности, что в мире почти все неправильно; что все легкомысленно ходят по тонкому льду, весело болтают, не обращая внимания на пронзительный треск. Мистер Уилсон различал этот звук с раннего детства. Он расслышал его еще до того, как течение Французской революции начало настораживать людей, заставляя смотреть себе под ноги. В те дни в обществе был принят размашистый, сочный, ироничный тон, ужасный в своей привлекательности. Старый знакомый отца заехал в гости по пути в Шотландию, где намеревался заняться охотой и стрельбой. За бутылкой портвейна он говорил о священном — и слова его оставались лежать подобно расщепленной скорлупе грецких орехов, устилавшей стол.
— Лично я считаю недопустимым вмешиваться в религию человека. Или даже чересчур много о ней говорить. Ничто не может утомить сильнее, нежели бесконечная болтовня о состоянии чьей-то души: это так же противно, как если бы собеседник подробно описывал свои недуги и проблемы с кишечником.
Этот человек был священником. Весьма уважаемым священником, ведущим богатую жизнь в Глостершире. Вот чему должны были учиться у него прихожане: следовать примеру, который он показывал простому народу. Юный Кэрус Уилсон, переживший шок — фактически, набитый им до предела, — узрел путь, которому необходимо следовать. К счастью, он обнаружил, что не одинок. Треск льда усилился, и экипажи стали поворачивать от игорных притонов к церквям, по мере того как поднимался во весь рост Антихрист атеистической революции, а из Кембриджа начало проистекать евангелическое слово. Наведи порядок дома: ты играл с дьяволом. Иногда, с точки зрения мистера Уилсона, это послание недостаточно упорно доводилось до сознания людей.
Да, с посвящением в духовный сан возникла проблема, когда епископ Честера отказал в рукоположении, потому что возомнил, что молодой человек наполовину кальвинист, — но, ах, разве не видите? Вешайте на меня этот ярлык, если угодно, — это не важно. Важен лишь вопрос греха и реальности, абсолютной реальности ада. Кэрус Уилсон занимал и занимает идеальное место, чтобы предупреждать об этом людей, потому что сам он в ад не попадет: его твердая вера всегда свидетельствовала об этом. Но он знает, каково это, ему так же хорошо знакомы вечные муки, как одному из его прихожан дорога к кузнецу, живущему в соседнем селе. Вниз и круто влево. И вот оно, вечное пламя. Так работает его мышление или, скорее, текут его мысли: работа не совсем верный образ для описания того, как думает Кэрус Уилсон. Это слишком бесстрастный процесс, слишком подверженный ошибкам и усталости.
Сравните: третье крыло, которое он пристроил к школе, длинная крытая галерея, где девочки могут делать зарядку, когда погода слишком сурова. Тяжело скользя, мистер Уилсон продвигается по галерее к аудитории для занятий. Человек защищен, он почти в закрытом помещении. Но стоит выступить из-под веранды, и это ощущение немедленно испаряется: вы оказались под беспощадным небом, обиталищем града и молний. Ваша безопасность вовсе не безопасность. Преподобный Кэрус Уилсон, такой неповоротливый на вид, всегда чувствует в сердце трепет перед опасностью.
Что касается пространства в середине — этого тщетного, пустого, расточительного, опасного пространства, — он намерен превратить его в садовый участок, который будут культивировать девочки. Девочки в саду. Он представляет, как они благопристойно трудятся, именно благопристойно, а не красиво: в красоте кроется опасность. Какая яркая картина! Мистер Уилсон сожалеет, что допустил ее в сознание, но продолжает гнуть свою линию — опять же, он знает, о чем говорит. Его необычайные тело и разум движутся дальше, в аудиторию.
Часто случается, когда он заходит в класс, то обращается с наставлениями или дает урок катехизиса, но сегодня мистер Уилсон жестом показывает учительнице продолжать; он ходит по комнате, вполуха прислушиваясь к ровному гулу голосов, читающих Библию. Это успокаивает его хотя бы в том смысле, что приводит в мягкое возбуждение, напоминает о вездесущем долге предупреждать, о грехе, о треске льда. Он изучает склоненные головы девочек, которых на первый взгляд можно принять за мальчиков, одетых в передники, потому что их волосы, по его настоянию, коротко острижены. Но только на первый взгляд: к несчастью для девочек, они все равно выглядят как девочки. Мистер Уилсон тщательно изучает одежду учениц — простое нанковое платье с короткими рукавами — на предмет отличий от формы, ибо дьявол легко может ввергнуть их в соблазн пришить оборку или кружевную кайму. Он замечает на столе учительницы экземпляр собственного ежемесячного издания «Друг детей», — но с одобрением, а не с гордостью, поскольку просто не может никому другому доверить опасную задачу предоставления этим уязвимым умам пищи для чтения. Он обследует хозяйственный шкафчик и удовлетворен, видя, что его указания по поводу мелков выполняются и что даже самые мелкие остатки не выбрасывают, а складывают в коробку. Хотя учениц пока немного, и все они довольно взрослые, с Божьей помощью он надеется со временем заполнить все шестьдесят мест, а среди них могут оказаться совсем малютки, для крошечных пальчиков которых идеально подойдут списанные мелки. Здесь всему есть причина.
Журнал приводит мистера Уилсона в замешательство. Шестнадцать поступивших, а на уроке присутствует только пятнадцать учениц. Мэри Честер, говорит ему учительница, заболела, и директриса позволила той остаться в постели. За вялым кивком мистера Уилсона кроется острое смятение чувств. Больна? Насколько больна? Если девочка серьезно заболела, необходима немедленная духовная подготовка. Если болезнь несерьезна, ученице может грозить еще более страшная опасность. Мрачное воображение рисует ее праздно лежащей в кровати: течение мыслей ничем не ограничено, руки и ноги не находят себе места. Лучше подняться и отдавать силы учебе, невзирая на недуг, чем подвергнуться такому искушению. В конечном счете лучше позволить болезни свести себя в могилу и оказаться недосягаемой для греха. Еще одна проблема, которую нужно обсудить с директрисой перед уходом.
Проблем очень много, ибо школа для дочерей священников — серьезное начинание. Мистер Уилсон сам планировал, рассчитывал и ходатайствовал о пожертвованиях, и список меценатов безукоризнен: он включает освободителя рабов Уильяма Уилберфорса, чья благотворительность двадцать лет назад простерлась до назначения ежегодной стипендии в десять фунтов бедному молодому ирландцу по имени Патрик Бронте. Другой бы на месте мистера Уилсона мог посчитать, что его цель достигнута — основана школа, в которой дочери небогатых священников имеют возможность за скромную плату получить образование, соответствующее их месту в обществе. Но нет, преподобный Кэрус Уилсон не станет почивать на лаврах: в самой мысли об этом кроется опасность. И он кружит над колыбелью своей малютки, переживает, чтобы новорожденная росла правильно.
Осознав существование бурлящего ада за верандой, он принял на себя миссию: дети, в особенности девочки. Скольких смертных грехов нужно избежать; а дети, в первую очередь девочки, едва ли могут вступить в мир, не испачкавшись в нем, как в грязи. Спасти их — нелегкая задача, ибо все их естественные, то есть дьявольские, наклонности подстрекают малышек к мятежу. Да, он знает, что они досадуют на остриженные волосы и платья из простой ткани. Но дальновидное воображение рисует перед ним альтернативу. Преподобный Кэрус Уилсон может представить ад во всех деталях, где у девочек длинные-длинные волосы, а одежды нет вовсе.
3
Плоть и трава
Не расстояние страшило ее.
— Сорок пять миль — по правде говоря, скорее сорок восемь — это, конечно, далековато, я понимаю, — сказал папа. — Но на самом деле это не такое большое расстояние… и дело в том, что я не вижу более подходящей и умеренной по стоимости школы, расположенной ближе к Хоуорту.
Сорок пять миль или тысяча — не важно; важно только то, что она покинет дом. Вот это здание, этот мир, укрытый за четырьмя стенами.
Даже Хоуорт ничего не значит. Шарлотта не испытывала к городку ничего, кроме легкого отвращения к шуму и вони. Когда девочке доводилось проходить через него, скажем, по дороге в Китли, где она брала в библиотеке книги на дом, она иногда заглядывала в чужие дома. Часто из-за крутых спусков и узких тротуаров приходилось почти вжиматься в окна, чтобы увидеть необъяснимо странное кресло, стоящее всего в нескольких дюймах от тебя, кухонную плиту с кипящей по ту сторону кастрюлей и чей-то незнакомый взгляд. Секундное замешательство — и она уже смотрит в сторону. Подлог. Настоящий дом один.
Тетушка сказала:
— Конечно, ты многому научилась здесь, с отцом, но школа требует большей дисциплинированности. Это значит, что нужно быть аккуратной, скрупулезной. Но не бойся, ты быстро схватываешь и подготовлена лучше большинства девочек твоего возраста.
Как будто учеба имеет к этому какое-то отношение! Шарлотта любит учиться. На самом деле странной казалась мысль, что нужно куда-то ехать, чтобы получить образование, как прививку от оспы, и больше о нем не вспоминать. Ей хотелось учиться постоянно.
Но только здесь, здесь.
— Повезло тебе. Это приключение, — сказал Брэнуэлл. — Жалко, что в школу не еду я.
— Да уж, — ответила Шарлотта, — тогда бы ты понял, о чем говоришь.
— Эмили не станет надувать губы, если ей тоже придется ехать, — заметил брат. — Правда, Эмили? Ты не будешь трусить?
Часто, когда у Эмили что-то спрашивали, она склоняла голову набок, будто ей в ухо кто-то шептал совсем другой вопрос. Бросив взгляд на брата, она спросила:
— Почему ты так нехорошо ведешь себя с Шарлоттой?
— Чтобы она разозлилась. Когда разозлишься, тебе уже не так грустно. — Брэнуэлл исполнил витиеватый жест фокусника. — Уж я-то знаю.
Но ей не было грустно, как в тот день, когда они нашли мертвого ягненка на пустошах, а рядом стояла его мама-овца, просто стояла на небольшом расстоянии. Скорее это было предчувствие грусти или… О, это был мучительный ужас! Огромный, как мир, горячий, как солнце.
Всего один раз, на верещатниках, Шарлотта решилась на то, что так любила делать Эмили, — сбежала по крутому склону холма, слишком крутому склону, настолько крутому, что в какой-то момент она почувствовала, что уже не в силах остановиться и что собственное тело и ее жизнь выходят из-под контроля. Это было ужасно, и она сказала себе, чувствуя, как кровь стучит в ушах: «Я никогда больше этого не сделаю».
А теперь приходилось. Склон отнял у нее право выбора, да и вершины холма, быть может, никогда не существовало.
Каждый день ее аккуратно, незаметно тошнило. Ей удавалось выбирать место и время, чтобы папа не узнал. Эти маленькие проявления болезни расстраивали его. Кроме того, Шарлотте не хотелось обременять его своими страданиями. Он действовал, исходя из искренней заботы о ее благе, и ей уже все объяснили.
Эмили сказала:
— Если тебе действительно это не нравится, почему просто не убежать?
— Ах, Эмили, не будь ребенком. — Что ж, если бы на ней лежала ответственность большой девочки, она могла бы даже насладиться плюсами этого статуса. — Ты не понимаешь.
Но Эмили просто рассмеялась, и все тут. На ее смех нечем ответить: точно книгу, которую ты читал, внезапно захлопнули у тебя перед носом. Шарлотта излила долю своего несчастья и на Энн. Было что-то такое в ее положении младшего ребенка семьи, беспомощной четырехлетней малютки, хотя на самом деле это лишь усугубляло положение: способная размышлять, принимать участие в жизни и радоваться ее прелестям, она все равно оставалась малюткой. Это вызывало презрение, то есть зависть. Несколько раз короткими резкими замечаниями и едкими ответами она доводила Энн до слез. Но не истерических: Энн плакала застенчиво, будто хотела, чтобы ее попросили перестать.
Эмили всегда ее утешала. И однажды ночью, лежа в кровати, она сказала Шарлотте:
— Знаешь, Энн ведь тоже придется ехать в школу, когда она подрастет.
Этого было достаточно. Шарлотта всхлипнула. Эмили взяла ее за руку.
— Когда я окончу школу, — произнесла после паузы Шарлотта, — когда все это закончится и мы станем взрослыми, я хочу, чтобы мы все вместе жили в домике у моря. С садом, откуда открывается вид на море. И у каждого из нас было кресло в саду, собственное кресло.
Эмили удовлетворенно вздохнула:
— О да.
На следующий день Шарлотта продолжила трудиться над книгой, которую мастерила для Энн, пока новость, что скоро придется отправиться в школу, не парализовала ее. Она выпросила у Нэнси Гаррс огарок свечи и просидела до позднего вечера, чтобы сшить странички между собой. Шарлотта узнала, что несчастье может заставить человека ненавидеть, только вот не могла придумать применения этому знанию.
Энн шумно радовалась книжечке, то и дело всем ее показывала, даже к папе с ней приставала, растревожив Шарлотту. Папиного внимания нельзя было требовать по пустякам. Не то чтобы страшно было наткнуться на отказ — просто все понимали, что так надо, как надо, к примеру, беречь дорогую писчую бумагу. Хотя папа и пробормотал, что со стороны Шарлотты очень мило так заботиться о сестре, близорукость не позволила ему разобрать крошечных букв и рисунков. Шарлотта почувствовала облегчение, потом разочарование.
Однако все эти чувства походили на мимолетное порхание бабочки рядом с монолитным, неизменным ужасом, с которым ходила, жила и спала девочка. Уроки шитья с тетушкой теперь заменили приготовления, ведь в школу требовалось привезти очень много дневной и ночной смены белья, обычных и фланелевых нижних юбок. Ужасом Шарлотты был пропитан каждый стежок.
— А я в каждом рассказе? — спросила Энн, с надеждой заглядывая в книжечку.
Нет, можно быть только в одном, как бы он ни сложился. Мысль о предстоящем дне казалась Шарлотте почти невыносимой — на самом деле она и вовсе не смогла бы ее вынести, если бы не одно спасительное обстоятельство. Обстоятельство, которое ее никогда не подводило.
Мария и Элизабет. Они уже идут по пути, который ее ждет. В прошлом месяце папа отвез их на дилижансе из Лидса, и сейчас они в школе. Мария и Элизабет — сестры без единого возражения покинули дом, они улыбались и целовали родных на пороге, спокойно наблюдая, как их чемоданы поднимают на крышу нанятой двуколки, а те норовят выскользнуть из рук, — встретят ее там.
Итак, она не может быть такой хорошей, как они, но может быть им благодарной и, по крайней мере, попытаться быть похожей на них. И главное: они будут вместе и с ними все наладится. Ступай прочь, тьма.
Мисс Брэнуэлл говорит:
— Да, она готова, мистер Бронте. То есть ее вещи готовы. Хотя вам следует знать, что она не хочет ехать, совсем не хочет.
— Да, да, это вполне естественно, вполне естественно, — отвечает Патрик, чтобы потянуть время, и заставляет мысли обтекать стороной взрывоопасную тему. Ведь он подробно обсудил этот вопрос с Шарлоттой, объяснил, чего от нее ждут, получил ее заверения в готовности ехать. Что еще? Патрик подавляет сожаление, что Шарлотта не похожа на Марию, которую отличает рассудительный, рациональный ум, ведущий ее вперед подобно негасимому факелу. Ум ее матери. Шарлотта, конечно, очень юная, однако тревожно думать, что внутри нее могут существовать темные мятежные уголки. Ему знакомы эти уголки. Это вызывает тревогу и отвлекает, ведь у него столько забот, столько обязанностей, зовущих к разбросанно живущим прихожанам.
— Покинуть дом — значит сделать большой шаг, — говорит он наконец, — многое оставить, и Шарлотте, возможно, не хватает силы разума ее старших сестер. Но они будут рядом — вот ее якорь. Мария вдохновит ее, а Элизабет утешит. Да.
Эмоции спрятаны, будто полный стакан отодвинули от края стола. Вот, теперь он не разольется.
Обязанности Патрика: сегодня его ждет встреча с мистером Брауном, могильщиком, по поводу предстоящего визита в Хоуорт архиепископа Йорка — ни больше ни меньше. Присутствие его светлости требуется, чтобы благословить дополнительный участок земли на использование под церковное кладбище. Погребения, жалуется мистер Браун, превратились в кошмар.
— Боязно лопату в землю воткнуть. А внизу, где влажно, хуже всего. Никогда не знаешь, на что наткнешься. Я изо всех сил стараюсь держать яму в чистоте до похорон, но каждый раз, когда привозят гроб, обязательно что-нибудь торчит или просачивается.
— Уверен, нового участка будет достаточно, — говорит Патрик. Он встретился с мистером Брауном во дворе, где тот работает с камнем, и теперь раз за разом вздрагивает, когда сын мистера Брауна внезапно появляется из темноты амбара, что служит мастерской. С молотком в руке и с головы до ног припорошенный белой каменной пылью, он подобен духу умершего, витающему, быть может, в поисках своей надгробной плиты.
— Да, наверное, пока достаточно, — продолжает мистер Браун. — Но надолго ли? Мы же не запретим людям умирать, мистер Бронте.
— Достаточно на сегодняшний день, мистер Браун.
Архиепископ, конечно, захочет выпить чаю, а может, и отобедать; кроме того, приедут члены его ордена. Сколько? В письме указано? Нужно позаботиться, чтобы дети не мешались под ногами. Близорукие глаза Патрика выхватывают из обстановки двора незаконченную мемориальную плиту, подпирающую стену. Поначалу он ничего не может понять. HERE LIE THE REMA. Долю секунды надпись кружится в голове Патрика, будто танцует джигу, которую любил играть на скрипке его брат Уильям. Here lie the rema, here lie the rema… Но, конечно же, это незаконченное слово «remains». Латинский корень remanare — оставаться. Благословенно знание.
Патрик снова отправляется в путь, его ждут на ферме под Броу-Муром. Here lie the rema. Страшно быть сумасшедшим и обнаруживать беспомощную податливость разума: как тот несчастный юноша в Веллингтонском приходе, сын жестянщика, который, едва заслышав звон колокола или плач ребенка, принимался повторять этот звук с ужасающей точностью, до хрипоты и изнеможения. Рациональные способности, захваченные дикими силами иллюзии. Он вдруг вспомнил, как брат Уильям отправлялся воевать на стороне «Объединенных ирландцев» во время восстания девяносто восьмого года. Оружие выдавали из запасов захваченного поста ополчения в Лизнакриви. Патрик, вернувшийся домой после занятий с детьми приходского священника Драмгуленда, умолял брата остаться.
— Ты сделал свой выбор, Пэт, — сказал Уильям, бросив взгляд на тусклый костюм Патрика. — А я — свой.
Выбор — разве может существовать настоящий выбор между хаосом и порядком? Это истинная непрестанная борьба человека, происходящая как снаружи, так и внутри. Патрик маршем завоевателя шагает вверх по ухабистой проселочной дороге, минуя поле чахлого овса, единственной культуры, способной расти на этой скупой земле. Овес поддерживает такую же бледную, хилую, но многочисленную семью, где очередное пополнение кричит на весь дом, — причина, по которой сюда идет Патрик.
Самая младшая дочь этого дома — семнадцатилетняя, как она утверждает, но Патрик проверил приходскую книгу и знает, что ей пятнадцать, — родила внебрачного ребенка. Обычное дело: отец неизвестен, хотя Патрик подозревает ухмыляющегося кузена с усами цвета соломы, который тут околачивается; мать девушки выдает младенца за собственного позднего ребенка. Патрик скорбит о моральном падении, но в первую очередь его заботит духовное благополучие ребенка. Он пришел не затем, бодро обращается он к девушке, чтобы читать лекции, а только чтобы посоветовать окрестить младенца как можно скорее. Она слушает, угрюмо, молча, но слушает; мать девушки в это время качает на руках орущую маленькую душу, о которой он ведет речь; огромная тощая борзая, осыпаемая грязной бранью, неуклюже вертится на пороге, то забегая в закопченную кухню, то выбегая из нее. Патрик уходит с уверенностью в успехе. Первостепенная задача почти решена. Ребенок выглядит здоровым, но это еще ничего не значит; Патрик произносил прощальные речи над множеством гробов, уступающих по размеру ящику для письменных принадлежностей, и ему жутко провожать эти души, не получившие прощения.
Не каждый священник проявил бы такую деликатность в отношении незаконнорожденности. Но Патрик не верит, что грехи отца или матери должны падать на голову ребенка.
Неутомимый ходок, в свои сорок семь энергичный, как жеребенок, и выносливый, как осел, Патрик преодолевает крутой спуск с Броу-Мур — бедный викарий, не имеющий ни коляски, ни двуколки, ни даже верховой лошади. Но у него есть свои маленькие радости: скромная забота и уход за собой. Несмотря на летнее тепло, его шарф повязан, как всегда, высоко и плотно, потому что необходимо беречь уязвимое горло; оказавшись дома, он с нетерпением ждет обеда в тиши своего кабинета, где никто, кроме него, не услышит жалоб его пищеварения. Эти безобидные капризы — все равно что для взрослого мужчины нежно заботиться о ручной белой мышке. А еще привычка к мягкой меланхолии; приближаясь к пасторату, Патрик вдруг ощущает, как остро ему не хватает жены, как не хватает любимой дочери Марии. Но чувства эти лишь на миг сжимают сердце — так мисс Брэнуэлл вдыхает порцию табака из своей коробочки. К счастью, это длится недолго; да, если бы это тянулось долго, было бы нехорошо. Возможно, Патрик приживается на острове одиночества Робинзона Крузе, где можно поступать как угодно.
К Патрику не подобрать ключа — слишком много висячих замков, задвижек, засовов и заколоченных ставен, — но брошенный украдкой взгляд сквозь щели, быть может, покажет нам: вдовец утешает себя тем, что превращается в стареющего бездетного холостяка.
При других обстоятельствах путешествие в дилижансе из Китли могло оказаться приятным в своей новизне; Шарлотта никогда еще не ездила так далеко и не проводила так много времени в обществе папы. Но сейчас все новшества казались зловещими, ибо предвещали катастрофическое новшество школы. Кроме того, мысли девочки во многом были заняты гаданием, когда и как ее стошнит. В Скиптоне к ним в дилижанс подсел толстый пожилой джентльмен. Он предложил Шарлотте засахаренные фрукты, завернутые в клочок бумаги, и выглядел обиженным, когда девочка отказалась. Затем попутчик принялся обсуждать с папой законы о бедных. Шарлотта остро осознала, что является ребенком, по-новому осознала — словно это было какой-то болезнью или уродством. В окне дилижанса, погружаясь в неимоверные волны зелени, проплывали долины, пятна туч разбегались над тянущимися к небу холмами. Это было прекрасно, а значит, жутко.
— К Коуэн-Бриджу ведет защищенная шипами дорога, но там нет остановки дилижанса, — объяснил ей папа, — поэтому придется нанять двуколку в Инглтоне.
Все эти хлопоты ради нее. Было поздно, и Шарлотту одолевала усталость, когда они наконец-то приехали. Приехали? Девочка увидела крыши домов, коров, не спеша возвращающихся с пастбищ, каменный подъем моста, услышала холодный говор ручья; и тут двуколка резко свернула с главной дороги, и путники оказались перед дверью в стене. Шарлотта посмотрела вверх и увидела, как красную вечернюю зарю пронзают зубцы.
В какой-то момент она перестала замечать, что происходит вокруг: для нее это было слишком, не осталось сил реагировать. А запах! Будто белье и бараньи кости кипятили в одном большом медном котле. Шарлотта медленно поднималась по бесконечной темной лестнице, цепляясь за изгибы кованого железа перил, пока не оказалась в оклеенной обоями гостиной, где незнакомая леди пожала ей руку. Леди эта не старая и не молодая, что сбивало с толку; на поясе, как у тетушки, ключи, — но их так много, что у нее возникло сравнение с бряцающими кандалами. Мисс Эванс. Теплая худая рука.
— Здравствуй, Шарлотта! Уверена, ты будешь рада увидеть сестер.
Вот он, робкий стук в дверь. Шарлотта знала, что сестры будут в этой блеклой, серо-коричневой форме — ее собственная ждала своего часа в чемодане, — и все же была потрясена, увидев их в школьной одежде: казалось, будто они развлекались какой-то мрачной игрой в переодевание.
Мария и Элизабет — это они и не совсем они. Они не бросились к сестре, но спокойно подошли и наградили слегка изменившимися поцелуями. Мисс Эванс сказала, чтобы они позаботились о Шарлотте, помогли ей устроиться на новом месте. Да, мисс Эванс. Служанка с грубым лицом принесла поднос, постелила скатерть: папа должен поужинать и переночевать здесь, а ранним утром отправиться домой. Марии и Элизабет в качестве поощрения позволяют разделить трапезу. Спасибо, мисс Эванс. Все эти реверансы и ответы хором… У Шарлотты слипаются глаза: она чувствует, что может лечь на пол, как собака, и заснуть. За столом папа рассказывает, как поживают тетушка, Брэнуэлл, Эмили и Энн — Мария и Элизабет сами ни о чем не спрашивают. А как их учеба?
— Мария и Элизабет занимаются весьма успешно, мистер Бронте, — говорит мисс Эванс. Иногда в ее взгляде светится доброта, но почему-то чувствуется, что не стоит на это полагаться — как на пенни, найденное на полу. — Но касательно опрятности и пунктуальности мы хотели бы видеть некоторые улучшения.
— Уверен, они наступят, — отвечает папа, — особенно теперь, когда девочки будут стремиться показать пример Шарлотте.
До дома тысячи миль: мечта. Мария и Элизабет бросают странные взгляды на простой ужин, состоящий из бутербродов с сыром и оладий. Предупреждение, что его не стоит есть? С другой стороны, когда мисс Эванс приглашает их к столу, они принимаются за еду с жадностью. Возможно, это имеет какое-то отношение к слову «смирение», которое постоянно звучит в разговоре. Шарлотта проглатывает несколько кусочков хлеба, смиренно. Нога Элизабет мягко касается ее ноги под столом. В дороге Шарлотте удавалось сдерживать тошноту, а теперь, под давящей тяжестью мира, удается не расплакаться.
Однако потраченные усилия делают ее опустошенной и беспомощной. Шарлотта может только моргать, не издавая ни звука, когда мисс Эванс задает ей маленькие колкие вопросы.
— Думаю, — слышится откуда-то издалека папин голос, — моя дочь очень утомлена переездом.
Марии и Элизабет велят проводить ее в дортуар. На несколько драгоценных минут Шарлотта опять оказывается в середине: под каменными сводами коридора по обе стороны от нее идут сестры, вдруг снова ставшие собой. Они обнимают, ободряют ее и наперебой расспрашивают о домашних. В их голосах чувствуется какая-то натянутость, сдавленность, но виной тому может быть эхо каменных стен.
Дортуар: жуткий, как само его название. Здесь запах кипящего котла сгущается до чего-то затхлого, пригорелого, неясного. Голые стены, голые доски пола, ряд узких кроватей. Несколько девочек с взъерошенными волосами и круглыми лицами, переодевающиеся в ночные сорочки, поворачиваются посмотреть на вошедших.
— Старшие девочки должны учиться до восьми, — говорит Элизабет. — Лучше приготовиться ко сну до того, как они появятся.
Шарлотта не успевает спросить почему, как сестры снова увядают. Очередная мисс обрушилась на них, низведя до реверансов и почтительных «да, мисс». На этот раз перед Шарлоттой оказалась энергичная особа с глазами-ягодками и высоким недовольным голосом; она напоминает ей пчелу. Да, мисс Эндрюс. По ее приказанию чемодан Шарлотты внесли наверх, и теперь она жужжала и злилась, разбирая его содержимое.
— Три пары черных шерстяных чулок, три пары, об этом ясно сказано в проспекте.
Да, мисс Эндрюс. Она бубнила правила поведения в школе, а Шарлотта моргала и шаталась. Да, мисс Эванс.
— Эндрюс. — Маленькое жужжащее лицо остановилось на уровне глаз девочки. — Ты выучишь мое имя. А теперь раздевайся — и в постель.
Она ушла.
Мимолетное возвращение Марии и Элизабет, которые помогли ей разложить одежду.
— Нужно делать это аккуратно. Иначе она будет ругаться.
Затем шум — идут старшие девочки, и Мария с Элизабет бросились к своим кроватям. Шарлотта с головой укрылась жестким шерстяным одеялом. Она попыталась представить лицо Сары Гаррс, но оно расплывалось перед глазами. Грохот и крики. Одеяло отброшено в сторону.
— Кто это?
— Она воняет.
— Да, воняет.
Шарлотта закрыла глаза, прячась от больших мрачных силуэтов.
— Как думаешь, она писает в постель?
— Похоже на то.
— Фу.
Голос Марии:
— Это Шарлотта, она наша сестра.
Какая-то девочка насмешливо перекривляет ее. Осознание: это же папин акцент, и у Марии, хотя Шарлотта никогда этого не замечала, он тоже, наверное, есть. А у нее? Миг постыдного предательства, она прячется под одеяло: если он у нее есть, необходимо от него избавиться.
— Почему она такая маленькая?
— Ей всего восемь, — звучит голос Элизабет.
— Она все равно должна быть больше. Ваш отец морил ее голодом? Запретил ей расти, чтобы она ела поменьше?
— Здесь она точно не подрастет.
Долгие перешептывания и смешки, оборванные предупреждением:
— Эндрюс!
В комнате действительно появилась мисс Эндрюс и прошла рядом с Шарлоттой. Девочка услышала это, но не увидела: инстинкт заставил ее спрятать голову под одеяло. Какое-то время спустя, когда погасли свечи и утихло сопение, Шарлотта почувствовала, что кто-то взял ее за руку. Мария.
— Завтра мы будем вместе. Сейчас нельзя разговаривать. Спокойной ночи.
— А что плохого в разговорах?
Протест. Ее первый протест.
— Тише. Когда утром зазвонит колокол, сразу же вставай.
И Мария превратилась в темноту.
Они стояли у двуколки, озаренные солнечным светом. Мухи изводили старую лошадь, садясь на нее, взлетая и снова садясь. Папа позволил девочкам по очереди себя поцеловать.
— Шарлотта, дорогая, я оставляю тебя в надежных руках.
Папа не побрился: Шарлотта почувствовала колючую щетину и, когда он выпрямился, увидела, что та седая.
Двуколка исчезала вдали, а папа махал им на прощание шляпой — странный, безоблачно-праздничный жест. Шарлотта попыталась поднять руку. Та не желала слушаться. Что ж, папа все равно не сможет разглядеть их с такого большого расстояния.
Мисс Эванс, гремя ключами, повела их назад. Элизабет немного отстала, чтобы шепнуть Марии:
— Ты не сказала ему?
Мария покачала головой. У нее был бледный, болезненный вид; остриженные волосы подчеркивали выступающие скулы. Дома (при мысли о доме возникло ощущение, будто тебя кулаком ударили в живот) была книга с изображением Жанны д'Арк, которая выглядела точно так же.
— Нет, — ответила она. — Как я могла? У папы и так много забот.
Их жизнь не изменилась, нет; она упала с огромной высоты, разбившись вдребезги, и теперь приходится ползать среди зазубренных обломков.
Впереди ждут новые открытия. Шарлотта обнаруживает, что глупа. Учителя качают головами. Она многое знает о Вильгельме Завоевателе, даже то, чего ей не следовало бы знать, но только не даты его жизни. Хотя у нее есть соображения, слишком много соображений по поводу Франции и Швейцарии, карту Европы она составить не может. Нет системы.
А еще девочка обнаруживает, что они — ученицы школы для дочерей священников в Коуэн-Бридже — являются объектами милостыни, о чем свидетельствует их траурная форма. Вот почему плата за обучение такая низкая, объясняет Мария: богатые люди жертвуют деньги на школу. И поэтому имена богатых людей упоминаются в их молитвах.
Молитвы в Коуэн-Бридже звучат без конца. Молитвы перед завтраком, перед обедом, после чая, перед сном. Такое впечатление, что Бога нужно пилить. А кроме молитв — уроки Закона Божьего, катехизис, гимны, проповеди, библейские тексты, которые нужно заучивать на память. Преподобный Кэрус Уилсон, их покровитель, придает большое значение религиозному наставлению детей. Мистер Уилсон — это имя Шарлотта услышала задолго до личной встречи. Оно в каждом уголке школы. На него ссылаются. Волнение одной или двух учительниц при звуке этого имени доходит до неспособности сделать глоток воздуха. На лице мисс Эванс упоминание о покровителе школы, напротив, вызывает иногда застывшее выражение, как будто ее одолевают тяжелые подспудные размышления. Это имя напечатано на обложке брошюры под названием «Друг детей», которую им дают почитать в час досуга.
Шарлотта вскоре откладывает брошюру, но шокированный разум продолжает витать над смертоносным морем прозы мистера Уилсона. Маленькая девочка подвержена приступам шумных капризов; однажды, во время одной из таких истерик, она валится замертво и попадает в ад. На глазах двух сестер умирает мать: одна плачет, но другая, более мудрая, укоряет ее, потому что следует радоваться, что мама покидает мир греха. Детей бодают быки, кусают бешеные собаки, в них попадает молния; они лежат, раздавленные колесами телеги, и обращаются к читателю с речами об адском пламени. Есть несколько хороших детей, они безмятежно лежат в своих маленьких гробах, но непослушных большинство, особенно девочки. Непослушные, непослушные девочки. Иногда кажется, что достаточно просто родиться девочкой.
— Я не верю, что там написана правда, Шарлотта, — решительно возражает Мария.
— Но мистер Уилсон священник, разве нет?
— Да, как и папа, но папа не верит в такие вещи.
— Тем не менее он отправил нас сюда, — мягко замечает Элизабет.
И тут Шарлотта произносит вслух вопрос, который не дает ей покоя:
— Как вы это терпите? Как вы это терпите?
Они в саду, сейчас время для упражнений на воздухе — на самом деле единственное время, когда они могут свободно поговорить друг с другом; даже в дортуаре им удается обмениваться информацией только шепотом и жестами. Элизабет обвивает руками плечи Шарлотты, нежно прижимает ее к груди — так умеет только Элизабет: даже стоя, она заставляет почувствовать, будто лежишь в теплых надежных объятиях.
— О, все не так плохо, — говорит она. — Ты скоро привыкнешь.
— Папа хочет, чтобы мы получили хорошее образование, — добавляет Мария. — И это лучший способ. Мы будем с благодарностью вспоминать это время, когда станем старше.
Шарлотта рассматривает тонкие черты ее рассеянного лица и думает: «Наверное, это просто слова. Ты говоришь это, чтобы помочь мне, утешить меня. Этому нельзя верить».
Как вы это терпите? Она говорит не об очевидных обстоятельствах, хотя и здесь все достаточно плохо: долгие, изнурительные часы занятий, придирки и замечания, смертельная косность зубрежки и повторения; единственная каменная будка с омерзительным одноместным туалетом на всю школу, и вулкан мух, извергающийся, когда открываешь дверь. Все это, конечно, усугубляется едой, от которой у всех то понос, то запор, то рвота.
Еда. То, о чем раньше никогда не приходилось особо задумываться. Дома ее всегда было достаточно, и за это, как часто напоминала им тетушка, нужно было быть благодарными. Папе требовалось, чтобы ее готовили очень просто, и ел он в одиночестве из-за особенностей пищеварения. А Брэнуэлл говорил, что репа по вкусу напоминает мыло. В общем, еда просто была частью жизни. Но здесь нельзя было не думать о ней. Это как болеть коклюшем: когда просыпаешься утром и знаешь, что лающий кашель будет преследовать тебя весь день; и все, что чувствуешь, будет смешиваться с ним.
Некоторые старшие девочки шутят над едой — громкоголосые, с большими, белыми, покрытыми волосами и родинками руками и громким дыханием. Они говорят: «А вот и снова помои», — и каким-то чудом, гримасничая и хихикая, проглатывают содержимое мисок. Они шумные, но на самом деле покладисты, как овечки: стоит получить желаемое («Скажи, что ты не говорила, что я корова. Скажи это. Скажи») — и они плюхаются на широкий зад и продолжают смотреть на мир, хлопая ресницами. Но большинство учениц, как и Шарлотта, скорее подавлены едой. Они катаются на качелях голода и тошноты. Всегда витает надежда, что пища может оказаться съедобной, но страх противоречит, что в этом случае ее не хватит. Овсянка настолько подгорела, что к языку в виде пленки прилипают кусочки кастрюли — ах, но, быть может, в нашем порядке вещей это значит, что сегодня молоко в рисовом пудинге не будет скисшим или безымянное мясо в рагу протухшим. Единственное, что можно спокойно съесть, это тонкий кусочек хлеба к чаю и овсяная лепешка на ужин, — но их хватают и крадут теснящие друг друга волосатые руки.
Мария и Элизабет пытаются уберечь Шарлотту от этих краж, однако им и за себя-то бывает тяжело постоять. Марии нет еще одиннадцати, а Элизабет — десяти. У старших девочек могучие бедра и есть груди, о которых они шепчутся в дортуаре, победоносно сравнивая их с грудями учительниц. (Отдаленная, как палящее, полосующее холмы солнце, мысль: произойдет ли это со мной? Нет, прошу тебя, Господи.) Но как раз об этом и говорит Шарлотта, когда спрашивает: «Как вы это терпите?» Как это может происходить с Марией и Элизабет, стоящими так высоко и низведенными так низко?
В этом истинный шок Коуэн-Бриджа. Ее собственные тоска по дому, голод и страдания велики, но почему-то неудивительны: в каком-то смысле Шарлотта никогда не ожидала для себя лучшего. Однако видеть, как Марию и Элизабет выталкивают локтями, как они слизывают крошки, склоняют головы под абсурдными выговорами учительниц, подавленные и приниженные, — это опрокидывает весь мир кверху дном. Это не может быть правильным! С другой стороны, разделение на правильное и неправильное для нее во многом исходит от Марии и Элизабет, а они не жалуются.
Элизабет, похоже, полагается на свое знаменитое терпение. (Дома, когда Сара Гаррс произносила свое любимое «Могли бы минутку и подождать», Элизабет с радостью так и поступала, тогда как Брэнуэлл чуть не взрывался при одной мысли об этом.) Она ладит со временем: это время нехорошее, но придет время, когда станет лучше. Что касается Марии, то утешения и доля достались ей более суровые. У Марии есть враг.
Мисс Эндрюс остерегаются все. Ее свирепый нрав широко известен, так же как назойливое любопытство мисс Лорд, учительницы шитья, которую всегда можно задобрить, выдумывая интересные истории о своей семье. Каждый ожидает рано или поздно получить выговор от мисс Эндрюс, но Марии достается каждый день. Что-то в ней вызывает у этой маленькой женщины-пчелы ядовитую, жалящую ярость. «Мария Бронте, вы невнимательны… Мария Бронте, поставьте ступни как положено… Мария Бронте, вы намеренно испытываете мое терпение».
Шарлотта в какой-то степени это понимает. Для мисс Эндрюс внешний вид — это все. Бесполезно внимательно слушать ее на уроке: нужно угрюмо, сурово создавать видимость, что слушаешь. Мария же часто выглядит отвлеченной, а когда ей скучно или неинтересно, она не умеет этого скрыть. Возможно, будь она просто тупой, было бы легче. Ее ум оскорбляет учительницу еще больше.
— Это несправедливо, ужасно несправедливо, — плачет Шарлотта. Вечерняя передышка: черствый хлеб и теплый кофе в классной комнате, короткая возможность размять затекшие суставы перед новой порцией молитв и священных текстов. Три сестры Бронте сидят обособленно. У Шарлотты перехватывает дыхание, когда Элизабет осторожно приспускает воротник Марии, оголяя красные рубцы на задней части шеи, оставшиеся после порки мисс Эндрюс.
— Ах, бедненькая, — шепчет Элизабет. — Кожа не разорвана. Сегодня поспи лучше на животе. Я пришью на спине твоей сорочки пуговицу для напоминания.
Мария поправляет воротник.
— Где ты возьмешь иголку и нитку?
Все постоянно пересчитывается, чтобы затем быть внесенным в описи.
— Они уже у меня. Мисс Лорд не заметила. Я рассказывала ей про Пензанс и кузена Ноббса, который упал в оловянный рудник.
— Ты рисковала. — Мария даже тихонько рассмеялась. — Нет, правда. Кузен Ноббс.
У Шарлотты запекло в груди.
— Это было несправедливо!
А произошло следующее: мисс Эндрюс упрекнула Марию в невнимательности во время урока истории.
— Быть может, — прожужжала она, — этот вид из окна, мисс Бронте, поможет вам ответить, что такое Королевское верховенство?
И Мария, переведя на учительницу мечтательный взгляд, сказала:
— Ах, это Генрих VIII и разрыв с Римом. «Акт о верховенстве» поставил этого монарха во главе Английской церкви. Потом Мария Тюдор отменила его, ведь она была католичкой и верила в верховенство папской власти, но при Елизавете его снова вернули в действие. Хотя саму Елизавету считали скорее правительницей, чем главой Церкви, поскольку она была всего лишь женщиной.
Мисс Эндрюс затрясло.
— Тогда, раз уж вы так хорошо осведомлены, может, сообщите нам год, месяц и день смерти королевы Елизаветы?
Мария не знала. Этого не проходили ни на текущей неделе, ни на какой другой тоже. Но Марию наказали за незнание ответа, за невнимательность и лень. Все смотрели, как пружинистые маленькие руки мисс Эндрюс поднимались и опускались короткими взмахами. Несправедливо, захлебывается гневом Шарлотта, несправедливо.
— Может быть, — соглашается Мария. Взгляд Шарлотты причиняет ей, кажется, больше страданий, чем рубцы на шее. — Но, милая моя, многие вещи, гораздо более серьезные, чем это происшествие, кажутся несправедливыми. Подумай о нашей бедной маме, как она болела. Ей, наверное, это тоже казалось несправедливым.
— Это действительно было несправедливо, — отрезает Шарлотта: негодование доводит ее почти до дерзости. — И ничто не может сделать это справедливым. Даже Бог.
— Тише, ты горячишься. Этого никто не знает. Вот истинный урок, который я усвоила. Не знаю, правда, насколько хорошо.
— Боюсь, ты знаешь больше, чем мисс Эндрюс, — нежно произносит Элизабет. — Ах, бедная моя, именно за это она тебя и ненавидит.
Возможно, это еще один урок: не будь умной. Или скрывай, что умная. Другими словами, лги.
В этом, осознает Шарлотта, ей сопутствует безрадостная удача. Она не блещет способностями. Самая младшая и маленькая ростом, она бредет, понурив голову. Только отраженный свет может привлечь к ней внимание — как в тот день, когда ее впервые заметил преподобный Кэрус Уилсон.
Еще до того как мистер Уилсон появился в классной комнате, все знали, что он в Коуэн-Бридже: звук подъехавшего экипажа, определенное волнение среди учительниц — якобы кто-то видел, как он рыскает возле каморки, где чистят туфли и ботинки. (Неужели это правда? О да, этому твердо верят, и тот факт, что никто не потешается над вообще-то абсурдным поведением, лишь показывает, насколько велик его неприкосновенный авторитет и духовное величие.) Шарлотта и остальные младшие девочки сидят за швейным столом, когда отворяется дверь классной комнаты и мисс Эванс, бледная и утомленная больше обычного, пропускает вперед огромного человека. У Шарлотты создается впечатление, что он носит под платьем бочонок. Жалобно скрипят отодвигаемые скамьи, голоса замирают; мисс Лорд отчаянно жестикулирует Шарлотте, чтобы та поднялась из-за стола.
— Девочки, это мистер Уилсон, он приехал посмотреть, как вы справляетесь, — объявляет мисс Эванс; но огромный человек со скоростью привидения уже оказывается среди них; он у швейного стола; его лицо, большое, как у лошади, склоняется над работой Шарлотты. Запах мыла для бритья, громкое дыхание — такого рода звук можно назвать негармоничным шумом.
— Мисс Эванс. — Он поднял иголку Шарлотты, будто живое существо. — Она из партии, заказанной в Лидсе? Я не помню, чтобы они были такими тонкими. Безусловно, излишне тонкими для такой работы, как наметывание. — Взгляд огромных глаз блуждает по лицу Шарлотты. — Новая девочка.
— Шарлотта Бронте, сэр. Недавно прибыла, чтобы присоединиться к своим сестрам.
— Вот как. — Он кладет иголку на стол. — Напомните мне, мисс Эванс, о проверке квитанции галантерейщика.
Он идет дальше, чувствуя на себе боготворящий взгляд мисс Лорд. Шарлотта не знает, что думать. Она быстро научилась читать по лицам — нервный тик под глазом мисс Эндрюс сигнализирует о ярости, хорошенький румянец старшей девочки предвещает, что прозвучит что-то непристойное, однако на лице преподобного Кэруса Уилсона нельзя прочитать ничего определенного. Только чудные образы мела, луны, белой неподвижности.
Тем временем мисс Эндрюс опускается в глубоком реверансе, а мистер Уилсон изъявляет желание послушать, как ее класс рассказывает на память урок. Только Мария помнит все до единого слова. Шарлотта сияет. Но…
— Что я вижу?
Он заметил значок плохого поведения на руке Марии.
— Имя этой девочки, мисс Эндрюс.
— Мария Бронте, сэр.
— Ах, еще одна Бронте. Что ж, Мария Бронте, какой на тебе значок и за что он?
— Значок неаккуратности, сэр. Я поставила большую кляксу в тетради.
— Очень жаль. Неаккуратность слишком часто бывает признаком отвлеченного ума, ума, наслаждающегося собственными выдумками. Но в конечном счете это, возможно, и не имеет большого значения. — Мистер Уилсон производит нечто ужасное: улыбку, или демонстрацию зубов-надгробий на лице, лишенном каких-либо иных проявлений веселья. — Эй? Разве не об этом ты про себя думаешь? Ты ведь очень хорошо выучила урок! Смею сказать, ты довольно умна. А раз так, то для тебя маленькая неаккуратность, маленькая небрежность почти ничего не значат. Наверняка именно так ты и думаешь. Боже мой, однажды я знал такую вот девочку. — Голос мистера Уилсона принимает ораторскую окраску, и, заняв позицию перед камином, преподобный обращается ко всей школе: — Она могла рассказать обо всем на свете и очень гордилась своими книжными познаниями; однако она не уделяла внимания мелочам, как ни увещевали ее родители и гувернантка. Вынужден сказать, что она была неряхой, а взгляду Господа ничто не может быть противнее, чем неряшливая девочка. Так вот, у этой неряшливой девочки была малышка-сестра, в которой та души не чаяла. В любое время дня и ночи для нее не было большей радости, чем подкрасться к колыбели и посмотреть на малышку. Тут-то и обернулась несчастьем ее неопрятность. Ибо однажды вечером она пришла посмотреть на сестричку и принесла с собой свечу, но забрать ее назад не удосужилась и не поправила занавеску на колыбели: маленькая сестричка сгорела заживо. — Он обращает свои жуткие зубы к Марии. — Как вы думаете, Мария Бронте, когда она шла за крошечным гробиком, провожая сестру в последний путь, можно ли было описать ее горе?
— Вероятно, оно было очень сильным, — еле слышно отвечает Мария.
— Оно действительно было очень сильным. Настолько сильным, что едва не заставило ее усомниться в замысле Божьем. Но, к счастью, рядом оказался настоящий праведный друг, который открыл ей глаза на благо Божественного провидения, которое сберегло малышку-сестру от грехов этого мира, а ей подарило бесценный урок, могущий впоследствии послужить ключом к спасению ее собственной души. — Мистер Уилсон внезапно простирает руку, и Шарлотта обнаруживает, что огромный белый палец указывает прямо на нее. — У тебя здесь младшая сестра, не так ли, Мария Бронте? Подумай о ней. Подумай, какой пример ты ей подаешь. Что она, по-твоему, чувствует, видя значок неаккуратности на твоей руке?
Шарлотте хочется заговорить, ответить ему, причем вовсе не то, что он хотел бы услышать. Но даже сама мысль об этом — немощная фантазия, сродни той, как если бы она пожелала выпрыгнуть из окна и полететь. Она всего лишь ребенок, всего лишь девочка. А отвечает Мария, по существу и очень четко:
— Надеюсь, сэр, что она научится не поступать так, как поступила я.
Преподобный Кэрус Уилсон едва заметно, даже растерянно кивает и грузно движется дальше. Рассказ о девочке-неряхе одновременно подкрепил и истощил его силы, как сытный ленч.
Что до Шарлотты, то она знает, что горящая колыбелька станет гостем ее кошмаров, вместе с ударами молнии, бешеными собаками и мальчиками, погибающими под колесами телеги. Но Мария поднимает голову, доселе смиренно опущенную, и улучает момент послать сестре ободряющую улыбку. Уже в следующее мгновение мисс Эндрюс бросается к ней, цедит сквозь зубы ругательства, отвешивает пощечину, клянется излечить от этих взглядов исподтишка.
И все-таки интересно, что преподобный Кэрус Уилсон делал в каморке для обуви? Ответим: уделял внимание мелочам. В поселке есть сапожник, который производит весь необходимый ремонт, а с тридцатью принятыми на сегодняшний день ученицами, каждой из которых по инструкции положено иметь две пары туфель и одну пару паттенов, это нешуточная задача. Мистера Уилсона интересует система. Платят ли этому человеку за каждую пару или за потраченное время? Неэкономно вызывать его ради одной пары, а через два-три дня просить отремонтировать другую, ну и так далее; лучше назначать ему определенный день, скажем, раз в две недели, для ремонта всей накопившейся обуви. Для туфель, требующих внимания, следует выделить особое место. Вот этой, например, полки будет вполне достаточно; если нет, велите слуге прибить еще одну рядом с ней.
Да, такая система лучше. И все же разум мистера Уилсона — разум, похожий на блеклую бескрылую гагарку, — продолжает вынашивать проблему туфель, даже когда сам преподобный спускается к источнику сального запаха, которым пропиталась вся школа: в кухню. Здесь, в этой запотевшей темнице, девочкам готовят обед: некая разновидность пирога с мясом и картофелем, а также рисовый пудинг, заключает мистер Уилсон, пробежав взглядом по закопченным жестянкам. Он обменивается парой неуклюжих слов вежливости с кухаркой, лично назначенной им на этот пост. Ее семья многие годы служила Уилсонам в Кастертонхолле, а сама она зарекомендовала себя как трезвомыслящая, бережливая и набожная женщина. Умеет ли она готовить — другой вопрос, и вопрос этот не должен занимать его масштабных помыслов. Почему? Послушайте, вы должны понимать, что происходит в Коуэн-Бридже, от начала и до конца. Видите ли, этих девочек готовят к миру: наш долг — дать им броню, чтобы они могли защититься от него. Пища — да, бренную плоть, увы, необходимо кормить, и пирог с мясом и картофелем (или что там такое) подойдет. За рамками этой насущности начинается возбуждение и утоление аппетита — тут-то и распахиваются настежь опасные ворота.
Здесь возникает очевидный вопрос: отведал бы сам преподобный Кэрус Уилсон такой пищи? Разве он и миссис Уилсон, а также их юные отпрыски не вкушают изысканных обедов в Кастертонхолле, где на огромном столе красного дерева никогда не появляется тухлое мясо и подгорелый рис, а если бы и появились, их тут же с негодованием отправили бы вниз? Но, очевидно, это неправильный вопрос. Если бы мистер Уилсон просто был лицемером, то не внушал бы такой тревоги и недоумения. Лицемер по большому счету враль, и он знает об этом. Однако примечательной чертой мистера Кэруса Уилсона (и ему подобных, ибо он не одинок, никогда не будет одинок) является способность верить в некую истину и одновременно в ее полную противоположность. Он верит, что душе полезны страдания, всем душам полезны; но не верит, что они полезны для его души, и старается их всячески избегать. Только взгляните на эти щеки и губы, эти бедра и ягодицы — прямо диаграмма разделки туши.
Тем не менее жизнь этого человека лишена спокойствия. Постоянная необходимость уделять кому-то внимание мешает этому. Он покидает кухню (кухарка с радостью приседает в прощальном реверансе; благодарная почитательница мистера Уилсона, она все же чувствует облегчение — наконец-то можно хорошенько почесаться), а мысли вновь возвращаются к ремонту туфель. Нет, вызывать сапожника раз в две недели — расточительная система.
— Раз в месяц? — переспрашивает мисс Эванс. — Но, сэр, боюсь, что так — не столько сейчас, но когда наступит зима — у некоторых девочек обе пары могут прийти в негодность, а до следующего ремонта будет далеко…
— Не думаю, что это вероятно. Но если такое действительно случится, я надеюсь, что вы, мисс Эванс, не станете поощрять волнения среди девочек. Они просто должны проявлять терпение. Лишения, которые им придется перенести, весьма незначительны; истинный христианин их бы почти не заметил, а система станет гораздо экономичнее. Эй, человек, так готов мой экипаж или нет?
Сны Шарлотты: раньше они радовали, теперь пугают, но остаются по-прежнему яркими. Дебют горящей колыбели, как и ожидалось, состоялся вскоре после отхода ко сну, и звук его еще страшнее зрелища. Но в черном центре ночи эти четкие образы расплываются, и пришедшие им на смену размашистые формы опасности, угрозы и потери кружат над ландшафтами спящего разума Шарлотты. Эта безымянная опасность никогда не относится к Марии или Элизабет, быть может, потому, что они тихонько дышат в нескольких ярдах от младшей сестры. Шарлотта беззвучно кричит Брэнуэллу, Эмили и Энн, которые находятся далеко, но не настолько далеко, чтобы нельзя было, хотя и смутно, разглядеть нависающую над ними угрозу уничтожения: нечто похожее на гребень волны, что вот-вот спадет.
Они были на пустошах, там, где больше всего нравилось гулять Эмили. Их долго продержали взаперти, потому что дождь лил не переставая, но теперь стояла жара и только кое-где виднелись жирные дождевые капли. Внезапно раздался страшный шум, в ушах у Эмили зазвенело, словно кто-то хлопнул в ладоши прямо у нее в голове. Энн заплакала. Бэнни запрыгал вокруг, всматриваясь вдаль.
— Что это было? Гроза? — спросил он и сам же ответил: — Не думаю.
Сара Гаррс взяла их за руки и прижала к себе, так что дети уловили запах ее юбок и чего-то еще, возможно, пота.
— Тише, мисс Энн, ш-ш, ничего страшного не случилось.
— Земля! — завопил Брэнуэлл. — Чувствуете? Земля!
Она вся дрожала — так, будто сидишь на полу из деревянных досок, а мимо кто-то шагает.
— Это конец света, — сказал Брэнуэлл. — Тише, тише!
Но Сара и сама выглядела так, будто вот-вот расплачется. И Эмили — тоже; да, у нее появилось ощущение, будто слезы застыли в том месте горла, где они обычно растут (семена слез), но в то же время она чувствовала, что может рассмеяться, или закричать от радости, или упасть в обморок. И тут какой-то мужчина действительно закричал, но не от радости. Он спускался по тропинке, ведя за собой мула, и кричал, чтобы они возвращались домой, что в Кроухилле прорвало болото и теперь сюда несется мощный поток грязи, который ничто не может остановить. Он снова и снова бил мула, пытаясь заставить животное поскорее спуститься с холма. Сара сказала:
— Бегите! — И они побежали, побежали так, как им обычно запрещали бегать, потому что можно было упасть. Тогда это было неправильно, а теперь верно: со всех ног, прямо под откос, по вереску. Эмили видела церковь и крышу их дома, которые как будто играли в чехарду перед ее глазами. Она бежала, не чувствуя дождя, падавшего быстрыми шлепками на ее лицо, словно на кожу сыпались мокрые листья. Церковь и дом были далеко. Эмили поймала руку Энн и предложила игру, сказав:
— Энн! Давай, кто быстрее добежит до вон того ручья.
Ведь если это конец света, Энн не следует знать, потому что она слишком маленькая. Один раз Эмили оглянулась: на вершине Кроухилла все переменилось, земля двигалась, точно облака, а ей всегда нравилось наблюдать за движением облаков, когда она лежала на жесткой траве и наблюдала за жизнью неба. Но это была земля. Эмили видела, как она, грандиозная и прекрасная, громадной змеей скользит по вершине холма, заставляя ловить ртом воздух и кричать от страха. Ты знаешь, что она вот-вот собьет тебя с ног и лишит жизни, ты не хочешь этого, но часть тебя говорит: «Я хочу остаться, стоять и смотреть, позволить ей добраться до меня». А когда они добежали до безопасного места, которым послужил старый амбар, и Сара затолкала их внутрь и прижала спинами к толстой каменной стене, не забыв поблагодарить Бога, Эмили начала всхлипывать. Она плакала и плакала, хваталась за Бэнни и Энн, целовала их и думала: «Дом — вот все, чего я хочу. Мой дом и безопасность тех, кого я люблю». А потом с ними был папа, он искал их; он все повторял:
— Слава Богу! Слава Богу!
А Эмили пыталась заглушить тоненький голос в голове, который шептал: «Жалко, что это не был конец света, ведь тогда можно было бы увидеть, о, можно было бы увидеть, что дальше».
Минуя огражденную дорогу из Стэнбери по пути в Хоуорт, мистер Эндрю, хирург, замечает впереди легко узнаваемый черный силуэт: низко надвинутая шляпа, шарф до самых ушей, точно бутылка с бурлящей смесью, прочно закупоренная.
— Мистер Бронте, не хотите ли составить мне компанию?
Обзаведясь двуколкой, мистер Эндрю немного стесняется: учитывая расстояния, которые ему приходится преодолевать, навещая пациентов, это весьма полезное приобретение, но… с другой стороны, посмотрите на мистера Бронте, он старше, а всегда пешком. Наверное, наука на шаг впереди: здравый смысл носят колеса, а веру — ноги.
— Спасибо, мистер Эндрю. О, чудесный костюм. Вы, конечно, слышали о вчерашнем бедствии?
— Да-да, прорыв болота. Большая удача, что никого не смыло.
— Мои собственные дети были на пустошах, когда это произошло. Воистину счастливое спасение. — Глубоко посаженные глаза мистера Бронте блестят, он взволнован. — Я только что из Кроухилла, ходил лично осмотреть место происшествия. Оказалось, что я не один. Множество экипажей: народ приехал поглазеть и поудивляться. Но все к лучшему, поэтому будем надеяться, что они воспримут не только представление, но и мораль.
— Да, неприятное происшествие для района. Сегодня утром я видел мистера Тауненда, он опасается, что загрязнение воды остановит его мельницу на неделю. Другие тоже… А тут еще посевы овса…
— Все эти вещи малозначительны, — заявляет мистер Бронте. — Мелочи, если положить их на весы. Знаете, мистер Эндрю, когда мои дети услышали шум и почувствовали дрожание земли, они подумали, что наступает конец света. — Он улыбается, но не насмешливо: нет, это воодушевленная, ликующая улыбка. — Разум ребенка часто наталкивается на истину, которую мы упускаем.
— Боже мой. — Мистер Эндрю крепче сжимает поводья. — Вы тревожите меня, мистер Бронте. Неужели этого события следует ожидать в ближайшем будущем?
Мистер Бронте снова улыбается.
— О, на этот счет, сударь, никто не может быть уверен, поэтому, будучи христианами, мы всегда должны быть готовы. Но вы, конечно, понимаете, о чем речь. Когда Всемогущий говорит с нами, будь то шепот совести или гром землетрясения, нужно внимать каждому слову.
— О, я бы не назвал прорыв болота землетрясением, но…
— Нет? А как бы вы его охарактеризовали?
— Исходя из того, что я слышал и видел, это просто оползень, вызванный сильными дождями, которые переполнили торфяник.
— О нет, мой дорогой сударь! Нет и еще раз нет, я чувствую, что здесь все не так-то просто. Странные атмосферные условия, характерные для того момента — в том числе серовато-синее, насыщенное электричеством небо, — всегда связаны с землетрясениями. Во всяком случае именно об этом я читал. А еще тот факт, что нам показали всю эту страшную мощь и в то же время уберегли от худших последствий, — воистину, разве может Божественное послание предстать яснее? Землетрясение было предупреждением и напоминанием о грядущем великом дне. В следующее воскресенье я буду говорить об этом в своей проповеди. Я возьму текст из девяносто седьмого псалма: «Пред лицом Господа тают горы, как воск».
Мистер Эндрю не знает, что сказать. Умеющий сохранять хладнокровие при отпиливании конечностей у своих пациентов, он испытывает дурноту при мысли об апокалипсисе.
— Несомненно, хороший пример, очень подходящий. Что ж, слава Небесам, что ваши дети остались невредимыми, мистер Бронте. Скажите, как старшие девочки успевают в школе?
— Гм. Ах, очень хорошо: Коуэн-Бридж стал для нас настоящей находкой. Я намерен в ближайшее время отослать к ним Эмили. Потом, когда настанет черед Энн, думаю, мисс Брэнуэлл будет рада вернуться домой в Корнуолл, а в пасторате останемся только я и мой сын, что позволит заметно сэкономить на домашнем хозяйстве и даст мне возможность сосредоточиться на образовании мальчика. — Он качает головой и едва заметно улыбается. — Мистер Эндрю, для служителя Церкви это признание звучит шокирующе, но знаете, после смерти миссис Бронте я всерьез усомнился в намерениях Господних, когда взглянул на путь, что открылся передо мной. А вот теперь этот путь становится ровнее. — Он снова смеется; в его хорошем настроении есть что-то от пугливой лошади, вплоть до вращения блестящих глаз. — А когда сегодня утром передо мной предстала сцена потрясающего разрушения, устрашающий и в то же время добрый, да, добрый голос, казалось, произнес: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?». Урок, мистер Эндрю, великий урок. Думаю, я напишу по этому поводу в «Меркури Лидс».
Хирург слегка морщится при мысли, что его друг выставит себя на посмешище в печати со всеми этими землетрясениями и цитатами из Книги Иова. Но он предпочитает молчать, ибо Патрик Бронте не тот человек, на пути у которого можно становиться; сама мысль о противостоянии, о споре с ним вызывает замешательство, будто намереваешься столкнуться с огромной неизвестной собакой. По этой же причине он не озвучивает своего мнения о Коуэн-Бридже, о котором кое-что слышал от товарища по медицинской профессии, в том числе весьма удручающие вещи. В этом мире, говорит он себе, можно сделать еще столько добра. Лучше думать об этом.
— Я так понимаю, скоро приедет еще одна Бронте, — обращается мисс Лорд к мисс Эндрюс; собеседницы наблюдают за утренней зарядкой в саду. Что ж, можно называть это зарядкой. За исключением нескольких крепких шумных девиц, ученицы группками по две и по три вяло бродят и слоняются из стороны в сторону, как заточенные в четырех стенах духи в передниках. Мисс Лорд, глядя на злой профиль мисс Эндрюс, запускает ядовитую шпильку:
— А ведь мисс Эванс права, говоря, что это умное семейство.
— Не сомневаюсь.
— И не удивлюсь, если самая умная среди них Мария. Мисс Эванс видела, как та помогает одной из старшеклассниц с уроками французского. Незаурядные способности, отметила мисс Эванс.
— Мисс Эванс не приходится с утра до ночи выносить нерадивость и дерзость этой девочки, — огрызается мисс Эндрюс. — К тому же Мария Бронте относится к категории мечтательных девочек. Такие девочки витают в облаках и прикрываются своей мечтательностью, а потому им все сходит с рук. Но меня этим не проймешь.
Мисс Лорд хотелось бы набраться храбрости, чтобы вонзить шпильку еще немного глубже и спросить: «А вы разве никогда не витали в облаках? Никогда не мечтали о будущем, отличном от нашей жизни — от этих долгих, унылых часов работы за гроши в захолустье?» Глядя на мисс Эндрюс, мисс Лорд хочется захлопнуть веки: ей слышится писк котят, которых топят в ведре. С другой стороны, она отчасти понимает коллегу, ибо что-то в этих девочках, особенно в мечтательных, вызывает раздражение. Возможно, дело в том, что они обречены на ту же долю, что выпала тебе самой, но этого не видно: их глаза светятся, а на губах играют скрытые улыбки, будто им известна какая-то возможность спасения, которую тебе в свое время отыскать не удалось.
«Куинни привела шестерых котят, — думает мисс Лорд, — а мне не позволили оставить даже одного». Она протягивает руку, чтобы шлепнуть по уху одну из младших учениц, взгляд которой она просто не может вынести.
Завтра: папа привозит Эмили.
— Мисс Эванс не говорила этого, но я уверена, что папа снова останется на ночь, а потому нас, наверное, пригласят поужинать вместе с ним, — шепчет Мария, пока сестры жмутся друг к другу. Наступил ноябрь, и в неотапливаемом дортуаре проще говорить, потому что все жмутся друг к другу — сбиваются в стайки по две и по три на кроватях, — чтобы согреться, пока не погасят свечи и не наступит время разделяться. Но Мария, Элизабет и Шарлотта, обнимая друг друга и переплетая руки и мраморные ноги, все-таки переговариваются торопливым шепотом. Не угадаешь, когда одна из старших девочек, выискивающих секреты, может прервать тебя на полуслове или, что хуже всего, может появиться Джейн Мурхэд, краснеющая и хихикающая. Она станет высовывать средний палец из-под подстреленной ночной сорочки и бормотать: «Посмотрите на моего червячка, посмотрите на моего червячка. Потрогайте, ну же, потрогайте моего червячка…» Она говорила, что это ее брат; она бормотала и бормотала, пока не начинала плакать от смеха или просто рыдать.
— Чудесно будет снова увидеть Эмили, — сказала Элизабет, добавив (у нее развилось арестантское чувство юмора): — Даже здесь. Эмили, милая, иди ко мне. Или, еще лучше, беги прочь со всех ног.
Мария покачала головой, в ее улыбке сквозила горечь.
— Знаю, знаю, но мы не должны так думать, даже в шутку. Эмили почувствует это и расстроится. А с ней папа. — Шарлотта беспокойно заерзала, болтая ногами. Мария заглянула сестре в глаза: — Шарлотта, я уже объясняла, почему мы не можем рассказывать ему всего этого. Да, иногда приходится тяжело, но так надо, чтобы помочь папе, ведь у него мало денег, а нужно думать о стольких важных вещах…
Что заставило Шарлотту сказать это? Беспомощное ощущение того, что их одну за другой сбрасывают за край, как те чайные чашки, что посыпались на пол, когда начинающая ходить Энн упала и потащила за собой скатерть. И вероятно, понимание того, что Мария права; а еще, наверное, жгучая боль от собственной приниженности, сознание своей слабости, эгоистичности, бунтарства. Шарлотта выпалила:
— Тебе легко говорить, тебе нравится, когда тебя наказывают и притесняют, потому что тогда можно выставить напоказ, как мужественно ты все переносишь, а это ставит тебя выше остальных.
Тишина нависла над потрясенными сестрами, а потом обрушилась на Шарлотту, как балка. Она разрыдалась. Неужели она действительно так думает о Марии? Если нет, то откуда взялись эти слова? От дьявола, точно от дьявола.
Мария обняла ее.
— Ну, не знаю насчет притеснений, однако ты права. Мне действительно нравится выставлять напоказ, как я переношу порку. Но ведь так всегда, когда что-то хорошо получается, правда? У меня хорошо получается переносить порку. Шарлотта, милая, не плачь. И я знаю, что ты согласна молчать. Когда завтра приедет папа, мы не станем рассказывать ему об этих вещах, не станем его волновать. Так ведь?
Шарлотта, уткнувшись носом в шею Марии, помотала головой. Назвать сестру богиней было бы язычеством, но в тот момент она могла сравнить Марию только с божеством: ее оклеветали, оскорбили, а она простила. Такому существу можно без оглядки вручить и свою любовь, и свою веру. Но стать похожей — невозможно, абсолютно невозможно.
На следующий день, папа:
— Они — заслуга школы и лично ваша, мисс Эванс. Честное слово, девочки уже выглядят значительно старше.
Должно было стать лучше; после приезда Эмили должно было стать лучше. В конце концов, теперь они почти как дома. Еще один человек, которого она любит, оказался рядом. Появление Эмили вернуло Шарлотту в середину (что-то вроде того, почти — она даже представила математическое негодование Брэнуэлла). Это означало, что теперь она уже не самая младшая и маленькая ростом в школе. Все это было хорошо. Но Шарлотта не почувствовала никакого облегчения.
Она говорила себе: «Это потому, что мне жалко Эмили. Я печалюсь, ведь бедняжке Эмили тоже пришлось оказаться в этом мрачном месте, вместо того чтобы остаться дома…» Однако Шарлотта обнаружила, что человеческое, по крайней мере, ее сердце так не рассуждает, оно позорно ворчит: «Если приходится страдать мне, то почему не тебе?» Нет, не жалость. А вот зависть она точно испытывала.
Эмили, малышка школы, прекрасно соответствовала этой роли. При взгляде на нее голоса смягчались, а брови сочувственно поднимались, чем никогда не баловали Шарлотту. Верная комбинация милого личика и маленького роста — тогда как до слуха Шарлотты в ее первый день в классной комнате доносилось: «Боже мой, прямо маленький гоблин». Итак, Эмили прижилась, окруженная заботой и лаской. Конечно, она пролила свою долю слез в первые несколько дней (характерный для Коуэн-Бриджа звук: каждое здание отличается каким-то шумом — свистом ветра в дымовой трубе, хрустом и скрипом половиц, а из балок и прорезей Коуэн-Бриджа сочились тихие всхлипывания и стоны). Но когда глаза высохли, она широко распахнула их, готовая к новому опыту, готовая к тому, чтобы одна из старших девочек посадила ее к себе на колени и покачала.
Кроме того, думала Шарлотта, у Эмили явно нет истинного представления о времени — о неделях и месяцах, которые им придется здесь провести. Для нее существовало только сегодня и завтра. Не прожив еще девяти лет, Шарлотта завидовала невинности сестры.
Впрочем, с Эмили ни в чем нельзя быть уверенной. Она могла насвистывать под нос песенку или играть с прядями собственных волос и вдруг выдать что-то совершенно неожиданное. Например, сказать:
— Ах, они такие глупые.
— Кто?
— Старшие девочки. Носятся со мной.
— Ты, похоже, не против, — отозвалась Шарлотта, чувствуя во рту металлический вкус зависти.
Эмили посмотрела на нее искоса, будто прислушиваясь.
— Да, вот кто я. Всего лишь кукла. Я перестану им нравиться, когда вырасту.
— Необязательно, — возразила Шарлотта, прикусив губу.
Эмили с улыбкой покачала головой.
— О нет, так и будет. Я точно знаю.
Очень скоро, Эмили собственными глазами увидела травлю Марии. Трудно сказать, что она думала, когда розги свистели и удары обрушивались на ее сестру. При столкновении с чем-то неприятным у нее была привычка пропускать это в себя, а потом фокусировать взгляд на чем-то совсем другом — предмете или просто точке на голой стене — и не отводить его до тех пор, пока лоб ее не прояснялся. Иногда она даже улыбалась чистой радостной улыбкой малыша, которому показали его отражение.
На собственную долю Эмили не жаловалась. Убогая кухня приводила ее в уныние, но она всегда очень мало ела. Что до холода, то она переносила его лучше остальных. С наступлением зимы холод окончательно завладел школой: еда, нрав мисс Эндрюс, нудное заучивание библейских текстов — все это могло выйти лишь на второй план. Коуэн-Бридж, отгороженный от мира безжалостными холмами, притягивал к себе зиму, запасаясь ветрами и складируя снег. Холодно было постоянно, но воскресенье становилось ледяным фестивалем, именинами окоченения, потому что по воскресеньям девочкам надлежало посещать церковь.
Им предстояло две мили пешего хода по полям в Танстолл — именно там находилась собственная церковь преподобного Кэруса Уилсона. Проводить богослужение мог и не он; часто, особенно в плохую погоду, его заменял младший приходской священник. Итак, каждое воскресное утро девочки шли — тащились, хлюпали грязью, поскальзывались, ступая по скрипящему снегу, — в церковь преподобного Уилсона. Они склоняли головы перед встречным ветром и учились поворачиваться, чтобы распределить боль, дать обожженному холодом уху небольшую передышку, подставить щеку, которая меньше задеревенела. А когда добирались до места, весь день замыкался на церкви: девочек ждала утренняя и дневная служба, а возвращаться в перерыве в школу было слишком далеко, поэтому приходилось оставаться, есть принесенные с собой хлеб и сыр, устроившись в маленькой заплесневелой комнатке за папертью, похожей на перевернутую крипту. Жесткая, промокшая, потрескавшаяся кожа туфель боролась с жесткой, промокшей, потрескавшейся кожей ступней до тех пор, пока между ними не переставала ощущаться разница.
А стоило снова переступить порог Коуэн-Бриджа, как вся толпа опрометью бросалась к камину в классной комнате. Младших оттесняли, даже всеобщую любимицу Эмили. Спустя какое-то время одна из старшеклассниц могла сжалиться и втащить тебя в тесный круг, где кашляли, чихали, где клубился влажный пар и можно было почувствовать чудесный, почти страшный жар на лице; казалось, ты таешь, словно воск свечи.
Все, конечно, постоянно кашляли и чихали, кто больше, кто меньше. «У нас один насморк на всех», — однажды вечером в дортуаре сказала Элизабет, в кои-то веки заставив Марию разразиться долгим беспомощным смехом. Смех этот закончился приступом кашля, грудным мужским кашлем, который, осознала вдруг Шарлотта, в последнее время будил ее по ночам. Элизабет молча смотрела, потом взяла Марию за руку.
— Завтра, — произнесла она, — я все-таки расскажу мисс Эванс.
— Говяжий бульон.
Преподобный Кэрус Уилсон, тщательно изучавший учетную книгу, вдруг поднимает голову и обращается с этими словами к мисс Эванс.
— Сэр?..
— Просматривая записи по кухне, сударыня, я обнаружил распоряжение о говяжьем бульоне. Думаю, этому продукту не место в повседневном рационе девочек. Такая диета весьма расточительна.
— Нет, сэр, доктор прописал его для Марии Бронте. Она, если помните, серьезно заболела: боль в горле и постоянный кашель. Доктор Паско посоветовал общеукрепляющий уход.
— Ах…
Лицо мистера Уилсона делается неподвижным, как у статуи. Доктор, которого вызывают к заболевшим ученицам Коуэн-Бриджа, вполне естественно, был выбран из числа знакомых мистера Уилсона — на самом деле это шурин преподобного, что отражается на его гонорарах. Тем не менее мисс Эванс подозревает о существовании некой напряженности в их отношениях. Доктор Паско склонен выражать недовольство бытовыми условиями в школе, даже иногда ворчать себе под нос: «Неудивительно, неудивительно…» Каменный истукан пошевелился.
— Наступило ли улучшение?
— Нет, сэр. На самом деле я хотела…
— Ага! Меня это не удивляет. Чересчур жирный.
— Мистер Уилсон, я как раз хотела обсудить с вами этот вопрос. Мария Бронте. Ее здоровье продолжает внушать серьезные опасения. Доктор снова осматривал ее вчера…
— Надеюсь, он не рекомендовал продолжать лечение говяжьим бульоном?
Нижняя часть массивного лица мистера Уилсона как будто снялась с петель, что убедило мисс Эванс в юмористической природе последнего замечания.
— Он намеревается испробовать вытяжные пластыри. Его беспокоит вероятность чахоточного состояния. Вот почему мне кажется, что, возможно, следует написать отцу Марии и сообщить о состоянии ее здоровья.
— Гм. Это диагноз доктора Паско или только его предположения? Вы же понимаете, о чем я. Пока девочки находятся здесь, мы для них in loco parentis. Если эта девочка больна, даже очень больна, еще раз покажите ее доктору и позаботьтесь о ней, как если бы она была дома. Мы не можем вызывать родителей каждый раз, когда кто-то чихнет. Помните, этих девочек надлежит готовить к жизни, послушной долгу. Мы причиняем дочерям бедных священников огромный вред, если позволяем им воображать себя принцессами.
— Хорошо, мистер Уилсон.
Нельзя сказать, что мисс Эванс подавляет вздох: все они душатся еще в зародыше, и сейчас она, наверное, просто не сумеет свободно выпустить воздух из легких. Ей не нужно рассказывать о жизни, послушной долгу. Она родом как раз из такого мира. Был когда-то некий мистер Смит, который работал у адвоката, прост и неказист лицом. Он мог бы жениться на ней, но по различным причинам не сложилось. А теперь, будто легкое сотрясение мозга, на нее обрушивается мысль, что она готова хоть завтра выйти за мистера Смита или мистера Джонса — любого, кто сделает ей предложение.
— Где он? — спросила Элизабет, когда они собрались у кровати Марии, чтобы побыть рядом, пока не погасят свечи. Незадолго до этого доктор поставил ей на бок вытяжной пластырь, чтобы стянуть лихорадочные соки к поверхности. — Ох. Тебе больно?
— Нет, милая, по-моему, очень изящный пластырь — как думаешь? На самом деле это не так страшно, как кажется со стороны. Я действительно чувствую, будто он немного снимает жар.
Элизабет положила руку на лоб Марии.
— Да, немного. Ты по-прежнему бледная.
— Это от кровопускания, — подключилась к разговору Шарлотта. — Помнишь, когда ты болела коклюшем, мистер Эндрю делал тебе кровопускание, а Бэнни сказал, что ты похожа на сливочный сыр?
Так они и держались с тех самых пор, как Мария начала болеть. Не игнорировали, напротив, вполне свободно об этом болтали. Избегать старались только таких моментов, как вчера, когда Эмили схватила Марию за запястье, чтобы показать ей что-то в саду, и вдруг, глядя на собственные сжатые пальцы, удивленно произнесла: «Смотри, ты стала меньше меня».
— Доктор не говорил, чтобы написали домой? — спросила Элизабет.
— Нет, нет. Он никогда о таких вещах не говорит. Только: «Покажи язык, покашляй», ведь это не его дело.
Мария, поморщившись, переместилась на кровати так, чтобы опираться спиной о подушки.
Не его дело… Но и делом сестер оно стать не могло, потому что за семестр разрешалось посылать только одно письмо домой, и они уже давно использовали это право. Дело за мисс Эванс, но над ней, как всем известно, нависала тень мистера Уилсона.
— Что ж, я продолжу донимать ее этим, как только представится удобный случай, — сказала Элизабет.
Мария покачала головой.
— Это только потревожит папу.
— Знаешь, — Элизабет с улыбкой поцеловала сестру, — иногда может оказаться правильным потревожить папу.
Когда на следующее утро слуга зажег лучину и ударил в колокол, Шарлотта, одеваясь, увидела, что Марию снова лихорадит. Она медленно выпутывалась из силков сна и сновидений и, качая мокрой от пота головой, вскрикивала: «Мама! Мама!»
Эмили, сама еще полусонная, побрела по холодному полу и, опершись о подушку Марии, пробормотала:
— Но ведь мама — это ты.
Элизабет отогнала младшую сестру, потом помогла Марии сесть.
— Тяжелая ночь?
— Не из легких. Возможно, это просто жар выходит наружу, и как только он выйдет… не знаю… — Мария отбросила одеяло, потянулась за чулками. Ее худые ноги свесились с края кровати, бессильные и окоченевшие. Она посмотрела на них.
— Кажется, я не смогу встать. Что мне делать?
Одна из больших девочек плелась мимо, расчесывая тяжелую наэлектризованную тучу волос. Она остановилась и посмотрела на Марию.
— Боже мой, ей нужно оставаться в кровати. Скажите мисс Эванс. Или, если хотите, я скажу, когда пойдем вниз. Не станут же они…
В этот самый момент мисс Эндрюс, спальня которой находилась сразу за дортуаром, ворвалась в комнату, брюзжа, чтобы девочки поторапливались, не шумели, шевелились и так далее. На самом деле — Шарлотта почти могла в этом поклясться — мисс Эндрюс входила в дортуар с уже наполовину произнесенным упреком на губах. Сочетание аккуратно прилизанной внешности и пчелиной оживленности наводило на мысль, что учительница вообще не ложилась в кровать, просто пришла к себе в комнату прошлой ночью и застряла на месте, как механическая кукушка в часах.
Сейчас она снова была живой и свирепой. Тем временем в дортуаре с кроватей встали все, кроме Марии. Шарлотта смотрела на то, что происходило дальше, как когда-то смотрела на кошку, охотившуюся за птицей: внезапный взрыв посреди тишины, жуткая вспышка, молниеносная скорость которой поначалу может вызвать только восхищение, но потом осознаешь, что произошло, и видишь печально раскрытый веер перьев в челюстях.
— Поднимайся. Поднимайся, ты, ленивая, грязная девка!
Подобные реплики для мисс Эндрюс были обычным делом; однако на этот раз точку в предложении она поставила, схватив Марию за руку и грубо сдернув ее с кровати, да так, что девочка описала в воздухе полукруг и со стуком, через костлявый кувырок, приземлилась на задранную ночную сорочку посреди пола.
— Одевайся.
Послышался ропот, даже нечто большее: Мария схватилась за бок — судя по всему, порвался вытяжной пластырь; девочки стояли полукругом и возмущались. Мисс Эндрюс, обычно готовая к противостоянию, выскользнула из дортуара. Шарлотте, бросившейся к Марии, казалось, что ее подталкивают, давят под коленки стулом. Этим стулом было негодование, гнев. Элизабет уже была там.
— Думаю, мне все-таки лучше встать, — говорила Мария. — Нет, не надо, не поднимайте шума, уже все. Смотрите, я могу стоять, могу ходить, со мной все будет в порядке. Шарлотта, не плачь.
— Но что же нам делать? — не успокаивалась Шарлотта.
Мария и Элизабет (она была в середине) печально посмотрели на нее.
— Тут ничего не поделаешь, — сказала Мария, положив Шарлотте руку на плечо. Ее пальцы не были нежными: они сжимали кожу, как прищепки для белья. — Стоит об этом помнить, Шарлотта. А теперь иди, торопись, не то опоздаешь на молитвы.
Шарлотта не опоздала, а вот для Марии — после долгого мучительного одевания и умывания — это стало неизбежностью. Мисс Эндрюс, устремив взгляд куда-то прямо над головой Марии, протянула значок опоздания.
Вдобавок ко всему это был один из дней мистера Уилсона. Он материализовался во время урока грамматики. На Джейн Мурхэд тоже был карательный значок: она стащила ломтик хлеба, поэтому Шарлотта надеялась, что Марию могут не заметить.
О нет.
— Мария Бронте. На вас снова значок. Это у вас младшая сестра, не так ли? Боже мой! Покажите ее.
Преподобный Кэрус Уилсон торжественно переместился по комнате к Шарлотте. Девочка подняла взгляд на остановившуюся перед ней фигуру и услышала свист и хрипы мощного дыхания. Груз его тела заслонил лучи зимнего солнца, проникавшие в комнату через окно, загородил от нее Марию.
— Итак, что говорят сестре, которая не смогла показать хороший пример, причем не один раз, а дважды? Разве не печально снова видеть на ней значок? Ведь это почти то же самое, что не заботиться, не любить тебя, как должно сестре!
И Шарлотта во второй раз не смогла ему ответить. Она не могла выразить словами эмоции, молотившие ее изнутри, не могла даже заявить об их существовании словом или взглядом. Она лишь трепетала в его тени, беспомощно, будто он собирался пойти прямо на нее и затоптать огромными ступнями.
Однако он не мог, обнаружила Шарлотта, остановить ее мысли. И она подумала: «Наступит день, и я тебе отвечу». Она понятия не имела, как и когда. Просто было ощущение, что, если она не сумеет этого сделать, жизнь сплошь неправильная. И многое в жизни уже начинало казаться неправильным. Краем глаза она по-прежнему видела тьму, новую, сильную.
Наконец мисс Эванс пришла в дортуар, чтобы сообщить им о своем решении.
— Мария, я писала твоему отцу и получила ответ. Завтра он приедет за тобой. Доктор согласен — мы все согласны, — что дом для тебя сейчас лучшее место. Уверена, сестры помогут тебе собраться.
Странно было видеть, как Мария плачет. От этого Шарлотте тоже захотелось плакать, хотя она понимала, что нужно радоваться возвращению Марии домой. Но упрямый внутренний голосок предательски произнес: «Только Мария?»
— У меня такое чувство, будто я вас бросаю, — сказала Мария следующим утром.
— Глупости, — ответила Элизабет. — Ты уходишь, оставляя нас наслаждаться прелестями Коуэн-Бриджа. Мы будем думать о тебе. Всякий раз, когда кто-то из нас найдет в овсянке хрящ, мы обязательно вспомним о тебе.
Она бережно помогла Марии обуться.
Папа остановился на ночь в соседнем городке Киркби-Лонсдэйл и в школе появился вскоре после завтрака. Шарлотта внимательно наблюдала за его лицом, когда он только увидел Марию. Трудно было что-то на нем прочитать. Но речь папы стала еще более витиеватой и пространной, как бывало, когда он чувствовал себя не в своей тарелке.
— Дорогая, до меня дошли весьма тревожные новости о твоем здоровье, и твоя тетя Брэнуэлл, как ты, конечно, понимаешь, обеспокоена не меньше моего. Она глубоко убеждена, что необходимого тебе восстановления энергии лучше всего добиться дома, под нашим присмотром. Мисс Эванс, поймите меня правильно, это вовсе не упрек заботам, которые ей оказывали здесь и которые, я уверен, были самыми добросовестными. И я рад видеть, мои милые, что вы процветаете. Надеюсь, вы были утешением для сестры в час ее недуга; если хотите и впредь радовать ее, нет лучшего пути, чем оставаться усердными, прилежными школьницами, о чем Марии будет очень приятно думать, набираясь сил дома…
Итак, вперед к внешним воротам и ожидающей двуколке. Мария хранила молчание и в последние мгновения смогла лишь обозначить поцелуи на щеках каждой из сестер.
— Ну все, скоро увидимся, — слабым голосом произнесла она.
При этом она поморщилась, будто разочарованная собственной глупостью. На миг показалось, что Мария сердится на себя не меньше, чем на нее злилась мисс Эндрюс. Потом папа поднял ее на руки, чтобы усадить в двуколку. Когда собираешься поднять кувшин или чайник, думая, что он полный, а тот оказывается пустым, руки устремляются вверх с неожиданной легкостью. Так получилось и с Марией, когда папа поднял ее, — она взмыла вверх, начертив скудный узор из палочек-рук и палочек-ног в голом, едком февральском небе. Изумленные взгляды Марии и папы встретились, а потом они тихо и коротко засмеялись, как обычно смеются взрослые, спеша позабыть о чем-то неприятном.
Шарлотта сказала:
— Надеюсь, мисс Эндрюс не переключится теперь на тебя. Теперь, когда Марии здесь нет.
Проходила зарядка, и девочки слонялись взад-вперед по веранде, дрожа и кутая руки в передники.
— Сомневаюсь, — ответила Элизабет. — Я не такая умная, как она. Совсем не такая… Вот почему меня не учат всем этим изысканным вещам — рисованию, музыке и другому. Без этих знаний не обойтись, если хочешь работать гувернанткой.
— А меня учат изысканным вещам? — поинтересовалась Эмили. Она произнесла это прилагательное таким тоном, будто щедро брызнула водой.
— Да, Эм, учат. Я, наверное, буду ухаживать за папой и домом, когда вырасту.
— О, когда же это будет и буду ли я там вместе с тобой? — выкрикнула Эмили. Казалось, в каждом ее слове пульсировала неизбывная тоска по дому.
— Не знаю. Ну да, если захочешь. Это будет через несколько лет.
— А это долго? Где это?
— Не где, а когда, Эмили, — поправила Шарлотта.
— Покажи мне это когда. Покажи мне картину, — огрызнулась Эмили.
Элизабет прижала обеих поближе к себе.
— Что ж, вспомни, как мы ходим в церковь по воскресеньям. По дороге встречается перелаз, по которому мы карабкаемся, а потом начинается спуск, и с этого места можно разглядеть колокольню церкви. Вот где наше когда. На приличном расстоянии, но не так уж далеко.
Очень мало — всего несколько шагов — успевают они пройти по этой дороге времени, когда проносится известие.
Весна в Коуэн-Бридже: в ней столько первозданного, что любой странствующий поэт (путешествующий, скажем, по кендальской дороге к надежному вдохновению Озерного края) ничего бы не потерял, если бы сделал тут остановку и подобрал кое-какой материал для своего творчества. Овцы, взбирающиеся по цветущим горным склонам, журчащий хрусталь ручьев, зеленая греза долины внизу: разворачивай пентаметр. Пропусти, быть может, только четырехугольное здание, что сразу за мостом, или посвяти лишь одну строчку его суровым стенам, защите от ветров, свирепых и буйных.
Потому что внутри школы весна проявляется не столь живописно: пристанище влажного тепла и доверху заполненных ночных горшков, а также губительного невысокого жара. Мисс Эндрюс тщетно жужжит, кидается и распекает, а девочки подпирают тяжелые головы руками и облизывают потрескавшиеся губы, пытаясь вспомнить королевства Англо-саксонской гептархии или хотя бы собственные имена. Преподобный Кэрус Уилсон приезжает, наблюдает и снова удаляется — в замешательстве. Он не может отделаться от мысли, что корень зла кроется в неком моральном аспекте; его разум парит над казнями библейскими, он стремится устроить девочкам перекрестный допрос духовного содержания. Однако необходимо помнить о юных Уилсонах и остерегаться инфекции. Кроме того, хотя и скрепя сердце, нужно принять во внимание совет шурина, доктора, который откровенно заявил, что питание в школе не годится даже свиньям, что эпидемия тифа зреет под ее крышей и что в данный момент следует больше беспокоиться о телах, нежели о душах воспитанниц.
Сестрам Бронте повезло. Шарлотту и Эмили инфекция вообще не затронула, Элизабет выглядит чахлой и вялой, но, возможно, это последствия грудной простуды, которую она подхватила вскоре после отъезда Марии. Они могут воспользоваться особым разрешением — доктор Паско настаивает на необходимости много дышать свежим воздухом для тех девочек, организм которых еще сопротивляется болезни, и целыми днями бродить по заливным лугам, хотя Элизабет устает гораздо быстрее младших сестер. Они возвращаются с одной из таких прогулок, когда мисс Эванс, с письмом в руках, замечает их из окна своей гостиной и вздыхает, а затем звонит в колокольчик, призывая служанку.
«С великим терпением и силой духа, — фразы из письма, которое прочла им вслух мисс Эванс, снова и снова появлялись в мыслях Шарлотты, — с яснейшей верой в милость своего Творца… тихо и безмятежно покинула эту жизнь… небесный свет озарял ее лицо… все, кто ее видел…»
Но что-то постоянно затирало их; образы из речей и литературных опусов преподобного Кэруса Уилсона спешно заклеивали их собой, точно аляповатыми афишами. «Плохая девочка… Господь поразил ее смертью… она покинула этот мир, погрязшая во грехе». Шарлотта яростно их сдирала. «Посмотрите на это негодное дитя… она боится умереть, ибо знает, что может отправиться в ад… Как печально думать об этом!»
— Папа не стал бы лгать, правда? — вскричала Шарлотта. — Даже ради нашего успокоения. — Из уважения к горю сестер мисс Эванс распорядилась перенести их ужин к себе в гостиную и, помолившись вместе с девочками, оставила их одних. — То, что написал папа, должно быть правдой. Про Марию…
— Правда в том, что она мертва, — сказала Элизабет. — По-моему, этого достаточно. — Она раскрошила пальцами хлеб, рассыпав его по полу. Потом подняла тяжелый, пустой взгляд. — Прости, Шарлотта. Я не могу облегчить твое горе.
Той ночью Эмили снова и снова вскакивала на постели от преследовавшего ее кошмара. Она хваталась за Шарлотту, тянула ее к себе.
— Не подходи к краю, — стонала она. — Отойди от края, упадешь.
Наконец в темноте раздался обозленный голос кого-то из старших девочек:
— Скажи этой тупой сучке, чтобы она замолкла. Я хочу спать. Мне плохо.
Другой голос:
— Тише, ты что, не слышала? Ее сестра умерла от чахотки.
Пауза, потом стон:
— Ей повезло.
Марию похоронили двенадцатого мая в склепе хоуортской церкви. В Коуэн-Бридже Элизабет, Шарлотта и Эмили стояли, взявшись за руки, возле ворот, где они в последний раз видели сестру: ничего другого они придумать не смогли. Шарлотта смотрела в небо, вспоминая взмывшую вверх фигурку. Когда она решила закрыть глаза, собственные веки показались ей ржавыми решетками. Элизабет сказала правду: она не могла облегчить ее страданий. Элизабет начала бормотать молитву, потом раздумала. В Коуэн-Бридже молитвы ломаного гроша не стоили: обесцененный товар.
Внезапно лицо Эмили просияло.
— Я знаю: давайте соберем цветов.
— Для чего? — спросила Шарлотта.
— Для Марии, конечно.
«Все-таки она до конца не понимает», — подумала Шарлотта. Но Элизабет на миг стряхнула равнодушное оцепенение, даже попыталась улыбнуться и сказала:
— Думаю, это прекрасная идея.
Эмили сжала ее руку.
— Тогда пойдем.
— Нет, нет. Вы с Шарлоттой идите. — Рука Элизабет выскользнула из ладони сестры. — А я пока немножко отдохну.
В течение следующих двух недель Элизабет много отдыхала, однако усталость ни на каплю не уменьшалась.
По крайней мере, ей не было одиноко в дортуаре. Добрая половина девочек слегла с жаром. Когда в конце мая пришел доктор Паско, он шагал взад-вперед с резкой бодростью: что же, что же, так не пойдет. Но позже кто-то слышал, как в комнатах мисс Эванс говорили на повышенных тонах. А следующим утром доктор Паско стоял, сложив на груди руки, рядом с мисс Эванс, когда та перед молитвами обращалась ко всей школе с особым объявлением:
— Девочки, поскольку в школе так много заболевших детей, мы решили, — посоветовавшись с мистером Уилсоном, — что тех из вас, кто достаточно хорошо себя чувствует, необходимо перевести в более здоровую атмосферу. У мистера Уилсона есть дом на берегу залива Моркам, и он великодушно согласился, чтобы вы разместились там, пока не прекратится действие инфекции. Доктор осмотрит вас и решит, кому ехать, а кому оставаться. Я велю перенести ваши чемоданы наверх до обеда. Нельзя терять времени.
Море! Предательская радость затрепетала сквозь тени скорби о Марии и тревоги за Элизабет, и отступать она не желала. Ах, только бы ей разрешили поехать к морю… Доктор Паско быстро переходил от одной воспитанницы к другой, пробуя лбы, приподнимая веки, заглядывая в горла. «Ты едешь…» — Эмили. «Ты едешь…» — Шарлотте. Она впустила в себя радость. Может быть, это благо, в котором они нуждаются: в конце концов, жизнь ведь не должна состоять сплошь из одних лишений и горестей. Возможно, морской воздух окажется именно тем, что способно вернуть Элизабет силы, особенно вдали от всех тех воспоминаний, что преследовали их в школе. Элизабет, конечно, разрешат поехать: у нее не такая высокая температура, как у некоторых девочек, просто она немного вялая и кашляет…
С Элизабет доктор Паско задержался дольше, чем со всеми остальными.
— Что ж, — сказала она, когда Шарлотта и Эмили подошли к ней, — да, я еду, но не к морю. Я еду домой… — Голос Элизабет дрогнул, всего на мгновение, как упущенная, но тут же подхваченная нить, крепко сжатая теперь в руке. — Я еду домой сегодня же, как Мария. Доктор говорит, что так будет лучше. А сейчас мне нужно идти собираться.
Никаких писем папе: нет времени, мелькнуло в голове Шарлотты, потому что полшколы готовится уезжать. Или просто не осталось времени? Жена сапожника довезет Элизабет в дилижансе до Китли. Нельзя терять ни минуты. И снова сестры у ворот. Ветерок развевал волосы Элизабет, не стриженные за время болезни, по носу и губам; волосинки прилипали к коже, словно клейкая паутина, однако Элизабет даже не пыталась убрать их с лица. «Еду домой, как Мария…» Шарлотта не знала, что сказать. Если попытаться что-то сказать, думала она, наружу вырвутся только стенания, хрипы и несвязные звуки. Элизабет не поцеловала ни ее, ни Эмили. «Я еду, но не к морю…» Жена сапожника, печально, по-матерински добрая, сказала, чтобы они поторопились. Снова колеса двуколки загремели и скрылись из виду. Эмили вперила убийственно сосредоточенный взгляд в пятно мха на воротном столбе. Шарлотта взяла сестру за руку, повлекла внутрь школы. Нужно складывать вещи. Ей чудились прорези и дыры, струи холодного воздуха, где их не должно было быть.
В конце концов моря она так и не увидела. Дилижанс доставил первую группу девочек, в которую входили Шарлотта и Эмили, к заливу Моркам уже в сгустившихся сумерках. Когда добрались до летнего дома мистера Уилсона, некоторым из воспитанниц хватило энергии весело носиться по спальням, распахивать настежь окна, чтобы почувствовать запах моря и увидеть волны, накатывающиеся на берег. Шарлотта занялась тем, что распаковывала свои ночные сорочки и одежду Эмили. «Да, я еду, но не к морю. Скоро увидимся. Доктор говорит, так будет лучше… Я не могу этого облегчить…» И еще: «Посмотрите на это негодное дитя…» Шарлотте хотелось одного — спрятать голову в сон. Когда спишь, видишь сны, а во сне можно снова увидеть Марию — так ярко, что на этот раз, возможно, она будет настоящей, к ней можно будет прикоснуться. Море было просто образом.
Следующий день был посвящен разбору чемоданов и налаживанию быта, согреваемому смутным обещанием, что позже, когда дела будут окончены, они, возможно, прогуляются к морю… А потом все резко и навсегда прекратил громкий, настойчивый стук в парадную дверь.
— Папа.
Эмили первой узнала его голос и бросилась в прихожую. В Коуэн-Бридже никто не отважился бы на подобное, но, быть может, они уже знали, что для них Коуэн-Бридж закончился. Шарлотта побежала вслед за сестрой.
В холле она увидела папу, который стоял на коленях и обнимал Эмили. Шарлотта на мгновение замерла от потрясения. Она еще никогда не видела папу на коленях: казалось, это было окончательным подтверждением, что мир безвозвратно перевернулся с ног на голову. Потом папа снова раскрыл объятия, подзывая к себе Шарлотту. Испытывая благоговейный трепет, Шарлотта неуверенно пошла вперед. Лицо папы, белый клин на фоне каштановых локонов Эмили, поразило ее. Он выглядел изнуренным, встревоженным, доведенным до отчаяния, а еще каким-то разъяренным. Но его гнев не был направлен на кого-то или на что-то: с ними он говорил ласково, с мисс Эванс, кружащей неподалеку, — с обычной учтивостью. Причина была где-то внутри.
— Доктор принял решение немедленно отправить Элизабет домой, — говорила мисс Эванс. — Поэтому не было возможности заранее сообщить вам об этом. Как у нее дела, мистер Бронте? Боюсь, дорога могла утомить девочку…
— Она очень слаба, сударыня. Но дом, конечно, для нее лучшее место и, думаю, для всех моих девочек, учитывая сложившиеся обстоятельства. Переезд к морю — чудесная идея, но… — Он неловко поднялся на ноги. — Пожалуйста, будьте любезны распорядиться, чтобы вещи Шарлотты и Эмили упаковали немедленно, мы уезжаем домой.
Еще немного детских историй.
Мария Бронте покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 14 февраля 1825 года и умерла дома 6 мая.
Проснувшись следующим утром, первым утром после возвращения в хоуортский пасторат, Шарлотта удивленно посмотрела на Эмили, крепко спящую рядом, прислушалась к раскатам гулкого кашля, раздававшимся где-то рядом, и подумала: «Я в Коуэн-Бридже, и это кашляет Мария». Когда пришло осознание истины, та оказалась настолько бурлескной смесью добра и зла, что Шарлотте оставалось лишь спрятаться под одеяло от ее жуткого ослепительного блеска. Хотя звук кашля это заглушило.
Мэри-Элеонора Лоутер покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 27 января 1825 года и не вернулась.
— Нет, нет, — рассеянно сказал папа, — в Коуэн-Бридж вы не вернетесь.
Шарлотта стиснула руку Эмили.
— Спасибо, папа.
Он бросил взгляд на тетушку. Она была в трауре: хотя, как ни странно, это почти не замечалось. Такой вид был для нее естественным.
— Предприятие потерпело неудачу, мисс Брэнуэлл. Я больше не рискну на него пойти. Мы найдем какой-нибудь другой путь. На данный момент я обеспокоен только тем, чтобы… чтобы сберечь, что имею.
Тетушка кивнула.
— Что ж, мистер Бронте, вам, по крайней мере, должны вернуть плату за обучение. Не дайте им забыть об этом.
Мэри Честер покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 18 февраля 1825 года и умерла дома 26 апреля.
Брэнуэлл спал в комнате папы, тогда как в его спальне лежала Элизабет. Мальчик не возражал, но не хотел заходить туда, хотя это был единственный способ повидаться с сестрой, поскольку через три дня после возвращения домой она сделалась слишком слабой, чтобы вставать с постели.
— Ты должен, — сказала ему Шарлотта, сопроводив фразу своего рода праведным щипком. Они даже подрались из-за этого на лестничной площадке. Тогда она сама пошла к сестре, и это было ужасно. Элизабет выглядела странно — как королева, сказали бы мы при других обстоятельствах; она лежала на кровати, и непонятно было, с какими словами к ней обратиться.
— Я видел Марию, — яростно возражал Брэнуэлл. — Я наблюдал за Марией. Не хочу больше этого видеть.
— Это другое. Элизабет не может…
— Что? — Он был неумолим. — Что она не может?
— Она не может тоже умереть. Этого просто… — Шарлотта лихорадочно пыталась найти выход: ей нужен был образ наподобие того, что показал ей Брэнуэлл, когда математически доказывал, что она не может быть в середине. — Этого просто не может быть.
В ответ Брэнуэлл лишь покачал головой.
— Она выглядит так же, — сказал он и обнял балясину. Он стоял, прижимаясь к ней щекой до тех пор, пока на светлой коже не расцвели красные полосы. — Точно так же.
Элизабет Робинсон покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в чахоточном состоянии 1 марта 1825 года и умерла дома 29 апреля.
Мистер Эндрю сказал:
— Ее здоровье ухудшается очень быстро, мистер Бронте. Позвольте спросить, не было ли у вас в роду частых случаев заболевания чахоткой?
Патрик выглядел несколько удивленным, потом положил дрожащую руку на колонну закутанной в шарф шеи.
— Частых случаев, пожалуй, не зафиксировано, но мои собственные органы дыхания всегда были несколько уязвимы.
— Это больше, чем уязвимость… Что ж, она очень терпелива, сэр. Так же, как ее бедная сестра. Должен сказать, что терпеть ей осталось недолго.
Изабелла Уэйли покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, 2 апреля 1825 года и умерла от сыпного тифа дома 23 апреля.
Брэнуэлл спросил:
— А каково там было? Мария так ничего толком и не рассказала, не хотела рассказывать.
Был прекрасный день для прогулки по вересковым пустошам. Жаворонок звал куда-то высоко в голубизну неба, звеня своей заливистой песней. Ноги мягко ступали по благоухающему торфу; пчелы бороздили теплый воздух. Но стоило Шарлотте на миг задуматься, как вокруг нее с лязгом захлопывались холодные двери. Брэнуэлл следил за ее лицом.
— Нельзя было подойти к камину, — вымолвила она наконец. — Большие девочки не пускали. А мы вертелись рядом, надеялись… Но чаще приходилось представлять, будто тебе тепло, и… разжигать огонь внутри.
Шарлотта Бэнкс покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, 19 мая 1825 года с заболеванием спины и не вернулась.
Энн, которая обычно никого не донимала и ни за кого не цеплялась, снова и снова обнимала Шарлотту за шею. Наконец та услышала ее застенчивый, тоскливый шепот:
— Ты ведь не сделаешься такой же чудной, как Элизабет, правда?
Джейн Алленсон покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 30 мая 1825 года и не вернулась.
Теперь их просили не подходить слишком близко к больной. Со своего места Шарлотта могла разглядеть Элизабет, лежащую на боку: костлявый провал вместо щеки, невероятно длинные ресницы. И она не могла с уверенностью сказать, обращалась ли Элизабет к ней или вообще к кому-либо, когда выдохнула: «Прости».
Элизабет Бронте покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 31 мая 1825 года и умерла дома 15 июня.
Церковь и церковное кладбище находились ближе некуда, семейство Бронте уже носило траур, поэтому подготовка к похоронам почти не воспринималась как нечто исключительное и походила на подготовку к обычной дневной прогулке — за исключением коротковатого гроба на скамье в прихожей. И за исключением того факта, что они не могли, не в силах были пошевелиться.
Дверь была открыта. Тетушка взяла папу за руку. Носильщики прокашлялись, засопели и взвалили ношу на плечи. Шарлотта, Брэнуэлл, Эмили и Энн столпились у подножия лестницы. Столпились, а потом застряли.
— Я не пойду, — пролепетала Эмили побелевшими губами и, схватив Энн за руку, устремила взгляд в никуда. — Мы не пойдем.
— Надо идти. Даже если вы не пойдете, это не перестанет быть реальным, — шикнула Шарлотта. Все сжалось в резкий, торопливый шепот, и мысли тоже.
— Ни Элизабет, ни Мария не возражали бы — они всегда все понимали.
— Вы должны пойти, так нечестно, мне тогда пришлось идти с Марией, — сказал Брэнуэлл. — И Энн пришлось. Почему вы не должны?
— Не знаю. Просто это слишком жутко.
— Мы все пойдем. Мы должны быть все вместе. — Шарлотта выдавила эти слова сквозь тонкое всхлипывание. Они все плакали, кто больше, кто меньше, только в разных местах. — Так бы сказали Мария и Элизабет.
— Так иди, — фыркнула Эмили.
— Нет. Бэнни, первым должен идти ты.
— Почему?
— Ты мальчик, ты должен следовать за папой.
Брэнуэлл яростно замотал головой.
— Нет, ты иди. Ты самая старшая. Я не могу… Иди первой, Шарлотта.
И ей пришлось. Она пошла первой; за гробом (таким легким, подпрыгивающим на плечах), за тетушкой и папой, она пошла во главе и шагнула в лучи ласкового солнечного света с таким чувством жгучей, безжалостной уязвимости, что хотелось выкинуть вперед руки, закрыться от мира, осадившего ее. Мира, где больше не было места в середине, только край, острие, нагая оконечность.