Генеральская звезда

Морган Эл

Эл Морган, известный американский писатель, в своем романе создал обобщающий образ типичного представителя офицерского корпуса США, в острой сатирической форме показал, как делаются карьеры в американской армии, как фабрикуются ее «герои». Острие критики направлено против всей системы воспитания в армии США беспринципных карьеристов и хладнокровных убийц, которые в ваши дни «отличаются во Вьетнаме».

 

Американские генералы — оруженосцы монополий

(вместо предисловия)

17 января 1961 года в Вашингтоне состоялась необычная пресс-конференция. Она была посвящена уходу с поста президента США генерала Эйзенхауэра. Эта встреча уходившего на покой президента с журналистами окончилась сенсационно — генерал, занимавший за долгие годы своей военной карьеры многие высшие посты в армии США, а потом ставший даже главой государства и главнокомандующим вооруженными силами, неожиданно обратился к американскому народу с предостережением относительно растущей опасности со стороны военно-промышленного комплекса — союза крупнейших монополий, наживающихся на гонке вооружений и военных поставках, и агрессивной военщины, высшего генералитета. Эйзенхауэр назвал этот союз «коварной и опасной силой, дающей себя знать в каждом американском городе, в каждом законодательном органе, в каждом учреждении федерального правительства».
Т. Белащенко

Откровенное признание бывшего президента наделало тогда немало шуму. Но в общем-то оно не было чем-то неожиданным. Военно-промышленный комплекс сложился в США уже давно, и о его существовании, зловещей деятельности и далеко идущих планах писалось и говорилось много.

Непрерывное усиление союза могущественных фабрикантов оружия и реакционной военщины является одной из наиболее характерных черт империализма, в первую очередь империализма США. Раздувая военную истерию, без конца трезвоня на все лады о какой-то выдуманной ею самой «коммунистической угрозе», империалистическая реакция использует создающуюся в результате этого конъюнктуру для дальнейшего усиления гонки вооружений, увеличения военных ассигнований, наращивания численности вооруженных сил, создания новых плацдармов агрессии. Одновременно с этим осуществляется повышение налогов в стране, урезаются и без того мизерные ассигнования на народное просвещение, здравоохранение и социальное обеспечение, усиливается наступление на прогрессивные силы, беспощадно подавляются любые выступления трудящихся в защиту своих прав.

«Милитаризм, — говорил на международном Совещании коммунистических и рабочих партий в Москве в июне 1969 года Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Брежнев Л. И., — всегда был неотъемлемой чертой империализма. Но сегодня он достиг поистине небывалых масштабов». Этот процесс проявляется, прежде всего, в быстром росте военно-промышленного комплекса, который, по словам товарища Брежнева Л. И., «оказывает растущее влияние на политику многих империалистических государств, делает ее еще более реакционной и агрессивной» [1] .

В наибольшей степени данная оценка характерна для Соединенных Штатов Америки, где, с одной стороны, небольшая группа гигантских промышленных и финансовых корпораций почти полностью монополизировала все военное производство, протаскивает своих ставленников на высшие посты в военном ведомстве, оказывает растущее влияние на правительство и конгресс, с другой стороны, все больше высокопоставленных военных руководителей, генералов и адмиралов оказываются непосредственными агентами монополистов по выколачиванию для них выгоднейших военных подрядов, действуют как их агентура, всячески способствуют гонке вооружений, за что, после окончания действительной военной службы, получают в «своих» монополиях хорошо оплачиваемые посты, становятся президентами, директорами, консультантами крупнейших концернов и синдикатов, связанных с военным бизнесом.

«Военно-промышленный комплекс, — заявил генеральный секретарь компартии США товарищ Гэс Холл, — бросает, как никогда, зловещую тень на дела всей страны. Экономика, ориентирующаяся на войну, и военный психоз обеспечивают базу для быстрого развития государственно-монополистического капитализма... Процесс милитаризации в нашей стране достиг большого размаха».

Процесс усиливающейся милитаризации США не исчерпывается только ростом влияния военно-промышленного комплекса. Его показателями являются также наращивание военного бюджета, гонка вооружений, сколачивание агрессивных военных блоков, увеличение численности армии. Американский империализм непрерывно наращивает свои вооруженные силы. К началу 1969 года США держали под ружьем около 3,5 млн. военнослужащих, что почти в 10 раз превышало численность американской армии в канун 2-й мировой войны.

Весьма важную роль в проведении антинародного, милитаристского курса американского империализма играет офицерский корпус армии и флота, прежде всего его высшие слои. Приход их на тепленькие местечки в крупнейшие монополии — это ведь заключительная стадия их деятельности. Ей предшествуют долгие годы военной карьеры, в ходе которой офицеры, генералы и адмиралы всей своей деятельностью обеспечивают и поддерживают господство монополий, защищают их от трудящихся масс, помогают монополистам нещадно эксплуатировать свой народ и проводить агрессивную экспансионистскую политику за пределами страны. Да и как может быть иначе, если в своем большинстве кадровые офицеры армии и флота США, особенно старшие и высшие, являются выходцами из эксплуататорских классов, органически связаны с ними родственными и иными узами, а поэтому всегда и везде верой и правдой служат его интересам.

В отношении американского офицерства полностью справедливы слова В. И. Ленина о том, что в буржуазном обществе «офицеры и генералы большей частью либо принадлежат к классу капиталистов, либо отстаивают его интересы» [2] .

Что представляет собой в настоящее время офицерский корпус США?

В подавляющем большинстве это прежде всего представители «белой» Америки. Хотя негры составляют в США около 15 процентов населения, в вооруженных силах их насчитывается не более 9 процентов. Что же касается офицерского состава, то здесь негров и того меньше — около 3,5 процента в сухопутных войсках, 1,6 процента в военно-воздушных силах и едва 0,3 процента во флоте и морской пехоте. Из этого количества старшие офицеры составляют совершенно мизерную величину — 0,03 процента.

Более чем красноречивы и данные о классовом составе офицерского корпуса США. Как писал в своей книге «Профессиональный солдат» буржуазный социолог М. Яновиц, 92 процента общего числа американских офицеров составляют выходцы из «средних и выше средних слоев общества», т. е. прежде всего сынки буржуазии, чиновничества, буржуазной интеллигенции. Весьма значительный процент среди кадрового офицерства составляют выходцы из военных семей, считающие офицерскую карьеру своей «семейной профессией». Для американского офицерства характерна строгая кастовость, оно отделено глубокой пропастью от народа, от солдатской и матросской массы.

Подобное положение достигается прежде всего системой исключительно тщательного отбора офицерских кадров, наличием многочисленных рогаток, практически закрывающих доступ в офицерскую среду, особенно в кадровый офицерский состав, представителям трудовой Америки, выходцам из эксплуатируемых классов.

Наиболее подготовленная часть кадровых офицеров в США готовится в высших военных училищах — по американской терминологии «академиях». Таких училищ сейчас три — армейское в Вест-Пойнте, флотское — в Аннаполисе и авиационное — в Колорадо-Спрингсе. Срок обучения в них — 4 года. После окончания училища выпускникам присваивается первичное офицерское звание. Кто же попадает в эти учебные заведения?

По существующим правилам, к вступительным экзаменам в училище допускается, в основном, гражданская молодежь, причем каждый кандидат должен обязательно представить письменную рекомендацию от того члена конгресса, который представляет штат или округ, где проживает данный юноша или его родители. Конгрессмен «должен быть знаком с рекомендуемым и его семьей и быть уверенным в их моральных устоях, а также материальном положении». Надо полагать, что представители правящих классов США, составляющие подавляющее большинство в конгрессе, никогда не допустят учиться на офицера юношу, в отношении которого они не питают полного политического доверия, чьи взгляды хотя бы в малейшей степени противоречат политическому курсу империалистических кругов. А если такой человек как-то и попадает в училище, то очень скоро его оттуда все равно уберут — для этих целей имеется тщательно разработанная система политического сыска, проверок на «благонадежность» и отсева.

Немаловажное значение имеет также материальный фактор. Хотя обучение в училищах бесплатное, но вся система воспитания кадетов, их быт, всяческие обычаи и традиции, поощряемые командованием, строятся так, чтобы не допустить в училища или при первой же возможности заставить уйти из них сыновей малоимущих родителей. Каждый кадет должен обязательно иметь обширный гардероб, обладать значительными суммами карманных денег, участвовать в различных дорогих увеселениях. Все это, разумеется, не по карману простому парню.

Офицерские учебные заведения, в первую очередь высшие училища, дают командным кадрам армии и флота США как общеобразовательные, так и специальные знания. Но в процессе обучения будущие офицеры подвергаются и весьма тщательной идеологической обработке. В программах большое место занимают дисциплины, предусматривающие оказание прямого политического воздействия на учащихся, воспитание среди них реакционных настроений, чувства кастовости.

Особое место в этой обработке занимает пропаганда антикоммунизма, воспитание будущих офицеров в духе ненависти не только к социалистическим странам, в первую очередь к Советскому Союзу, но и ко всем демократическим народам, национально-освободительным силам, к трудовому народу Америки. Подобная обработка, разумеется, не ограничивается только стенами училища или школы. Американский офицер находится под ее влиянием на протяжении всех лет службы, и это дает свои результаты. Офицерский корпус США, особенно кадровые, профессиональные офицеры — это наиболее реакционная часть американского общества, надежная опора правящих кругов как в борьбе со своим народом, народами колониальных и зависимых стран, так и в актах агрессии и разбоя против народов других государств. Разбойничья война империалистов против вьетнамского народа, агрессивные действия американской военщины в Доминиканской Республике, Ливане, Корее, вооруженные провокации против многих стран Азии, Африки и Латинской Америки — во всех этих опасных авантюрах последних лет активно участвовали вооруженные силы США, служившие верой и правдой правящим империалистическим кругам Америки. Недобрую славу снискал себе офицерский корпус США и кровавыми расправами с демократическими силами своей страны, подавлением борьбы трудового народа за свои права, боевыми действиями на стороне расистов против негритянского народа и других пасынков «демократической» Америки.

Характеристика офицерского корпуса США будет неполной, если не сказать о том, что немало «джентльменов в мундирах» ежегодно становятся героями уголовной хроники — в результате валютных махинаций, контрабандных действий, спекуляций на «черном рынке» в зависимых странах, а то и более серьезных преступлений — насилий, убийств, ограблений.

Предлагаемая вниманию советского читателя книга Эла Моргана «Генеральская звезда» знакомит с жизнью американского офицерства, деятельностью некоторых его представителей.

Эл Морган — молодой, но уже весьма известный в США и других странах писатель-сатирик. Написанные им ранее романы «Великий человек» и «Персонажи» сразу же после выхода в свет стали «бестселлерами». За их автором даже закрепилась слава «специалиста по развенчиванию национальных кумиров» и «мастера срывать маски с популярных героев».

В романе «Генеральская звезда» автор ставит своей целью показать те побудительные мотивы, которые двигают современным офицерским корпусом США, те причины, которые превращают многих его представителей в бездумных карьеристов, тупых солдафонов, патологических маньяков. Автор уделяет много внимания показу быта и нравов армейской казармы в США, взаимоотношений между отдельными группами военнослужащих.

Конечно, Эл Морган, как буржуазный писатель, не мог дать достаточно объективную оценку тех настроений, взглядов, поступков, которые характерны для большей части офицерской клики Пентагона. Сатира писателя направлена не против социальных основ вооруженных сил США, их роли в американском обществе, не против империалистической сущности американской армии и классового характера разделения ее личного состава, а лишь против отдельных пороков, присущих офицерскому корпусу, вернее, части офицеров. Он выступает против карьеризма и бесчеловечности некоторых представителей офицерской элиты Пентагона, против тех генералов и офицеров, которые во имя своих честолюбивых устремлений готовы обречь на тяготы, страдания и даже гибель подчиненных им солдат и командиров, прибегают к самым чудовищным методам подавления личности, издевательствам, насилию. Он говорит, что среди значительной части пентагоновских «джентльменов в мундирах» процветают кастовость, стяжательство, готовность пойти на преступление во имя корыстных целей, причем у многих весьма высокопоставленных военных руководителей все это приобретает подчас патологический характер. Отсюда проистекают и садизм, и готовность ради минутного каприза бросить подчиненных на верную гибель, и извращения дисциплинарной практики. В романе много примеров тому.

Содержание его довольно простое. В английском предисловии к первому изданию (оно вышло в Англии потому, что в США не нашлось издателя, который решился бы вступить в открытую борьбу с всесильным Пентагоном) фабула «Генеральской звезды» определена следующим образом: «Это рассказ о том, каким образом один американский офицер — Чарли Бронсон — добивался и добился для себя вожделенной генеральской звезды».

Генеральские погоны всегда были пределом мечтаний и главной жизненной целью Чарли Бронсона. И для достижения ее он не останавливался ни перед чем. Не задумавшись ни на минуту, он принес в жертву своим честолюбивым планам жизнь трехсот солдат в годы второй мировой войны, когда командовал батальоном, а потом полком. Бессмысленными издевательствами над солдатами и офицерами в учебном центре он довел до невменяемого состояния своего подчиненного — капитана Грейсона, спровоцировал его на отчаянный шаг — попытку покушения на своего командира, а затем садистски убил «покушавшегося». Таков Чарли Бронсон — карьерист, честолюбец, садист.

В то же время Бронсон способен на подхалимаж перед теми, кто выше его по званию, от кого зависит его продвижение по службе, получение столь желанной генеральской звезды. Для достижения своей цели он не пренебрегает никакими, даже самыми грязными средствами. Подсовывает распутному генералу «из Пентагона» проституток и потихоньку фотографирует его в самых скабрезных позах, чтобы потом шантажировать.

Бронсон коварен и жесток, и в то же время он — не ходульный злодей, не схема, а живой, реальный человек. Это заслуга Эла Моргана, писателя-реалиста.

Резкими, сатирическими красками, но в то же время достоверно и убедительно изображает Эл Морган и тех. кто стоит рядом с Бронсоном. Вот командир дивизии, в которой служит Бронсон, — генерал Корридон, прозванный за черствость и грубость Кукурузной Кочерыжкой. У этого человека, повелевавшего судьбами чуть ли не 20 тысяч солдат и офицеров, лишь одно любимое развлечение — коллекционирование кукол. Вот генерал из Пентагона — Хэллорен, пьяница, развратник, интриган и трус.

Роман «Генеральская звезда»—настоящий паноптикум «джентльменов в мундирах». Однако про автора этой книги нельзя сказать, что он видит все только в черном цвете. В романе вместе с бронсонами, хэллоренами, корридонами действуют и трезво мыслящие люди, честные американцы. К ним можно отнести дивизионного врача Уотсона, главного психиатра полковника Армстронга, жену Бронсона — Маргарет. В известной мере носителем положительных качеств является и журналист Гарри Уильямс, от лица которого ведется рассказ. Он — типичный буржуазный репортер, охотник за сенсацией, но он не хочет закрывать глаза на дела Бронсона и ему подобных, готов сказать о них правду.

Наиболее решительными противниками бронсонов в американской армии выступают Уотсон и Армстронг. «Док» Уотсон прямо говорит о Бронсоне, что «это набитый дурак, но дурак опасный», способный утащить с собой в могилу и сотни невинных людей. «Если он ставит себя под удар, — говорит Уотсон, — это его личное дело. Но в большинстве случаев он ставит под удар и подчиненных, уменьшая даже те небольшие шансы оставаться в живых, которые им оставляет закон больших чисел. Им противна его храбрость... В его полку потери почти вдвое больше, чем в других. То, что он и сам подвергается опасности, нисколько его не оправдывает».

Так же харктеризует Бронсона и Армстронг, подчеркивающий в нем патологическое стремление выдвинуться, сделать карьеру. Подобные настроения, по мнению врача, весьма обычны среди американских кадровых офицеров.

Роман написан живо, увлекательно. В нем много реалистичных, ярких страниц, рисующих быт американской армии, настроения ее личного состава. Некоторым диссонансом звучит концовка романа, похожая на типичный для буржуазной литературы «хэппи энд» — счастливый конец. Но это не прозрение Бронсона, не отказ его от прежних идеалов. Бронсон духовно опустошен, обессилен. Все, к чему он стремился, во что верил, не принесло ему ни радости, ни личного счастья.

Советский читатель знает, что офицеров и генералов, подобных Чарли Бронсону, в американской армии немало. Именно такие бронсоны, корридоны, хэллорены творят сегодня чудовищные зверства и насилия во Вьетнаме, Лаосе, Камбодже и других районах мира. Это они сравняли с землей южновьетнамскую деревню Сонгми и уничтожили там сотни невинных женщин, стариков и детей, как делали это уже сотни и тысячи раз, как и продолжают делать. Что же касается кастовости офицерской клики США, процветающих в ней карьеристских настроений, стремления любой ценой обеспечить свое процветание, то эти качества сегодня стали синонимами американской армии и ее командных кадров. Недаром Пентагон встретил книгу Эла Моргана в штыки, недаром и издана она была не в США, а в Англии.

Главное достоинство романа «Генеральская звезда» — в его реалистичности. Познакомившись с ним, наш читатель воочию увидит нравы, господствующие в вооруженных силах главного империалистического государства.

Мы знаем, что империализм располагает немалой военной силой. Армия США — это серьезный и опасный противник. Она оснащена современным оружием и боевой техникой и усиленно готовится ко все новым актам агрессии против миролюбивых народов.

Но, как и всякой империалистической армии, ей свойственны глубокие противоречия и слабости. В известной мере показу этой стороны и посвящен предлагаемый вниманию читателя роман «Генеральская звезда».

 

Ла-Гуардия. 1953

Я приехал в аэропорт за полчаса до прибытия самолета. Почему-то я всегда ухитряюсь приезжать в аэропорты слишком уж заблаговременно. Другое дело с поездами. Был случай, когда я опоздал на поезд на полтора дня. А вот с самолетами... Одна актрисочка, с которой у меня был мимолетный роман, объясняла это так:

— Наверное, Гарри, ты просто трусишь летать, а признаться в этом стыдишься. И приезжаешь в аэропорт задолго до вылета потому, что хочешь понаблюдать, как через каждые две-три минуты то взлетают, то приземляются самолеты, и, так сказать, собраться с силами. Проходит полчаса, и к тебе постепенно приходит уверенность, так что в конце концов ты можешь пристегнуть привязной ремень, положить в рот мятную лепешку и взлететь, как птица.

Умная бабенка! Недаром она сейчас признанная королева коротеньких рекламных телефильмов, и, можете не сомневаться, знала, что говорила.

Один мой приятель, литературный сотрудник газеты «Трибюн», объяснял все иначе. По его словам, я медленно становлюсь хроническим алкоголиком, но боюсь и стыжусь этого. Я, дескать, предпочитаю пить в барах аэропортов, где рюмки никто не считает и где можно сойти за обычного пассажира, убивающего время перед вылетом. И почему это друзья с таким рвением анализируют мои страхи и их причины? Впрочем, это особое дело.

Как бы то ни было, я приехал в аэропорт за полчаса до прибытия самолета, купил в вестибюле утренние выпуски газет, прошел в зал «Китти Хоук» и здесь, в баре, заказал виски. Попивая его, я видел, как семь «дугласов» один за другим опустились на взлетно-посадочную полосу, приземляясь — кажется, так говорят? — на три точки. Потом я стал просматривать газеты. Имя генерала фигурировало на первых полосах. «Джорнэл америкэн» начала печатать его биографию, оповещая об этом огромным, через всю страницу заголовком, набранным большими красными буквами: «Сегодня мы начинаем печатать биографию генерала Бронко Бронсона». Это, несомненно, придется ему по душе. Во время своего пребывания в Вест-Пойнте генерал, видите ли, трижды играл в регби и на одном из матчей вел себя так, что спортивный комментатор иронически окрестил его Бронко Бронсон. Прозвище со временем забылось, но однажды журналист из «Тайм», подбирая материал для статьи, раскопал его и снова пустил в обращение — на этот раз без всякой иронии и без объяснения причин, которые породили это прозвище. Оно явилось прямо-таки счастливой находкой для авторов заголовков в газетах, питавших пристрастие к именам вроде Айк, Эви, Мак, Лиз. Прозвище было таким простым, домашним и достаточно коротким. Газета «Пост» подала новость совсем лаконично: «Бронко дома».

Я было снова потянулся за «Джорнел америкен», но почувствовал на своем плече чью-то руку. Не вставая, я повернул голову.

— Привет, Гарри!

Это оказался Джерри Фесслер — работник рекламного отдела одной из авиакомпаний. Какой именно — теперь уже не помню, помню только, что как-то он оплатил мою поездку на самолете в ту пору, когда я вел отдел в одной бульварной газетенке.

— Как жизнь, Джерри? А ведь я однажды видел тебя на пресс-конференции, когда ваша компания вводила в эксплуатацию новый самолет.

— Ты прилетел или улетаешь? Или просто сидишь и пьешь?

— Я хронический алкоголик, который страшно боится летать.

— Так вот, о нашем новом самолете. Должен сказать тебе то, что я уже говорил и братьям Райт, и Блерио: эта штука не сможет даже оторваться от земли.

Не понимаю почему, но все рекламные работники авиакомпаний постоянно употребляли эту глупую и избитую шутку. Из вежливости я засмеялся — ведь он оплатил в свое время мою поездку.

— Ну а теперь серьезно, — продолжал Джерри. — Что ты тут делаешь? Куда-нибудь улетаешь?

— Жду генерала.

— Бронсона?

— Кого же еще?

— Да, да, всю эту неделю только о нем и шумят. Ты работаешь у него?

— Угу. Пресс-агентом, биографом, историком.

Джерри уселся рядом со мной и заказал стакан вина. Я даже не заметил, когда он успел положить мой счет поверх своего.

— И давно?

— Что?

— Давно работаешь у генерала?

— Официально месяца два. Но мы ведь старые друзья.

— А я думал, ты в Голливуде. Мне как-то говорили, будто ты там что-то делаешь для «Метро Голдвин»...

— Делал, но уже месяца два как уехал оттуда. Встретил жену генерала и мы решили, что ему потребуется человек, чтобы провести его через ямы и ухабы славы. Вот и переменил работу.

— Должно быть, гребешь деньги лопатой?

— Знаешь, Джерри, иногда чувствуешь, что обязан что-то делать без всяких денег. Вот так и со мной.

— Описываешь беспримерные героические подвиги?

— Вроде того.

— Не морочь мне голову.

— Не веришь? Разве он не герой?

— Он-то герой, да тебе-то что?

— Как что? Неужели во всем и всегда нужно искать только выгоду?

— Тебе — да, во всем и всегда. Перестань-ка хитрить, Гарри. Но почему...

— Что почему?

— Почему ты работаешь на него?

— Кто знает! Может, потому, что нужно заполнить несколько еще чистых страничек в его записной книжке. Генералы, как правило, дисциплинированные, привыкшие к порядку люди. Есть у него записная книжка, — значит, ее нужно заполнить всю, до последней странички. Я организую для него пресс-конференции, пишу ему речи, а когда придет время, буду писать за него мемуары.

— Знаешь, Гарри, я чего-то не понимаю.

— Чего же?

— Почему вокруг него создали такую шумиху, почему все газеты так носятся с ним? О генерале сейчас пишут не меньше, чем в свое время о Макартуре, а почему — убей меня, не знаю.

— Ты что, не читаешь журнал «Тайм»? Ты, может, из этих... из красных?

— Кому-то понадобилось сделать из него героя.

— Знаешь что, мальчик-попрыгунчик? Чихать мне, считаешь ты Бронко Бронсона героем или не считаешь! Во всяком случае, страна считает его героем. Взгляни-ка лучше на развешанные тут лозунги. Может, тогда поймешь.

— А чего ты злишься?

— Я четыре года провел на этой проклятой войне и, пожалуй, лучше тебя разбираюсь в людях. Не смей при мне критиковать Бронсона!

— Выпей-ка еще.

— Вот ты и нашел кратчайший путь к моему сердцу.

Мы заказали еще по бокалу вина. Черт побери, чего это я, в самом деле, раскипятился? Ведь теперь мне самому придется платить за билет, если я полечу самолетом этой авиакомпании. Нет, нет, надо как-то исправить ошибку, постараться снова наладить отношения с этим парнем.

— Извини, Джерри, я немного погорячился, но пойми, я привязан к генералу.

— Что ты, что ты! Я вовсе не хотел тебя обидеть. Ты все еще пописываешь статейки об интересных профессиях?

— Изредка.

— Знаешь, у нас работает школа стюардесс, и, по-моему, тебе есть смысл побывать в ней. Если у тебя когда-нибудь появится желание слетать туда, позвони. Мы составим такой маршрут, что в пути ты сможешь остановиться где захочешь.

— Хорошо, Джерри. Большое спасибо. Не исключено, что мне пригодится эта идея.

— Ну а что он собой представляет?

— Генерал? Одна звезда на погонах. Такие генералы скромнее других.

— Чем он намерен заняться, когда вернется?

— Чем занимается солдат, когда возвращается с войны? Откуда мне знать? Может, примет участие в торжественном параде в его честь, выступит на объединенном заседании обеих палат конгресса, получит еще несколько орденов, а потом начнет разводить кровных лошадей на своей ферме в Мэриленде. Кстати, что такое кровные лошади?

Джерри допил вино, сунул бармену банкнот и встал.

— С удовольствием поболтал с тобой, Гарри. Если надумаешь куда-нибудь полететь — позвони. Всегда что-нибудь сообразим.

— Спасибо. Захочешь встретиться с моим генералом — скажи мне... Я тебя провожу. Хочу взглянуть, готовы ли операторы кинохроники.

Спускаясь по лестнице, я поглядывал на часы. Самолет должен приземлиться через двадцать минут. Интересно, догадывается ли генерал, какая встреча его ожидает? Что он подумает, когда узнает, что я работаю на него? В конце концов, я сам себя нанял на эту работу. Как только в сообщениях из Кореи стало появляться его имя, я тут же развил бурную деятельность: встречался с журналистами, устроил парочку статей в информационные агентства и уж только потом, задним числом, получил на все это разрешение Маргарет Бронсон. По совести говоря, и без моих усилий вокруг генерала шла настоящая рекламная шумиха, я лишь придавал кампании соответствующий лоск, ну и, конечно, подлил масла в огонь, когда настоял на организации торжественной встречи в ратуше. Возможно, отцы города и сами додумались бы до этого, но я не хотел рисковать — а вдруг забудут?..

Я проверил весь маршрут кортежа и попросил военных задержать самолет в Сан-Франциско с таким расчетом, чтобы он приземлился в аэропорту Ла-Гуардия ровно в одиннадцать утра. Это позволяло нам выехать на наиболее оживленную часть Бродвея во время перерыва на завтрак, когда улицы заполнены толпами людей. Так фотоснимки и кадры кинохроники будут выглядеть куда эффектнее. На эту мысль меня навел разговор с Гроувером Уэйленом — мы ехали тогда по Бродвею в служебной машине, сопровождая какое-то ничтожество из какой-то малой страны. «В полдень на тротуарах здесь всегда людно, — заметил он, — и еще не родился человек, который на фотоснимке в газете мог бы отличить подлинных энтузиастов от просто проголодавшихся людей, спешащих где-нибудь перекусить».

Из головы у меня не выходил вопрос Джерри: «Он-то герой, да тебе-то что?» Над этим я еще пока не задумывался, а надо бы. Вовсе не вредно, когда признанный всей страной герой будет помнить, что он тебе кое-чем обязан. Совсем не вредно вскарабкаться на триумфальную колесницу и прокатиться рядом с героем. Он и сам бы должен об этом позаботиться.

Мы зашли в комнату недалеко от погрузочно-разгрузочных площадок. В давние времена, когда самолеты из-за границы еще приземлялись в Ла-Гуардия, а не в Айдлуайлде, как сейчас, эта комната использовалась в качестве зала ожидания для высокопоставленных особ. Ее стены были разрисованы картинками грозовых облаков и туч самых различных форм и оттенков. Сейчас тут толкалось десятка четыре, а то и пять репортеров. В расположенный здесь бар невозможно было пробиться. Кинокамеры стояли в полной готовности, а перед мачтами с флагами выстроилась целая батарея микрофонов. Какой-то маленький хлопотливый лейтенант тщательно расправлял складки флагов, пытаясь сделать их более фотогеничными.

Я прошел через зал в находившийся позади кабинет, где за столом с бокалом в руке сидела Маргарет Бронсон.

— А меня уже начало беспокоить твое отсутствие, Гарри, — сказала она.

— Проверял, как идут приготовления.

— Ну и как?

— Все в порядке. Почетный караул рядом с площадкой, полицейские на своих местах, Эн-Би-Си установила в самых выгодных для съемки точках пять телевизонных камер. По моему настоянию администрация аэропорта разрешит поставить телекамеру даже в рубке диспетчера, так что вся Америка увидит самолет генерала в виде кляксы на экране локатора... Как ты себя чувствуешь?

Я наклонился и поцеловал ее в щеку. Она схватила мою руку и некоторое время держала ее...

— Прекрасно, — наконец ответила она.

Для своих пятидесяти лет Маргарет Бронсон выглядела довольно хорошо, особенно если не слишком всматриваться. Отец как-то сказал, что на женщин старше пятидесяти надо бросать мимолетный взгляд. Мимолетный взгляд на Маргарет ничего бы не сказал вам об этой женщине. На ней был элегантный костюм, не казавшийся слишком дорогим или слишком модным. Ее умело подкрашенные волосы не были слишком светлыми. Она вполне подходила для роли, которую ей предстояло сейчас сыграть, — для роли жены возвращающегося триумфатора. Никому и в голову не могло прийти, что она уже полупьяна и что к концу дня напьется до чертиков и тогда обязательно начнет флиртовать с сержантом, водителем служебной машины генерала.

— А я-то вчера вечером надеялась пообедать с тобой, — заметила Маргарет.

— Я звонил тебе.

— Да, звонил. Разговаривал с прислугой, сказал, что не хочешь меня беспокоить, и попросил передать, что не сможешь пообедать со мной.

— А удобно ли это — обедать вечером вдвоем накануне возвращения твоего генерала? Да и потом, вчера я был по горло занят последними приготовлениями.

— Тебе приходилось быть генеральшей, Гарри?

— В этом году еще нет, — пошутил я.

— Попробуй как-нибудь испытать это великое удовольствие, а пока принеси мне еще вина.

— Сколько ты уже сегодня выпила?

— Не твое дело. И не забывай, я самое близкое лицо великого человека. Не хватало еще, чтобы ты начал считать, сколько я выпила.

Я взглянул на нее.

— Не беспокойся, Гарри, я не сорву встречу, буду паинькой, так что на экранах снова появятся старые фильмы с участием Мирны Лой. Принеси мне вина, да поживее.

Я взял ее бокал и налил в него сильно разбавленного виски. Как и полагается светской даме, она начала отпивать вино маленькими глотками.

— Как ты думаешь, дадут ему на погоны вторую звезду?

— Дело уже на мази.

— И это тоже ты устроил?

Я только улыбнулся. Кто мог сомневаться в том, что генерал обязательно получит повышение? Почему же в таком случае не отнести это на свой счет?

— Как, по-твоему, что самое приятное в повышении Чарли?

— Прибавка к жалованью.

— Не угадал. Мне больше не придется нарочно проигрывать в бридж. Ты не представляешь, Гарри, сколько хороших партий пришлось мне продуть только потому, что мужья моих партнерш были по званию старше Чарли! А ведь я игрок что надо. И все время получалось как-то так, что мне приходилось играть с женами начальников мужа. В конце концов мне до чертиков надоело проигрывать, и я вообще бросила играть. По-моему, не мешало бы начальству выпустить специальный устав для офицерских жен. Может, ты возьмешься его составить, Гарри? Если возьмешься, не забудь упомянуть о двух профессиональных неприятностях, подстерегающих жену каждого офицера: необходимость проигрывать в карты женам начальников мужа и вот это... — Маргарет подняла бокал и встряхнула так, что в нем зазвенели кусочки льда.

— Веди себя поприличнее, — посоветовал я.

— Да я и так ничем не хуже Мирны Лой!.. Гарри, я скучала по тебе.

— И я по тебе.

— Чего ты добиваешься? — спросила Маргарет и, не дожидаясь ответа, подошла ко мне, обняла за шею и поцеловала. Я отпрянул.

— Ради бога, Маргарет, не нужно! Вдруг кто-нибудь войдет?

— Но ты так и не ответил на мой вопрос.

— На какой?

— Чего ты добиваешься? Что ты задумал? Как только Чарли выкинул свой трюк, ты вдруг появляешься у моих дверей и начинаешь доказывать, что генерал — твой старый друг и что ему до зарезу нужен человек для связи с публикой и прессой.

— Что значит «Чарли выкинул трюк»?

— Гарри, не забывай, ты разговариваешь с Маргарет. Прибереги для простофиль всю эту чушь о героизме и прочем. Уж я-то знаю Чарли. Он выкинул трюк. Не пичкай меня баснями о героизме. Говорю тебе, уж я-то знаю своего Чарли!

Я внимательно посмотрел на Маргарет. За два месяца нашей близости я научился с первого взгляда определять, сколько она выпила. По-моему, сейчас она неторопливо приканчивала четвертый бокал, так что можно было считать, что пока у нее ни в одном глазу.

— Возможно, я для тебя — главный подарок в мешке Деда Мороза, а, Гарри?

— Глупости, Маргарет!

— Какие же глупости? Ну ладно. Что будем делать дальше? Попросим у Чарли развод и поженимся? Или просто возьмем да сбежим?

Я поцеловал ее в щеку.

— Может, ты не хочешь ничего говорить о своих целях потому, что они не слишком благовидны? Или просто пытаешься замять разговор, поскольку Чарли мельтешит сейчас на экране телевизора в каждом американском доме? Повторяю вопрос: Гарри, чего ты добиваешься? Ты же, надеюсь, не думаешь, что из Чарли получится что-нибудь путное? Или ты не понимаешь, что легенду о его героизме он испортит так же, как испортил все остальное в своей жизни? Что ты все-таки задумал, Гарри?

— Маргарет, ты можешь вести себя прилично хотя бы часика два?

— Хорошо, хорошо, Гарри, извини.

— Я забронировал комнаты в гостинице «Уолдорф». Весь верхний этаж.

— Ты будешь жить с нами?

— Разумеется. Ведь я могу понадобиться в любую минуту.

— Прекрасно.

— А ты считай меня, ну, скажем, семейным врачом, который должен находиться поблизости на всякий непредвиденный случай.

Маргарет поставила на стол бокал и закурила.

— Гарри, может, ты все же скажешь, что в действительности думаешь обо мне? Надеюсь, ты хотя бы изредка говоришь правду и способен дать человеку объективную оценку?

— Ты жена генерала Броико Бронсона — героя нации. Ты не видела своего обожаемого супруга два года, и глаза твои подернуты влагой от избытка гордости, любви и признательности. Но твой Чарли уже не принадлежит тебе безраздельно. Он принадлежит всей Америке.

Я нашел в себе силы улыбнуться.

— Два года, Гарри, это же целая вечность. Много воды утекло за это время, и много мне встречалось смазливых парней.

— Ну, теперь с этим надо кончать.

— Я же сказала тебе — я буду настоящей Мирной Лой.

— Вот что, Маргарет. Мне абсолютно безразличны твои отношения с генералом. Меня абсолютно не касается, сколько виски ты глотаешь у себя дома. Меня совершенно не интересуют твои амурные делишки, пока ты обделываешь их тихо и аккуратно. Поняла?

— Не слишком ли много ты берешь на себя, хотя и сам напросился на эту работу? А что, если я тебя уволю?

— Думаю, не уволишь. Не забывай историю с бриджем. Тебе хочется уволить меня? Пожалуйста, я и сам уйду. Посмотрим, как ты тут справишься одна. Может, ты считаешь, что господин генерал сам будет заниматься всеми этими делами? Не стращай, Маргарет! Тебе тоже удалось заполучить местечко на триумфальной колеснице, но дело в том, что никто из вас не знает, как сдвинуть ее с места. А я знаю. Знаю, как из лягушки сделать вола, — всю жизнь только этим и занимаюсь. А тебя прошу вот о чем: веди себя прилично, не мешай мне командовать парадом. И тогда все будет отлично.

— Хорошо, хорошо, Гарри! Еще раз говорю тебе: я — сама Мирна Лой. Ну а как с Чарли? Я-то согласна с тобой, а он согласится? Ты подумал об этом?

— Не беспокойся. Как только генерал высунет нос из самолета и вдохнет аромат славы, он будет видеть перед собой лишь одно: свои старые погоны под стеклянным колпаком в музее Вест-Пойнта.

— И это Бронко Бронсон!

— Да, наш моложавый герой.

— Когда прибывает самолет?

— Что с тобой, Маргарет? Нервничаешь? Или просто никак не дождешься встречи со своим солдатом?

— Когда он прилетает?

— По расписанию через двадцать минут, но самолет может прибыть раньше или, наоборот, опоздать, но не более чем на час. Как ты себя чувствуешь? Мне надо проверить, достаточную ли толпу собрали для встречи.

— Пожалуйста, иди.

Я уже открыл дверь, но Маргарет подошла ко мне.

— Гарри!

— Да?

— Я буду паинькой.

— Ну и молодец.

— Не задерживайся. Возвращайся поскорее, будем ждать здесь вместе. Обещаю не пить без тебя.

— Я скоро вернусь.

В дверь протолкался Бадди Эвенс, молодой человек, нанятый мною в качестве мальчика на побегушках.

— Истребители эскорта встретили самолет над Кливлендом. Значит, сюда они прибудут примерно на полчаса позже, чем предполагалось.

— Как у нас с толпой?

— По мнению фараонов, тысяч восемнадцать собралось.

— Детей привезли?

— Да, в двенадцати автобусах. Я роздал всем флажки.

— Прекрасно.

— Гарри, не знаю, стоит ли отвлекать тебя этим, но Айрин Миллер хотела бы взять интервью у миссис Бронсон.

— Сказал тоже — отвлекать! Да по такому поводу можешь отвлекать меня когда угодно и сколько угодно. Что ты скажешь, Маргарет? Можешь дать интервью?

— Конечно. По крайней мере, скорее время пройдет.

— Будь осторожна с Миллер. Она чертовски умна.

— После двухмесячного общения с тобой я расправляюсь с умниками, как повар с картошкой...

— Хорошо, хорошо. Бадди, давай ее сюда!

Бадди скрылся за дверью.

Я подошел к столу и взял наполовину наполненный бокал Маргарет. Когда Айрин Миллер вошла в кабинет, я держал бокал в руке и отпивал вино.

— Наше солнышко еще не показалось, Гарри? — спросила она.

— Пока я вижу его только в мечтах.

Я терпеть не мог Айрин Миллер. Во-первых, потому что ее лицо напоминало изображение на фальшивой камее. Во-вторых, потому что она всегда ухитрялась как-нибудь уколоть. Но Миллер печаталась в сорока семи газетах одновременно, а потому можно было терпеть от нее пакости и похуже.

— Как жизнь, Гарри?

— Прекрасно. На прошлой неделе с удовольствием прочитал твою заметку о Синатре.

— Спасибо, Гарри. Очень мило с твоей стороны.

— На всякий случай хочу тебе напомнить, что я вообще очень милый человек. Познакомьтесь: миссис Бронсон — Айрин Миллер.

Маргарет улыбнулась.

— Я прекрасно знаю мисс Миллер. Уже несколько лет я регулярно читаю ее колонку в газетах.

— Благодарю вас, миссис Бронсон. Вы льстите мне.

— Ну, я на время оставлю вас одних. Хочу уточнить время прибытия самолета.

— Истребители эскорта только что встретили его над Кливлендом. Сюда самолет прилетит с небольшим опозданием.

— Значит, с Бродвеем и с толпами людей на нем придется распроститься! Черт возьми, но, может, нам удастся проехать там во время второго перерыва, после полудня...

Покинув кабинет, я решил чуточку задержаться у дверей и послушать, как пойдут дела у моих дам.

— Вы, наверно, очень волнуетесь, миссис Бронсон?

— Да, да, очень!

— Вы не возражаете, если я закурю?

— Что вы, пожалуйста! А вот я так и не смогла привыкнуть курить.

Я мысленно выругался, мне оставалось только надеяться, что Миллер не заметит испачканных губной помадой окурков в пепельнице.

— Разумеется, я очень волнуюсь, — продолжала Маргарет. — Правда, офицерские жены более или менее привыкают к разлукам, но эти последние два года почему-то показались мне невыносимо долгими. — Она тихонько рассмеялась. — Я вам сказала, что не научилась курить, однако сегодня, как видите, я так переживаю, что для успокоения пыталась выкурить несколько сигарет. Но, кажется, у меня ничего не получается.

Молодчина Маргарет! Послушав еще немного этой словесной эквилибристики, я решил, что вполне могу оставить ее наедине с Айрин Миллер. Я потолкался среди журналистов в баре, наскоро выпил виски с содовой и направился к посадочной площадке, куда должен был прибыть самолет моего генерала. Три полковника из Пентагона уже проверяли там почетный караул. Сразу же у летного поля, за полицейским кордоном, стояла толпа, а неподалеку в полной готовности расположились мотоциклисты эскорта. Я перекинулся несколькими шутками с телеоператорами. В кармане у меня шуршала бумага — приветственная речь генерала на митинге в ратуше и текст его выступления на приеме в главном банкетном зале отеля «Уолдорф». Все было готово, насколько это позволяли человеческие возможности. Теперь нам недоставало только нашего героя. В эти минуты мое будущее скользило крошечной кляксой на экране локатора, сопровождаемой эскадрильей реактивных истребителей.

 

Европа. 1944—1945

Я познакомился с генералом зимой 1944/45 года, в одном из захваченных нами немецких городков. Большую часть той зимы я пропьянствовал в Париже. Главным источником, из которого я черпал темы для своих корреспонденции, была большая доска в комнате прессы в отеле «Скриб». Она вполне устраивала всех нас, представителей различных телеграфных агентств. Каждое утро офицер для связи с прессой вывешивал на ней бюллетень о положении на фронте, а дальше все зависело от вашей фантазии. Солдаты-корреспонденты из передовых частей поставляли в бюллетень всякие душещипательные истории, умилительные воспоминания об оставленных дома милашках, рассказы о разного рода штучках, которые выкидывали солдаты, открыто называли фамилии, звания, личные номера, названия родных городов. Освещать ход боевых операций было проще простого. Вы брали из бюллетеня все, что хотели, переиначивали, как вам нравилось, и отправляли по телеграфу за своей подписью. Подобный метод сбора информации «с поля боя» вызывал у меня чувство неловкости, но остальные рассматривали его как нечто само собой разумеющееся. «Ну и что из того, что солдат рискует шкурой, собирая эту информацию? — рассуждали они. — На то он и солдат, чтобы рисковать».

И тем не менее мне казалось, что тут что-то неладно. Солдаты рисковали собой, а мы рисковали только в тех случаях, когда покупали бутылку шампанского на черном рынке или когда пытались незаметно провести к себе мимо консьержки пьяную француженку. Тогда попадалось много пьяных француженок, а на черном рынке шла оживленная торговля шампанским.

В те дни среди нас частенько появлялся Хемингуэй. Ты тоже начинал чувствовать себя знаменитостью, если удавалось посидеть в одном с ним кафе где-нибудь на открытом воздухе; ты даже начинал думать, что между ним и тобой нет никакой разницы. В конце концов, ты освещал ту же войну, что и он, и так же, как он; пил такое же вино и вел такие же разговоры. Разговоров в ту зиму было много, и никто не лез из кожи вон, чтобы стать лауреатом премии Пулитцера за репортаж прямо с каких-то там баррикад. Баррикады вышли из моды, даже вспоминать о них было как-то неудобно. Мы пьянствовали, трепались и посылали в свои агентства вполне достаточно информации, так. чтобы они не приставали к нам с ножом к горлу. Некоторые фальсифицировали даты своих сообщений или даже просто сами сочиняли разные истории. Другие придумывали басни, которые всегда лезут в голову, когда много женщин и выпивки. Я же только списывал свою информацию с бюллетеня в отеле «Скриб». Офицер для связи с корреспондентами называл эту информацию «материалом для создания фона». «Материал сыроват, — обычно говорил он, — но позволяет получить представление о том, что происходит». И он был, безусловно, прав.

По пути на родину в Париже побывал Эрни Пайл. Как ни удивительно, мы не говорили с ним о войне. Вообще-то военных корреспондентов словно прорывает, когда речь заходит о войне. Заприте парочку из них в комнате, и 88-миллиметровые пушки и автоматы начнут палить в этой комнате громче, чем под Анцио.

Но с Эрни было иначе. Мы говорили на очень странную тему — о Небраске и Северной Дакоте. Не так, поверьте, это легко. Сколько можно говорить о Небраске и Северной Дакоте? Но Эрни знал об этих штатах много любопытного. Помню, до войны он вел колонку туристских новостей, и сейчас никак не мог перейти на другую тему. О войне он даже не заикнулся.

После отъезда Эрни меня стало одолевать беспокойство и даже, пожалуй, чувство какой-то вины. В конце концов я решил снова отправиться на фронт и на месте собирать материал для своих корреспонденции. На фронте я не был уже месяцев девять. За это время рождается человек, я же родил только кучу всякой чепухи — иначе и нельзя было назвать мои статьи. Однако не так-то легко вернуться на передовую после девятимесячного перерыва. Невольно начинаешь изобретать всякого рода предлоги, чтобы отсрочить поездку. И все же как-то днем, в самый разгар первой в Париже снежной бури, я сел в воинский эшелон на Северном вокзале и отправился в Германию.

Всю дорогу до границы я мысленно награждал себя тумаками. На кого, собственно, я собирался произвести впечатление? Подумать только — вояка! Под завывание снежной бури отправиться на войну! Разве нельзя было отложить поездку хотя бы до того момента, когда солнце выглянет из-за туч? В товарном вагоне (в ту зиму во Франции он считался вполне приемлемым средством передвижения) я ввязался в азартную картежную игру, затянувшуюся на целых трое суток. К тому времени, когда мы пересекли границу между Эльзасом и Рейнской областью, я был гол как сокол. Пришлось выпрашивать сигареты у офицера транспортной службы, и он отчаянно лебезил передо мной, вообразив, что я еду в «телятнике» только потому, что собираюсь написать очерк о нем лично и о системе перевозки войск вообще. Он все время заставлял нас бросить карты, я все время отгонял его, угрожая, что если он не отстанет, я обязательно перевру в очерке его фамилию.

На каждой остановке — а их случалось до пятнадцати в день — солдаты высыпали из вагонов, и начинался обмен пайков на вино, яйца и все прочее, что еще могли наскрести у себя жители. Благодаря заботам офицера транспортной службы я проглотил за эту поездку столько яиц, сколько не съел за всю свою жизнь. Беда заключалась в том, что он без конца рассказывал мне свою биографию. К концу поездки я знал всю его подноготную. Он то и дело проверял, правильно ли я записал его фамилию, знаю ли я его личный номер и адрес — на тот случай, если мне потребуется что-нибудь уточнить. Перед расставанием он даже ухитрился всучить мне бутылку коньяку. Бедняга, наверно, до сих пор ежедневно ищет в газете своего города очерк о себе.

Сойдя с поезда, я на попутном грузовике добрался до военного пресс-центра, расположенного в школе, на главной улице довольно большого города. До передовой было еще далеко, но я все же убрал фуражку в вещевой мешок и надел каску. После девяти месяцев жизни в Париже начинаешь нервничать даже в тылу действующей армии.

На первой пресс-конференции меня встретили шумными приветствиями. Не верите? Да, да, приветствиями! Однако никакая бумага не смогла бы их выдержать. Я обиделся. Да и как же иначе, если в глаза вам режут правду-матку? Офицер для связи с прессой рассказал о положении на участке седьмой армии. Ну и войну я себе выбрал, нечего сказать! На фронте тишь да благодать:

«Линия фронта остается без изменений».

«Производится перегруппировка сил».

«Происходит закрепление ранее достигнутых успехов».

«Ведется подготовка к крупному наступлению».

Информация, которой нас охотно пичкал офицер, представляла собой ту же смесь вранья и трепотни, как и та, что я списывал из бюллетеня в отеле «Скриб». Разница заключалась в том, что я теперь находился в двух тысячах миль от моих французских дамочек и шампанского с черного рынка.

Целых три дня я потратил на поиски приличного жилья, не забывая отправлять в США всякую чушь о каптенармусах, усыновляющих несчастных сирот, и сержантах автотранспортных частей, воздвигающих кафедральные соборы из ящиков из-под пайков. Впрочем, вскоре все это мне опротивело, и к концу недели я решил действовать.

Одной из дивизий командовал некий экстравагантный генерал. Писать об экстравагантных генералах всегда выгодно. Этот деятель не коллекционировал, подобно Паттону, револьверы с перламутровыми рукоятками, но, как утверждали, из каждого захваченного города посылал жене выточенную из дерева куклу. Черт побери, это ли не предел экстравагантности? По совести говоря, я не верил в эту историю. Журналисты обычно начинают рассказывать друг другу подобные анекдоты после нескольких бутылок местной белой отравы, но главное веселье начинается некоторое время спустя, когда клюнувший на удочку простак спешно отправляется в двухдневную поездку к месту цели на попутном грузовике и, вернувшись ни с чем, обнаруживает, что его койка в общежитии занята и ему негде приткнуться. Как бы то ни было, тыл мне быстро осточертел. Уж если в вас не палят, так почему бы тогда не жить в комфорте в Париже? Не признаю я такого положения, когда человеку ничто не угрожает, а благами жизни пользоваться при этом не приходится. И все-таки мне, пожалуй, недоставало безыскусственной солдатской среды и того чувства фронтового братства, которое испытываешь, находясь на передовой в часы относительного затишья, когда противник лишь изредка пошлет 88-миллиметровый снаряд и его разрыв напомнит вам, что передовая не место для всякой фальши и лицемерия.

Дождавшись попутного грузовика, я отправился в штаб дивизии, миль за семьдесят пять от нас. Мне захотелось самому увидеть генерала — любителя деревянных кукол. Газеты в Штатах уже исчерпали весь запас генеральских историй для воскресных приложений, и я надеялся получить у него какое-нибудь курьезное интервью о куклах. Нервы у меня постепенно успокаивались, и меня снова тянуло писать о войне. Об этом генерале я слышал много и помимо его кукольных увлечений. Он был профессиональным солдатом, воспитанником Вест-Пойнта, первую мировую войну закончил капитаном, служил на Филиппинах, во время кризиса был начальником лагеря для безработных, командовал полком национальной гвардии, а уже во время этой войны, в результате потерь в командном составе, успел получить две генеральские звезды и дивизию. Говорили, что он ревностный поборник дисциплины, и, как только дивизия отводилась хотя бы на кратковременный отдых, он немедленно вводил в действие устав гарнизонной службы, устраивал каждое утро инспекторские смотры и категорически запрещал своим людям посещать соседние города. За жестокость журналисты прозвали его Корридон — Кукурузная Кочерыжка. Меня не очень это беспокоило. В своей жизни я встречал немало свирепых генералов и знал, что рано или поздно у каждого из них возникало желание увидеть свою фамилию в прессе, а то и стать героем статьи в таком, скажем, журнале, как «Сатердей ивнинг пост». Рано или поздно каждый из них начинал соображать, что именно от меня зависит, появится такая статья или нет. Вот почему я не опасался встречи с Корридоном — Кукурузной Кочерыжкой.

Командный пункт генерала находился в старинной гостинице, в трех кварталах от того, что в этом захолустье сходило за главную улицу. Наверно, в свое время гостиница была шикарной. Снаряд вырвал часть стены дома и сбросил в протекавшую через город реку, но здание по-прежнему выглядело, как декорация к венской оперетте.

Так уж заведено в армии, что даже штатскому человеку надо соблюдать субординацию. Запросто к генералу не ворвешься — кто знает, вдруг яичница из порошка, которую он съел утром, плохо легла у него в желудке! Для военного корреспондента нет более тяжкого греха, чем рассердить генерала. Военный журналист вроде паразита — паек ему выдает армия, крышу над головой и транспорт предоставляет армия. Рассердишь генерала, и тебе придется пешочком выбираться с территории, где располагаются вверенные ему части. Ну а территория эта обычно немалая.

Добравшись до штаба, я прежде всего представился ребятам из автопарка, сделал массу заметок, записал много фамилий и личных номеров, не забыв и об адресах, по которым проживали их родители. Для себя я уже тогда решил написать несколько очерков, начинающихся примерно так: «Сержант Джо Николе из Пэдуке, штат Кентукки, — ветеран четырех важных кампаний в Европе...» Я направил бы очерк в газету, выходящую в том городе, откуда парень призывался в армию, недели через две он получил бы оттуда вырезку, и дело в шляпе: после этого я мог бы в любое время приехать в дивизию и жить припеваючи.

То же самое я проделал с кухонной братией, решив тем самым проблему питания. Потом я обработал полевую почту и отныне мог не сомневаться, что мои сообщения будут своевременно попадать к офицерам для связи с прессой и к военным цензорам для отправки в Штаты. Представившись начальнику медицинской службы, я договорился переночевать у него, если задержусь в расположении дивизии. У врачей всегда много спирта, и он вполне пригоден для питья, если добавлять лимонной кислоты. У сержанта-хозяйственника я позаимствовал столовый прибор, встал вместе со всеми в очередь и получил порцию завтрака. Солдатский кофе оказался, как всегда, дрянным. Потом я направился в штаб дивизии, к офицеру для связи с прессой. Нужно было соблюдать субординацию. Я хотел услышать от него, чем сейчас занята дивизия, чего следует избегать в разговоре с генералом и как лучше завязать с ним беседу о куклах. На этот раз мне повезло. Пресс-офицером оказался знакомый мне по Штатам диктор радиокомпании Си-Би-Эс, и оба мы словно перенеслись из Германии на Мэдисон-авеню. Не знаю почему, но даже в разгар войны военная форма выглядела на нем, как дешевый штатский костюм. Его радость при встрече со мной я объяснил тем, что он, по-видимому, постоянно чувствовал себя в окружении тупиц и кретинов.

— Привет, Гарри! — воскликнул он. — Рад видеть тебя!

— Ты мне льстишь. Чем я обязан такой восторженной встрече?

— Долго у нас пробудешь?

— В зависимости от обстановки на вашем участке.

— В таком случае ты сбежишь завтра же утром.

— Ничего интересного?

— Наш старик хочет заставить солдат заниматься хотя бы сборкой и разборкой винтовок. По его убеждению, людей нельзя оставлять без дела.

— Да, я кое-что слышал о нем.

— И все, по-видимому, правильно... Какого дьявола ты тут делаешь?

— Пока осматриваюсь. Говорят, он интересный человек.

— Боже, кто это говорит?

— Ребята в Париже.

— В Париже?! Париж все еще на старом месте?

— Конечно. Послушай, мне нужно проверить один факт. Я слышал, ваш старик коллекционирует куклы.

— Что, что?

— Куклы.

— Ты хочешь сказать, хорошеньких немок?

— Да нет, куклы. Деревянные куклы. Вырезанные из дерева куклы ручной работы. Будто он посылает своей жене по кукле из каждого захваченного города.

— Потрясающая липа. Откуда ты ее высосал?

— Из бутылки с коньяком.

— Похоже.

— Нет, это и в самом деле вранье, Билл?

— Послушай, наш фрукт коллекционирует только врагов по обе стороны фронта.

— Значит, он из числа этих самых...

— Вот именно. Ты слышал о Кукурузной Кочерыжке?

— Я думал, это шутка... Но ничего, Билл, я все равно хотел уехать из Парижа.

— Ты что, совсем свихнулся? Уехать из Парижа! Может, ты добиваешься, чтобы тебя выперли из армии как умственно неполноценного?

— Будет тебе. Ну а вообще как жизнь?

— Это затяжная война, Гарри. Хочешь знать, что я сплю и вижу?

— Производство в майоры?

— Если и стану майором у Кукурузной Кочерыжки, то не раньше чем к седьмой мировой войне. Нет, серьезно, ты знаешь, что мне постоянно грезится?

— Хорошенькие француженки?

— Точно. А еще?

— Сдаюсь. Не ведаю.

— Суп.

— Суп?

— Да, суп.

— Знаешь, Билл, майора-то из тебя действительно не получится.

— Я грежу о супе с макаронами и бобами в итальянском ресторане «Льюиса и Армана» на Бродвее.

— А ведь это неплохая тема, Билл. Очерки о солдатах, воюющих за мамин яблочный пирог, уже изрядно приелись. Кто знает, может, Америка жаждет познакомиться с образом героя-солдата, который сражается за суп с макаронами из итальянского ресторана «Льюис и Арман».

— Гарри, ты долго намерен пробыть у нас?

— Ну, если найду интересные темы...

— У нас тут есть солдат, в свое время сочинявший душещипательные телеспектакли для домашних хозяек. Интересно?

— Не очень.

— Связной одного из батальонов родился в городке милях в четырех отсюда. Пока этот городишко еще у немцев, но ты, возможно, покрутишься у нас, пока мы его не возьмем. Можно будет сделать хороший очерк со снимками. Я могу прикрепить к тебе дивизионного фотографа.

— Ну что ж, буду иметь в виду на тот случай, если вы возьмете город, если вы не обойдете его стороной и если ваш солдат до тех пор уцелеет. Ты не скажешь, сколько вы тут намерены отсиживаться?

— Этого я тебе сказать не могу.

— Даже если бы и знал?

— Просто я не знаю. На участке одного из наших полков отмечается небольшая активность — действуют разведгруппы и все такое.

— Спасибо, не интересует.

— К сожалению, ничего другого предложить не могу. Вот кукольная история, конечно, могла бы послужить темой для большой статьи.

— Да, если бы соответствовала действительности.

— Даже если бы и не соответствовала. Если бы, например, нам удалось убедить Кочерыжку поговорить об этом с тобой.

— Как ты думаешь, Билл, есть какая-нибудь надежда?

— Такая же, как на то, что он примет мой рапорт об отставке. Но мне хотелось бы, Гарри, чтобы ты упомянул нашу дивизию в своей корреспонденции.

— Это почему же? Уж не потому ли, что я твой любимый военный журналист?

— Надеюсь, ты упомянешь в корреспонденции мою фамилию и тем самым напомнишь начальству из Си-Би-Эс, что их сладкоголосый рыцарь, ушедший на войну, в свое время вернется к ним в поисках работы... А что, Гарри, если кукол оставить в неприкосновенности, а генерала заменить каким-нибудь солдафоном, а? Конечно, придется получить разрешение от Кочерыжки, но он не узнает, что это будет липа. У нас есть тут немец-краснодеревщик, для большего правдоподобия он может изготовить штук восемь-десять любых кукол. Что ты скажешь?

— Надо это сделать хотя бы ради того, чтобы взглянуть на морды мерзавцев, чьи побасенки заставили меня мчаться сюда из Парижа. Они позеленеют от злости, если я привезу очерк о коллекционере кукол.

— Кто тебе нужен — солдат или офицер?

— Солдат не годится. Уверен, что даже капрал или сержант в роли коллекционеров кукол покажутся читателю психами, которые попали в армию лишь по недосмотру врача. Для такого очерка нужно начальство, и чем выше чином, тем лучше. Я же могу подать кукольную историю с шумом и треском и даже, возможно, напечатать в какой-нибудь воскресной газете.

— Какое начальство тебе требуется?

— Кто-нибудь из старшего офицерского состава.

— На капитана согласен?

— Нет.

— Почему?

— Никакой капитан из строевых на такую липу не пойдет. Для пущего правдоподобия мне нужен полковник, на худой конец подполковник — настоящий, бывалый служака.

— А я-то подумал, что сойдет и капитан.

— Знаешь, Билл, я напишу о тебе статейку — миленькую сентиментальную историю для газеты «Варьете». Это будет для тебя куда лучше, чем любая кукольная брехня.

— Вот спасибо, Гарри! Значит, теперь я должен достать для тебя какую-нибудь важную птицу, как фокусник достает кролика из шляпы. Может, согласишься на начальника медицинской службы дивизии дока Сондерса?

— Он же просто штатский в военной форме, а мне нужен парень из Вест-Пойнта.

— В таком случае у меня есть подходящий человек. Подполковник Чарли Бронсон. Согласен?

— Посмотрим. Что за тип?

Билл достал из шкафа папку с фамилией «Бронсон». Папка оказалась совсем тоненькой и содержала лишь несколько фотоснимков, запечатлевших Бронсона за раздачей медалей солдатам. Выглядел он неплохо. Светлые, подстриженные ежиком волосы, прямой подбородок и какая-то смешинка в глазах. О нем говорилось только, что он родился в 1909 году.

— Что он собой представляет, Билл? По-твоему, он согласится?

— Думаю, да.

— Хороший парень?

— Отличный. Был офицером разведки в штабе полка и заглядывал сюда. Мы с ним иногда сражались в шахматы. Надеюсь, о своих людях он беспокоится больше, чем о пешках на шахматной доске. Настоящий вояка. Недавно впервые стал командиром отдельной части и, кажется, лицом в грязь не ударит.

— Что ж, давай рискнем. Коль скоро вы добрые знакомые, может, ты позвонишь ему и скажешь, что я намерен его повидать? Только не говори зачем. Скажи, командование дивизии приказало ему проявить максимальную любезность к самому важному военному корреспонденту на всем Европейском театре военных действий.

— Представлю тебя, как еще одного Эрни Пайла.

— Согласен и на ранг поменьше.

Билл поднял трубку полевого телефона, попросил «Красного тигра» (кодовое обозначение полка Бронсона) и в конце концов соединился с самим Бронсоном. Билл дал мне прямо-таки потрясающую характеристику, потом, прикрыв трубку рукой, повернулся:

— Он спрашивает, играешь ли ты в шахматы.

— Как Капабланка.

Бронсон просил передать, что с удовольствием примет меня и что я могу пробыть у него сколько захочу. Билл сообщил ему о моем намерении написать очерк о дивизии и желании получше ознакомиться с обстановкой.

В джипе, на пути из штаба дивизии в расположение полка, я, к собственному негодованию, обнаружил, что начинаю трусить. Дело в том, что как только человек ступает на чужой континент, ему начинает казаться, что каждый шаг сопряжен здесь с опасностью для жизни... Направляясь в городок, где находился штаб полка, я все время держался начеку, ежеминутно ожидая услышать свист пули снайпера. Представляю, как потешались надо мной солдаты, когда я предстал перед ними.

Надо сказать, что Чарли Бронсон с большим вкусом подобрал местечко для своего командного пункта. Двор, в который мы въехали, можно было бы использовать в Штатах для проведения футбольных матчей. Огромный шикарный немецкий дом представлял собой нечто среднее между виллой и замком. Военный полицейский в белой каске и с пистолетом в кобуре проверил мой пропуск и только тогда распахнул главные ворота. Там у меня потребовал документы другой полицейский в такой же белой каске. Позже я выяснил, что эта щеголеватость формы соблюдалась по указанию генерала Корридона. Он приказал всем военным полицейским выкрасить каски в белое и категорически потребовал соблюдать образцовый порядок в штабах и на командных пунктах. Я было подумал, что в таких условиях мне ни за что не удастся договориться с хорошим парнем — шахматистом Чарли Бронсоном, но все мои опасения рассеялись в первые же минуты нашей встречи. Бронсон пожал мне руку и сразу предложил промочить глотку добрым шотландским виски.

— Вы тот самый шахматист, о котором Билл рассказывал мне по телефону? Надеюсь, вы неплохо играете?

— Меня иной раз называют Капабланкой.

— А вот я играю ужасно, однако люблю схватиться с хорошим шахматистом. У плохого ничему не научишься.

— Должен заметить — виски просто превосходное.

— Жена присылает. Закон запрещает пересылку спиртных напитков по почте, поэтому она покупает большой батон хлеба, аккуратно удаляет мякиш, вставляет бутылку и снова залепляет хлебом отверстие в батоне. Рискует, конечно, угодить в тюрьму, но не останавливается, считает, что таким образом вносит посильный вклад в дело борьбы за нашу победу.

— Во всяком случае, это лучше, чем вязать носки для Красного Креста.

— Вот и я так думаю... Чем могу служить, мистер Уильямс?

— Зовите меня просто Капа.

— Капа?

— Ну да. Так для краткости называли Капабланку.

— С удовольствием.

— Я уже давненько не был на фронте. И вот снова тянет понюхать пороху.

— Да, но у нас тут ничего особенного не происходит. Небольшая активность разведывательных групп, вот, пожалуй, и все.

— И хорошо. Я ведь из тех, кто не любит прыгать в воду, а предпочитает входить в нее потихонечку да полегонечку.

— Надеюсь, вы побудете тут у нас. Получите нужную информацию здесь, в штабе, а потом, если захотите, можете отправиться в батальоны или в линейные роты.

— Вот и прекрасно.

— Вы бывали раньше в линейных ротах, Капа?

— Под Анцио я прожил в одной такой роте месяца три, потом участвовал с первой волной во вторжении в Южную Францию, а с сорок пятой дивизией добрался даже до Бельфора.

— Верю. Но я не хочу, чтобы вы тащились на передовую и некстати высовывали голову из окопа. Снайперы — они, знаете, не хлопают ушами. Да и мины иногда залетают. Ожесточенным боем это не назовешь, но и домом отдыха тоже.

— Скажите, вы долго тут проторчите, как по-вашему?

— Теперь уже недолго. Тут ведь проходит линия Зигфрида, благодаря ей немцы и держатся. Мы тоже пока не наступаем — сейчас как раз идет сосредоточение войск. В общем, торчим здесь, так сказать, по обоюдному согласию.

— Это ваша первая командная должность?

— Некоторое время я командовал линейной ротой, а перед назначением сюда, в полк, возглавлял разведотделение в штабе дивизии. Вы знаете, минуту назад, когда я советовал вам не подставлять голову под пули, мне пришло на память мое боевое крещение. Надо вам сказать, Капа, что я профессиональный солдат, никакой иной специальности у меня нет и не было до 1928 года, когда я поступил в Вест-Пойнт. Я не жалел сил, чтобы освоить свою нынешнюю специальность, и в течение некоторого времени был даже на преподавательской работе. Но там была только теория — практику мне пришлось проходить здесь. Вот уж чего никогда не забуду!.. В первой же атаке огонь противника прижал нас к земле на одной высотке. Все, кроме меня, лежали в грязи, подгребали к себе каждый комочек земли, чтобы спастись от пуль. А я стоял на высотке во весь рост и осматривался. Это было поразительно, Капа! Все происходило, как в учебниках. Я видел, как пошла во фланговую атаку соседняя рота — пошла именно так, как учили в Форт-Худе. Вероятно, я сейчас не рассказывал бы все это, если бы один из сержантов не бросился мне под ноги и не свалил на землю. «Прошу прощения, сэр! Если вы хотите, чтобы вам отстрелили задницу, это ваше личное дело, но вы привлекаете огонь на всех остальных». Надеюсь, вы не допустите подобной ошибки?

— Надеюсь.

— В тот день я получил большой урок, — продолжал Бронсон. — Я узнал, например, что если по счастливой случайности или по собственной глупости удастся уцелеть в первом бою, то ты еще поживешь. У тебя развивается инстинкт самосохранения, и спустя некоторое время ты уже сможешь сказать, где разорвется очередной снаряд, из орудий какого калибра ведется огонь с нашей стороны и со стороны противника.

— Я и сейчас хорошо помню свой первый бой под Анцио. И знаете, подполковник, что сильнее всего запечатлелось в моей памяти?

— Не имею представления.

— Запах. Вы когда-нибудь обращали внимание, что на поле боя, в самый разгар сражения, пахнет соком сельдерея?

— И верно, черт возьми!

— Дело происходило в сумерках, и я прекрасно помню, какими красивыми мне казались следы трассирующих пуль, пробивающих листву деревьев. Очаровательное зрелище, если не думать об опасности.

— Ну а здесь вы тоже намерены предаваться подобным восторгам?

— Что вы! Все это в прошлом. Я только что из Парижа и настроен пока на мирный лад.

— Ничего, дело поправимое. Дня через два вам наскучат уют и безопасность, и вы будете с нетерпением ждать, когда у нас начнется что-нибудь веселенькое.

— Ну, знаете... Как сказать, подполковник.

— Зови меня просто Чарли... Где ты думаешь обосноваться? Устраивайся у меня, если хочешь. Руди сообразит для тебя постель.

— Видишь ли... Я хотел заглянуть к доку и...

— Не утруждай себя, Капа. Моя Маргарет так часто посещает булочные, что виски у меня — хоть пруд пруди. Но если ты предпочитаешь спирт с лимонной кислотой...

— Ладно! Вот ты и приобрел квартиранта, Чарли!

— И прекрасно. Ты действительно играешь в шахматы?

— Я же тебе говорил: мое прозвище — Капабланка.

Бронсон провел меня в штаб и познакомил с находящимися там офицерами и солдатами. По его указанию офицер разведки подробно проинформировал меня о боевой обстановке. Он не морочил мне голову ссылками на секретность тех или иных сведений, не прибегал к таким выражениям, как «мы не имеем права сообщать подробности». Он преподнес мне все прямо-таки на блюдечке, что никак не походило на обычную процедуру, принятую у военных в отношении корреспондентов, и, несомненно, представляло искренний знак дружбы и уважения со стороны Чарли. Денщиком у него был Руди, коротышка-пуэрториканец из Восточного Гарлема. Он души не чаял в Чарли, большую часть дня носился по окрестностям, выменивая или воруя продукты, и обладал такими кулинарными талантами, что мог из крупы приготовить тушеное мясо. Бронсона он называл полковником Чарли.

Руди где-то раскопал для меня офицерский спальный мешок и раскладушку, поинтересовался, как у меня обстоит дело с сигаретами, и, узнав, что запас иссякает, добыл из неведомого источника целую коробку «Лакки Страйк».

Офицеры штаба питались в огромном зале (я решил, что он служил в замке столовой), похожем, если судить по иллюстрации в Британской энциклопедии, на зал, в котором король Артур пировал со своими рыцарями. Да и обстановка за обедом чем-то напоминала те времена. Тон задавал Бронсон, и все остальные повиновались ему, как хористы повинуются дирижеру. Не было и в помине разных похабных разговорчиков, обычных для офицерских столовых. Денщики ухитрились раздобыть вина, после еды на столе появились коньяк и сигары. Все это казалось здесь, на передовой, чем-то нереальным, хотя воспринималось офицерами как нечто вполне естественное. Трудно было поверить, что некоторые из них соберутся где-нибудь после обеда и начнут потешаться над своим Стариком. Пока же столовая напоминала островок цивилизации в самом сердце какого-то затерянного мира, и у меня даже мелькнула мысль, что офицеры рады хотя бы тут вести себя по-джентльменски.

Обед оказался превосходным, я уже давно не ел с таким удовольствием. Мой излюбленный ресторанчик на Монпарнасе, снабжавшийся с черного рынка, показался мне дешевой забегаловкой.

После обеда Бронсон провел совещание с офицером разведки и командирами батальонов, на котором разрешил присутствовать и мне. Ничего существенного или важного не обсуждалось. Первый батальон был расположен впереди и выполнял задачи охранения. Бронсон приказал отвести его в резерв. Это означало только, что люди смогут помыться в передвижной душевой установке, сменить белье, ответить на письма, отоспаться и поиграть в покер. В первый эшелон по приказу Бронсона выдвигался второй батальон при поддержке третьего. Бронсон запросил также разрешение штаба дивизии отправить часть солдат резервного батальона на три дня в лагерь отдыха, расположенный в пятидесяти километрах от передовой. На меня произвела большое впечатление его манера вникать во все детали обычной боевой деятельности полка. А его способность поглощать виски даже несколько тревожила. Мне оставалось лишь надеяться, что там, в Штатах, миссис Бронсон не устанет с прежней энергией извлекать потроха из хлебных батонов.

После обеда мы уселись за шахматы. Бронсон обманул меня: он не только не был плохим шахматистом, но играл просто-таки превосходно. В студенческие годы я несколько лет состоял членом шахматной команды университета, и на столике у моей кровати всегда лежал сборник шахматных задач. Война, безработица, амурные дела не мешали мне играть в шахматы раз пять в неделю, но с Бронсоном мне пришлось трудновато. Первую партию мы свели вничью, и я понял, что его голыми руками не возьмешь. В свое время шахматы были игрой полководцев, и Бронсон именно так к ним и относился. Для него пешки означали пехотинцев, хотя и обреченных на мгновенную гибель, но совершенно необходимых в обороне и наступлении; конями он орудовал, как кавалерией, слонами, как артиллерией, ладьями, как танками. Ферзь играл роль авиации.

Вторую партию я выиграл, в миттельшпиле прорвавшись на королевском фланге. В начале третьей партии я зевнул, сделал нелепый ход и позволил ему добиться пата. Взглянув на часы, я с удивлением обнаружил, что стрелки показывали уже без четверти три утра. Бронсон хотел продолжать игру, но я смертельно устал и отказался.

— Я пытался научить Руди играть в шахматы.

— Ну и как?

— Он решил, что это нечто вроде войны между двумя гангстерскими бандами.

— А ты хорошо играешь, Чарли.

— Практики не хватает. У меня в полку больше никто шахматами не увлекается. Некоторые офицеры из вежливости не возражают учиться, но это скучно, никто из них в действительности не интересуется игрой и не понимает ее... Что ты скажешь о рюмочке на ночь?

— Блестящая идея!

Он налил в два больших бокала коньяку, и мы принялись молча потягивать его.

— Надеюсь, ты поживешь тут, Капа, — тихо заметил Бронсон.

— Потому что я неплохо играю в шахматы?

— Частично и поэтому... Знаешь, Гарри, говоря по совести, я ведь неудачник.

— Серьезно?

— Маргарет все время твердит это.

— Из чего же она исходит?

— Из опыта своего замужества. Она пришла к выводу, что я выбрал не ту специальность.

— Да?

Это «да» вполне уместно, когда один из собеседников начинает говорить о себе. Оно не нарушает хода его мыслей и в то же время подтверждает, что его слушают.

— Она не очень высокого мнения об армии как месте, где можно сделать карьеру.

— А ты?

— Справедливый вопрос.

— И какой же твой ответ, Чарли?

— Не могу сказать ни да ни нет. Вот ты корреспондент и, наверно, убежден, что знаешь кое-что об армии, так? Ты высаживался на плацдармах, участвовал во вторжениях, страдал, видимо, от «окопной стопы», тебя небось кусали вши, и ты испытывал радость, когда видел проявления солдатской смекалки. И все же я утверждаю, что ты и представления не имеешь об армии.

— Вполне возможно.

— Я говорю сейчас об армии мирного времени. Ты не представляешь, что значит быть самой маленькой спицей в этой колеснице, иными словами — свежеиспеченным вторым лейтенантиком, только что выпорхнувшим из стен Вест-Пойнта и назначенным в часть. Тебе не знакомо самочувствие человека, вся жизнь которого строго контролируется. Друзей ты обязан выбирать только с учетом их звания. Если ты попадаешь в гости к более высокому чину, тебе надо пресмыкаться перед ним, словно перед богатым дядюшкой. Не вздумай бунтовать, если он окажется болтливым и самоуверенным болваном и начнет лапать твою жену. Со знаками различия второго лейтенанта ты можешь выигрывать в гольф только у вторых же лейтенантов, да и то если они произведены позднее тебя. Особенно обидно, что ты должен делать вид, будто играешь в полную силу, чтобы победа твоих противников казалась заслуженной. Капитану всегда хочется верить, что он победил тебя по-настоящему, хотя знает, что ты поддался, что в честной игре успеха бы ему не видать. Ты, может, решишь, что это ребячество?

— Я никогда не принимаю поспешных решений.

— Наверно, я проигрывал не очень старательно, иначе меня не продержали бы во вторых лейтенантишках дольше любого другого второго лейтенанта во всей американской армии. Маргарет без устали твердила, что либо я должен играть, как заведено в армии, либо вообще выйти из игры... Она ведь старше меня, Капа. Я говорил тебе?

— И намного?

— На семь лет. Я до сих пор не знаю, почему она вышла за меня замуж. Хотя, возможно, ответить на этот вопрос не так уж трудно. Это произошло в разгар депрессии, когда только армия казалась чем-то постоянным и надежным. Но Маргарет быстро прозрела. В течение первых пяти лет нашего брака меня перебрасывали с места на место шесть раз. Для женщины это чертовски тяжело: хлопотать об упаковке мебели, ломать голову над вопросом, каким окажется очередной начальник мужа, надеяться, что его женушка не умеет играть в бридж (и следовательно, не нужно будет ей проигрывать), воевать за приличную квартиру на новом месте, обсуждать все эти проблемы с женами других офицеров, мучительно размышлять, когда наконец муж получит следующий чин (для жены любого офицера это самое важное на всем белом свете). А вот сам я чувствовал себя совсем по-другому. Армия надоела мне уже года через два после того, как я покинул Вест-Пойнт. Служба оказалась делом очень простым — никаких трудностей, никаких поводов что-то преодолевать, с чем-то бороться. Мне быстро осточертели коллеги — офицеры вместе с их женами, у которых только и разговору, что о повышении по службе. Их кутежи и нелепые коктейли вызывали у меня отвращение. Они были настолько глупы, что иногда я с трудом сдерживался, чтобы не взвыть. И все же время от времени я задавался вопросом: а может, и они испытывают то же, что и я? Иногда я смотрел на себя как бы со стороны и приходил к выводу, что успел приобрести защитную окраску той среды, которая меня окружала. Не происходило ли того же с моими коллегами?

— Возможно, и в самом деле происходило?

— Не знаю, я не нашел ответа. Кто, по-твоему, подлинные жертвы в армии мирного времени?

— Кто?

— Жены. У нас по крайней мере хоть было чем себя занять — мы играли в солдатики, проводили всякого рода упражнения и учения, отправлялись в лагеря и все такое.

А у наших жен ничего этого не было. Сколько можно бегать по магазинам? Не потому ли армейские семьи всегда так многочисленны? Женщины находят утешение в своих младенцах. У нас с женой детей не было. Наши жены встречались друг с другом, играли в бридж, занимались рукоделием и даже устраивали с этой целью посиделки. Но чем бы они ни занимались, дело никогда не обходилось без выпивки, и уже года через два я обнаружил, что к вечеру Маргарет всегда бывала навеселе. Откровенно говоря, я не очень возражал. Почему? Да потому, что в те дни и сам никогда не пропускал случая выпить. Слава богу, что началась война.

— Как, как?!

— Слава богу, говорю, что началась война. Вам, штатским, не очень приятно слышать такое? А может, боженька для того и напускает войну, чтобы военные не посходили с ума. Если ее не будет, к примеру, на протяжении жизни двух поколений, все солдаты закончат свои дни в сумасшедшем доме. По крайней мере сейчас мы хоть работаем по специальности. На практике применяем знания, которым нас учили, занимаемся тем, к чему все время готовились. Как-то сразу мы приобрели престиж и значение. Хочешь знать правду, Капа? Если бы не началась война, я бы по-прежнему оставался первым лейтенантишкой, известным тем, что его жена — пьяница. Если бы я не подал рапорт об отправке в действующую армию, то, наверно, до сих пор играл бы в бойскаута где-нибудь в захолустном гарнизоне. Капитаном я стал лишь потому, что по дивизионному штатно-организационному расписанию командиром роты может быть только капитан. Мне удалось уцелеть, я получил назначение на должность начальника разведывательного отделения штаба дивизии и звание майора. Теперь я подполковник, так сказать — начальство, хоть и небольшое. Если война затянется, могу добраться и до звания бригадного генерала. По-моему, теперь даже Маргарет немножко гордится мною. По ее мнению, я теперь знаю что к чему, и она надеется, что после моего возвращения ей больше не понадобится проигрывать в бридж.

— Когда ты понял, что ненавидишь армию?

— Я уже говорил — года через два после Вест-Пойнта.

— Как это произошло? Внезапно? Ты что, проснулся однажды утром и воскликнул: «О боже, как я ненавижу армию!»?

— Нет, не так сразу... Хотя позволь! Это не ответ, но, возможно, ты меня поймешь. В свое время я неплохо играл на пианино и собрал кучу пластинок с записями камерной музыки — в частности, почти все симфонии Брамса и Бетховена. Как-то утром я обнаружил вместо пластинок груду обломков под окном. Оказывается, накануне вечером один мой гость напился до чертиков и выбросил пластинки в окно, решив, что это будет очень забавно. А я мог только мило улыбаться: «Ну и шутник же вы, ну и шутник!..» Мой гость имел чин майора, и я должен был называть его шутником, а не пьяным негодяем... Теперь тебе понятно? Нет? Попробуем другое. Мне осточертело музицировать на кутежах и танцульках в офицерском клубе. Я перестал посещать концерты после того, как мой командир заявил, что я подаю плохой пример своим людям, отправляясь слушать всяких там заезжих иностранцев-гастролеров с их заумной музыкой. Я стал было играть в шахматы со своим взводным сержантом, но пришлось отказаться, поскольку командир заявил, что во внеслужебное время офицеры не должны общаться с сержантами. Я рискнул возразить и спустя некоторое время получил от него плохую служебную характеристику. Однажды вечером я застал у себя в спальне капитана — он пытался изнасиловать Маргарет. Ну, дал ему разок по физиономии. Официально мне ничего не сказали, а через три недели выставили из части, да еще и задержали производство в следующее звание.

— Но такие вещи происходят не только в армии.

— Правильно, но с любой другой работы можно уйти когда вздумается, а я уже был не юноша и никакой специальности не имел. Было поздновато уходить со службы и начинать карьеру с рассыльного. Конечно, и на гражданке происходит то же самое, но там вы вольны бросить одно место и устроиться на другое. А что было делать мне?

Бронсон заметил, что я украдкой взглянул на часы.

— Знаю, знаю, уже поздно. Извини, пожалуйста, тебе, наверно, наскучило мое жизнеописание.

— Нисколько.

— Хорошо, что ты приехал, Капа. Побудь тут у нас, а?

— С удовольствием. Мне еще надо отплатить тебе за тот пат.

Я остался, и мы каждый вечер играли в шахматы. Бронсон почему-то напоминал мне мальчишку, который проник в уже закрытую кондитерскую. Если бы я согласился, он мог бы бодрствовать ночи напролет. Чтобы оправдать свое пребывание в дивизии, я отправлялся днем в батальоны, собирал материалы для очерков и всякого рода сентиментальных историй. В течение трех недель на фронте ничего не происходило. Поползли слухи, что полк Бронсона отводится в резерв дивизии. Солдат ожидали лагеря отдыха, кино по вечерам, возможно, визит грузовика Красного Креста с аппаратурой для выпечки пончиков, а может, и с девушками.

Вечером, накануне того дня, когда полку предстояло покинуть передовые позиции, я, как обычно после обеда, приготовил шахматную доску, поставил на стол бутылку коньяку, закурил сигару и сел. Бронсон задержался в разведывательном отделении, и, как только он появился, я кивком указал ему на его обычное место у доски.

— Нет, сегодня не получится, Капа.

— Что, уж и шахматы приелись?

— Да нет, черт побери! Есть дело поинтереснее.

— Какое же?

— Сколько времени ты обычно проводишь в расположении дивизии?

— Как когда.

— От чего это зависит?

— От многого.

— Ну хорошо. Буду конкретнее. Сколько ты можешь пробыть в полку, если на его участке царит затишье?

— Ну, если жратва отменная, а выпивки много, то...

— Скажу еще более конкретно: сколько ты обычно торчишь в полковом штабе, где и еда отменная, и выпивки много, но ничего интересного?

— Дня полтора.

— Я так и думал. Большое спасибо.

— Не за что, Чарли. Мне тоже не так легко бывает найти хороших партнеров в шахматы.

— Кажется, тебя ждет премия.

— Что за премия?

— Ты уже знаешь — завтра вечером нас сменит другая часть, а сегодня в полночь последний раз отправится в расположение противника наша разведывательная группа. Люди залягут поблизости от вражеских укреплений, понаблюдают, послушают и к рассвету вернутся.

— Так уж и вернутся?

— Что с тобой, Капа?

— Да ничего, извини, что перебил.

— Мы с тобой отправимся с этой группой.

— Мы с тобой?!

Бронсон взглянул на меня, помолчал, потом сказал:

— Мое дело — подать мысль. Если не хочешь — никто тебя не неволит.

Я вовсе не рвался в разведку, но ответить отказом не решился.

— А почему бы и нет? С величайшим удовольствием.

— Не сомневался, что ты ухватишься за такое предложение и даже воспримешь его как премию. Ты же сможешь написать очерк и показать войну на эпизоде с семеркой солдат, пробравшихся в самое логово врага.

— Прекрасно, Чарли, но ты-то ради чего идешь?

— Я получаю за это жалованье.

— Положим, тебе платят не за то, чтобы ты бродил с разведгруппой из семи солдат.

— Не хочется отвыкать от дела. Да и потом, это как раз то, что не дает приучиться трусить.

— Трусить?

— Помнишь, что ты сказал, когда появился тут? Ты сказал, что настроен на мирный лад. Вот такое же настроение возникает у меня, когда все тихо и спокойно. Доходишь до того, что услышишь свист снаряда — и чуть не умираешь от страха. Такие вылазки все-таки подготавливают к настоящему делу, к настоящей войне — она уже не будет громом среди ясного неба, если вспыхнет. А она таки вспыхнет, можешь не сомневаться, не обманывай самого себя. Знаешь, что происходит с боксером, если он прекращает тренировки?

— Нос у него остается целым и невредимым.

— Так вот, Капа, выход разведгруппы — это, в сущности, наши будни. Двигаешься по маршруту, который позволяет большую часть пути не выходить из укрытия, пробираешься через позиции охранения противника, потом замираешь и слушаешь. В общем, предпринимаешь длительную прогулку с целью установить, не проявляет ли противник подозрительной активности — не подтягивает ли резервы, не перебрасывает ли танки и тому подобное. Ну а потом, часика через два, еще до рассвета, тихонечко возвращаешься в свое расположение.

— Только и всего?

— В большинстве случаев. Иногда, правда, можно наткнуться на немецкую разведгруппу, которая отправляется в наше расположение с той же задачей, и тогда приходится стрелять. Бывает, что на одного из твоих людей вдруг нападет кашель или чиханье; немцы, конечно, тут же засекают группу, и не остается ничего другого, как вступать в бой. Но так случается не часто.

— Какая у тебя гарантия, что так не случится сегодня?

— Никакой. Тем интереснее. После шахмат.

— Хорошо, Чарли, уговорил.

— Есть еще обстоятельство, о котором я пока тебе ничего не сказал, Капа.

— Давай, давай!

— Оружие не бери с собой.

— Замечательно!

— Ты штатский. Если захватят в плен с оружием — пиши пропало. А без оружия ты просто наблюдатель.

— И немцы не стреляют в наблюдателей?

— Гарантирую.

— Ну и прекрасно, Чарли. Вот только если бы тебе удалось получить от фрицев письменную гарантию... Нет, давай серьезно. Ты не боишься, что я испорчу вам обедню? Уж больно я неуклюжий. Не хочу нести ответственность за гибель шести разведчиков.

— Семи, включая тебя.

— Но наблюдателей же не убивают... Нет, нет, Чарли, серьезно. Ты уверен, что я могу отправиться с разведгруппой?

— Я могу, а почему ты не можешь? Да ты сам удивишься, когда увидишь, на что способен под огнем.

— Ну что ж, хорошо.

Направляясь на джипе Бронсона в одну из рот на передовой, я пытался придумать какой-нибудь предлог, чтобы отказаться от участия в затее подполковника. На кой черт корчить из себя героя? За такие штучки могут выставить из профсоюза журналистов. Конечно, мне и раньше доводилось попадать в переплет, но я всегда оставался пассивным свидетелем, живой мишенью, и все. А тут я принимал непосредственное участие в боевой операции и мог лишь утешать себя надеждой, что немцы не станут стрелять в меня, пока я не начну стрелять в них.

...Последние метров пятьсот мы пробирались пешком. Тропинка, ведущая к позициям роты, проходила в основном по густому лесу, покрывавшему какой-то склон, так что нам почти все время приходилось подниматься в гору. Раза два, поскользнувшись, я чуть не растянулся на земле, но сумел удержаться на ногах, благо полная луна ярко освещала местность.

У самого расположения роты нас остановил часовой, притаившийся в окопчике. Бронсон назвал пароль, и солдат направил нас на командный пункт — туда попадали через узкую дыру в земле. По всему было видно, что рота успела основательно обжиться на этом месте. Вход в блиндаж прикрывали пни, мешки с песком и дерн, солдатские одеяла и плащ-палатка.

— Я открываю, — предупредил Бронсон.

— Открывайте, свет погашен, — послышался через минуту голос из укрытия.

Бронсон откинул одеяла и плащ-палатку и спрыгнул в яму. Я последовал за ним. Укрытие оказалось глубже, чем я предполагал. В нем можно было стоять во весь рост. Опустив одеяла и плащ-палатку, я огляделся. Нас собралось девять человек. Укрытие казалось даже уютным и чем-то напоминало блиндажи, которые мы в свое время сооружали под Анцио. Стены были задрапированы одеялами, посредине стоял ящик, игравший роль стола, с потолка свисали две керосиновые лампы.

Бронсон представил меня розовощекому командиру роты по фамилии Уайли, а тот своему взводному сержанту и четырем солдатам, входившим в состав разведгруппы. Девятый оказался военным священником. Он сидел у стенки, просматривая солдатские письма, и, видимо, иногда находил в них что-то смешное, потому что вдруг принимался смеяться.

Сообщение о том, что я отправляюсь вместе с разведгруппой, сержант воспринял с явным неодобрением, и, по совести говоря, я не мог упрекнуть его за это.

— Господин подполковник, — заметил он, — вот уже больше месяца мы регулярно ходим в разведку, хорошо узнали друг друга и доверяем друг другу. Я не имею ничего против мистера Уильямса, но в расположении противника мы поминутно рискуем собой, и присутствие в группе необученного человека только усилит этот риск.

— Но в свое время и ты был необученным, тебе тоже когда-то пришлось идти в разведку впервые, — возразил Бропсон.

— Верно, но до этого я прошел какую-то боевую подготовку, имел какой-то боевой опыт, знал, что к чему.

— А мистер Уильямс пыхтел три месяца под Анцио, высадился с первой волной десанта в Южной Франции, прошел с одной из рот сорок пятой дивизии через всю Францию и тоже знает, что к чему.

— Что ж, господин подполковник, пусть идет, если вы находите нужным.

— Да, нахожу нужным. И уж коль скоро зашел такой разговор, хотелось бы мне знать, не станешь ли ты возражать, если я тоже отправлюсь с вами.

— Вы командир нашего полка, господин подполковник.

— Правильно, но речь идет о твоей шкуре — вдруг я что-нибудь испорчу вам? Что ты скажешь? Есть у тебя возражения?

Сержант и остальные промолчали.

— Ладно, все в порядке. Поль, может, ты проинструктируешь нас?

Капитан расстелил на столе карту, и все сгрудились вокруг нее.

— Сегодня мы высылаем разведгруппу с теми же целями, что и обычно, мистер Уильямс.

— Просто Гарри.

Бронсон бросил на меня насмешливый взгляд.

— Посылая сегодня людей, Гарри, — продолжал капитан, — мы ставим перед ними задачу выяснить, не произошло ли каких-нибудь изменений в планах противника, а не для того, чтобы ввязаться в драку. Если немцы готовятся к наступлению или, наоборот, собираются отвести свою часть в тыл, и тому и другому обязательно должна предшествовать какая-то подготовка. Если, например, готовится наступление, на передовую начнут прибывать грузовики с подкреплениями. А бесшумных машин, как известно, нет. Вот в задачу разведгруппы и входит разузнать, не наблюдается ли какой-нибудь необычный шум или необычное движение. Все, кто входит в состав разведгруппы, владеют немецким. Разумеется, за исключением вас и господина подполковника. Иногда разведчики могут получить ценную информацию из разговоров, подслушанных в окопах и блиндажах противника.

— Настолько близко вы к ним подходите? — удивился я.

— Да, настолько близко мы к ним подходим, — подтвердил сержант.

Капитан кивком указал на сержанта.

— Бад ходит в разведку почти каждую ночь. С ним вы не собьетесь с пути.

Сержант склонился над картой и ткнул в нее пальцем.

— Сейчас мы находимся вот здесь, — пояснил он. — Через посты охранения перед фронтом роты мы пройдем вот тут. — Он показал наш маршрут. — Большую часть пути будем скрываться за складками местности, но потом придется преодолевать открытую местность. Делать это будем поодиночке. Ждите в кустах, пока ведущий не подаст условный сигнал, и тогда, как можно больше согнувшись, бегом пересекайте открытое пространство. Немецкий дозор расположен вот здесь.

— Кстати, сержант, — вмешался Бронсон, — хочу сообщить, что старшим группы назначаешься ты. Что касается меня, то я всего лишь солдат и, когда ты дашь сигнал, потащу свой зад, как и все остальные.

Сержант рассмеялся, и я почувствовал, что все это начинает ему нравиться.

— До сих пор мы просачивались через боевое охранение немцев без всяких осложнений. По-моему, фрицы тут просто хлопают ушами... Так вот, миновав открытую полосу, все собираются в этом месте — смотрите. Тут сравнительно безопасно. Позиции артиллерии у немцев расположены здесь, а их передний край вот тут. Здесь есть небольшое укрытие, в нем обычно мы и отсиживаемся метрах в пятидесяти друг от друга. Никаких пайков не брать. Прошлой ночью один из нас додумался взять с собой котелок, Фриц, возможно, и глуп, но не глух. Вы понимаете меня, мистер Уильямс?

— Просто Гарри.

— Вы меня понимаете, Гарри?

— Еще как.

— Замыкающим назначаю Пита, — продолжал сержант. — Это значит, мистер Уильямс, что если мы влипнем и начнется кутерьма, он должен смываться первым, чтобы доставить сюда собранную информацию. Это значит, далее, что мы должны прикрывать его и держаться, пока он не окажется вне опасности. Оттягиваться будем по одному и только по моему сигналу. Пока один перебегает, остальные прикрывают его огнем. Вы, господин подполковник, возьмете автоматическую винтовку Браунинга и отойдете только после того, как остальные откроют огонь с новой позиции.

— Слушаюсь, — спокойно ответил Бронсон, и по его голосу никто не смог бы сказать, понял ли он, что сержант, явно издеваясь, дал ему самое трудное и самое опасное поручение. Даже я это понял.

— Теперь насчет маскировки, — продолжал сержант. — Нам придется, мистер Уильямс, намазать лицо и руки черным, иначе нас сразу заметят в такую вот лунную ночь. Как только взлетит ракета — замереть и зажмурить глаза, чтобы свет ненароком не отразился на белках. С собой не брать ничего, что могло бы брякнуть-звякнуть, когда будем пробираться через кустарник, — ни котелков, ни касок, ни подсумков. У каждого должен быть нож. Нож, мистер Уильямс, не производит шума, он не выдаст, зато сослужит службу, когда вам придется успокаивать часового, если тот начнет чересчур уж нервничать.

— Нашего часового, сержант, или немецкого? — поинтересовался я.

— Надо любой ценой избежать стычки, если даже мы наткнемся на фрицев. Наша задача — проникнуть в расположение немцев, а не убивать их. Если нас обстреляют, попытаемся оторваться от противника и смыться. При необходимости открыть ответный огонь, дальнейшее продвижение отменяется, мы начинаем отходить, а тот, у кого будет автоматическая винтовка, обязан прикрывать наш отход. Все понятно? У кого есть вопросы?

У меня возникло несколько вопросов, и в том числе — какого черта мне здесь нужно? Но я промолчал, поскольку не сомневался, что сержант ответит не слишком-то вежливо. Как и остальные, я лишь отрицательно мотнул головой.

Сержант свернул карту и оставил ее на столе.

— Ну а сейчас проберемся к нашему боевому охранению, и я на местности покажу наш маршрут. Потом, полагаю, надо часика два поспать. Сейчас девять пятнадцать. Встречаемся здесь, на командном пункте, в одиннадцать сорок пять.

— Вы хотели сказать, в двадцать три сорок пять, сержант? — выскочил я.

— Довольно язвить, мистер Уильямс!

— Да, да, вы правы. Извините.

Капитан и Чарли Бронсон улыбнулись. Я смутился, словно школьник в классе, которого шлепнули по губам.

Все, кому предстояло отправиться в разведку, выбрались вслед за сержантом с командного пункта и переползли в две стрелковые ячейки, где находилось наше боевое охранение.

Сержант показал маршрут, который должен был привести группу к позициям противника. Я подумал, что наш путь слишком уж ярко освещен и слишком открыт и что я буду похож на муху, пытающуюся незаметно переползти бильярдный стол.

Вернувшись на командный пункт, Бронсон и капитан отправились осматривать позиции и на месте обговорить порядок замены роты следующей ночью. Священник по-прежнему сидел в углу землянки и просматривал солдатские письма. Как только Бронсон и капитан вышли, он поднял голову и посмотрел на меня.

— Нас до сих пор не познакомили, — сказал он. — Я Бэрри, католический священник.

— А я Гарри Уильямс.

— Знаю. Сегодня ночью вас ожидают горячие лепешки.

— Это как же, отец?

— Горячие лепешки стали для солдат символом передовой. Это последняя горячая пища, которую они получают перед тем как выступить. На передовой они питаются всухомятку, а как только оказываются в тылу, их опять угощают лепешками. Наши солдаты живут от одних горячих лепешек до других. Да разве солдатам до лепешек, когда надо отправляться на передовую? Пища застревает у них в горле. Зато после возвращения, в тылу, те же самые лепешки кажутся вкуснее самого лучшего бифштекса.

— Отец, а вы бываете с солдатами на передовой?

— Я тоже символ, как те горячие лепешки. В части, переброшенной на передовую, я провожу только один первый день, потом ухожу и возвращаюсь лишь вечером накануне того, как часть снова должны отвести в тыл. И в том и в другом случае служу мессу. Завидев отца Бэрри, солдаты уже знают, что слухи об их замене соответствуют действительности.

— Наверно, приятно быть символом, отец!

— Я и вообще-то частенько прибегаю к символике, мистер Уильямс.

— Я видел, вы смеялись, читая письма. Нашли что-нибудь забавное?

— Тут, в роте, тоже сложилась своего рода традиция. Обычно письма просматривают офицеры, и ребята, естественно, избегают откровенничать. Но когда я здесь, обязанности цензора возлагают на меня, и уж тогда-то солдаты перестают стесняться. Одни письма и в самом деле забавны, другие же просто трогательны.

— Например?

— Ну вот один солдат все время пытается вогнать меня в краску смущения — сочно, со всеми подробностями описывает свою встречу с женой, когда вернется с фронта.

— И вас это действительно смущает?

— Видите ли, мистер Уильямс, священника, который вот уже двадцать два года подряд исповедует людей, трудно чем-либо смутить.

— Вот и я чувствовал себя точно так же, когда десять лет проработал полицейским репортером в Нью-Йорке.

— Письма другого солдата всегда крайне меня удивляют. Он наделен поразительной фантазией.

— Изображает из себя героя?

— Что вы! Совсем наоборот.

— Не понимаю.

— Мать парня, видимо, тяжело больна, я он думает, что она не перенесет, если узнает, что он служит в пехоте, да еще на передовой. Вот он и расписывает в своих письмах, как чудесно проводит время за границей, какие концерты и спектакли здесь устраивают для солдат, сколько достопримечательностей ему довелось повидать и какая у него безопасная и легкая канцелярская работа. Просто диву даешься, как можно выдумать такое.

— Но разве мать не может по адресу определить, что он находится в действующей армии?

— Очевидно, не может. Мне не попадались ее ответы, но из его писем видно, что она ему верит. Если его часть отводят на отдых или, вот как сейчас, она находится в обороне, парень чуть не все свободное время тратит на заготовку писем к матери — впрок, на все время, пока будет на передовой. Потом тридцать — сорок таких писем передает мне, чтобы я отправлял их по одному. Мать получает от него по письму каждый день.

— Интересно. Я даже не надеюсь, что вы назовете мне его фамилию.

— Не могу, мистер Уильямс, тем самым я не оправдал бы оказанного мне доверия. Да и не только поэтому. Выполни я вашу просьбу — и матери солдата все станет известно. Не думаю, что вы решитесь взять на себя ответственность за последствия.

— Конечно.

Снаружи нас окликнули подполковник и капитан, и я потушил лампы. После того как офицеры пробрались в блиндаж, я снова их зажег.

Бронсон швырнул мне на колени жестяную коробку, похожую на баночку с ваксой.

— Начинай гримироваться, Капа, пора, — заметил он.

— Что это?

— Импрегнатор обуви.

— Как, как?

— Импрегнатор, или мазь, с помощью которой можно сделать обувь водонепроницаемой.

— А пуленепроницаемым я могу стать?

— Сомневаюсь. Но вообще-то если немцы не увидят тебя, то и стрелять, естественно, не будут. Так что чем лучше мы загримируемся...

Я взял на ладонь принесенную Бронсоном гадость и принялся втирать ее в кожу от корней волос на лбу до затылка. Потом покрыл мазью руки до локтей.

— Вы забыли намазать внутри ушных раковин, — заметил капитан.

— Внутри ушных раковин? — удивился я.

— Да, да, — подтвердил Бронсон. — Уж больно у тебя уши блестят, Капа.

Я поспешил перевести разговор на другую тему.

— Отец Бэрри, как только вернусь в Париж, куплю вашему солдату подробнейший путеводитель по достопримечательностям Франции. Пришлю его на ваше имя — вы обещаете проследить, чтобы книга дошла до него?

— Разумеется. Очень мило с вашей стороны.

— О чем это вы разговариваете? — поинтересовался Бронсон.

— О туристической экскурсии солдат по странам Европы за казенный счет, — пошутил я.

Бронсон нанес на лицо последний мазок той же пакости, которую вручил мне.

— Как мы теперь выглядим, отец Бэрри? — спросил он.

— Как два клоуна.

— Как ты относишься к тому, чтобы быстренько сгонять партию? — обратился ко мне Бронсон, доставая из кармана портативные шахматы.

— Одобряю.

— Если только не собираешься поспать.

— Нет смысла. Я просыпаюсь с большим трудом, а отправляться на этот пикничок полусонным не хотелось бы.

— Что верно, то верно. Твой ход.

Мы успели сыграть две партии, когда около укрытия появился сержант и попросил потушить свет, перед тем как он войдет.

Мы выполнили его просьбу, и сержант спрыгнул в укрытие. При свете снова зажженных ламп он тщательно осмотрел наш грим и нашел, что мы неплохо потрудились. По-моему, он даже чуточку расстроился от того, что не мог ни к чему придраться.

— Ну хорошо, — заявил он. — Пора отправляться. Ценности свои можете оставить отцу Бэрри.

Слово «ценности» он произнес с величайшим презрением. Я снял с руки часы и кольцо и отдал отцу Бэрри.

На вершине холма нас уже поджидали остальные разведчики. Мне казалось, что и себя, и других — с черными лицами, без головных уборов — я вижу в каком-то нелепом сне. От нервного напряжения у меня задергалось веко левого глаза.

— Так вот, — шепотом заговорил сержант, — повторяю еще раз. Вон там внизу тропинка, по ней мы и отправимся. Поравнявшись с деревьями, свернем направо. Группу веду я. В пути никаких разговоров, понятно? Даже шепотом. Выходим с интервалом в десять метров. После поворота соблюдайте зрительную связь с впереди идущим, но не наступайте ему на пятки. Повторяю, не упускайте из виду впереди идущего, но и не приближайтесь к нему меньше чем на десять метров. Если нас начнут обстреливать, бросайтесь на землю и не открывайте ответного огня, пока не получите моего приказа. Если со мной что-нибудь стрясется, командование переходит к Робби. Есть вопросы? Мистер Уильямс?

— У меня нет вопросов, сержант.

— Господин подполковник?

— Все ясно.

— Прекрасно. Пошли.

Несмотря на все свои страхи, я испытывал какую-то приподнятость. Честное слово, я отчаянно трусил, но в то же время все казалось мне страшно интересным. Перед выходом из укрытия Бронсон дотронулся до моего плеча и, когда я повернулся к нему, сунул мне автоматический пистолет сорок пятого калибра.

— С рождеством Христовым! — прошептал он.

Чувствуя, как настроение у меня улучшается, я проверил, поставлен ли пистолет на предохранитель, и положил его в карман.

Сержант шел первым, я пятым, за мной шагал Бронсон, а в самом хвосте двигался Пит, которому поручили доставить информацию в штаб, если с нами что-нибудь приключится. Посты боевого охранения были заранее предупреждены о нашем выходе, и группу никто не остановил. Время от времени позади меня что-то тихо звякало — это Бронсон перекладывал с одного плеча на другое свою автоматическую винтовку. Она незаменима а разведке, хотя и тяжеловата. Я сочувствовал Бронсону и в то же время испытывал удовлетворение при мысли, что сам-то я, военный корреспондент, отправился в бой всего лишь с припрятанным в кармане пистолетом.

Двигались мы совершенно бесшумно.

Я с трудом различал впереди группы силуэт сержанта. Он уже достиг деревьев. Хотя от наших позиций нас отделяло пока не более двухсот метров, я все время ждал, что нас вот-вот обстреляют. Стало холодно, я поднял воротник куртки и пожалел, что не надел вязаный шлем. Маячившая впереди меня фигура свернула в сторону, и я сразу потерял ее из виду. Лишь минуту спустя мне удалось разглядеть солдата, пробиравшегося среди деревьев. Невольно ускорив шаг, я зацепился за корень и растянулся на земле, но тут же поднялся и пошел среди деревьев, стараясь не потерять из виду того, кто двигался впереди.

Метров через двести лес поредел, и я оказался перед ручьем метров трех шириной. Я не знал его глубины, но подумал, что шедший впереди солдат, очевидно, все же перешел его, и тоже побрел через воду — она оказалась очень холодной и доходила мне до колен. Через ручей я перебрался благополучно, однако мой солдат снова исчез.

Я понял, что просто не знаю, куда идти дальше. К счастью, мне припомнилось, что в тот момент, когда я последний раз видел идущего впереди солдата, луна над верхушками деревьев светила мне прямо в лицо. В этом направлении я и решил идти. Забыв о необходимости соблюдать осторожность, я шел все быстрее и быстрее, охваченный единственным желанием: увидеть кого-нибудь из наших.

Скоро лес кончился, и передо мной открылось ровное, лишенное каких-либо укрытий пространство. Я уселся прямо на землю, и тут чья-то рука схватила меня за ногу, а другая зажала рот. Ожидая каждую секунду прикосновения ножа к горлу, я до боли скосил глаза и заметил белые зубы сержанта, блеснувшие на его покрытом черной краской лице. Позади сержанта виднелись фигуры трех солдат. Видимо, мы достигли места, откуда предстояло начать индивидуальные перебежки. Я замотал головой, и сержант убрал руку с моего лица. Повинуясь его жесту, я растянулся за кустом, пытаясь отдышаться и успокоиться. Не помню, доводилось ли мне когда-нибудь испытывать такой страх. Сердце колотилось так громко и сильно, что я боялся, как бы фрицы не услышали и не открыли огонь.

Вдобавок зубы у меня начали выбивать дробь, и неудержимо захотелось курить.

Минуты через две к нам присоединился Бронсон, а еще через несколько минут Пит. Таким образом, вся группа оказалась в сборе. Сержант поднялся, вышел на полянку, постоял там, прислушиваясь, потом вернулся и жестом приказал второму солдату приготовиться. Как только он поднял руку, солдат выскочил из укрытия, пригнулся и быстро побежал через поляну. За ним, по новому сигналу, отправился третий и четвертый, а потом как-то совсем неожиданно наступила моя очередь. Я увидел, как опустилась рука сержанта, и побежал. Боже, как я бежал! И хотя те трое благополучно преодолели открытый клочок местности, я с трепетом ожидал, что вот-вот засвистят пули. Однако ничего не произошло. Я перебежал поляну, бросился на землю, и меня стошнило, но никто этого не видел. Почти сразу же к нам присоединились Бронсон, Пит и сержант, после чего все мы семеро во главе с сержантом, соблюдая интервал в десять метров и поддерживая зрительную связь, двинулись дальше.

Я не имел никакого представления о том, сколько времени назад мы покинули наши позиции, но казалось, что прошла целая вечность. Теперь я не забывал об осторожности. Немцы были где-то рядом, и лишь большим усилием воли я сдержал нервный смех. Вынул из кармана пистолет и поставил его на боевой взвод, причем, как мне показалось, сделал это не слишком тихо. Вместе с ощущением тяжести пистолета в руке пришло чувство какой-то уверенности.

Чем дальше, тем медленнее мы двигались, постепенно уменьшая интервалы, так что теперь уже не представляло никакого труда поддерживать зрительную связь. Стало совсем холодно. Минут через двадцать шедший передо мной солдат остановился. Я сделал то же самое. Ноги у меня закоченели, зубы продолжали выбивать дробь. Солдат подошел ко мне и, приложив губы к моему уху, прошептал:

— Перед нами пост немецкого охранения. Тихонько возвращайтесь в укрытие и ждите там сержанта, он скажет, что делать дальше. Передайте по цепочке.

Он снова ушел вперед и исчез в зарослях темневшего справа кустарника. Я вернулся к Бронсону, шепотом передал приказ, потом вернулся на прежнее место, отыскал одинокий куст и ничком лег под него.

Должно быть, я сразу заснул, а затем так же внезапно проснулся, чем-то сильно напуганный. Кто-то склонился надо мной, и я инстинктивно поднял руку с пистолетом, но вовремя спохватился, узнав сержанта.

— Как вы себя чувствуете? — шепотом спросил он.

— Нормально, — тоже шепотом ответил я.

— Да вы молодец. Трое наших уже пробрались в расположение немцев. Сейчас ваш черед. Видите на горизонте высокое дерево? Прямо на него и идите. Метров через семьдесят отсюда найдете огромный валун. Отсчитайте от него тридцать шагов вперед, поверните направо, сделайте еще десять шагов и ждите там в каком-нибудь укрытии. Ни в коем случае не спите. Часа через два будем возвращаться. Понятно?

— Да.

— Тогда идите.

Я поднялся, нашел взглядом высокое дерево, о котором говорил сержант, и направился прямо на него. Опыт боев у Анцио научил меня кое-чему. Чтобы при движении производить как можно меньше шума, ступаешь сначала на пятку, а уж потом на всю ступню. Затем точно так же другой ногой. До валуна оставалось шагов десять, когда справа послышался громкий шум. Я застыл на месте, сжал губы и прищурил глаза, опасаясь выдать себя блеском зубов или белков, и прислушался. Шум становился сильнее. Метров в шести-семи справа от меня выросла фигура немецкого солдата с винтовкой. Я боялся, что начну хихикать, — именно так действовал на меня страх, но в эту минуту немец остановился. Может, он что-то услышал? Я представил себе, как он прислушивается, напряженно всматриваясь в темноту. И тут я едва не расхохотался: до моего слуха отчетливо донеслось ровное журчание. Немца привела сюда куда более важная причина, чем желание захватить в плен группу американских солдат. Минуту спустя фриц повернулся и исчез в тени деревьев; несколько мгновений до меня доносился звук его шагов, потом все стихло. Я подождал еще минут пять и двинулся вперед. Теперь-то действительно надо было соблюдать осторожность: мне вовсе не улыбалось по собственной неосторожности свалиться в немецкий окоп.

Поравнявшись с валуном, я повернул направо, сделал тридцать шагов, потом еще десять и заполз в заросли. Одежда на мне промокла, я обливался потом, а теперь, немного обсохнув, буквально дрожал от холода.

Два часа тянулись бесконечно.

За все это время я не услышал и не увидел ничего такого, что представляло бы ценность как военная информация. Не мог же сойти за важное донесение тот факт, что один из немецких часовых четырежды за эти два часа отправлял естественные потребности. Признаться, я и сам еле сдерживался, чтобы не последовать его примеру. Я кусал губы, рассказывал самому себе анекдоты, пытался мысленно решать алгебраические уравнения, припоминал популярные песенки. К тому моменту, когда мне удалось вспомнить мелодии всех старых кинофильмов с участием Бинга Кросби, наступила пора возвращаться. Сержант жестом показал мне, что я должен подняться и следовать за ним. Поравнявшись с валуном, я стал спускаться по склону холма и, не ожидая сигнала, перебежал поляну. Все остальные уже ждали меня у ручья. Сидя в кустах, мы дождались Бронсона и Пита и углубились в заросли. Здесь сержант опросил всех участников вылазки, и каждый из них шепотом доложил все, что ему удалось узнать. Робби слышал, как два фрица в окопе говорили, что дня через три их должны сменить. Сообщение представляло несомненный интерес: если немцы заменяют одну часть другой, это могло означать, что они не собираются ни наступать, ни отступать. Уже одно это оправдывало посылку нашей группы в расположение противника.

Не думаю, что сержанта могла заинтересовать песенка о том, как «хотелось бы мне стать пчелкой и побыть у тебя в спальне», или уравнение y+304x=2y(х+4у)+397 — единственное, что я мог ему сообщить. Поэтому я сказал, что ничего не слышал, вот только один фриц, как видно, выпил на ночь слишком много воды.

Собранная информация была передана Питу, после чего мы цепочкой, так же как шли сюда, отправились обратно. Теперь каждое дерево казалось мне знакомым, и настроение заметно поднялось. К грязным блиндажам роты меня тянуло так, словно там был «дом, мой милый дом».

Внезапно словно земля разверзлась передо мной. Еще ничего не видя, я остановился как вкопанный. Бронсон, отшвырнув винтовку, вихрем пронесся мимо меня, я невольно бросился за ним и чуть не упал, споткнувшись о тело солдата, который только что шагал передо мной. В спине у него торчал нож. Немного дальше валялся второй труп — это тоже был кто-то из наших. В следующее мгновение я понял причину доносившегося до меня шума: немец опрокинул сержанта навзничь и прижал к земле. В его руке уже блеснул нож, но Бронсон подоспел вовремя — снова блеснуло лезвие ножа, послышался стон. Бронсон оттащил немца и перевернул на спину. Он был мертв.

Сержант не вставал, и я наклонился над ним.

— Под ребро ткнул, — прошептал он.

Я осторожно ощупал рану, моя рука сразу стала влажной и липкой.

— Сукин сын, ловко он разделался с Робби и Доном! Они не слышали и не видели его. Потом подкрался ко мне, прыгнул и схватил за горло, так что я ничего не мог поделать. Должно быть, с фланга подполз.

— Заткнись, — бросил Бронсон.

— Он тут, наверно, не один, — бормотал сержант.

— Да помолчи же ты! Знаю без тебя, не первый раз в разведке.

Подошли Пит и солдат, двигавшийся в цепочке позади меня.

— А остальные? — шепотом спросил я.

— Мертвы, — ответил Пит.

— Далеко отсюда до наших линий? — спросил я.

— Да примерно...

— Заткнись, сержант! — вполголоса прикрикнул Бронсон. — До наших передовых постов около километра. Немец с ножом был тут не один, это факт. Значит, нас обнаружили и готовили засаду. Кто-то из них двоих — Робби или Дон — наткнулись на фрица, и он разделался с ними. Вы уверены, они действительно мертвы?

— Никаких сомнений.

— Послушай, Капа, — обратился ко мне Бронсон, — есть у меня для тебя работенка.

— Что ж...

— Ты запомнил, какие сведения мы передали Питу там, у ручья?

— Запомнил.

— Прекрасно. Назначаю тебя замыкающим вместо Пита. Останешься здесь с сержантом. Пистолет еще у тебя?

— У меня.

— Вот и хорошо. Теперь слушай внимательно. Оставайся здесь в укрытии. Мы трое свернем сейчас влево — отвлечем внимание немцев. Проползем метров двести и откроем огонь. Как только услышишь, немедленно взваливай сержанта на спину и несись к нашим позициям. Лети как птица.

— Ради бога, оставьте меня тут! — попросил сержант. — В темноте немцы все равно не найдут, а днем вы придете за мной.

— Довольно, сержант, — оборвал его Бронсон. — Слушай, что говорят старшие... Вообще-то, Капа, до наших позиций рукой подать, в другое время мы попытались бы прорваться, но с раненым на руках — сам понимаешь... Черт возьми, а где же моя винтовка?

— Бросили, когда побежали на помощь сержанту, — отозвался Пит. — Но я ее подобрал. Вот она.

— Солдат в бою никогда не бросает своего оружия, — назидательно заметил Бронсон.

— На сей раз я прощаю вас, сэр, — произнес сержант.

— Ну хорошо, пошли. — Бронсон чинно пожал руку сначала мне, потом сержанту.

«Прямо как в театре», — подумал я.

— Желаю успеха, — сказал Бронсон.

— И вам тоже, — ответил я.

Подполковник и оба солдата ушли.

— Вы знаете, как переносят людей пожарные? — спросил сержант.

— А как же! У меня в роду все пожарные, — пошутил я.

— Извините, если я запачкаю вас кровью.

— Пустяки. Как самочувствие?

— Хуже некуда. Рана донимает.

— А где ваш пакет с кровоостанавливающими средствами? Каждый солдат должен его иметь.

— Должен-то должен, но в таких случаях начальство считает, что и пакет может производить шум.

Нам, наверно, не следовало разговаривать, но я почему-то решил, что теперь нет смысла соблюдать осторожность. При желании фрицы уже давно могли бы нас найти. Вряд ли пожилой военный корреспондент с пистолетом, из которого он не умеет стрелять, и раненый сержант представляли для них опасность. Разговор отвлекал меня от удручающего зрелища: сержант с кровоточащей раной в боку и мертвый немец, уставившийся в небо остекленевшими глазами.

Внезапно слева от нас послышались винтовочные выстрелы, и сразу же в ответ застрочили немецкие автоматы. Бронсон наконец нашел то, что искал. Одновременно заговорили обе полуавтоматические винтовки ушедших с ним солдат. Итак, стреляли трое, но я надеялся, что немцы слишком заняты, чтобы догадаться об этом. Взвалив сержанта на плечи, я побрел к нашим окопам. Не знаю, далеко ли было до них и сколько времени я шел. Сержант без умолку болтал, прерывая свой монолог в ту минуту, когда боль становилась совсем уж непереносимой. Его кровь пропитала мою куртку, она была липкой и, как ни странно, холодной.

Выстрелы гремели почти непрерывно, и я невольно спрашивал себя, надолго ли у Бронсона хватит патронов. Тщетно пытался я вспомнить, сколько обойм он захватил с собой, и в конце концов обратился с этим вопросом к сержанту.

— Всю свою жизнь... всю свою солдатскую жизнь я ходил в разведку, — твердил сержант. — Кто бы мог подумать, что схлопочу такой удар ножом...

— Сколько обойм взял с собой господин подполковник?

— Не знаю, не знаю... Так ловко схватить за глотку... И я, как котенок, в его руках! Вшивый мерзавец! Сволочь!

Внезапно передо мной словно из-под земли выросли двое. Круто повернувшись, я побежал туда, откуда шел, но сержант был слишком тяжел, и неизвестные сразу же настигли меня.

— Постой, друг! К фрицам торопишься? А что с Бадом?

Только теперь я понял, что это были наши солдаты с поста боевого охранения. Я уже успел забыть, что они предупреждены о нашем возвращении и должны нас поджидать. Заслышав стрельбу, они сообразили, что с нами что-то стряслось, и держались наготове. Солдаты помогли мне донести сержанта до окопов, позвонили по телефону, и минут через десять к нам приползли двое санитаров. Когда сержанта укладывали на носилки, он повернулся ко мне.

— Спасибо, Гарри, — проговорил он. — Будешь писать, смотри не искази мою фамилию, ладно?

— Ладно, ладно. Береги себя и поправляйся.

— Передай спасибо и подполковнику... Столько хлопот вам обоим доставил... Извините...

Раненого унесли, а я отправился на командный пункт роты, передал капитану собранную информацию, присел рядом с отцом Бэрри, все еще занятым солдатскими письмами, и, обливаясь от волнения потом, стал поджидать Бронсона и остальных.

— Ну и влетит же мне от Кочерыжки! — горестно заметил капитан. — Зачем только я позволил Бронсону отправиться с разведгруппой!

— Только теперь спохватились, капитан?

— Будто вы не знаете Бронсона, Уильямс. Смог бы я, по-вашему, удержать его, если бы даже он и не был старшим по званию?

— Вряд ли.

— То-то и оно. Разведка на передовой — дело обычное. Будничное занятие, вроде получения пайка. Так вот... нашему Старику вдруг вздумалось отправиться с разведгруппой. Ему, видите ли, надо держать руку на пульсе, обязательно знать, как ведет и чувствует себя в подобных случаях простой солдат... Что ж, на здоровье! Мне-то что? Разведгруппы действуют у нас каждый день, и ничего с ними не происходит, хотя бывают исключения. И нужно же было случиться, что исключением оказалась именно ваша группа! Что я доложу Кочерыжке, зачем Бронсон отправился к немцам, если у нас тут тишина и спокойствие? Ну, укажу я в донесении, что пропал, дескать, без вести, так? А генерал спросит: «Как же это вы допустили, что ваш полковой командир пропал без вести?» Не отвечать же мне: «Да так вот, пропал, и все тут». Нет, снимет с меня генерал стружку!

— Не рано ли вы сокрушаетесь, капитан?

— А знаете, Бронсон взял с собой от силы шесть обойм к винтовке. Вы же слышали стрельбу. Он пытался отвлечь немцев от вас и от Бада. Вести длительную перестрелку он не мог — патронов бы не хватило, вот он и решил перехитрить немцев. А ведь немцам не всегда хочется, чтобы их облапошивали.

— Когда, по-вашему, самое позднее они должны вернуться?

— Если к полудню не придут, можете садиться за некролог.

— Почему к полудню?

— Да потому, что немецкие разведгруппы на рассвете возвращаются в свое расположение. Если Бронсон не появится к двенадцати дня, ждать бесполезно.

— Может, их просто захватят в плен?

— Разведгруппы пленных не берут, если не имеют специального приказа добыть «языка». Время от времени мы посылаем разведку именно с такой задачей. В тех, например, случаях, когда есть данные, что на наш участок переброшена другая часть противника и надо узнать, какая именно. Вообще же для разведгруппы важно всегда сохранять высокую подвижность, а пленные только связывают...

— Как пожилые корреспонденты и раненые сержанты.

— Примерно.

— Ну и как же, так вот и будем сидеть и ждать у моря погоды?

— Если не вернутся к девяти, пошлю на розыски двух солдат.

К девяти никто не вернулся, и капитан выслал патруль. Я показал на карте, где лежали наши убитые разведчики, и вскоре их подобрали солдаты похоронной службы. Патруль вернулся в час. Он не обнаружил ни малейших следов Бронсона и его людей, хотя пробрался до ручья и обшарил всю местность справа и слева от наших позиций.

— Что ж, — заметил капитан, — трупы тоже не обнаружены. Это уже кое-что.

— Не очень много.

— Согласен. Не очень много, но все же...

В четыре часа отец Бэрри отслужил мессу и раздал причастие. С наступлением сумерек для ознакомления с позициями прибыли командир и сержанты роты, назначенной для смены подразделения. Смена намечалась на десять часов.

В девять тридцать вечера, когда капитан, отец Бэрри и я сидели в блиндаже командного пункта, снаружи послышался голос:

— Можно войти?

Это был голос Бронсона!

Мы потушили свет, откинули прикрывавшее вход тряпье, и Бронсон спрыгнул в укрытие. Мы снова зажгли лампы.

— Нежданный гость, а? — широко ухмыльнулся Бронсон. — Пришлось немножко задержаться.

— Сукин вы сын, вот что! — воскликнул капитан.

— Так-то вы приветствуете своего полкового командира!

— Как ты себя чувствуешь, Чарли? — спросил я.

— Лучше некуда. Как Бад?

— Неважно. Отправили в госпиталь. Где ты пропадал? Что произошло?

— У нас кончились боеприпасы. Немцев было двенадцать человек, не считая убитого мною. Прорваться мы не могли, хотя Пит настаивал. Он утверждал, что немцы не берут пленных.

— Так оно и есть, — подтвердил капитан.

— А на этот раз взяли.

— Как?!

— Да, да. Перед тем как отправиться с группой, я снял погоны, а эмблему старшего офицера машинально сунул в карман. Когда стало ясно, что от немцев нам не уйти, я приколол ее к воротнику и стал ждать. Посмотрели бы вы на их физиономии, когда они подошли! Мы даже не подняли рук — просто сидели на земле и глазели на фрицев. Один из них уже совсем собирался прикончить нас, да и прикончил бы, если бы старший группы вовремя не заметил эмблему и не остановил нахала. Старший-то сразу смекнул, что подполковники на дороге не валяются. Во всяком случае, я надеялся, что он смекнул. Ну и они затеяли спор. Пит потом рассказал, что спор был о том, как поступить с нами. Они уже обнаружили своего убитого солдата, так что, сами понимаете, особого дружелюбия к нам проявить не могли. Старший настаивал: надо доставить нас к ротному командиру. Он, наверно, был страшно удивлен — в составе разведгруппы оказался подполковник! А наш Кочерыжка не удивился бы?

Одним словом, спорили они спорили, и вдруг вижу — побледнел мой Пит как мертвец. Спрашиваю, в чем дело, а он говорит: немцы решили доставить меня живым, а обоих солдат пристрелить. Правда, старший и от этого их отговаривал, доказывал, что если можно доставить одного пленного, то почему бы не доставить всех троих. По-моему, он просто растерялся, подумал, что и рядовые в действительности такие же важные птицы, как я. Кончилось тем, что они увели всех нас в свое расположение.

— А дальше? — спросил я.

— А дальше мы сбежали.

— Так просто?

— Почти. Привели они нас к себе уже перед самым рассветом. Командир роты даже смутился, когда меня доставили на командный пункт, — хоть и не бог весть какое, а все же начальство увидел перед собой. Начал я ему заливать. Мы-де возвращались с танцев, и у нас испортился джип. Он спрашивает, всегда ли я беру с собой на танцы автоматическую винтовку Браунинга. «Обычное дело», — отвечаю. Тогда он звонит по телефону и получает приказание доставить нас в штаб. Посадили нас на грузовик, приставили четырех немцев и отправили. Километра три отъехали в тыл, и тут по моему знаку ребята набросились на охрану и разделались с ней.

— Так просто?

— Почти. Наношу удар ногой ближайшему немцу, выхватываю у него винтовку и — прикладом по голове. А Пит изловчился расправиться с двумя фрицами сразу. Правда, одному нашему парню тоже крепко досталось.

— Карлайлу, — заметил капитан.

— Что? — не понял Бронсон.

— Парня звали Карлайл.

— Пришлось его бросить, другого выхода не было. Соскочили мы с Питом с грузовика — и в лес. Бежали так, что ветер свистел в ушах. Наткнулись на брошенный окопчик — в нем и прятались до темноты. Потом пробрались в наше расположение, и вот я перед вами.

— Так просто, — снова повторил я.

Бронсон кивнул.

— Вот именно. И потому не вижу оснований включать этот эпизод в донесение генералу Корридону. Как вы смотрите, капитан?

— Полностью согласен.

— Вот и хорошо.

Бронсон взглянул на меня.

— Капа, где ты раздобыл такую сорочку?

— Позаимствовал у отца Бэрри. Свою испачкал немного. Скажи, а немецкий офицер не спросил, всегда ли ты мажешь лицо ваксой, прежде чем отправиться на танцы?

— Знаешь, и в самом деле странно! Он и не заикнулся об этом.

— Тактичный немец, не правда ли?

— Я тоже так подумал. Послушай, у нас еще есть минут двадцать до прибытия смены. Как насчет блицпартии?

На этот раз он выиграл. Голова у меня была занята отнюдь не шахматами.

Около полуночи мы вернулись в штаб полка, и под свежими впечатлениями всего увиденного и пережитого я написал большой очерк о разведгруппе. Может, вам довелось читать? Многие газеты напечатали его на первой полосе. Он вошел в ряд сборников военных очерков и рассказов.

Я пробыл с Бронсоном еще дня три, потом перебрался в артиллерийский дивизион, а из него в танковую часть. С Чарли Бронсоном мне долго не удавалось повидаться, а когда мы наконец встретились, он уже был полковником.

 

Ла-Гуардия. 1953

Я зашел во временный штаб, разместившийся рядом с главной ротондой. Командовавший «парадом» полковник кивнул мне.

— Гарри, они, похоже, опоздают минут на сорок, — сообщил он.

— А может, его надо было доставить сюда на гражданском самолете? — ехидно осведомился я.

— Очень смешно, — рассердился полковник.

Наступило время снова взглянуть на Маргарет. Она все еще беседовала с Айрин Миллер.

— Поженились мы через три недели после того, как Чарли выпустили из Вест-Пойнта, — рассказывала Маргарет.

— А знакомы были долго? — поинтересовалась Айрин.

— С детства. Отец Чарли был военным, и их семью, как и другие военные семьи, часто перебрасывали с места на место. Но все-таки корни оставались в Фоллвью, и после смерти мужа — он погиб во время первой мировой войны — мать Чарли окончательно переселилась в этот город. Жили они через три дома от нас. Дедушка и бабушка Чарли тоже проживали в Фоллвью.

— Вы вместе учились в школе?

— В общем да. Правда, я старше Чарли, и мы учились в разных классах. Чарли больше дружил в школе с моей сестрой Элен.

— Да?

— Они примерно одного возраста.

Я решил, что, пожалуй, им пора кончать беседу.

— Извини, Айрин, но мне придется на время позаимствовать миссис Бронсон.

— Что ж поделаешь, Гарри! Заимствуй! Спасибо, что дал возможность быть с ней столько времени.

Думаю, Маргарет без особого удовольствия слушала разговор, в котором она фигурировала как некая вещь, которую можно позаимствовать.

— Спасибо, миссис Бронсон, — сказала Айрин.

— Не стоит, я с удовольствием поболтала с вами.

— Вам есть кем гордиться.

— И есть кого ждать с нетерпением.

Два очка в пользу Маргарет!

Айрин ушла, и мы снова остались вдвоем.

— А ждать еще полчаса, не меньше, — заметил я.

— Чарли опять все портит, как всегда.

— Скажи, Маргарет, он когда-нибудь рассказывал тебе, как мы с ним ходили в разведку?

— Ты потом написал об этом очерк? Он показывал мне вырезку. А что?

— Ничего. Просто я тогда не заметил, чтобы он что-нибудь испортил.

— Вас ушло семеро, а вернулось трое.

— Четверо, включая сержанта.

— Он, кажется, умер?

— Да.

— Как только Чарли приложит к чему-нибудь руку, люди умирают. Постоянно так. Не удивлюсь, если самолет, который мы сейчас ждем, потерпит аварию.

— Вот это жена, нечего сказать!

— Что ты вообще знаешь о женах?

— Знаю все, что надо... Расскажи-ка лучше, как ты играла в бридж.

— Я могла бы рассказать очень многое, не забывай об этом. Хотела бы я взглянуть, стал бы ты тогда гордиться своим драгоценным генералом?

— А знаешь, ведь я, кажется, еще ни разу не поблагодарил тебя за хлебные батоны.

— Что еще за батоны?

— Маргарет, ты забываешь свое преступное прошлое. Разве ты не помнишь, как засовывала бутылки с виски в хлебные батоны?

— Как не помнить, — улыбнулась Маргарет.

— А помнишь, что тебе надлежит делать после прибытия самолета?

— Улыбаться, обнимать его, смотреть ему в глаза, пока снимают фотографы и кинооператоры. Не помешает, если я немного всплакну. Совсем капельку, как и полагается леди.

— Да, да, Маргарет, как Мирна Лой!

— Что же будет дальше?

— Это когда же?

— Да когда кончится вся эта шумиха.

— Он получит еще одну звезду на погоны и уйдет в отставку.

— И поселится в Фоллвыо? Чтобы раз в году, в День независимости, выступать с речью в парке имени Гранта? Или на ежегодных собраниях клуба «Ротари», а то и масонской ложи «Львы»? Или чтобы удостоиться чести стать командиром местного отделения Американского легиона?

— Или, может, чтобы написать мемуары?

— Которые для него сочинишь ты. Этого ты и добиваешься? Впрочем, вряд ли ты будешь так стараться из-за какой-то паршивой книжонки. Ты добиваешься чего-то более существенного, Гарри.

— Или, возможно, какой-нибудь провинциальный университет, нуждающийся в рекламе, предложит ему пост почетного ректора?

— Совсем неплохо!

— А может, его назначат председателем правления солидной фирмы, выполняющей крупные военные заказы. Она с удовольствием возьмет на содержание героя с двумя генеральскими звездами на погонах и очень хорошими связями в Пентагоне. В наше время большой спрос на отставных генералов. Особенно высоко котируются те, в честь кого устраивались всякие там парады и кто выступал на совместных заседаниях обеих палат конгресса.

— А что произойдет, когда Чарли наконец раскусят?

— Почему его обязательно должны раскусить?

— Гарри, но ты-то понимаешь, что именно неладно у Чарли?

— Нет. А что?

— Он ненавидит армию... Он допустил ошибку, когда выбрал карьеру военного. Он сноб, если только ненавидеть армию — это снобизм. Он сноб, если только нежелание жить в соответствии с армейскими традициями — это снобизм. Он сноб, если служить в армии и чуть не рыдать от скуки — это снобизм. Кстати, он не очень умело скрывает свои настроения.

— Как у тебя прошло с Миллер?

— Прекрасно. Я говорила именно то, что она хотела слышать. Рассказ о нашем молниеносном романе с Чарли даже мне самой показался возвышенным. У нее бы волосы встали дыбом, если бы она узнала, как было с вашим героем на самом деле.

— Хвалю за осторожность.

— Гарри, ты в самом деле считаешь меня обычной шлюхой?

— Ну, я бы постарался избежать такой формулировки.

— Ты уже после нашей первой встречи знал, что я собой представляю. Помнишь, как ты заявился к нам, когда газеты на все лады склоняли имя Чарли? «Я старый друг вашего супруга, миссис Бронсон, — сказал ты. — Не смогу ли я быть полезен теперь, когда из Кореи получены такие новости о вашем супруге?» Ты сразу меня понял, не так ли?

— Маргарет, ты хочешь узнать правду?

— А почему бы нет? Немножко правды никогда не мешает. Только немножко, Гарри. Не слишком много, прошу тебя.

— Да, я сразу понял, что ты собой представляешь. Не забудь, я кое-что слышал о тебе от Чарли.

— А наговорил он, надо думать, немало.

— Порядочно.

— Ну так я жду немножко правды.

— Пожалуйста. Ты очень много пила. Это сразу бросалось в глаза.

— Профессиональное заболевание армейских жен. Что еще?

— Ты явно не чуждалась хахалей. Я обнаружил у тебя некоторые симптомы эротомании.

— А что может быть хуже стареющей эротоманки?

— Почему же? Есть вещи похуже.

— Ну ладно. Значит, пьяница и стареющая эротоманка.

— Этого я не говорил. Я только сказал, что ты много пила и что я заметил некоторые симптомы эротомании.

— Как деликатно и как справедливо! Вы сама вежливость, мистер Уильямс! Но почему же у этой развратницы ничего не получилось с вами, мистер Уильямс? Вы дали обет воздержания? Или потому, что вы близкий друг моего супруга? Или, может, всякий порядочный джентльмен обладает врожденной порядочностью?

— Не знаю, почему так получилось, Маргарет. Честное слово, не знаю. Я всегда готов иметь дело с распутницами. Что касается генерала, то я знаю его мало. Ходил с ним в разведку — об этом ты знаешь; встречался с ним в Европе, а потом уже после войны, как-то вечером в баре на Сорок восьмой улице.

— Выходит, все дело во мне? Очевидно, я просто тебе не понравилась?

— Уж если мы ведем откровенный разговор, то скажу тебе, что это тоже не причина. Наоборот, ты мне нравилась. Зрелая, опытная женщина, не требующая никаких обязательств на будущее.

— Вот для Чарли ты трудишься в поте лица своего.

— Больше для вида. Его бы сделали героем и без меня. И все, что происходит сегодня, в общем-то произошло бы без меня. Я только чуточку смазал кое-где, чтобы колеса вертелись без скрипа.

— И вот мы ждем его здесь, чтобы насладиться зрелищем того, как родина торжественно встречает своего героя, — его преданный, бьющий в литавры друг и его любящая женушка, а проще говоря — стареющая потаскушка.

— Не слишком ли сурово, Маргарет?

— По отношению к кому?

— По отношению к нам обоим. Не знаю, почему ты стала такой, какая ты есть, но про себя могу сказать: лучший эксперт для самого себя — это я сам.

— Почему ты думаешь, что я какой-то стала? Я всегда была такой.

— Никто не становится сразу таким, какой есть сегодня. Ты вот спросила, какой мне смысл заниматься генералом и какую пользу из всего этого я хочу извлечь. Клянусь тебе — не знаю. Кажется, впервые в жизни не вижу смысла в собственных поступках. Конечно, на первый взгляд все как будто ясно. Конечно, я напишу за него мемуары, и мы поделим гонорар. Конечно, приятно посидеть с человеком в кадиллаке, когда его приветствует многотысячная толпа. Но не в этом же смысл. Может, генерал все-таки заслуживает немножко признательности и немножко аплодисментов, а? Может, именно в этом и состоит для меня весь смысл?

— Возможно, возможно, — кивнула Маргарет. — Послушай, Гарри, раз уж самолет задерживается, ты не будешь возражать, если я закажу себе бокал вина?

— А сама-то ты как считаешь?

— Нельзя?

— Дело твое, Маргарет. Сколько бокалов ты уже выпила сегодня?

— Четыре... Нет, пять, если считать тот, который ты отобрал, когда появилась Айрин Миллер.

— Ну, скажем, четыре с половиной.

— Пожалуй. Значит, нельзя выпить?

— Знаешь что, Маргарет, в конце концов я тебе не нянька, сама решай, можно тебе выпить или нельзя. Ты обязана знать, сколько можешь выпить, чтобы не скиснуть.

— Гарри, поверь мне, я боюсь.

— Чего же?

— Чарли. Ну не глупо ли? В моем-то возрасте бояться Чарли! Кажется, впервые в жизни я чувствую, что боюсь его. Он тебе нравится, да?

— Очень.

— Странно. Он всем нравится. Как-то однажды... А впрочем, неважно.

— Но все же?

— Однажды Чарли застал меня врасплох на вечеринке. Все мы перепились. Он забрел в спальню и застал меня с капитаном из нашего же гарнизона. Избил его.

— И дальше?

— Все.

— Как это все? Его же перевели потом, верно? Да еще с неважной характеристикой.

— Так ты знаешь? Он сам рассказал тебе?

— Он рассказал, что вечеринка закончилась дракой.

— Начальство обязано было дать ему нахлобучку. В армии лейтенанту не положено бить капитанов, даже если он застанет кого-нибудь из них в постели своей жены. И все же, Гарри, начальство отнеслось к нему по-человечески и перевело его по-доброму, хотя и с плохой характеристикой. Знал бы ты, как мне было неловко перед ним. Да и ему, наверно, передо мной.

— И перевод Чарли устранил эту взаимную неловкость?

— Как сказать. Нигде в мире так не сплетничают и нигде сплетни не распространяются так быстро, как в армии Соединенных Штатов. Нас перевели в другой гарнизон, а через пару дней там все и всё знали. Знали, например, что миссис Бронсон лакает виски, словно воду, а в подходящей обстановке и после некоторого возлияния не прочь переспать с первым встречным.

— Представляю, как чувствовал себя Чарли!

— Неужели ты думаешь, что я не такая, как другие? Разница лишь в том, что меня однажды захватили на месте преступления. Но и одного раза достаточно. В армии ничего не забывают, ни от чего не отказываются и никогда ничего не исправляют. В армейском лексиконе нет таких выражений, как бывшая пьянчужка, бывшая шлюха. Налепили ярлык — и конец! Так-то вот, братец.

— Но между вами в свое время что-то было?

— Между мной и Чарли? Мы поженились. Чего ты еще хочешь? Видно, что-то было. Да ты и сам мог бы прийти к этому выводу, Гарри. И сказать: «А, вы поженились? Значит, между вами что-то было!» Ведь мог бы?

— Мог.

— А вот и ошибаешься, Гарри! Послушал бы, что я наговорила Айрин Миллер о романе между генералом Бронсоном и его теперешней женой! Когда газеты напечатают эту чушь, во многих военных гарнизонах будут ржать до упаду. Неужели Чарли никогда тебе об этом не рассказывал? Или, может, рассказывал?

— Нет, до этого почему-то не дошло.

— А тебя так и подмывает все услышать, да? У тебя зуд? Тебе обязательно нужно, чтобы все факты встали на свои места — так уж у тебя устроен мозг. Все должно иметь свое начало, середину и конец, как хорошая газетная корреспонденция, да? Кто?.. Что?.. Где?.. Когда?.. Почему?.. Как?.. Именно этому вас обучают в школе журналистов? Шесть основных вопросов — шесть исчерпывающих ответов. Все по форме, все как полагается — аккуратно, подробно, в определенном порядке.

— Ладно, ладно, Маргарет! Какие же будут ответы?

— Кто?.. Мы с Чарли. Что?.. Наш брак. Где?.. В Фоллвью, штат Нью-Йорк, в родительском доме человека, ставшего в нынешнем году американским героем номер один. Когда?.. В 1932 году. Почему и как — ответить трудно, Гарри. А зуд все еще одолевает тебя, да?

— Я не смог бы заставить тебя замолчать, если бы и хотел.

— Да, не смог бы, если бы и хотел, Гарри. Может, ты добудешь что-нибудь выпить, хотя бы для себя. Мою историю куда лучше слушать, если орошать ее виски. Знаю по опыту.

 

Фоллвью, Нью-Йорк. 1930—1932. Маргарет

— Не знаю, как и рассказать тебе о Фоллвью, если ты там не бывал. Я повидала много разных городов, но Фоллвью был — для меня, конечно, — городом особенным. Детство мое, видимо, оказалось счастливым, как принято говорить. У меня нет оснований жаловаться на него, как на причину моей нынешней неврастении. Все выглядело бы куда проще, если бы, например, мой отец был пьяницей, или избивал меня, или бегал за девками, если бы я плохо училась в школе, заикалась, ненавидела мать. Отец лишь изредка, по воскресеньям, выпивал кружку пива.

По установившимся в Фоллвью стандартам мы считались довольно обеспеченными людьми. Отец работал в конторе мебельной фабрики. Я училась в начальной школе, потом в средней, одевалась, как все другие девочки, и считалась лучшим оратором среди учениц средней школы. Отец мой был слишком полным и слишком самодовольным человеком, чтобы гоняться за кем-то или за чем-то, не говоря уже о девушках. Одним словом, ни один психиатр не нашел бы в моем детстве ничего такого, за что мог бы зацепиться. У меня никогда не было собаки, погибшей на моих глазах, я никогда не страдала комплексом неполноценности, не была подвержена сильным переживаниям и даже, как ни покажется странным, любила родителей.

Фоллвью... Ведь я собиралась рассказать, что он собой представлял... Мне он казался большим, а в общем-то он был таким же, как всякий другой маленький городок Америки.

Мы очень гордились тем, что наша бейсбольная команда никогда не занимала места ниже третьего. Бейсбольные матчи чем-то напоминали игру в своеобразное лото. На каждой карточке, которые выдавались зрителям для записи заброшенных мячей, имелся номер, и на него иногда выпадали выигрыши — то квитанция, позволявшая бесплатно сдать в химчистку какую-нибудь вещь, то сумка с продуктами. Отличившийся меткими бросками игрок мог бесплатно поесть в любом ресторане Фоллвью. Кстати, большинство наших игроков почему-то выглядели так, словно они всю жизнь влачили голодное существование.

Ну, что еще?

Каждый мальчишка Фоллвью с годами мечтал обязательно вступить в клуб «Ротари» или стать членом одной из наших масонских лож — «Оленей», «Лесных жителей», «Оптимистов» или «Львов» — обычных, в сущности, клубов, где собирались любители выпивки и веселого мужского времяпровождения. Престиж человека в городе был тем выше, чем больше клубов считало его своим членом. Вся общественная жизнь города протекала в подобных клубах. Женщины вступали в «Женский клуб» или в клуб «Ордена восточной звезды», в «Женскую вспомогательную службу Американского легиона» или в организацию «Дочери американской революции». Каждый горожанин, если он хоть немного прослужил в армии и участвовал в какой-нибудь войне, обязательно состоял членом Американского легиона.

Что еще?

Ну, раз в году в Фоллвью приезжал знаменитый евангелистский проповедник Билли Сандей, и на его проповедях в церкви негде было яблоку упасть. Каждое воскресенье горожане обязательно посещали церковь, и не потому, что отличались особой набожностью. — просто так было заведено. Вставать, даже в воскресенье, позже девяти утра считалось неслыханным делом.

Насколько помню, мне ни разу не доводилось встречать на улицах Фоллвью курящую женщину. Женщины, конечно, курили, но дома, курить на улице было неприлично. И правильно, по-моему. Есть много такого, что люди делают дома и что на улице покажется диким.

В дни моего детства в Фоллвью было всего два кинотеатра, а звуковые фильмы появились там лишь после 1930 года. Горожане охотно подписывались на «Сатердей ивнинг пост», «Литерари дайджест», а позже на абонементы клубов любителей книг и на журнал «Тайм». Ведущей отраслью промышленности в городе была мебельная, в ней работали преимущественно шведы и канадцы французского происхождения — кануки, как мы их называли. Жили они в той части города, что носила название «Шведская гора», и меня всегда интересовало, как шведы уживаются с кануками. Вообще-то они уживались, хотя порой дело не обходилось без драк. Отец считал шведов и канадцев хорошими рабочими. Мать не очень лестно отзывалась о канадцах, зато восхищалась шведами, считая их самыми опрятными людьми в мире. Она любила говорить, что на «Шведской горе» (мать вела там общественную работу) полы в кухнях содержатся в такой чистоте, что на них можно есть.

Главной улицей Фоллвью была нарядная, широкая, обрамленная деревьями Лейкфронт. По правде говоря, она носила это название не совсем заслуженно, поскольку ближайшее озеро находилось от нее километрах в десяти. Как бы то ни было, проживание на Лейкфронт-авеню считалось признаком обеспеченности и хорошего положения в обществе — кастовости, если хочешь. Да и вообще общественное положение и вес человека в глазах горожан определялись тем, насколько близко к Лейкфронт-авеню он проживал. Улица состояла из четырех кварталов, застроенных красивыми особняками с белыми колоннами в окружении широких, просторных лужаек. Именно здесь жила «старая гвардия» — те, кто играл ведущую роль в общественной жизни города, вдовые старухи — яростные приверженцы республиканской партии, фабриканты, владельцы и директора банков, только и знавшие что стричь купоны.

Мы жили в одном из переулков рядом с Лейкфронт-авеню. Отец постоянно твердил, что нужно переехать на самое авеню, и мне всякий раз казалось, что с таким же благоговением другие мечтают о переселении в рай. Он так и не собрался переехать на Лейкфронт-авеню. В те дни я не знала и не могла знать о существовании какой-то кастовости в нашем городке, тем более что это было вроде неписаного правила. Дети семейств с главной улицы посещали начальные школы, а нашу среднюю школу обходили стороной. Девочки из таких семейств уезжали в фешенебельные колледжи других городов, а мальчишки в дорогие частные заведения.

Километрах в десяти от города находилось ОЗЕРО. Почему-то его всегда писали заглавными буквами и в кавычках. Знаешь, я даже не помню его настоящего названия — оно не было у нас в ходу.

Приехав к озеру, вы невольно начинали думать, что снова оказались в Фоллвью. Семьи с Лейкфронт-авеню построили здесь солидные, благоустроенные дома, а мы ютились в маленьких домишках — их теперь называют бунгало (в те времена мы и слова такого не знали).

Лето обычно стояло чудесное. С наступлением летних каникул мы проводили на озере большую часть времени. У нас была лодка с подвесным мотором, к тому же всегда можно было напроситься в команду на чью-нибудь яхту. Главными событиями сезона считались танцы в яхт-клубе раз в неделю, потом бал в Загородном клубе и фейерверк по случаю празднования Дня независимости четвертого июля. Владельцы домов, выходивших на озеро, расставляли на своих участках берега плошки с горючим и зажигали их с наступлением темноты. Другие запускали ракеты — сейчас их можно видеть лишь на карнавалах в парках отдыха, всякие огненные фигуры и вензеля. Все это вздымалось ввысь с невероятным грохотом и треском. В конце фейерверка рвущиеся ракеты образовывали цветной американский флаг, причем от грома даже стекла дребезжали в окнах.

Ученики выпускных классов обычно имели собственные машины, и мы часто ездили на пикники. Ребята покупали в складчину бифштексы, а девушки брали из дому всякую закуску и приправу. Получалось так, что в каждой компании, отправлявшейся на пикник, кто-нибудь из девушек обязательно брал с собой запеканку из картошки. Вот и сейчас, стоит мне увидеть картофельную запеканку, я сразу же вспоминаю Фоллвью и пикники на озере.

Ну, что еще?

Да, вот что. Это довольно интересно. Я росла в начале бурных двадцатых годов. Говорят, наша юность тоже была бурной, но я не помню случая, чтобы кто-нибудь взял на пикник хоть каплю вина. Это было не принято. Не хочу сказать, что мы не пили и что ребята, отправляясь на танцы, не брали с собой вина. Нет, вовсе нет, но факт остается фактом: мы не любили пить. Так мы были воспитаны, и нам казалось, что по-другому и быть не может.

Или вот еще. В ту пору действовал сухой закон. У нас в Фоллвью существовало заведение, где, как считалось, шла тайная торговля спиртным. А на самом деле это был лучший ресторан в городе. Его называли клубом, и члены этого клуба, то есть посетители, имели ключи от входных дверей. Правда, двери никогда не закрывались, но все равно у каждого члена клуба был свой ключ, и, по-моему, поголовно все горожане состояли членами этого клуба и обладали ключами. За все время, пока действовал сухой закон, не случалось никаких неприятностей с полицией, а ее начальник Герман Уоллмен проводил в баре чуть не каждый вечер.

Флиртовали мы, пожалуй, не меньше, чем всюду и всегда, но ничего серьезного не допускали. У каждого из нас был свой парень или своя девушка, что в те годы считалось обычным делом, и я, например, когда училась в выпускном классе или приезжала на каникулы из колледжа, постоянно встречалась со своим ухажером Бобби Скиннером. «Постоянно» тогда значило, что мы допускали между собой кое-какие вольности, ну там объятия, поцелуи... Не хочу утверждать, что порой та или другая девушка с Лейкфронт-авеню не попадала в неприятное положение, — случались и у нас неожиданные свадьбы, а вскоре после них неожиданные крестины, случалось, что кто-то вдруг срочно выезжал в Европу, но в общем-то никто бы не мог упрекнуть нас в безнравственности. Иногда в лунную ночь какая-нибудь парочка отправлялась прогуляться на яхте по озеру, «попадала в штиль» и возвращалась лишь под утро. В таких случаях само собой считалось, что между ними ничего не произошло. Ничего серьезного, я хочу сказать, и могу поручиться, что так оно и было. Мы с Бобби Скиннером однажды тоже «попали в штиль». И ничего не случилось. То есть ничего серьезного...

Знаю, знаю! Ты ждешь, когда я перейду к Чарли Бронсону. Пожалуйста.

Бронсоны жили через три дома от нас. Миссис Бронсон была очень худой и очень тихой женщиной, представительницей так называемого старого Фоллвью. Так мы называли того, чей прадедушка или хотя бы дедушка жил в Фоллвью. После того как она вышла замуж за отца Чарли, ей пришлось уехать из города, но муж погиб во время первой мировой войны, и она снова вернулась. Надо было как-то существовать, тем более с ребенком, и она устроилась в гостиницу телефонисткой. Никто не видел в этом ничего странного или необычного, и ее положение в обществе не изменилось. Она по-прежнему принадлежала к старому Фоллвью, ее по-прежнему всюду принимали.

В те дни о приходящих нянях и слыхом не слыхали, а нанять для сына горничную или гувернантку миссис Бронсон было не по карману, и Чарли, поскольку большую часть времени мать проводила на работе, рос беспризорником. Днем он постоянно торчал у нас. Учился он в одном классе с моей сестрой Элен, и с тех пор, как Бронсоны перебрались в Фоллвью, они были неразлучны. Он стал как бы членом нашей семьи.

Летом Чарли постоянно околачивался на озере и являлся непременным участником всяких экскурсий и пикников, которые устраивала наша семья. Они с Элен вместе рыбачили и купались, употребляли непонятные для других словечки, знали известные только им потайные места, лазили по деревьям и с одинаковым удовольствием играли как в куклы, так и в войну. Все относились к ним как к неразлучной паре. Подруги Элен считали Чарли членом своей компании, а дружки Чарли точно так же относились к Элен, когда они, по обыкновению, появлялись вместе. К тому времени когда они поступили в среднюю школу, весь Фоллвью знал, что Элен — девушка Чарли, и никому в голову не приходило назначить свидание ей или ему. Они выступали парой в теннисных матчах, в выпускном классе его избрали председателем, а ее заместителем председателя ученического комитета, в лодочных гонках их всегда видели в одной лодке.

Решительно все, включая родных, считали само собой разумеющимся, что со временем они станут мужем и женой. Объявлять о помолвке не было надобности — они и так были помолвлены с десятилетнего возраста. Точно так же считалось бесспорным, что Чарли, как и его отец, поступит в Вест-Пойнт. Мать Чарли не располагала средствами на частную школу, но он хорошо учился и в обычной средней школе, постоянно входил в число лучших учеников. Именно ему поручили выступить на выпускном вечере с прощальной речью.

Ну а теперь позволь мне немножко вернуться к разговору о себе. Я уже рассказывала, как мы с Бобби Скиннером однажды на озере «попали в штиль». Ты думаешь, мы потом поженились и стали жить да поживать?.. Бобби поступил в колледж, и сегодня он лучший зубной врач в Фоллвью. Преуспел он и в другом отношении: его семья скоро окажется самой многочисленной в городе — по моим сведениям, у него уже девять детей.

Чем меньше оставалось до окончания колледжа, тем сильнее я ощущала какой-то зуд. Незадолго до выпуска я приезжала на каникулы в Фоллвью, и он показался мне меньше, грязнее и скучнее, чем раньше. Возникало такое чувство, будто еще до того, как кто-нибудь из местных жителей раскроет рот, я уже знаю, о чем он скажет. Я испытывала непреодолимую скуку, когда каталась на лодке, мне был противен Бобби Скиннер, все время пытавшийся запустить руку мне под свитер. Каникулы прошли тоскливо, и на этот раз я с удовольствием покинула и Бобби Скиннера, и Фоллвью. Потом в течение двух лет учительствовала в городке километрах в сорока от Фоллвью, лишь изредка наезжая в наш благословенный град на уик-энды. Потом я бросила учительствовать, переехала в Буффало и поступила в контору архитектора. Тут я продержалась около года, успев безумно влюбиться в своего шефа — женатого человека с двумя детьми. Как принято говорить в таких случаях, оба мы, люди интеллигентные, не потеряли головы, и в конце концов я с горя вернулась в Фоллвью. Скорее от нечего делать, чем с серьезными намерениями, мы с приятельницей открыли детский сад для детишек от двух до пяти лет. Ни с того ни с сего он стал пользоваться популярностью. Теперь-то я бы ни капельки не удивилась, если бы узнала, к примеру, что матери посылали своих ребятишек в наш садик только ради того, чтобы помочь этой бедняжке Маргарет Дэвис (моя девичья фамилия) забыть свою несчастную любовь к женатому человеку. Будь уверен, Фоллвью знал подобные истории во всех подробностях.

Все это происходило в 1930 году. Тогда уже свирепствовала депрессия, но наш городок она пока обходила стороной. Правда, на местных фабриках шло сокращение рабочих, однако так бывало и раньше, и потому в этом не видели ничего необычного, а тем более пугающего. Наверное, в том году кое-кому на Лейкфронт-авеню реже обычного приходилось стричь купоны, но меня одолевали иные заботы, я не могла избавиться от мысли, что знакомые видят во мне вероятного кандидата в старые девы. По совести говоря, и меня это тоже начинало немножко тревожить. Большинство сверстниц уже повыходили замуж. Знакомые юноши были или слишком молоды, или не могли почему-либо жениться. И все же подобные мысли не мешали мне с прежним удовольствием работать в моем детском саду. Да и потом, в конце концов, мне было всего двадцать семь лет.

Элен исполнилось девятнадцать, она училась на втором курсе колледжа. Чарли перенес все ужасы первого года обучения в Вест-Пойнте, перешел на второй курс и с нетерпением ожидал летнего трехмесячного отпуска. Они с Элен распланировали каждую его минуту, и должна признаться, что к тому времени, когда у Элен закончился учебный год, я и сама с каким-то волнением ожидала, что принесет нам лето. Элен обладала способностью заражать своим настроением окружающих. Если она печалилась, невозможно было не расплакаться вместе с ней, если она была весела, вы тоже начинали смеяться. Они с Чарли ежедневно обменивались письмами, и лишь одному богу известно, о чем можно было писать так часто. Казалось, вся жизнь Элен состояла в ожидании минуты, когда его поезд подойдет к вокзалу в Фоллвью.

Странно, но я не обращала внимания на свою сестру, пока она росла рядом. Помню, взглянув на нее однажды утром, я вдруг подумала: «А ведь она красавица! Почему я раньше не замечала этого?..» Она умела улыбаться с тем выражением, когда о человеке можно сказать только одно: он счастлив. Иногда она настолько мне нравилась, что хотелось без конца ее фотографировать. Да, ничего не скажешь, сестра была чудо как хороша! Ко всему, она могла бы служить ходячим словарем всяких жаргонных изречений Вест-Пойнта и пищу называла «жратвой». В письмах к Чарли, подписываясь, ставила перед своим именем буквы «ТН», что означало «твоя навсегда». Она узнала и запомнила все нелепые шутки и прибаутки, которые распространены в Вест-Пойнте среди первокурсников, и постоянно пересыпала ими свою речь. И в то же время она была просто восхитительна.

По-моему, я никогда еще не встречала таких влюбленных людей, как Элен. Но дело не только в этом. Элен всегда с предельной ясностью представляла себе, как сложится ее жизнь. С десятилетнего возраста она знала, что станет женой Чарли и народит ему кучу детей. Поскольку Чарли готовился стать офицером, Элен изучала армию с таким же рвением, как прилежные студенты изучают перед экзаменами тот или иной предмет. Со всей серьезностью утверждаю, что об армии, о военной жизни она знала больше Дугласа Макартура. Она отлично разбиралась, какие гарнизоны хорошие, а какие плохие. Она имела свое мнение о роли и значении того или иного рода войск, со знанием дела рассуждала о строе «ромбом» и о порядке построения стрелковой цепи. Она очень волновалась за Чарли, когда тот проводил в стенах Вест-Пойнта первый год, потому что сомневалась, выдержит ли он бессмысленные жестокости и унижения, совершенно необходимые с точки зрения армейского начальства для выработки характера у курсантов-новичков. И только когда Чарли перешел на второй курс, она вздохнула с облегчением. «Слава богу! — воскликнула она. — Отныне мы больше не животные!»

Весь второй год пребывания Чарли в Вест-Пойнте Элен не пропустила ни одного дня, отведенного для посещения курсантов. В Вест-Пойнт приезжала как домой — она так хорошо изучила его по книгам, что, оказавшись там впервые, сама повела Чарли осматривать местные достопримечательности.

Пожалуй, не без оснований можно сказать, что Элен не просто была влюблена в Чарли. В нем она видела смысл жизни, армия же была лишь некоторым дополнением, своего рода «принудительным ассортиментом».

Курсантам первого года обучения отпуск не полагался, а второкурсникам предоставлялись трехмесячные каникулы, и потому все письма, которые Элен писала в 1930 году из колледжа домой, заканчивались подсчетом оставшихся до каникул дней. Мы так и считали, что в тот год слово «каникулы» служили для Элен синонимом имени Чарли.

Лето они провели замечательно и чаще, чем раньше, оставались вдвоем. Иногда они брали в свою компанию и меня. Раза два я каталась с ними на шлюпке, как-то мы втроем ездили в парк — здесь же, на озере. Но чаще всего они проводили время с глазу на глаз. Меня удивило, как повзрослел Чарли. Он стал выше, плотнее и, казалось, самоувереннее. Да, ничего не скажешь, красотой его бог не обидел.

В то лето я чувствовала себя старухой. Иногда я проводила время с молодыми, только начинающими практику врачами или с юными выпускниками юридических факультетов, пристроившимися в отцовских конторах и занятыми оформлением стандартных документов вроде завещаний и всяких контрактов. Я уже потеряла всякий интерес к тому делу, которым занималась, и испытывала одну лишь скуку. Трудно поверить, но только скуки ради я занялась живописью. В то лето я часами просиживала за мольбертом, пытаясь набросать какой-нибудь пейзаж. Кстати, если у тебя есть человек, готовый приобрести мою мазню — ну там катание на водных лыжах, озеро на закате, озеро на рассвете, просто озеро, — дай ему адрес моей матери, у нее весь чердак забит такими картинами.

Думаю, мать махнула на меня рукой и примирилась с перспективой иметь в семье старую деву. Одно время я подумывала устроиться учительницей в среднюю школу Фоллвью, но потом решила поработать еще год в детском саду.

Я много читала. «Прощай, оружие!», «Ангел», «На Западном фронте без перемен» тогда еще были новинками. Помню, я частенько устраивалась с книгой в шезлонге у бунгало, читала или слушала радио. Я не забыла песен, которые мы тогда любили петь, и даже сейчас, стоит мне услыхать одну из них, отчетливо представляю то лето и все, что с ним связано. До того памятного бала в Загородном клубе оно протекало для меня, как и все предыдущие, и, наверно, затерялось бы в длинной веренице всех других летних месяцев, которые я проводила дома, приезжая на каникулы. И все же стоит оркестру заиграть «Наемный кавалер», или «Невеста Бетти», или «За синим горизонтом», или «Три словечка», я немедленно переношусь в 1930 год, на берег нашего озера.

Из моих слов можно заключить, что то лето выдалось каким-то ужасным, да? Ничего подобного. До поры до времени оно было приятным в том смысле, что протекало легко и лениво. Ничего такого, что заставило бы ускоренно биться сердце, и вместе с тем ничего, что причинило бы боль.

Ну, а теперь о бале в Загородном клубе. В каждом городе существует традиция ежегодно в торжественной обстановке отмечать то или иное событие. У нас в Фоллвью это был ежегодный бал в Загородном клубе в ознаменование Дня труда. Бал как бы означал официальное закрытие лета, и на нем всегда происходило что-нибудь особенное. Большинство помолвок совершалось именно на балу в Загородном клубе. На бал приходили обязательно с подругой. Девушки из сил выбивались, стараясь получить приглашение, — считалось просто унизительным оказаться в числе отвергнутых. Даже я испытывала страх при мысли о последствиях, которые ожидают меня в обществе, если я не получу приглашения, но, к счастью, меня выручил молодой адвокат Эдди Прайс — редкий олух, по общему признанию. Я приобрела для бала новое платье в Буффало.

Разумеется, Элен приехала вместе с Чарли.

Вечер удался на славу. Клуб находился в восточном конце озера, танцы устраивались на прогулочной площадке-причале. Администрация наняла хороший оркестр, гастролировавший в то время в наших краях... Мы с Эдди и еще две пары приехали в клуб на машине моего кавалера. Заранее предполагалось, что большинство членов нашей компании обязательно напьются, но хотя бы один останется достаточно трезвым, чтобы управлять машиной на обратном пути. Чарли и Элен приехали в старой развалюхе, которую мать подарила ему в прошлом году к рождеству. «Возможно, мы уедем раньше, — объяснила Элен, — и этот драндулет избавит нас от необходимости причинять кому-нибудь неудобства, напрашиваясь в попутчики».

Не то луна, не то вино, не то верность традиции оказали влияние на моего юного адвокатика, но, выпив только половицу бутылки виски, он уже сделал мне предложение. «Не думайте, что я поступаю слишком поспешно или под влиянием порыва, — заявил он. — Нет, я все тщательно обдумал, переговорил со своим отцом и решил просить вашей руки». И знаешь, я раздумывала над его предложением целых десять минут. Черт возьми, думаешь, мне улыбалась перспектива прозябать в Фоллвью всю жизнь? Я была уже достаточно взрослой и понимала, что и у женщины появляются известные биологические потребности, удовлетворить которые здесь, в Фоллвью, можно было только в рамках законного брака. А Эдди в общем-то был довольно интересным молодым человеком, не злоупотреблял вином, со временем должен был унаследовать практику отца и, возможно, даже перебраться в один из особняков на Лейкфронт-авеню. Так почему бы и не стать его женой? Я ответила Эдди, что подумаю. Видимо, желая окончательно убедить меня, Эдди подробно объяснил, какое наследство он получит после смерти отца, и для пущего эффекта охарактеризовал состояние его здоровья. Романтично?

По-моему, в тот вечер впервые в жизни я выпила так много. На обратном пути машиной управляла одна из приехавших с нами девушек. Всю дорогу Эдди, полагая, видимо, что дело в шляпе, методично лапал меня на заднем сиденье машины. Он делал это с такой будничной деловитостью, словно составлял инвентарную опись только что купленных вещей.

Оказавшись дома уже перед самым рассветом, я быстро разделась и забралась в постель, не приняв душ, не почистив зубы, не надев ночную рубашку и вообще не проделав всего того, что обязана делать перед сном каждая благовоспитанная девица. Не знаю почему — то ли потому, что Эдди с такой старательностью щупал меня в машине, то ли из-за выпитого вина, то ли под влиянием возбуждающего прикосновения простыней к нагому телу, но в ту ночь меня преследовали сны один сладострастнее другого.

Проснулась я внезапно; у постели стоял отец и тряс меня за плечо.

— Проснись, Маргарет! Да проснись же!

Я села, вспомнила, что на мне ничего нет, и по шею закуталась в простыню.

— Что случилось, папа?

— Несчастье. Только что звонили из больницы.

— Несчастье?!

— Да. С Чарли и Элен. Они возвращались с бала, и у них что-то случилось с машиной. В больнице не знают, когда именно это произошло, — их обнаружили уже утром. Сейчас они в больнице... Спустись к матери и побудь с ней. Я должен поехать в больницу. Матери ездить не следует, а оставлять ее одну нельзя. Я подожду внизу, пока ты оденешься и спустишься к ней.

— Они серьезно пострадали?

— Знаю только, что они пока живы. Думаю, серьезно, Мэгги.

Отец уже много лет не называл меня так.

— Я не хотел говорить матери, но Элен, видимо, пострадала больше, чем Чарли. Его выбросило из машины, а ее придавило внутри. Представляешь? Но мне сказали, что она жива.

— Как мама?

— Сейчас уже ничего. Я дал ей глоток виски. Там с ней миссис Эвенс. Одевайся живее.

Отец ушел, я вскочила и быстро оделась. Когда спустилась к матери, отец уже уехал в больницу. Я поцеловала мать, чего не делала чуть не с самого детства. Миссис Эвенс ушла, а я приготовила кофе. Пили мы молча, все время посматривая то на телефон, то на часы, со страхом ожидая новых известий.

Телефонный звонок раздался примерно через час. Трубку сняла я.

— Алло?

— Алло, Мэгги... — Я узнала голос отца. Он тут же зарыдал и долго не мог остановиться. — Ее больше нет с нами, — наконец проговорил он и положил трубку.

— Это папа, — пробормотала я. — Он едет домой.

— Она умерла? Да, Маргарет? Она умерла?

У меня не было сил выговорить эти слова, и я лишь повторила:

— Он едет домой...

— Мне надо было поехать с ним! — воскликнула мать. — Я должна была! Зачем я позволила ему уговорить меня остаться дома! Я должна была!..

Подробности я узнала позже, от полицейского, который первым оказался на месте катастрофы. Она произошла на пустынном отрезке шоссе, милях в четырех от Загородного клуба. Полицейский предполагал, что машина, развив высокую скорость, внезапно потеряла управление, перенеслась через кювет и перевернулась. Элен осталась внутри, Чарли же силой удара выбросило из машины, он отделался сломанной рукой и общим сотрясением. О смерти Элен ему пока не сообщали. В этом месте шоссе не было ограждено, и никто не знал об аварии, пока разбитую машину не обнаружил полицейский патруль, совершавший обычный утренний осмотр дороги. По словам полицейского, они всегда с особой тщательностью проверяют дороги после бала в Загородном клубе. Он добавил, что Чарли, возможно, будет привлечен к ответственности по обвинению в непредумышленном убийстве.

Полиция предполагала произвести вскрытие Элен, но мать не разрешила. Не дала она согласия и на возбуждение уголовного преследования Чарли.

— К чему это теперь? — твердила она. — Да, они выпили. Ну и что? Все пьют на балу в Загородном клубе. Я не разрешаю производить медицинское вскрытие только ради того, чтобы подтвердить факт опьянения. Мы и без того это знаем. Я не хочу причинять зла Чарли. Что случилось, то случилось, и теперь Элен уже не вернуть.

После первого потрясения мать вполне овладела собой, чего нельзя было сказать обо мне. Элен не выходила у меня из головы, и я то и дело принималась рыдать. Боюсь, в те дни я принесла родителям много неприятностей, усугубив их горе.

Отец договорился о похоронах, побывал у миссис Бронсон и сообщил ей, что мы не испытываем ненависти к Чарли. Он даже собирался навестить его в больнице, но врач отсоветовал. Чарли по-прежнему не знал о смерти Элен. Сам он не очень пострадал, но время от времени принимался плакать, и в течение трех дней от него не могли добиться ни слова. Врач утверждал, что это обычное явление в подобных случаях.

Элен хоронили в закрытом гробу. Отец объяснил мне, что у нее сильно изуродованы голова и лицо.

Я разговаривала кое с кем из тех, кто присутствовал на балу. У них не сложилось впечатления, что Чарли пил слишком много. Оба они с Элен уехали вскоре после двух часов ночи, то есть очень рано для бала в Загородном клубе. Никакой ссоры между ними не произошло, из клуба они ушли под руку. Их ранний уход ни у кого не вызвал удивления. Обычно Чарли и Элен покидали друзей, когда находили нужным.

Через неделю после случившегося к нам заехал врач из больницы. Он сообщил, что Чарли уже знает о смерти Элен, и посоветовал навестить его. Поехать в больницу вызвалась мать.

— Я ни в чем не обвиняю Чарли. Даю слово, ни в чем. Чего не бывает в жизни! Он, бедняга, наверно, очень переживает, я просто обязана его повидать.

Однако отец неожиданно запротестовал. Вообще-то мать всегда держала его под башмаком, но случалось, что он вдруг занимал твердую и непреклонную позицию, особенно если речь шла, по его мнению, о чем-нибудь серьезном. Так произошло и сейчас.

— Не думаю, что Чарли уже в состоянии встретиться с тобой, — заявил он. — Ты права, сейчас он, конечно, мучается, считает себя единственным виновником случившегося. Но твой приход только усилит его страдания. Не знаю, как вы, а я отношусь к этому так: да, действительно, произошло нечто ужасное — было бы нелепо отрицать это и уклоняться от разговора с Чарли. Но в машине — я всегда так считал — ехали двое наших детей. Бывают положения, когда нужно благодарить судьбу даже за самую крохотную милость. Вот и сейчас я благодарен ей: один из наших детей остался жив. Хочу надеяться, что когда-нибудь Чарли так и поймет нас, но сейчас, в эти критические для него минуты, он еще не готов понять. Сейчас он может неправильно истолковать твое или мое появление, и наш необдуманный шаг испортит ему всю жизнь. Поэтому не ты и не я, а Маргарет должна пойти к нему.

— И я так думаю, папа.

И вот что странно. Я действительно хотела поехать в больницу, но в то же самое время мысль о том, как я вхожу в палату, как встречаюсь с Чарли, почему-то приводила меня в ужас. Я боялась не за себя, не за то, что буду чувствовать и как буду вести себя в момент встречи. Я тревожилась за Чарли: что он скажет, увидев меня, что почувствует?

Перед уходом из дому я чуть не совершила две большие ошибки. Во-первых, надела черное платье и только уже в дверях сообразила, как подействует на Чарли мое траурное одеяние. Пришлось вернуться и переодеться. Во-вторых, я было взяла с собой книгу «Прощай, оружие!», но вовремя спохватилась и оставила дома.

Переступая порог палаты, я боялась расплакаться, но вид Чарли помог мне взять себя в руки. Он сидел на койке и смотрел в окно. Он не слышал моих шагов, и я, остановившись, несколько минут рассматривала его. Чарли выглядел каким-то пришибленным, словно мальчишка, только что получивший взбучку. При первом же взгляде на него я вспомнила Элен. Думаю, первое время все мы, встречая Чарли, вспоминали Элен. Он стал для нас живым напоминанием о ней. Мы так привыкли видеть их вместе, что, встречая Чарли, принимались отыскивать взглядом Элен.

— Привет, Чарли!

Он повернул голову и взглянул на меня.

— Привет, Маргарет!

Рука у него была в гипсовой повязке, под глазом все еще темнел огромный синяк. Я подошла к койке и пожала ему руку. Он взглянул на меня и заплакал, я порывисто обняла его, и он разрыдался у меня на груди, потом отодвинулся и схватил со столика платок. Я опустилась на стул рядом с койкой.

— Как рука?

— Повезло. Заживает.

Мы помолчали.

— Рад видеть тебя, Маргарет, — наконец сказал он.

— И я рада видеть тебя, Чарли.

— Если не возражаешь, не будем говорить об этом, ладно? Хотя бы пока.

— Пожалуйста, Чарли. А как с Вест-Пойнтом?

— Мать взяла на себя. Мне надо было вернуться в понедельник. В больнице я пробуду еще дня два. Мне разрешили задержаться. Мама не хочет, чтобы я об этом беспокоился.

— Она права, Чарли, нельзя тебе беспокоиться.

— Но я должен туда вернуться, как ты думаешь, Маргарет?

— А сам-то ты как считаешь?

— Наверно, придется вернуться. — Он умолк и уставился в окно, а когда снова повернулся ко мне, на глазах у него блестели слезы.

— Да, да, я вынужден вернуться. Будь проклят этот Вест-Пойнт!

Первый раз я пробыла у него недолго, но снова пришла на следующий день, захватив с собой два детективных романа и пачку журналов. Предварительно я перелистала каждую книгу и каждый журнал, чтобы в них не оказалось фотоснимков автомобильных катастроф или похожих на Элен девушек. Чарли сидел на койке и ждал меня. Я поцеловала его в щеку.

— Только что ушла мама, — сообщил он. — У нее был обеденный перерыв. С Вест-Пойнтом все в порядке. Мне пришлют материалы, не хочется отставать от своего курса.

— Чудесно. Вот тебе несколько журналов.

— Спасибо.

Некоторое время мы молчали.

— Маргарет!

— Да?

— Как чувствуют себя твои отец и мать?.. Боже! Какой глупый вопрос! Как они себя чувствуют... Я хотел спросить, что они думают обо мне.

— По-прежнему любят тебя, Чарли.

— Даже сейчас?!

— Они пока не навестили тебя, Чарли, так как считают, что тебе, возможно, на первых порах легче встречаться со мной. Потому-то я и пришла первой.

— Маргарет, ты можешь сказать мне всю правду! Честное слово! Ты можешь сказать мне все, и со мной ничего не произойдет.

— А знаешь, что сказал отец? В машине, сказал он, находилось двое их детей, и они благодарят бога, что хоть один остался жив.

— Так и сказал?

— Да, Чарли, так и сказал.

— Прости, пожалуйста, что я разревелся тут, как идиот. Он так и сказал?!

— Чарли, милый, но мы все могли бы так сказать!

Он взглянул на меня.

— Сэр, моя черепная коробка, — забормотал он, — сделанная из лучшего мрамора, вулканической лавы и африканской слоновой кости, прикрытая толстым слоем особо закаленной стали, препятствует всем попыткам извне проникнуть к клеткам серого вещества, именуемого мозгом. Именно это породило поток изрекаемых мною сейчас столь же напыщенных, сколь и псевдонаучных слов, ибо мое сознание оказалось бессильным заставить мой неполноценный разум уловить смысл сказанного мне. Говоря человеческим языком, сэр, я очень и очень туп, и я не понимаю, сэр...

Произнося этот бессмысленный и высокопарный монолог, Чарли продолжал обливаться слезами.

— Ты знаешь, что это такое, Маргарет? — вдруг спросил он.

— Образчик той чуши, что первокурсников заставляют зубрить в Вест-Пойнте.

— Точно. Мне ведь говорили, будто уроки, полученные на первом году обучения, когда-нибудь пригодятся. И пригодились: я не мог придумать ничего другого, когда услышал от тебя слова твоего отца.

— А тебе и не надо было ничего придумывать. Я передала его слова потому, что, по-моему, их следует знать и помнить. Вообще же пока еще не время об этом разговаривать.

— А мне хочется, Маргарет.

— А я думаю, что не следует.

— Тогда позволь спросить еще кое о чем.

— О чем?

— Я должен поговорить с кем-то, кто знает, понимает и любит меня. Могу я поговорить с тобой, Маргарет?

— Конечно, Чарли.

— Знаешь... я хотел... Я всегда был у вас в семье своим человеком... Ну, вроде младшего брата. Ты могла бы сейчас, хоть на несколько минут, забыть об этом и позволить мне поговорить с тобой, как с ровней?.. Как если бы мы были одного возраста?

— Я всегда так и относилась к тебе, никогда не считала тебя младшим.

— Видишь ли... я не хочу возвращаться в Вест-Пойнт. Я ненавижу Вест-Пойнт.

— Понимаю, Чарли, но это пройдет, это у тебя просто настроение... Тебе нужно снова думать о будущем. Ты обязан вернуться к тому, что всегда делал.

— Ты не понимаешь, Маргарет, о чем я говорю. Я ненавижу военное училище и всегда его ненавидел. Не веришь?

— Не знаю, Чарли. Для меня это новость. Нужно немножко времени, чтобы привыкнуть.

— Ты бывала у нас и знаешь, что наш дом своего рода храм памяти отца. Все, чем увешаны стены, напоминает о нем или об армии. Он запечатлен на всех фотографиях и обязательно в форме. С самого раннего детства мне вдалбливали, что я поступлю в Вест-Пойнт и стану, как отец, офицером. Так считал я, так считали все. Чарли Бронсон должен поступить в Вест-Пойнт, Чарли Бронсон должен по примеру отца стать офицером... Я знаю, как трудно приходилось матери, как много она трудилась, чтобы дать мне среднее образование, в то время как другие подростки, мои сверстники, уже пошли работать. Я знаю, она во всем себе отказывает, лишь бы я мог учиться в Вест-Пойнте. Но, черт побери, в конце концов жертвой оказался я. Еще одной жертвой на алтарь в храме отца. Но я вовсе не хочу идти по его стопам, следовать его примеру: не хочу идти в армию только потому, что он служил в армии. Не хочу, чтобы кто-то, не спрашивая меня, распоряжался моим будущим. Нужно предоставить человеку право выбора или хотя бы интересоваться его мнением. Над ним не должно довлеть сознание того, что кто-то уже предопределил его жизненный путь, кто-то уже решил, кем он должен стать, даже не интересуясь, пригоден ли он для уготованной ему роли... Я не кажусь тебе истеричным, Маргарет?

— Нет, Чарли.

— Но удивляю, правда? Ты всегда считала меня солдатиком Чарли, да?

— А Элен знала о твоих настроениях?

— Я и сам понял все это лишь недавно и сразу же ей написал. Потом мы долго говорили. Ей казалось, что я смотрю на вещи слишком трагически, сгущаю краски.

— Но сам-то ты как считаешь?

— Ну, возможно, она отчасти права.

Пришла няня и сказала, что мне пора уходить.

— Приходи завтра, хорошо? — попросил меня Чарли.

— Конечно, конечно! Спасибо за откровенность.

— Я об этом еще ни с кем не разговаривал, за исключением...

Я уже была у двери, когда он снова окликнул меня.

— Так ты не забудешь, придешь завтра? Я должен сказать тебе кое-что.

— Я приду, Чарли.

— Вот и хорошо. Спокойной ночи, Маргарет, и еще раз спасибо.

На следующий день, когда я снова пришла к нему, он сидел в халате и комнатных туфлях в мягком кресле и покуривал трубку.

— Я репетировал, Маргарет, прежде чем начать свой рассказ.

— Ну так начинай.

— Да, да...

Он помолчал, посасывая трубку. Я, разумеется, не знала, что он хочет рассказать, но, видимо, нечто крайне важное и очень трудное, если репетировал.

— Ее убил я! — наконец выпалил он.

— Неправда, Чарли!

— Неправда?! Ты-то откуда знаешь? Ты же еще не выслушала меня. Как ты можешь судить, правда или неправда?

— Все, кто перенес подобное несчастье, испытывают такое же чувство. Ты управлял машиной, и, естественно, считаешь виновным себя. В действительности же произошел несчастный случай, вот и все.

— Почему ты так уверена в несчастном случае, Маргарет?

— Я разговаривала с полицейским, который вас нашел.

— А что он мог сказать? С какой скоростью мы ехали, где машина сошла с шоссе и что, по его предположениям, произошло? — Чарли заглянул мне в глаза. — Садись, Маргарет, и слушай. Только не прерывай, я должен рассказать все с самого начала.

— Хорошо, Чарли.

— Но прежде чем начать, хочу сказать еще кое-что. Ты даже представить не можешь, что я почувствовал, когда ты передала мне слова твоего отца обо мне. Ты ведь знаешь, как я отношусь ко всем вам. Ваша семья была для меня дороже родной семьи. Не хочу сказать ничего плохого про свою мать. Она делала для меня все, что могла, но после смерти отца уже не любила меня, как прежде. Во мне она видела не сына, а того, кто займет место отца в армии. Ты, твой отец и мать и... Элен стали моей семьей. Я очень любил всех вас. Ты знала об этом?

— Да, Чарли. Кажется, знала.

— Хорошо. Теперь я должен начать... Черт возьми, ума не приложу, с чего именно! Видишь ли... Это прямо-таки ужасно — то, что я должен сказать тебе здесь, в больничной палате, средь бела дня...

— И все же соберись с духом и скажи.

— Элен была беременна.

— О?!

Только на это восклицание у меня и хватило сил.

— Ты шокирована, Маргарет?

— Нет, не в том дело... Дай подумать... Такая неожиданность, сразу не осмыслишь...

— Это произошло в начале лета. Мы полюбили друг друга лет с десяти. Я хотел жениться на ней сразу же после окончания средней школы, но курсанту ведь не полагается иметь жену, лошадь и усы, а мне предстояло стать курсантом. Я хотел уйти с первого курса и жениться, но Элен отговаривала. Она сказала, что впереди у нас вся жизнь и что я должен сначала окончить Вест-Пойнт. И вот... Все произошло летом. Это было неизбежно, Маргарет, понимаешь? Если не понимаешь, продолжать бессмысленно.

— Понимаю... Но она действительно была в положении, ты уверен? Ты ведь знаешь, у девушек иногда бывает...

— Мы знали точно. Она побывала у врача... Не в Фоллвью, нет. Однажды мы поехали в Довервиль, зашли в недорогой универсальный магазин, и я купил ей обручальное кольцо — специально для приема у врача. Пока он осматривал Элен, я ждал в машине. Врач подтвердил...

И знаешь, Маргарет, я обрадовался. Уж теперь-то она должна была выйти за меня замуж! Конечно, моя мать осталась бы недовольна, но ей пришлось бы смириться. Однако Элен не согласилась и даже заговорила об аборте. Аборт... Ты можешь понять, как неприятно мне было слышать от Элен это гадкое словечко. Я заявил, что об аборте не может быть и речи и что мы должны пожениться. Мне хотелось немедленно пойти к вам и все рассказать. Я знал, что вы стали бы на мою сторону и заставили Элен согласиться. Новый вариант старых историй о вынужденных свадьбах.

— Что же, по ее мнению, вам предстояло делать дальше?

— Не знаю. Вначале, кажется, она считала, что просто произошла задержка и скоро все обойдется. Потом заговорила, что у женщин часто случаются выкидыши. Ты помнишь, в то лето она много каталась на водных лыжах и не пропускала ни одной лодочной прогулки? Помнишь, как много она играла в теннис? Видно, она надеялась, что произойдет выкидыш, если усиленно заниматься физическими упражнениями. Я ничего не мог с ней поделать. Она категорически отказывалась разговаривать и о нашем браке, и о моем уходе из Вест-Пойнта. Вечером, накануне бала в Загородном клубе, у нас опять состоялся разговор. Она вновь категорически заявила, что до поры до времени отказывается выйти за меня замуж. А я так любил ее, Маргарет! Но что я мог сделать?

— Понимаю, Чарли. Но почему вы не пришли ко мне и не посоветовались?

— А зачем? Ты относилась к нам как к подросткам, и только. Как-то я предложил Элен обратиться к тебе, но она наотрез отказалась — сказала, что у нее язык не повернется начать такой разговор.

— Что же она собиралась делать?

— В тот вечер, перед балом в клубе, мы все же приняли определенный план. Сидели в машине, перед тем как войти в клуб, и беседовали. Она собиралась открыться родителям и уехать в Топеку, к тетке. Там Элен хотела дождаться ребенка и моего назначения в часть после окончания училища. Своим коллегам я должен был представить ее как знакомую молодую вдову, и через некоторое время мы бы поженились.

— И ты согласился с ее планом?

— Не совсем, но во всяком случае я хоть добился ее согласия рассказать обо всем родителям. Мне казалось, что они обязательно примут мою сторону и уговорят ее выйти за меня замуж.

— И ты думаешь, им удалось бы ее уговорить?

— Кто знает... Это была моя единственная надежда, я не мог поступать вопреки ее желанию — тогда бы она вообще ушла от меня. Уж в чем другом, а в этом я не сомневался. Подумать только, всему причиной было военное училище Соединенных Штатов Вест-Пойнт, будь оно проклято, — училище, в которое я попал из-за моего отца, будь он проклят за то, что не сумел уклониться от пули под Шато Тьери!.. Ну вот. Потом мы потанцевали и вскоре уехали. Я выпил совсем немного и, клянусь тебе, совсем не был пьян.

— Знаю, Чарли.

— Ехали мы не так уж быстро, километров пятьдесят в час, не больше. Ночь выдалась теплой, помнишь? Верх машины был опущен. Элен прижалась ко мне, положив голову на мое плечо. Вот тут она и призналась, что все время хотела прервать беременность. «Зачем ты на себя наговариваешь?» — рассердился я. «Нет, нет, я говорю не об аборте, — ответила она. — Ты думаешь, почему я так много каталась на водных лыжах и так часто играла в теннис? Да потому, что иногда такие упражнения вызывают преждевременные роды. Только у меня ничего не получилось».

Некоторое время мы ехали молча, а потом она сказала ужасную вещь. «Как было бы чудесно, — заявила она, — если бы мы попали в аварию и со мной произошел бы несчастный случай! Знаешь, Чарли, ну не очень серьезный — сломала бы я ногу или что-нибудь еще. Вот тогда бы сразу все решилось...»

В следующее мгновение она ухватилась за руль и хотела резко его повернуть. Я попытался отвести ее руки и затормозить машину, но нога вместо тормоза попала на педаль газа. Машина рванулась, потеряла управление, перемахнула кювет и, перевернувшись, грохнулась наземь. Я помню только, как машина переворачивалась, а потом потерял сознание.

— А что ты рассказал полицейским?

— Что на дорогу перед машиной внезапно выскочила собака, что я пытался затормозить, но ошибочно нажал педаль газа — машина сошла с дороги и...

— Спасибо за твой рассказ, Чарли.

— Я должен был кому-то рассказать. Чем больше я молчал, тем сильнее мучился, буквально сходил с ума. Да, Элен убил я, Маргарет. Теперь ты видишь — это правда.

— Нет, не вижу. Скорее, она сама виновата в своей смерти.

— Мне не надо было пытаться отбирать у нее руль. Пусть бы она устроила маленькую аварию, о которой говорила. На той скорости, с которой мы ехали, ничего опасного произойти не могло.

— Ты серьезно, Чарли?

— Вполне.

— Ну, предположим, ты позволил бы Элен устроить «маленькую аварию», допустим, у нее произошел бы выкидыш. Это что, по-твоему, решало проблему?

— А в чем вообще состояло решение?

— Мне кажется, ты пошел по единственно правильному пути, когда пытался уговорить Элен открыться родителям. Ты прав, они убедили бы ее выйти за тебя замуж. По-моему, и Элен это понимала, потому-то она и заговорила о «маленькой аварии».

— Возможно. Я должен теперь рассказать им?

— Отцу и матери?

— Да.

— Что это даст?

— Ничего.

— Что ты теперь намерен делать, Чарли?

— Вернуться в Вест-Пойнт. А что еще? Если бы не это проклятое училище, Элен была бы сейчас жива. Это как на плакатах с призывом добровольно вступать в армию: «Они не напрасно отдали свою жизнь». Прости, Маргарет, я, наверно, кажусь черствым и бессердечным, но я вкладываю в эти слова совсем другой смысл.

— Понимаю, Чарли.

— Теперь я буду нести еще более тяжкое бремя. Память об отце, жертвы, принесенные матерью, смерть Элен... Все, все на алтарь Вест-Пойнта! Мне придется туда вернуться, стать примерным курсантом и со временем дослужиться до генерала. Почему только жизнь не оставляет человека в покое, почему мешает ему самостоятельно выбирать свой путь!

— Вот ты и заговорил, как мальчишка!

— Возможно. Но что мне делать дальше, как быть, Маргарет?

— Жить.

— Одному, без Элен?! Я обожал ее. Все, что нам оставалось прожить, мы должны были прожить вместе. Не сочти меня сентиментальным. Просто я спрашиваю себя: как мне теперь жить без Элен? Как жить одному?

— Видишь ли, Чарли, все мы как-то ухитряемся жить без тех, без кого не мыслили свою жизнь.

* * *

Дня через три Чарли выписался из больницы и уехал в училище. Он написал моим родителям длинное письмо, а мне коротенькую записку: «Спасибо, что выслушала и поняла...» В конце второго года обучения он участвовал в маневрах в Джорджии и прислал оттуда открытку: «Все хорошо. Всыпали морякам!»

Мой детский сад процветал. Мне пришлось нанять еще двух девушек, так как большую часть времени приходилось просиживать за бухгалтерскими книгами и заниматься рассылкой рекламных листовок и брошюр. Из откровенно эгоистических побуждений я продолжала водить Эдди Прайса за нос. Я не могла появляться в обществе без партнера, а выбор был невелик. Эдди как нельзя лучше подходил для этой цели и поскольку считал нас почти помолвленными, никогда не возражал сопровождать меня в моих вылазках. Мать души в нем не чаяла — в то время ей понравился бы кто угодно. Она связывала с Эдди последнюю надежду покончить с моим затянувшимся девичеством. Отец же относился к нашему роману с нескрываемой язвительностью.

— На деле-то, Мэгги, ты просто морочишь голову Эдди Прайсу, а? — как-то заметил он. После смерти Элен отец снова стал звать меня Мэгги.

— Пожалуй, ты прав, папа.

— Что значит «пожалуй»? Ты действительно серьезно намерена выйти за него?

— «Пожалуй» — это значит, что ничего определенного на сей счет я сказать не могу. Это значит, что сейчас не так-то просто найти кавалера для двадцативосьмилетней девушки. Это значит, что Эдди водит меня в кино и я могу бывать с ним в свете.

— Но ты думаешь выходить за него?

— Так именно это ты называешь «серьезными намерениями»?

— Да. Так это обычно и называется. Еще раз спрашиваю: думаешь или нет?

— Нет, не думаю. По той простой причине, что выходить за него замуж не собиралась и не собираюсь.

— Вот и хорошо. Он тебе не подходит.

— А кто подходит?

— Кто-то другой. Фоллвью — еще не весь мир.

— Папа, уж не хочешь ли ты сказать, что мне надо уехать отсюда?

— Мать убьет меня, если услышит, но я все-таки скажу. Для Фоллвью ты слишком умна, развита и жизнерадостна. К тому же ты права насчет выбора: неженатых молодых людей у нас тут — раз, два и обчелся.

— Я уже думала об этом. Возможно, я и в самом деле уеду. И в то же время мне хочется еще немного поработать в детском саду, окончательно поставить его на ноги.

— Не хочу сказать ничего плохого про твой детский сад, но нельзя же посвящать ему всю свою жизнь. Началась депрессия, Фоллвью она по-настоящему еще не коснулась, но обязательно коснется, и коснется прежде всего твоего детского сада. Как только начинаются материальные трудности и людей охватывает страх за будущее, они первым долгом отказываются от того, без чего можно обойтись. Женщина, если потребуется, всегда сможет выкроить несколько часов для своего малыша.

— Неужели ты и в самом деле считаешь депрессию такой уж серьезной угрозой?

— Да, считаю. Она уже сейчас наделала бед, и чем дальше, тем будет хуже.

Отец оказался прав. Депрессия коснулась Фоллвью зимой 1930 года. Три фабрики закрылись, на остальных прошло большое сокращение. Конечно, особенно пострадали обитатели «Шведской горы». Припоминаю, что мать руководила частным комитетом помощи, который снабжал некоторых безработных продуктами питания и дровами. Говоря о моем детском саде, отец словно в воду смотрел. Наступил конец и для нас, и перед рождеством нам пришлось навсегда закрыть двери сада. Эдди Прайс все настойчивее требовал от меня согласия стать его женой. Теперь у меня не было оснований тянуть с окончательным ответом. Эдди твердил, что он и без того долго ждал, не желая мешать моим попыткам сделать карьеру, а теперь хватит, пора перейти к более важным и более ответственным делам — стать его супругой и народить ему целый выводок будущих адвокатов. Я уже чуть не решила последовать совету отца и уехать из Фоллвью, но получилось как-то так, что у меня не хватило ни энергии, ни самолюбия, ни особого желания сделать это. Давно следовало бы порвать с Эдди Прайсом, но и на это я не решалась.

Однажды я получила коротенькую писульку от Чарли Бронсона — он в то время учился на последнем курсе. «Я выполнил свое обещание, — сообщал он, — и стал отличником...» В свое время Элен много рассказывала мне о порядках в Вест-Пойнте, и я хорошо понимала, каких усилий это стоило Чарли.

Весной 1932 года я все же порвала с Эдди Прайсом. Он воспринял это весьма спокойно, так что я даже обиделась. Мой кавалер вел себя так, словно я была для него процессом, который он проиграл в суде. Что и говорить, не очень-то приятно, когда ущемляют вашу гордость, но что поделаешь, черт побери! Пришлось ходить в кино в гордом одиночестве. Я не могла заставить себя пуститься на поиски нового ухажера и снова пройти через всю эту процедуру, когда надо держаться за ручки и позволять лапать себя в обмен на мороженое и билет в кино.

Я частенько играла в бридж и с таким рвением штудировала самоучители этой игры, словно готовилась сдавать экзамены в университет. Отец не раз пытался расшевелить меня, но не очень преуспел.

— Мэгги, родная, не забывай, что бридж всего лишь карточная игра, а тебе надо думать о жизни.

Если поблизости не было матери, он называл карты «сексом для старых дев» — в ее присутствии он не решался произносить эти крамольные слова, так как она считалась лучшим игроком в бридж во всем Фоллвью. Он находил, по-видимому, что наличие в одной семье двух помешанных на бридже женщин — это уж чересчур.

В апреле я получила письмо от Чарли, нацарапанное на почтовой бумаге с гербом Вест-Пойнта. Он играл в футбол и растянул ногу.

«...И я чертовски рад, что так произошло, — сообщал он. — Понимаешь, я состоял в футбольной команде только потому, что не любить футбол в армии считается признаком дурного тона. Меня сбили на площадке, нога заживает плохо, но зато теперь никто ко мне не пристает. К тому же и игрок-то я всегда был никудышный».

Он сообщал, что отметки у него отличные и он надеется к моменту выпуска оказаться в первой десятке. Меня удивил последний абзац его письма.

«Я очень много думал о тебе, Маргарет, — писал он. — И не только потому, что ты сестра Элен. Теперь ты, наверно, знаешь, что друзей у меня почти нет. Во всяком случае, здесь, в училище, а вне его — одна ты. Согласишься ли ты быть моей девушкой на нашем выпускном празднике? Мне бы очень хотелось, и я обещаю тебе приятное времяпровождение — как подруга выпускника-отличника ты будешь пользоваться общим вниманием. Отказавшись, ты станешь виновницей нарушения одной из самых чтимых и самых древних традиций этой проклятой дыры, погрязшей в традициях больше всех каторжных тюрем. Я окажусь первым выпускником-отличником за всю историю Вест-Пойнта, появившимся на выпускном празднике в одиночестве, без девушки... Очень прошу тебя, Маргарет, — пожалуйста, приезжай! Я так скучаю по тебе!

Обними за меня своих родителей и поскорее напиши, что ты согласна.

Любящий тебя Чарли».

Отец привез меня в Буффало, где мне удалось попасть на поезд, отправлявшийся в Нью-Йорк. На Большом центральном вокзале я снова села в поезд и сошла в Гаррисоне. Здесь, за рекой, находился Вест-Пойнт. Через реку мы перебрались на маленьком пароме под непрекращающиеся смех и шутки пассажиров — преимущественно милых и приятных молодых людей, приглашенных на выпускной праздник в Вест-Пойнт и потому чувствовавших себя на седьмом небе. Я казалась себе древней-древней старухой, какой-то старой наседкой среди цыплят.

Чарли оказался прав, праздник затянулся на целую неделю и действительно проходил очень весело. Мы без конца танцевали на балах, присутствовали на обедах, парадах и смотрах, смотрели кинофильмы, ездили на пикники, купались, катались на лодках, играли в гольф и теннис. Внешне Чарли не очень изменился, даже, пожалуй, все еще был слишком красив и вместе с тем выглядел как-то солиднее и взрослее своих сверстников. Он, безусловно, обрадовался нашей встрече. Все его свободное время мы проводили вместе. Меня беспокоило только отношение Чарли к службе в армии и к Вест-Пойнту. И к тому и к другому он относился как к обязательству, которое надо выполнять, и выполнял его добросовестно. Наши разговоры с ним на эту тему иногда напоминали беседу со священником, когда ты вдруг начинаешь понимать, что сам-то он ни в какого бога не верит и надел сутану лишь потому, что хотел получить постоянную, хорошо оплачиваемую работу и возможность дальнейшего продвижения в церковной иерархии.

К выпускному балу я уже безнадежно влюбилась в Чарли, хотя и отдавала себе отчет, насколько это нелепо. Нелепо хотя бы потому, что я на семь лет старше, потому, что никто не вытеснит из его сердца Элен и еще потому, что не испытывала ни малейшего желания прожить свою жизнь женой офицера со всем, что это означало. Но я оставалась глуха к доводам рассудка и продолжала обожать Чарли. До этого он поцеловал меня по-настоящему только раз. Вскоре после приезда в Вест-Пойнт мы пошли с ним осматривать достопримечательности училища и, конечно, оказались на «аллее флирта». Дело происходило в сумерках. Мы остановились, и Чарли обнял меня.

— Такая уж у нас традиция, — проговорил он, касаясь губами моих губ.

Поцелуй должен был выйти вроде бы шуточным, но внезапно я с силой прижалась к Чарли, и голова у меня закружилась. Поцелуй был страстным и долгим.

— Приятная у вас традиция, — пробормотала я.

— Ничего не скажешь...

В тот раз на том все и кончилось. Всю остальную неделю мы вели себя как брат и сестра, много смеялись. Точнее, смеялась я одна. Чарли лишь изредка улыбался, но что за чудесная это была улыбка!

В день парада, посвященного выпуску, приехала миссис Бронсон. Она смотрела на происходящее и без умолку комментировала все, что видела и слышала.

— Это одна из наиболее важных традиций училища, — поясняла она. — Музыка, которую мы слышим, написана специально для парада в честь выпуска и ни на каких других парадах и церемониях не исполняется... Я хорошо ее помню еще с тех пор, как приезжала на выпуск отца Чарли.

Она плакала, наблюдая за торжественным прохождением курсантов, и рыдала, когда оркестры исполняли «Лихой белый сержант» и «Дом, милый дом», «Девушка, которая ждет меня» и «Доброе старое время». Потом она немного успокоилась, но снова прослезилась, когда под звуки «Армейского блюза» через площадь продефилировала колонна выпускников. Потом курсанты совершили перестроение и промаршировали перед публикой под звуки «Альма-матер». Тут уж слезы у миссис Бронсон полились рекой. У меня у самой глаза на мокром месте, и потому мы обе с ней ревели как белуги в течение всего парада.

По окончании торжеств она обняла Чарли и всхлипнула у него на плече.

— Твой отец так гордился бы сейчас тобой! — проговорила она.

— Да? Значит, мы с ним квиты?

— Что, что?!

— Да нет, мама, ничего.

После выпуска из училища Чарли получил назначение в гарнизон Форт-Онтарио в штате Нью-Йорк. Назначение считалось очень хорошим и давало право на двухмесячный отпуск перед явкой к месту службы.

В Фоллвью мы возвращались все вместе — Чарли, миссис Бронсон и я. Меня не оставляла мысль о том, что Чарли целых два месяца будет жить дома и мы проведем их вместе.

Уже на третий вечер, во время прогулки на озере, он сделал мне предложение. Не очень-то романтично оно выглядело, но тогда я не обратила на это внимания.

— Думаю, для тебя не секрет, что я всегда любил тебя, Маргарет, — сказал он. — По-моему, мы искренне привязаны друг к другу, испытываем взаимное влечение, понимаем один другого и потому будем счастливы. Ты согласна стать моей женой, Маргарет?

Вначале мы сообщили о своем решении моей семье. Мать расплакалась, вслед за ней расплакался отец, потом расплакалась я, и в конце концов расплакался Чарли. Миссис Бронсон, выслушав нас, тоже осталась очень довольна, однако по совсем другим причинам, чем все остальные.

— Рада, очень рада, моя дорогая Маргарет, — заявила она. — Уж я-то знаю, как важно молодому офицеру иметь хорошую, солидную, уравновешенную жену. Чарли здорово повезло, что ты намного старше его.

Мы хотели пожениться сразу же, но родители решили иначе и назначили свадьбу на середину августа. Таким образом, у нас еще оставалась неделя, чтобы совершить свадебное путешествие перед явкой Чарли к месту службы.

Лето в том году выдалось чудесное. По-моему, жители Фоллвью с чувством удовлетворения восприняли весть о том. что Чарли Бронсон женится, а старшая дочь Дэвисов наконец-то выходит замуж, избегая тем самым опасности навсегда остаться старой девой. В нашу честь одна за другой устраивались вечерники, и, по-моему, мы с Чарли разлучались только на время сна. Примерно за неделю до свадьбы мне удалось серьезно поговорить с ним о нашем будущем. Это произошло на террасе нашего дома у озера. Отец и мать уехали в город в кино. Мы остались в доме одни.

— Чарли, могу я поделиться с тобой мыслями, которые все время меня одолевают?

— Разумеется.

— Я никак не могу забыть твой разговор с матерью в Вест-Пойнте. Помнишь?

— Нет.

— Ну как только кончился парад. Ты тогда спросил ее: «Значит, мы с ним квиты?» Помнишь?

— Помню. Ну и что ты хочешь этим сказать?

— А то, что вы с ним действительно квиты. Ты выполнил свое обещание, вернулся в Вест-Пойнт, стал отличником, кончил училище. Вы квиты. Я знаю, как ты относишься к армии, и хочу тебе сказать, что не стану возражать, если ты плюнешь на военную службу и уйдешь в запас.

— Это еще почему?

— По тем самым причинам, о которых ты мне постоянно твердил в течение всех этих лет. Тебя вынудили пойти в военное училище. Ты его терпеть не мог, но все же окончил. Ты сделал то, чего от тебя ждали. С такими настроениями, как у тебя, Чарли, в армии ты окажешься неудачником. Там не скроешь своих чувств. Я не хочу, чтобы ты оставался на военной службе, если ты считаешь, что только я хочу этого. Есть ли в этом смысл?

— В чем, в этой твоей фразе или вообще в твоем предложении?

— И в том, и в другом.

— Фраза не ахти какая грамотная, но смысл понятен. Я счел бы себя сумасшедшим, Маргарет, если бы покинул армию. Я уже прошел через весь этот ад, именуемый военным училищем США, и только сейчас мне представилась возможность получить кое-что взамен. Армия теперь для меня — легкая работенка. Твоего покорного слугу силой заставили пойти на военную службу. Что ж, отлично. Вот я и в армии, и когда придется уйти из нее, на погонах у меня будет несколько генеральских звезд. Милая моя, гарантирую тебе, что стану генералом к 1950 году, а если вспыхнет война, то и раньше. Давай забудем этот разговор. Я служу в армии и уходить не собираюсь. И неправда, что я окажусь неудачником. Я самый удачливый удачник, которым когда-либо была осчастливлена американская армия.

— Я ведь не хотела сказать ничего обидного. Просто я уверена, что ты вообще не создан для службы в американской армии. Тебя вынудили пойти на военную службу, но сейчас у тебя есть возможность избавиться от нее.

— Тебе неприятна мысль стать женой офицера?

— Нет, нет, Чарли! По правде говоря, я даже с волнением жду этого.

— Вот и хорошо... Давай лучше поговорим о нашем свадебном путешествии. Неплохо, если мы съездим на Ниагару.

— Ну не скажи. Поездка на Ниагару стала такой же банальной, как прогулка по вашей «аллее флирта».

— Но ты понимаешь, Форт-Онтарио находится почти рядом с водопадами, так что мы выиграем два дополнительных дня отпуска.

Так мы и сделали.

Наша свадьба по меркам Фоллвью стала подлинным событием. Мои родители устроили большой прием в саду своего дома. Играл оркестр из семи рабочих и служащих фабрики, где служил отец: Громадный стол ломился от индюшек и ветчины, шампанское лилось рекой. В газете потом появились снимки: вот мы разрезаем свадебный торт, вот поднимаем бокалы шампанского, вот обнимаем родителей. После девяти вечера я незаметно ушла с приема, чтобы переодеться. Мы хотели переночевать в гостинице, где заранее заказали номер, а рано утром поехать на Ниагару. Переодевшись, я спустилась в прихожую, где меня уже ожидал отец.

— Мэгги, я должен сказать тебе кое-что.

Я почему-то так и похолодела от испуга — кажется, даже изменилась в лице.

— Да ты не волнуйся, дорогая, — заметил отец. — Ничего страшного.

— Но все-таки?

— Да ведь Чарли-то... Перебрал шампанского, перепил, одним словом, ну и уснул.

Я рассмеялась — не то потому, что не произошло ничего более ужасного, не то потому, что сама выпила лишнее.

— Вот и правильно. Так и нужно относиться к подобным вещам. Такое может случиться с самым хорошим женихом. Я вот тоже немножко приналег на шампанское.

— Где он?

— Мы отнесли его в твою комнату. Думаю, через пару часиков он будет как огурчик и вы сможете отправиться в гостиницу.

— Спасибо, папа.

Я вернулась к гостям. Мне пришлось выслушать немало шуточек о молодой жене, брошенной мужем в первую же брачную ночь, а кое-кто предлагал свои услуги в качестве заместителя Чарли. Через каждые двадцать — тридцать минут я поднималась наверх и заглядывала в свою комнату, но Чарли не подавал никаких признаков жизни. В конце концов, часов в одиннадцать вечера, я отправилась к себе, разделась в темноте и улеглась рядом с Чарли. Он что-то промычал, когда я заставила его подвинуться на кровати, но не проснулся.

Большую часть ночи мне так и не удалось заснуть. Утром, когда я спустилась в столовую, отец взглянул на меня и ухмыльнулся.

— Нет ничего, что могло бы сравниться с выражением лица молодой жены наутро после свадьбы, — сказал он.

— Замолчи, Карл, — остановила его мать. — Ну как Чарли? — обратилась она ко мне.

— Дрыхнет по-прежнему.

— Вот позор-то. — Мать сокрушенно покачала головой. — И нужно же было случиться такому в брачную ночь! Может, шампанское оказалось недоброкачественным? Карл, ты уверен, что с шампанским все в порядке?

— Безусловно.

— Доброе утро!

Мы оглянулись. Чарли в банном халате стоял на пороге кухни. Потом подошел ко мне и поцеловал.

— Доброе утро, дорогая.

— Как спалось, Чарли? — осведомился отец.

— Карл, перестань! — рассердилась мать.

— Что с тобой? Я же только спросил, как ему спалось.

— Мне очень неловко за вчерашнее, извините, ради бога. Не знаю, что на меня так внезапно подействовало. А дальше какой-то провал в памяти... Я ничего не натворил? Может, буянил, лез в драку?

— Да нет, ничего похожего, — успокоила его мать.

— Дурно я поступил по отношению к тебе, дорогая, — проговорил Чарли, обнимая меня.

— Глупости. Нам с тобой еще долго жить вместе.

— Уж на это-то я твердо рассчитываю.

Сразу же после завтрака мы уложили вещи в машину и отправились в свадебное путешествие на Ниагарские водопады. Пообедали в дороге, а к ужину поспели в гостиницу у водопадов. Весь день Чарли был предупредителен и мил. Он, несомненно, все еще чувствовал себя неловко — напиться в такое неподходящее время! — и сейчас всячески старался загладить свою вину. Во всяком случае, так мне казалось.

Почти все остальные обитатели гостиницы тоже были молодоженами, и потому мы не стеснялись их и не испытывали никакой неловкости.

Ужин кончился часов в десять.

— Может, пойдем погуляем? — предложил Чарли. — Посмотрим водопады.

— С удовольствием. Вряд ли когда-нибудь мне снова представится такая возможность.

— Что ты хочешь сказать?

— Шучу, шучу, Чарли! Когда еще я снова выйду замуж?

— Ах вон что...

Водопады были чудесны. Вот так же, наверно, они чудесны и сейчас. Держась за руки, мы молча любовались низвергающимися потоками воды.

— Маргарет!

— Да, Чарли?

— Ты не тревожишься... ну, знаешь, о том, что должно произойти сегодня между нами? Не боишься?

— Нет, Чарли. Я не маленькая... Что ж, пора возвращаться в гостиницу.

Мы медленно пошли обратно. Всю дорогу Чарли сжимал мои пальцы, а у порога номера поднял на руки и внес в комнату.

— Но это же нелепо! — рассмеялась я. — Мы ведь уже были в номере.

— То не считается. И потом, тогда это было бы действительно нелепо — рядом топтался коридорный.

На середине комнаты он опустил меня на пол и поцеловал. Свои чемоданы мы распаковали еще раньше, наше ночное белье уже лежало на кровати. Захватив ночную рубашку и халат, я ушла в ванную, приняла горячий душ, причесалась и надушилась. Когда я вышла из ванной, Чарли сидел на краю кровати и читал журнал. Он взглянул на меня и улыбнулся своей чудесной улыбкой.

— В твоем распоряжении, — я кивком указала на ванную.

Чарли скрылся за дверью, и, услыхав шум воды, я выключила свет и забралась в постель. Конечно, я волновалась, как и положено невесте. Отчаянно колотилось сердце, в висках стучала кровь. Я слышала, как открылась дверь ванной, как Чарли подошел к кровати. Не зажигая свет, он снял халат, отвернул одеяло и улегся рядом со мной, потом повернулся ко мне и обнял.

Дальше в нашей близости не было ничего неловкого и нерешительного. Все происходило так, словно мы состояли в браке по меньшей мере лет двадцать. Чарли был ласков и нежен и в то же время тверд и настойчив. Я крепко прижалась к нему.

— Дорогая... Любимая... — задыхаясь, шептал он. — Единственная моя... Элен... Дорогая Элен... Как я люблю тебя, Элен!..

Я оцепенела, словно от удара. Чарли опомнился, и некоторое время мы молча смотрели друг на друга.

— Боже! — наконец воскликнул он. — Боже мой!

Я привлекла его к себе и крепко обняла. Он положил голову мне на грудь и глухо зарыдал.

— Боже, боже, боже!.. — твердил он.

— Успокойся, Чарли, успокойся, — попросила я. — Все обойдется, дорогой...

Он так и уснул в моих объятиях. Спали мы долго, а проснувшись, позавтракали в номере.

Возможно, именно тогда я и сделала свою первую и самую важную ошибку.

Дело в том, что ночная сцена страшно потрясла и ошеломила меня, но я не находила сил взглянуть правде в глаза и вела себя так, словно ничего не произошло. Чарли тоже никогда не вспоминал о случившемся — ни во время свадебного путешествия, ни позже. Никогда.

Я уже начала думать, что этой первой неделе нашего медового месяца не будет и конца. Нет, нет, в общем-то она протекала, как и полагалось. Мы веселились и развлекались. Я шутила, смеялась и каждую ночь принадлежала Чарли. То, что произошло в первую ночь, больше не повторялось. Чарли теперь хорошо владел собой, а когда все кончалось, прикасался губами к моей щеке, уходил в ванную, потом возвращался, ложился в кровать и, отвернувшись от меня, засыпал. Я же большую часть ночи лежала не смыкая глаз, размышляла, тихонько плакала и без конца спрашивала себя, что делать дальше.

Я понимала, что Чарли выполняет свой супружеский долг с тем же настроением, с каким когда-то поступал в Вест-Пойнт. От него требовали, и он подчинялся. Отбывал очередную повинность.

Потом мы возвратились в Фоллвью, взяли вещи и уехали в Форт-Онтарио, куда Чарли получил назначение. Черт возьми, как я старалась там! Весь первый год я была лучшей офицерской женой, которой когда-нибудь мог похвалиться любой другой лейтенант американской армии.

Недели через три после приезда в Форт-Онтарио Чарли мертвецки напился на вечеринке. Вернувшись домой, он силой овладел мною, причем снова называл меня Элен, а потом расплакался и прорыдал у меня на груди до самого утра. После этой ночи он долго уклонялся от близости со мной, не считая нужным хотя бы как-то объяснить причину. Он допоздна не ложился спать, жаловался на невыносимую головную боль. Я видела, с каким облегчением он вздыхал, узнав, что у меня начались месячные. Целую неделю он ходил в хорошем настроении, поскольку на все это время был избавлен от необходимости изобретать всякие предлоги, чтобы не спать со мной. Черт возьми, если бы только у меня хватило ума тогда же переговорить с ним! Но мы оба делали вид, что ничего особенного не происходит.

Месяцев через шесть после переезда в Форт-Онтарио я начала выпивать. Во второй половине дня я обычно играла в бридж с женами других офицеров, причем ни одна игра не обходилась без приличного возлияния. Чем дальше, тем чаще я стала прикладываться к бутылке. В гарнизоне частенько устраивались всякие вечера и вечеринки, где можно было хоть купаться в вине. Я пила по той же самой причине, по которой после нашей свадьбы пил Чарли: чтобы избежать реальности того, что нас ожидало в спальне. Однако стоило мне пристраститься к выпивке, как Чарли бросил пить — теперь у него не было в том необходимости.

Наша жизнь стала сплошным кошмаром. Однажды вечером я вернулась вместе с ним домой сильно пьяная, влетела в спальню, сорвала с себя одежду и крикнула:

— Ты муж мне или нет, будь проклят! Я хочу тебя!

Пожалуй, можно сказать, что в тот вечер я силой овладела им, но и об этом мы тоже никогда между собой не говорили. Так случалось еще раза два. Я чувствовала себя нежеланной, несчастной, обиженной, и это бесило меня. Наверно, и Чарли жилось не легче, но это меня не трогало. По совести говоря, я и не задумывалась над этим.

Вряд ли можно удивляться, что вскоре у меня появились случайные связи. Впервые я изменила Чарли с холостяком-офицером, только что переведенным в наш гарнизон. Произошло это на вечеринке. Я быстро напилась и, возвращаясь из туалетной комнаты, остановилась поговорить с ним. Уже через десять минут я поняла, что у него на уме. С отвращением к себе я обнаружила, что он действует на меня возбуждающе. Это не укрылось от него.

— Вам нравятся новые машины? — поинтересовался офицер.

— Еще бы!

— Я на прошлой неделе как раз купил новую. Хотите взглянуть? Она тут, около дома.

— С удовольствием.

Я знала, что Чарли меня не хватится. Обычно он находил меня прикорнувшей на чьей-нибудь постели, когда после вечеринки принимался искать свою жену.

Вместе с офицером я уселась в его машину...

Как видишь, это началось совсем просто, а потом стало повторяться все чаще и чаще. Правда, не так уж часто, чтобы вылиться в громкий скандал, но все же достаточно регулярно, чтобы дать пищу для сплетен о том, что переспать с женой лейтенанта Бронсона проще простого, если только найти правильный подход.

И об этом мы с Чарли тоже никогда не разговаривали.

Возможно, причиной всех несчастий был наш брак, но и об этом мы ни словом не обмолвились после той ночи у Ниагарских водопадов...

 

Ла-Гуардия. 1953

Некоторое время Маргарет сидела молча, уставившись на свои руки. Потом закурила, глубоко затянулась и медленно выпустила дым.

— И знаешь что, Гарри? — снова заговорила она.

— Ну, ну.

— Я впервые так разоткровенничалась. Даже самой странно. Я, правда, пыталась как-то открыться отцу, но... ничего не получилось.

— Почему?

— Он не захотел слушать. Постой, когда это было? Да, примерно через год после нашей свадьбы. Чарли уехал на маневры, а я решила побывать в Фоллвью, навестить родителей. Отец поинтересовался, как идут наши семейные дела. Обычный вопрос, так уж заведено. Отвечать можно все что угодно, правда никого не интересует. Но я решила — если расскажу все откровенно, поговорю по душам и встречу понимание — мне станет легче. Но... отец, собственно, и не выслушал меня до конца. Зато мне пришлось услышать кучу прописных истин. Дескать, брак — это постоянное взаимное угождение; угождать надо не только сегодня, но и завтра, и послезавтра, и всегда... Уступишь в одном — тебе уступят в другом. И так день за днем, год за годом... А потом люди приходят к выводу, что они все-таки совершенно чужие. Понимаешь, на это мне нечего было возразить.

— Почему же вдруг ты решила исповедаться мне?

— Откуда я знаю? Наверно, из тщеславия.

— Из тщеславия?

— Не иначе. Для меня-то ведь не секрет, какого ты обо мне мнения, вот и захотелось выложить все как на духу, оправдаться в твоих глазах. Но, может, ты прав. Может, я действительно выпила больше, чем надо, прикинулась этакой бедной сироткой, решила поплакаться тебе в жилетку.

— Но ты когда-нибудь пыталась усадить Чарли рядом с собой и поговорить с ним откровенно?

— А как же. Но Чарли просто не хочет говорить. Кстати, он не хочет говорить и о моем пристрастии к рюмке, и о моих изменах. Не хочет, и все тут! Я даже как-то добывала у врача и рассказала ему примерно то же, что и тебе, только в сокращенном варианте, без всяких там деликатных подробностей. Знаешь, что он ответил?

— Ну?

— Что и мое поклонение Бахусу, и мои шуры-муры — все это от сознания вины за противоестественный брак с любовником сестры.

— И ты согласна?

— В какой-то мере. Иногда я и сама так думаю. В нашу брачную ночь Элен была на уме не только у Чарли — она стояла перед глазами и у меня. Однако не я одна чувствовала себя виноватой.

— То есть?

— Чарли считал, что авария произошла не без его участия. Еще год, не меньше, после нашей свадьбы его по ночам мучили кошмары. Сдается мне, наш брак только отяготил его совесть. Я была сестрой Элен, постоянным живым напоминанием о ней. Не потому ли он никогда не заводил речи о моем пьянстве и моих любовных связях? По-видимому, он считает это карой небесной за гибель Элен.

— Ты уверена?

— Да, я уверена. Думаю, оба мы испытываем вину за этот брак и оба усиленно подготавливаем его окончательное крушение. И знаешь, Гарри, боюсь показаться смешной, но вот такая, как есть, я, пожалуй, больше помогла Чарли в его карьере, чем помогла бы ему иная жена — ну, такая миленькая чистюля, такая аккуратненькая женушка-недотрога.

— Это как же так?

— В армии много молодых офицеров, хорошо справляющихся со своими обязанностями. Но если у одного из них жена потаскушка, а он все равно тянет лямку, о нем начинают отзываться с симпатией, сочувственно называют беднягой Чарли, оказывают всяческие поблажки. Наломает он где-нибудь дров — оправдание для него уже готово: «Позвольте, позвольте! Да как же ему не ошибаться? Вы знаете, каково быть женатым на Маргарет?»

— А теперь и ты пытаешься оправдать его, не так ли?

— А почему бы и нет? До сих пор я этого не делала. Ты, может, думаешь, что я тем самым пытаюсь произвести на тебя впечатление? Ты и в самом деле считаешь, что мне не безразлично твое мнение? Уж если хочешь знать, я веду себя так только потому, что боюсь ненароком поверить всему этому ажиотажу вокруг нашего героя. Раньше я себя так не вела.

— Что же будет дальше?

— Между мной и Чарли? Все зависит от него. Как только в его жизни происходит что-то большое и важное, я начинаю надеяться, что теперь он достаточно умен, или достаточно зрел, или достаточно стар, чтобы наконец-то принять какое-то решение о наших дальнейших отношениях. Я жду, что он посадит меня рядом, и мы обо всем поговорим. Но пока что он избегает разговора, отмалчивается, не хочет посмотреть правде в глаза. И все у нас идет по-старому. А ведь, возможно, мне было бы легче, если бы он отругал меня, даже стукнул. Может быть, я веду себя так, чтобы он вспомнил, что я тут, рядом. Как ребенок, который ведет себя плохо в надежде, что мать обратит на него внимание. Уж лучше выпороть, чем вовсе ее замечать.

— И ты думаешь, это решит... то, другое?

— Ты имеешь в виду постельные дела? Скорее всего, не решит. Я совсем не уверена, что он и дальше в минуты самой тесной нашей близости не будет думать об Элен. Разве я смогу когда-нибудь забыть о той первой нашей брачной ночи?

— Сомневаюсь.

Маргарет рассмеялась.

— Что с тобой?

— Вспомнила один анекдот... У офицерских жен анекдоты, знаешь ли, в большом ходу... Так вот, анекдот об одной супружеской чете. У мужа появляется желание, он уже начинает ласкать жену, а она и говорит ему: «Герман, только не сегодня. Я уже сегодня так устала, так устала, что и думать не могу о ком-то еще!» Смешно?

— Не слишком... Как ты считаешь, Чарли хороший офицер?

— По-моему, да. Он же заключил сделку.

— Сделку?

— Точнее говоря, сделку заключили за его спиной в день гибели его отца, во время первой мировой войны. Поступив в Вест-Пойнт, Чарли подтвердил факт сделки и теперь выполняет свои обязательства. Кто-кто, а я-то знаю это лучше, чем кто-либо другой.

— Да, но мне известно одно его качество, о котором ты ничего не знаешь, Маргарет. Он хороший вояка.

— А как же иначе? От того, кто хочет прослыть настоящим боевым офицером, армия всегда ожидает готовности умереть, как только потребует обстановка. Просто, не так ли? Хороший вояка — это тот, кто, если возникает такая обстановка, говорит: «В этом и состоит моя работа, и если меня убьют — очень жаль, но ничего не поделаешь, значит, так нужно». И к этому ничего не прибавишь, правда?

— Конечно. Профессиональный риск, если можно так выразиться.

— В этом суть вопроса. Офицер всегда должен быть готов умереть. Чарли не раз проявлял такую готовность. И не только проявлял — он сам искал смерти. По-моему, он считал, что для него это единственная возможность уплатить долг, взятый за него матерью, когда ему было девять лет.

— Но ты еще не видела его в боевой обстановке. Он был чертовски хорошим солдатом.

— Не сомневаюсь. Он из числа тех службистов, которые рассуждают так: «Я никогда не потребую от своих людей ничего такого, что не смогу сделать сам». Верно?

— Видишь ли... Можно смотреть на это и так.

— Но можно смотреть иначе, а именно: что, собственно, пытается доказать старший офицер, рассуждающий, как Чарли. Ведь в боевой обстановке командир полка и простой солдат — величины отнюдь не равнозначные. Убитого рядового могут заменить тысячи таких же безымянных и безликих рядовых, а для подготовки полковника нужно потратить лет двадцать. Величины, повторяю, совершенно несопоставимые, и тот полковник, который из каких-то донкихотских соображений рискует своей жизнью, просто кретин и абсолютно ничего таким риском не доказывает. Ты вот очень гордишься той вылазкой разведгруппы. Но разве Чарли поступил благоразумно, рискуя собой? Он и пользы никакой не мог принести группе, поскольку не был подготовлен для тех целей, с какими она отправлялась в расположение немцев. Злоупотребляя своим положением, он включил себя в группу, хотя не имел на то никакого права и в том не было никакой необходимости.

— И все же это требовало от него большого мужества.

— Вздор!

— Ты многого не понимаешь, Маргарет, а берешься судить. Вот пройдет еще полчаса, приземлится самолет, из него выйдет Чарли, и его до хрипоты будут приветствовать сто семьдесят миллионов человек.

— Да ну? Ура, ура Чарли Бронсону!.. Ура Бронко Бронсону!.. Напомни мне как-нибудь, я расскажу тебе о его блестящей карьере в роли футболиста.

— Я был совсем мальчишкой, когда вернулся Линдберг и проезжал в открытой машине по Пятой авеню. С тех пор утекло много воды — я вырос и многое узнал о так называемых героях. И все же я помню, как восхищался Линдбергом, смотрел на него во все глаза и думал: «Это он совершил такой перелет!» В конце концов совершенно не важно, почему он совершил его, что собой в действительности представлял и кем стал. Он совершил нечто важное и мужественное, и нам как нации время от времени нужны такие подвиги. Нечто подобное совершил и Чарли. Всех нас восхищают его подвиги, и они нужны для престижа нации.

— Ах, Гарри, Гарри! Ты так и остался легковерным бойскаутом.

— Мы все немножко бойскауты.

— Вот ты упомянул о мужестве. А к Чарли это понятие никак не относится. Мужество необходимо, если ты стоишь перед угрозой что-то потерять или если ты боишься умереть. После той аварии на шоссе Чарли нечего было терять, ему нечего было опасаться и он не боялся умереть.

— Это что, лекция о сущности фатализма?

— А почему бы и нет? Помню, когда мы с Чарли прожили уже года два, он однажды обучал роту новобранцев метанию гранат. Ты знаешь, как это делается?

— Нет.

— В течение недели молодые солдаты изучают устройство ручной гранаты и учатся ее бросать; им показывают, как нужно правильно держать руку, целиться, вытаскивать чеку, какое движение сделать, чтобы придать гранате нужную траекторию полета, как укрыться перед взрывом. Только после этого их отправляют на полигон и тут, с соблюдением всяческих мер предосторожности, тренируют в бросании боевых гранат. На полигоне вырыты глубокие индивидуальные окопы — в них и укрываются, бросив гранату. Ну вот. Однажды произошло так, что молодой солдат, вытащив чеку, нечаянно выпустил гранату из рук. А взрывается она примерно через восемь секунд после броска — значит, у парня оставалось в запасе нужное время. Он, а еще раньше его товарищи спрыгнули в окоп. В худшем случае над ними просвистело бы несколько осколков да слегка припорошило пылью. Только и всего. Никакая опасность никому не грозила. И все же Чарли выскочил из укрытия и упал на гранату. Ты представляешь, что бывает с теми, кто накрывает своим телом гранату?

— Представляю, видел.

— Граната-то оказалась бракованной, не взорвалась, но Чарли прослыл героем, все взахлеб прославляли его за мужество, которое он якобы проявил, спасая своих людей. Никто не обратил внимания на тот факт, что солдаты находились в укрытии и с ними ничего не могло случиться, если бы граната и взорвалась. Во всяком случае, на какое-то время Чарли стал героем в своей части.

— А по-твоему, он всего лишь пытался покончить с собой?

— Не так-то легко объяснить все это, Гарри. Скорее всего, он действовал инстинктивно. Видимо, даже не отдавал себе отчета в своих действиях, просто воспользовался представившейся возможностью. Потом он говорил, что боялся, как бы солдат не струсил и не выскочил из окопа. Возможно, так могло случиться, но не случилось. Как бы то ни было, я утверждаю, что Чарли искал удобный момент, чтобы покончить с собой. Пока что такой возможности ему не представилось.

Распахнулась дверь, и в комнату влетел Бадди.

— Прошу прощения. Операторы кинохроники интересуются, не могла бы миссис Бронсон уделить им несколько минут? Они хотят на всякий случай сделать несколько запасных кинокадров: миссис Бронсон устремила взор в небо, ожидая появления самолета, миссис Бронсон идет по летному полю, ну и все другое. Когда приземлится самолет, у них не будет свободной минуты, и они хотят все сделать сейчас.

— Как, Маргарет?

— Пожалуйста. Почему бы и нет?

Маргарет ушла вместе с Бадди. Я позвонил в отдел связи с прессой штаба армии и узнал, что там поддерживают постоянную радиосвязь с самолетом. По мнению штаба, он должен был прибыть минут через двадцать пять.

 

Европа. 1944-1945

После той памятной разведки я на некоторое время потерял из виду Чарли Бронсона и его дивизию. Фронт пришел в движение, и трудно было установить, где находится в данный момент то или иное соединение. Война опять стала маневренной, и моя редакция заваливала меня телеграммами, требуя побольше разъезжать, освещать действия разных частей, а не только пехотных.

Подобно многим другим корреспондентам, начиная с Эрни Пайла, я успел пристраститься к пехоте и навсегда сохранил благоговейный трепет перед неподдельным мужеством солдат со скрещенными винтовками на петлицах. Интересно, смог бы я отнестись к этому так спокойно, как они, если бы по капризу судьбы призывная комиссия направила меня в пехотную роту? Пребывание под огнем — только одна сторона жизни пехотинца. Есть и другие стороны: по месяцу не менять белья, не бриться и не мыться, потому что надо беречь воду; терпеть вши и довольствоваться скудным рационом из ломтика холодного консервированного сыра, плитки мармеладу и жестких, безвкусных галет; видеть, как один за другим исчезают твои товарищи, и ждать, когда закон больших чисел сработает против тебя.

Я провел много времени на передовых позициях, обливался холодным потом под минометным и артиллерийским огнем, сбивал снайперов с крыш, кормил вшей и даже болел «окопной стопой». Но между мной и солдатами была большая разница. Я мог получить только приблизительное представление о том, что значит быть строевым солдатом. У меня всегда был выход. Я мог в любое время уйти в тыл, если станет невмоготу. Солдат же не мог покинуть передовую, пока его не вынесут на носилках, не воткнут в зубы личный знак и не похоронят или пока не кончится война, — если, конечно, ему удастся выжить. Впрочем, ни один солдат по-настоящему не верил, что война кончится. Даже пробыв месяц на передовой, по возвращении в город я обнаруживал, что впадаю в то же солдатское настроение. Каждый выпитый глоток казался мне последним глотком в жизни, на каждую женщину я глядел как на последнюю женщину, какую мне приходится видеть. Я стал по-новому замечать восход и закат солнца. Когда в жизни мало прекрасного и привлекательного, то и восход солнца может стать значительным событием. Как-то я написал очерк о рядовом солдате, который прошел войну в составе одной из самых боевых дивизий. Я просто документально описал один день из его жизни: обыкновенный, не очень тяжелый день. Он протекал так.

За час до рассвета рота заняла исходное положение для атаки. Объектом атаки была рощица на небольшой высотке. До нее было немного больше пятисот метров. С рассветом рота бросилась в атаку. Пройдя триста метров, солдаты были остановлены ружейно-пулеметным огнем и залегли. Под градом пуль они пытались найти хоть какое-то укрытие. Каждой кочке радовались, как рождественскому подарку. Люди лежали, прижатые к земле, часа два, не смея приподнять головы, чтобы открыть ответный огонь.

Невозможно было пошевелиться. С тыла взвод оружия открыл огонь из тяжелых пулеметов и минометов, чтобы не позволить немцам подойти вплотную и переколоть штыками лежащих солдат. Вся надежда была на то, что соседняя рота справа или слева, не прижатая к земле, отвлечет своим огнем немцев и даст возможность подняться и пробежать пару сотен метров, оставшихся до объекта атаки. Так продолжалось весь день. То и дело раздавался пугающий возглас «Санитара!», означавший, что еще один из товарищей получил пулю. В лучшем случае, к наступлению темноты рота выполнит задачу, продвинется на пятьсот метров, и конец войны станет на пятьсот метров ближе. Однако с овладением объектом дело не кончилось. Надо было выслать вперед отделение в качестве боевого охранения и закрепиться на достигнутом рубеже. Под прикрытием боевого охранения солдаты начали окапываться. Предстояло вырыть окоп в мерзлом каменистом грунте при помощи складной лопатки, которую носят на поясе. Таким примитивным инструментом приходилось выполнять работу, с которой трудно было бы справиться даже с помощью пневматической дрели. Но солдаты копали, потому что каждый лишний дюйм глубины обещал более надежную защиту, когда начнется неизбежный артиллерийский налет и контратака.

К одиннадцати часам вечера рота закрепилась на позиции и окопалась. Доставили воду в пятигалонных жестянках. Люди съели холодный, безвкусный паек и приготовились немного поспать. Но нашего солдата назначили в караул. В окопе было двое солдат; один мог два часа соснуть, пока другой вел наблюдение, а потом дать и ему поспать часа два. В четыре часа утра рота была поднята, собралась и изготовилась к новому броску, и все началось сначала. Только на этот раз было труднее, потому что пришлось пробиваться лесом, где была очень ограниченная видимость, а кроме того, бороться со снайперами, сидящими на деревьях. Вот что значит быть строевым солдатом. Это нормальный, обычный день, и для тех, кому удавалось выжить, подобные дни становились нормой жизни. Через некоторое время солдаты забывали, что возможна другая жизнь. А ведь солдат, о котором я написал очерк, пережил пятьсот одиннадцать таких дней.

Не знаю, как к другим корреспондентам, но ко мне солдаты относились очень хорошо. Должно быть, каждый из них надеялся, что я напишу о нем очерк. И надеялся не из тщеславия — нет, а потому, что очерк подтвердил бы близким этого солдата, что он еще жив. Как ни странно, никто из солдат на меня не обижался. Они уже давно преодолели элементарное человеческое чувство жалости к себе, вызванное тем, что именно их из всей десятимиллионной армии избрали для такой грязной работы — убивать и быть убитыми. Большинство из них испытывало какое-то завистливое уважение к корреспондентам. Солдаты были обязаны находиться на передовой, а мы нет. Всякий раз, когда я уезжал из пехотной части, они чуть ли не с радостью провожали меня.

— Пора уезжать, — сказал мне один сержант. — Будь я на вашем месте, я бы давно отсюда смотался. Не стройте из себя героя.

Мне кажется, они радовались, что меня не убили, ведь иначе я не смог бы о них написать. Возможно, я был для них в некотором роде единственной надеждой на бессмертие.

Потом я стал скрывать свои чувства. Я перестал разглядывать фотографии, изображающие толстых солдатских жен из Кливленда, или троих детишек перед семейным автомобилем, или застенчивую девушку в коротком купальнике, с улыбкой уставившуюся в объектив. Я не хотел запечатлевать индивидуальные черты солдат в своей памяти, не хотел близко сходиться с ними, потому что это были обреченные люди, пушечное мясо, расходный материал войны. Всем им предстояло умереть, и, пока они оставались просто безымянными, безликими, бесцветными статистическими данными в утреннем рапорте, я мог пережить их смерть. Если бы я узнавал их ближе, слушал их рассказы о доме и семье, о любимых девушках, женах и детях, то со смертью каждого из них умирала бы частица меня самого. Поэтому я перестал заводить друзей среди солдат, чтобы сберечь свое здоровье, чтобы их неизбежная гибель не волновала и не трогала меня.

И все-таки меня все время тянуло к солдатам. Тянуло назад, в ту роту, в тот батальон, полк, дивизию. Я замечал, кого недостает, но не упоминал об этом, потому что и сами солдаты тоже вычеркнули погибших из своей памяти.

Как бы то ни было, во время прорыва линии Зигфрида и продвижения в Рейнскую область я непрестанно думал о Чарли Бронсоне и его полке. Интересно, думал я, по-прежнему ли отец Бэрри просматривает письма в окопе, жив ли тот командир роты и с кем Чарли играет по ночам в шахматы.

Однажды я возвращался в армейский пресс-центр после двухдневного пребывания в зенитной части, как вдруг на окраине одного из городков с названием, оканчивающимся на «баден», заметил опознавательный знак дивизии. Я заехал в городок и узнал, что в нем разместились на отдых ее части. Следовательно, дивизия отведена с фронта. А это значит — девушки из Красного Креста, пончики, горячая пища, ежедневный душ, чистое обмундирование, каждый вечер кино и коньяк. Это означает возможность писать письма домой, возможность спать в настоящей постели и наслаждаться двухнедельной передышкой от стрельбы. Я отыскал дивизионный пресс-центр и спросил Билли Эймса, рассчитывая, что он может мне сообщить, где расквартирован полк Бронсона. Эймс почти не изменился и по-прежнему был самым неряшливым офицером на Европейском театре военных действий. Он все еще был в чине капитана. Эймс встретил меня, как родного брата, с которым давно не виделся.

— Гарри! Как я рад тебя видеть!

— Я тоже, Билл.

— Я так и не поблагодарил тебя за твой очерк обо мне. Ты знаешь, что Си-Би-Эс приобрела его и перепечатала в своем бюллетене?

— Нет.

— Ну что ты! Я теперь стал знаменитостью на Мэдисон-авеню. Приятно сознавать, что нахожусь здесь, чтобы охранять покой радиозвезд.

— Ничего не скажешь! Благородная задача.

— Еще бы! Можешь написать и об этом. Давно из Парижа?

— Давно.

— Я стараюсь устроить себе командировку. Старая Кочерыжка чувствует, что война подходит к концу, и начинает беспокоиться о своем месте в истории.

— Ну и что?

— А то, что ты видишь перед собой человека, которому поручено написать официальную историю нашей ставшей теперь знаменитой дивизии. Ты видишь перед собой официального биографа Кочерыжки Корридона. Он считает, что после окончания войны каждый генерал на Европейском театре военных действий будет пробиваться в печать со своими мемуарами, и хочет утереть им всем нос. Поэтому мне и поручено приступить к работе над этим будущим бестселлером.

— Но при чем здесь Париж?

— Я знал, что ты это спросишь. Старая Кочерыжка стоял за то, чтобы книгу выпустил какой-нибудь немецкий издатель. Я сказал ему, что человек, занимающий столь важное место в истории нашего времени, не должен довольствоваться второсортной продукцией. Я сказал ему, что...

— ...единственное в мире место, где имеются издательства, достойные его книги, это Париж, — закончил я за него.

— Рад, что ты согласен со мной, Гарри. Послушай-ка, пока ты здесь, ты можешь для меня кое-что сделать. Не согласишься ли ты взять у Кочерыжки интервью?

— Чего ради?

— Ради меня. Ради моей поездки в Париж.

— Я думал, что он ест корреспондентов на завтрак.

— Это было раньше. Теперь, когда он готовится стать героем самого выдающегося произведения года, его отношение к корреспондентам несколько изменилось.

— Хорошо.

— Гарри, ты душка. Я всегда это говорил.

— Знаю. Это интервью войдет в историю.

— Кстати, не знаешь, что там назревает?

— Что значит «там назревает»?

— Я хочу сказать, что прошлый раз, после того как дивизия была на отдыхе, произошло вторжение на континент. А что теперь затевают в верхах?

— Обещаешь никому не говорить, Билл?

— Будь покоен, Гарри, клянусь богом. Ты что-нибудь знаешь?

— Послушай, Билл. Генералы во всем мне доверяют. Они не предпринимают никаких шагов, прежде чем не согласуют их со мной как представителем органов общественной информации.

— Да ну тебя, перестань болтать. Ты что-нибудь знаешь?

— Обещаешь держать язык за зубами? Не проболтаешься спьяна?

— Знаю, знаю, Гарри! «Длинные языки топят корабли». Давай выкладывай.

— Насколько я понимаю, в штабе верховного главнокомандующего готовится одно важное решение.

— Да?

Я понизил голос до шепота:

— Готовится решение запретить въезд в Париж представителям дивизионной печати в чине ниже майора.

— Я же просил, чтобы мне присвоили звание.

— Верю, — отвечал я. — Кроме шуток, Билл, я ни черта не знаю. Последнее время я имел дело с чинами невысокого ранга. Думаю, что рано или поздно кому-то придется форсировать Рейн.

— Ну как, повидал местные таланты?

— Нет, должен признаться — не видел.

— Ничего интересного. Ровным счетом ничего.

— Очень жаль, Билл. В Париже мы сделаем все, что надо.

— Я посылаю все, что можно...

— Ты же сказал, что здесь нет ничего интересного.

— Да, но, черт возьми, это все же лучше, чем ничего.

— Теперь я тебе скажу, зачем я в действительности приехал. Где расположился полк Чарли Бронсона?

— Разве ты ничего о нем не слышал?

— А что? Он погиб?

— Ведь ты был ему довольно близким другом, Гарри, правда? Он много о тебе рассказывал. Говорил, что ты один из лучших шахматистов, каких он встречал.

— Ради бога, скажи, что с ним случилось? Он погиб?

— Нет. Не погиб. Просто спятил.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что он сошел с ума. Его отправили в госпиталь.

— Что случилось?

— Формировалась оперативная группа под командованием французского офицера, и в ее состав вошел один из батальонов полка Бронсона. Он сам попросил разрешения принять участие в выполнении задачи. Не знаю, как это ему удалось, но он уговорил Кочерыжку и получил разрешение. Ты ведь знаешь, как в последнее время идет война. Фрицы то упорно держатся и дерутся за каждую пядь земли, а то вдруг просыпаешься и обнаруживаешь, что их и след простыл. Пять дней мы продвигаемся, не вступая в соприкосновение с противником, а потом вдруг фрицы снова тут как тут и дерутся как черти.

— Да, я знаю, Билл. Они сдерживают наши войска, чтобы успеть оборудовать новый рубеж обороны, а потом отходят на него. Так что же случилось с Чарли?

— Я знаю только, что сформировали оперативную группу — подвижную часть для преследования фрицев... чертовски быстроходную... Посадили пехоту на танки, вездеходы и транспортеры для огневых средств... Передовые подразделения устремились вперед, отыскали фрицев и завязали бой, обеспечив возможность прорыва для остальной части. Таким образом, группа оказывала постоянный нажим на противника. Она действовала превосходно. Бронсон за один из этих боев получил Серебряную звезду. Действовал он, как настоящий дьявол. Хоть он и был командиром части, но говорят, что вел себя, как простой сержант.

— Что же с ним все-таки случилось, Билл?

— Не знаю всех подробностей, Гарри. Он попал в ловушку с двумя своими ротами в одной из этих распроклятых огромных вилл. Фрицы втянули их в бой, отрезали путь отхода танками, обрушили на них шквал огня из восьмидесятивосьмимиллиметровых пушек и минометов, а потом ворвались в их расположение и почти всех перебили. Две роты потеряли девяносто восемь процентов своего состава. Чарли получил пару осколочных ранений в мягкие ткани, но остался жив. Остальная часть оперативной группы ворвалась в виллу и вытеснила фрицев. Как я сказал, от двух рот почти ничего не осталось, но Чарли нашли живым.

— Ну и что дальше?

— Он совсем обалдел. Никого не узнавал, смотрел прямо перед собой, бормотал что-то. Его отвели в полковой лазарет, а оттуда переправили сюда, в дивизию. Дивизионный психиатр доктор Уотсон отправил его в госпиталь. Возможно даже, что в данный момент он находится на пути в Штаты. Ему действительно досталось. Они были отрезаны в течение трех дней, и фрицы устроили им настоящий ад.

— Как он попал в ловушку?

— Кто знает? Говорят, он мог выйти из окружения. Кстати сказать, командир оперативной группы приказал ему отойти. Бронсон подтвердил получение приказа, но сослался на плохую слышимость, а потом телефонная связь оборвалась. Обнаружилось, что от полевого телефона были отключены провода. Возможно, их вырвало при разрыве снаряда, но говорят, похоже было на то, что он сам выдернул их, чтобы не пришлось отходить. Смелости у него хватало. Уж ты-то об этом знаешь. Ведь ты ходил с ним в разведку?

— Да.

— Я читал твою статью. Здорово написано. Когда Кочерыжка увидел вырезку, он изругал его последними словами. Но это не остановило Чарли. Он продолжал ходить в разведку. Одно время, когда его полк готовился к наступлению, он выходил за передний край дивизии с первым попавшимся разведчиком, вызывая на себя огонь немцев. Да, отваги у него хватало. Он был из тех, кто кончает или генералом, или покойником.

— Или психопатом.

— Да. Слушай, а почему бы тебе не поговорить с доктором Уотсоном? Он может тебе подробно рассказать обо всем, что произошло после того, как его нашли.

— Так ты не знаешь, где сейчас Чарли?

— Понятия не имею. Можешь узнать у доктора, в какой госпиталь его отправили, а там спросишь, куда он девался. Я видел, как его увозили отсюда. По-моему, его отправили в Штаты и сейчас он уже там.

— Ну что ж, пожалуй, загляну к доктору Уотсону.

* * *

Доктор Уотсон совсем не был похож на психиатра. Скорее всего, он немного смахивал на Швейка, и вид у него был не более воинственный. Доктор принадлежал к людям, которым никак не подходит военная форма. Одень на такого хоть рыцарские доспехи, он все равно будет выглядеть, как аптекарь, нарядившийся для маскарада в канун дня всех святых. Я представился как друг Чарли Бронсона и выразил надежду, что доктор сообщит мне все, что ему известно о Чарли.

— Ваш друг подполковник Чарльз Бронсон — набитый дурак и к тому же опасный дурак.

— Весьма тонкое, объективное и научное суждение, доктор.

— Я не намерен высказывать никаких объективных и научных суждений. Я сейчас говорю как частное лицо. Считаю, что ваш друг Бронсон один из самых опасных людей, каких мне довелось встречать.

— Не будете ли вы любезны, доктор, объяснить мне, почему вы так считаете?

— Охотно. Во-первых, я хотел бы знать, с кем разговариваю — с корреспондентом газеты или с другом Чарли Бронсона?

— При всем желании я не мог бы об этом написать. Такой материал ни за что не пропустит цензура. Вы это знаете.

— Я просто хотел убедиться, что и вы это знаете. Хорошо. Прежде всего, Бронсон не имел права брать на себя командование этим батальоном. Он командир полка, а когда батальон из состава дивизии придается оперативной группе, им продолжает командовать штатный командир батальона.

— Разве этот вопрос решал не командир дивизии? Ведь Корридон, должно быть, согласился с предложением Бронсона?

— Неужели вы считаете Кочерыжку нормальным человеком?

— Давайте говорить о Чарли.

— Хорошо, Уильямс. Полагаю, вам кое-что известно о репутации Чарли в этой дивизии? О его честолюбивых стремлениях; о том, что ему нравится, когда в него стреляют; о его манере, отдав приказ, забыть о своем положении и действовать в роли рядового первого класса, которому надлежит этот приказ выполнять? Кстати, знаете, как его прозвали?

— Нет.

— Пират. Думаете, он пользовался уважением подчиненных? Ведь командиры, готовые подойти к противнику так близко, чтобы привлечь на себя огонь, довольно редкое явление. Думаете, его уважали за храбрость?

— Да, думаю.

— Вы глубоко заблуждаетесь. Его боятся. Если он ставит себя под удар, это его личное дело. Но в большинстве случаев он ставит под удар и подчиненных. Он идет на ненужный риск, отказывается считаться с фактами и отходить, когда это благоразумно. Он ставит подчиненных в такое положение, что уменьшает даже те небольшие шансы, которые оставляет им закон больших чисел. Им противна его храбрость. Поинтересуйтесь как-нибудь сведениями о потерях полка. Вы будете поражены, мистер Уильямс. Другие полки дивизии тоже, знаете ли, не бездельничают. Но в его полку потери почти вдвое больше, чем у них. То, что он и сам подвергается опасности, нисколько его не оправдывает.

— Вы отрицаете, что он хороший офицер?

— Совершенно верно — отрицаю. Он, быть может, худший офицер в армии Соединенных Штатов. Если измерять достоинства офицера его способностью идти на рассчитанный риск, избегая ненужных жертв и хоть немного используя богом данное благоразумие и осторожность, то Бронсона можно считать бездарным. Позвольте внести ясность, Уильямс... Как вас зовут?

— Гарри.

— Так вот, Гарри, позвольте мне внести ясность. Я не воин. У меня такая профессия, к которой большинство моих соотечественников относится с подозрением, страхом и насмешкой. Я дивизионный психиатр. Когда солдат испытывает нервное потрясение, плачет или перепуган, а в батальонном или полковом медицинском пункте не хватает мест, чтобы положить кого-нибудь с раздробленной ногой или осколочным ранением, такого пациента направляют ко мне, так как у него «психическая травма». Предполагается, что я должен как-то его вылечить и снова послать в бой. В большинстве случаев дело сводится просто к изнеможению — физическому и нервному в результате того, что приходится двадцать четыре часа в сутки жить под страхом, недосыпать и недоедать.

— И что же вы делаете, доктор?

— Хотите знать? Я разговариваю с ними как с людьми, так как давно уже никто с ними не разговаривал. Выдаю им чистую одежду, посылаю их на дивизионную кухню в очередь за горячей пищей, отправляю в душ, в кино. Даю им снотворное и через три дня отсылаю обратно на передовую. Видите, какой я чародей?

— Всегда ли бывает так просто?

— Конечно нет. Я рассказываю вам, что представляет собой моя обычная, повседневная работа. Она имеет столько же общего с психиатрией, как война с футболом. Иногда бывают настоящие случаи нервного потрясения — солдат, на глазах у которого разорвало в клочья его лучшего друга; юноша, который не выдерживает страшного напряжения в условиях, когда приходится жить, чувствовать и действовать, как животное. Чарли Бронсон не подходит ни к одной из этих категорий. В армии военного времени полно не приспособленных к таким условиям людей. Никто не может предсказать, как поведет себя тот или иной человек в боевой обстановке. Знаете, какие вопросы задает призывникам психиатр на призывном пункте? «Нравятся ли вам девушки?» Если призывник отвечает, что ему нравятся мальчики, его признают сомнительным элементом. Если же ему нравятся девушки, то предполагается, что из него выйдет хороший, храбрый, честный солдат, который спасет мир и демократию. Но вернемся к Бронсону. Вы знаете его боевые качества. Он круглый дурак, но даже круглый дурак не завел бы две роты в такую ловушку. Немцы специально заманили его. Допустим, вначале он этого не понял. Но потом должен был догадаться и выйти из западни. Один путь отхода еще оставался открытым. Он игнорировал его. Командир приказал ему отойти. Знаете, как он реагировал? Сказал, что не получал приказа — была, мол, плохая связь. И чтобы предотвратить получение повторного приказа, который мог бы скомпрометировать его представление о себе как об отважном крестоносце, вырвал провода из телефонного аппарата.

— Телефон могло повредить осколком. Разве это невозможно?

— Конечно возможно. А вы верите этому?

— Не знаю.

— А я знаю. Он вырвал провода и сам сказал мне об этом.

— Зачем? Он достаточно хороший солдат, чтобы подчиниться приказу независимо от того, согласен он с ним или нет.

— Так ли? И что, вы думаете, он совершил после того, как оказался отрезан? Разве он не мог предпринять решительных действий? Но он увлек за собой две роты, превратив их в мишень. Чего он добился, если не считать гибели почти всех своих солдат? Он дал немцам возможность провести учебные стрельбы и заставил их израсходовать много боеприпасов. Из-за него пришлось снять батальон с фланга, чтобы атаковать объект, который можно было бы обойти. Вам может показаться странным, Гарри, что такие рассуждения ведет психиатр, но в бою и так достаточно много шансов погибнуть и нет надобности добавлять к ним еще новые, когда офицер начинает играть жизнью подчиненных, как фишками. То, что он так же играет и своей жизнью, не может служить оправданием. Никоим образом, черт побери!

— Расскажите мне подробно, доктор.

— Пожалуйста. Я уже говорил вам, что на выручку ему был брошен батальон с фланга. Бронсона нашли в подвале, среди обломков и трупов. Он находился в шоковом состоянии. Придя в себя, он непрерывно повторял: «Почему меня тоже не убили?»

— Это вполне естественно, доктор, не правда ли?

— Конечно. Это естественно. Он чувствовал свою вину за гибель людей. Я замечал такое чувство у командиров подразделений после больших потерь. Эти люди считали, что искупить свою вину они могли бы, только приняв смерть вместе со своими солдатами. Командиры, прошедшие через такое, обычно ничего не стоят. Они становятся неуверенными при принятии решений и отдаче распоряжений, так как хорошо помнят, что ранее отданные ими приказы привели к большим потерям.

— Где он сейчас?

— Не имею ни малейшего представления. Впрочем, могу сказать одно: он больше не командует боевыми частями. Об этом я позаботился.

— Каким образом?

— Написал подробный рапорт, в котором изложил свое мнение о Чарли Бронсоне, и медицинское заключение и направил их начальнику госпиталя. Сомневаюсь, чтобы после такого рапорта его снова послали на фронт.

— Я хочу его найти.

— Зачем?

— Он мне нравится.

— Скажу вам по секрету, Гарри, — мне тоже. Мне противно все, что он натворил и что может натворить, если когда-нибудь вернется на командный пост, но, несмотря на все это, я люблю его — бедного, несчастного сукина сына.

— Почему вы так говорите?

— Вы что-нибудь знаете о его личной жизни?

— Ничего, кроме того, что он женат.

— Хорошо живет с женой?

— Наверно. Не знаю.

— Когда его доставили сюда, ко мне, он все время называл ее имя. Дело в том, что таким больным, как он, мы делаем специальный укол, чтобы заставить их говорить и тем самым разрядить нервное напряжение. Он все время повторял: «Видишь, Элен, я это сделал. Я сделал это, Элен».

— По-моему, его жену зовут Маргарет.

— Может быть, у него есть любимая девушка? Возможно, ему, как и множеству таких же крестоносцев, ненависть к немцам не мешает спать с их женщинами. Но имя было точно Элен. Я в этом уверен.

— Что же с ним будет? Ведь он кадровый офицер.

— Просидит до конца войны где-нибудь в Техасе или в Северной Каролине, а может быть, даже в Пентагоне. Ничего с ним не случится. Раз он носит кольцо Вест-Пойнта, о нем позаботятся. Он принадлежит к самому замкнутому и самому привилегированному клубу в мире. Ему будет неплохо. Но я не могу допустить мысли, что он будет командовать моим сыном, да и вообще чьим-нибудь сыном, в бою.

— Довольно-таки резкое суждение, доктор.

— Что же тут резкого? Ведь нам с вами повезло.

— В чем?

— В том, что мы вовремя родились. В нашем мире в каждом поколении происходит война. Так случилось, что, когда началась эта война, мы прожили уже достаточную часть жизни, и в этом нам повезло. У вас было образование, опыт, навыки, что позволило вам во время войны работать по своей специальности. Собственно говоря, если рассматривать вопрос с чисто эгоистической, корыстной точки зрения, вы даже выиграли от войны. Стали хорошим, опытным журналистом. Это для вас своего рода лаборатория — возможность увидеть все самому. Предположим, Гарри, что война началась бы в то время, когда вы только что окончили среднюю школу или колледж. Вас призвали бы прямо в пехоту, и вы могли бы кончить свои дни под командованием кого-нибудь вроде вашего друга Бронсона. Вы стали бы таким же расходным материалом, как колышек для палатки, с продолжительностью жизни, как у зажженной спички. Зная то, что вы знаете о Чарли Бронсоне, как бы вы восприняли приказ служить рядовым пехотинцем под его командованием?

— Ну а вы, доктор? Что извлекаете вы из войны?

— Я как психиатр теряю сейчас самые продуктивные годы своей жизни. Ваш друг Бронсон заинтересовал меня с профессиональной точки зрения. Жаль, что у меня нет времени по-настоящему заняться его лечением. В чем корень его болезни? С чего она началась? По-видимому, все дело в системе...

— В какой системе?

— Берут способного парнишку. Он должен быть способным, иначе его не примут в Вест-Пойнт. Дают ему довольно приличное образование, прививают качества, которые специально культивируются в привилегированных учебных заведениях. Его начиняют всякими суевериями, традициями, внушают ему сознание своей исключительности, важности и особого предназначения. Его выпускают из училища, присваивают звание второго лейтенанта армии Соединенных Штатов и в военное время отдают под его начало сливки нашей молодежи. Само собой подразумевается, что он способен принимать решения, от которых зависит жизнь или смерть подчиненных. Его ставят в такое положение, что он, как господь бог, решает, кому жить, а кому умереть. Знаю, вы скажете, что это одна из издержек войны. Правильно. Но можно включить в систему какие-то предохранительные устройства. Мы можем защитить себя от самонадеянности, тщеславия и непомерного стремления к славе людей, которым вручаем судьбу своих сыновей. Каждый армейский офицер должен раз в два года подвергаться обследованию, чтобы можно было вовремя установить, когда он пересечет рубеж, отделяющий командира от параноика.

— Кому же предстоит это решать?

— Хотя бы таким людям, как я. Людям, способным поставить диагноз болезни, прежде чем она приведет к гибели целую роту или целый батальон. Противник, Гарри, не всегда находится по ту сторону фронта и не всегда носит другую форму.

— Мне кажется, доктор, судя по вашим словам, вы тоже не лишены некоторой самонадеянности, тщеславия и стремления уподобиться богу.

— Возможно. А теперь давайте представим на минуту, что пехота подобна дровам. Мы бросаем столько-то поленьев в огонь. Поленья сгорают, но дают нам тепло, согревают пищу, поддерживают жизнь. И если в этом процессе они расходуются, это очень печально, но в конце концов в лесах полно деревьев, из которых можно заготовить дрова взамен сгоревших. Не находится ли пехота и в меньшей степени другие боевые части в таком же положении? Мы обмениваем столько-то людей на такое-то пространство и рано или поздно, если запас людей не истощится, приобретаем достаточно пространства, чтобы выиграть войну.

— Забавное рассуждение, доктор. Что-то я не встречал ничего похожего на вербовочных плакатах.

— А что стоит приготовить полено? Сущую чепуху. Искусству стрелять из винтовки, жить, как животное, и умирать можно обучить в лагере начальной военной подготовки за два-три месяца. Приходилось ли вам проходить подготовку в таком лагере? Там царит такой изнурительный распорядок, такое унижение личности, что отправка на фронт и участие в боях представляются меньшим из двух зол.

— У вас довольно опасные взгляды, доктор.

— Дайте мне закончить. Допустим, что мы нашли какой-то способ направлять в пехоту только тех, без кого можно обойтись: низшие продукты нашей цивилизации, отходы, которых не жалко, пушечное мясо мирного времени. Но ведь это невозможно. Кому надлежит решать, кто хуже, решать, кто является пушечным мясом? Поэтому мы применяем конечную форму демократии — демократию смерти. Мы бросаем всех в мясорубку и говорим: «Вы и есть пушечное мясо». Теперь видите, как нам повезло, Гарри? Вы выйдете из войны еще лучшим журналистом. Если у вас есть чувство сострадания, вы выйдете из войны, лучше поняв самого себя и мир, в котором живет солдат.

— А вы, доктор?

— Я?.. Пока я здесь, некоторое число больных, которых надо бы излечить, останутся без лечения. Это не бог весть что, но может, однако, заставить меня несколько усомниться в правильности моих богоподобных рассуждений.

Доктор Уотсон достал бутылку коньяку, и мы просидели, выпивая и беседуя, около часа. Я узнал, в какой госпиталь отправили Бронсона. Этот госпиталь был мне хорошо знаком — он находился в предместье Парижа.

Я задержался в дивизии ровно настолько, чтобы взять, как обещал Биллу Эймсу, интервью у Кочерыжки Корридона. Я невзлюбил его с первого взгляда. А он, кажется, не обратил на меня особого внимания, и трудно сказать, понравился я ему или нет. Он лишь постарался быть чуть-чуть заискивающе любезным. Я набросал довольно неопределенный очерк о нем, будучи уверен, что мой редактор сумеет оценить это произведение по достоинству, как повседневную прозаическую работу.

Я не был в Париже почти три месяца, но город очень мало изменился за это время. Я провел неделю в городе — отсыпался, отъедался, поглощая бифштексы с черного рынка, развлекался с француженками, слушал журналистские сплетни в «Скрибе», а потом отправился в госпиталь в предместье Парижа. Меня провели в кабинет главного психиатра полковника Ричарда Армстронга, и я сказал, что разыскиваю Чарли Бронсона.

— Найти его нетрудно, — сообщил полковник. — Он находится километрах в пятидесяти отсюда. Он начальник пересыльного пункта.

— Вот те на!

— Понимаю ваше удивление, — сказал полковник. — Но у него был один выбор: или туда, или в Штаты. Дивизионный психиатр, направивший его к нам, дал довольно суровое заключение. Я не во всем с ним согласен, но при такой характеристике мы не могли снова отправить Бронсона на строевую должность. Ему пришлось пройти военно-медицинскую комиссию и выбрать одно из двух: либо отправиться в Штаты, либо принять должность начальника пересыльного пункта.

— И он согласился?

— Неохотно, но согласился. Он ни за что не хотел возвращаться в Штаты. Мы так и не могли от него добиться, почему он возражает против отправки на родину. Большинство офицеров, проходящих через наш госпиталь, дали бы правую руку на отсечение, лишь бы вернуться на родину, но только не полковник Бронсон. Он все твердил, что не желает ехать в Штаты по личным мотивам. Я думаю, у него что-то неладно с женой.

— Почему вы так думаете, полковник?

— Просто предполагаю. Может быть, вы знаете больше моего? Были у него какие-нибудь семейные неурядицы?

— Насколько я знаю, не было. Конечно, мы с Бронсоном не такие уж старые и, я бы сказал, не такие уж близкие друзья. Я пробыл некоторое время в его полку — писал о нем корреспонденции, мы много разговаривали, играли в шахматы и стали случайными добрыми друзьями. Как он себя чувствует?

— Сейчас хорошо. Его произвели в полковники.

— Вот как! Когда же?

— Пару недель назад. Он, видно, довольно хорошо справляется с работой на пересыльном пункте. На прошлой неделе он прислал мне записку. Я хотел съездить повидать его.

— Чисто профессиональный визит?

— Наполовину. Это любопытный случай, а кроме того, мне Бронсон очень нравится.

— Как и большинству людей.

— Он прибыл сюда в очень угнетенном состоянии. Бронсон видел копию донесения Уотсона и был уверен, что оно предвещает конец его военной карьеры... Он знал, что в самом лучшем случае его отправят в Штаты. Для него это означало чуть ли не конец света.

— Как вы его лечили?

— Я дал ему рецепт, в который глубоко верю.

— То есть?

— Я посоветовал ему съездить в Париж, как следует напиться, найти хорошенькую девчонку, в общем встряхнуться. Велел ему на время забыть о войне, сходить в оперу, прогуляться в Булонском лесу, нанять экипаж и съездить в Версаль, прокатиться на пароходе по Сене, побывать в Лувре. Но ему ничего этого не хотелось. Он безучастно бродил по госпиталю, потом нашел себе среди больных партнера по шахматам. Наконец как-то вечером я уговорил его поехать со мной в Париж. Вы не торопитесь, мистер Уильямс? Довольно забавная история.

— Куда спешить? Мне надо убить время до самой безоговорочной капитуляции.

— Я не переставая твердил, что он упускает замечательную возможность — возможность узнать Париж. Это его нисколько не интересовало, но однажды вечером я все же уговорил его поехать со мной в город. Я знаю Париж довольно хорошо, мистер Уильямс, учился здесь до войны, а потом служил в этом госпитале. Я знаю этот город лучше, чем свой родной.

— Который называется...

— Филадельфия. Как бы то ни было, мы отправились в Париж. Мы замечательно провели вечер. Сначала посидели в ресторане, знакомом мне еще с мирного времени. Меня там хорошо помнили, и накормили нас великолепно. После обеда мы прошлись по улицам и наконец уселись за столик в открытом кафе на Больших бульварах. Потягивая разбавленный водой коньяк, мы наблюдали парад проституток. Вы могли бы написать о нем превосходный очерк, хотя я не уверен, что его пропустила бы цензура. Знаете ли вы, что такое парад проституток?

— Наверно, не так хорошо, как вы.

— На Больших бульварах есть участок — около улицы Блондель, где каждый вечер происходит этот парад.

— Я знаю улицу Блондель...

— Обитель проституток, сутенеров и спекулянтов Парижа. Так вот: каждый вечер с восьми до одиннадцати вдоль этих двух кварталов на Больших бульварах шествуют проститутки. Зрители — американские солдаты, ищущие женщину, чтобы провести с ней ночь. Они сидят за столиками кафе, выставленными на тротуар, и высматривают добычу. Очень похоже на старинный невольничий рынок. Заметив что-либо подходящее, солдат делает знак согнутым пальцем. Женщина подходит к столику, выпивает с ним, договаривается о цене, и они исчезают в одном из десятиразрядных отелей в ближайших переулках. Меня всегда зачаровывало это зрелище. Как известно, с одиннадцати часов в Париже введен комендантский час для военнослужащих. Поэтому около половины одиннадцатого здесь начинается особенное оживление. Солдат, который отложил операцию на более позднее время в расчете на снижение цен, начинает сомневаться, правильно ли он поступил. Несчастная проститутка под угрозой остаться на ночь без заработка тоже начинает волноваться и становится гораздо смелее. Сутенеры, переходя от столика к столику, яростно расхваливают женщин, у которых состоят на содержании. Я думаю, вы могли бы написать об этом довольно-таки пикантный очерк.

— Еще бы, полковник!

— А что, неправда?

— Неужели вы думаете, что настоящий американский парень будет иметь дело с проститутками? Его мысли настолько заняты маминым яблочным пирогом и девушкой из соседнего дома, что у него не возникает инстинктов, которые нельзя было бы удовлетворить непропеченным пончиком или радиолой-автоматом в столовой Красного Креста.

— Так или иначе, мы с Бронсоном сидели в кафе на тротуаре, пили плохой коньяк и наблюдали парад. Вдруг он показал мне на проходившую мимо девушку. «Эта тоже?» — спросил он. Я утвердительно кивнул. «Не может быть!» — воскликнул он. «Почему?» — удивился я. «Она похожа на одну мою знакомую. Она не может быть проституткой». «Правда?»—спросил я и согнул палец. Девушка подошла и села за наш столик. Приходилось ли вам когда-нибудь внимательно приглядываться к парижским проституткам, мистер Уильямс?

— Очень внимательно — нет, полковник.

— Они все выдумщицы и играют какую-то роль. Одна старается изобразить из себя графиню, другая выглядит, как юная наездница. Каждая из них играет определенный тип женщины. Эта была похожа на американскую студентку. На ней была юбка с блузкой и грязные белые туфли с цветными союзками, которые выглядели бы вполне уместно в любом студенческом городке Соединенных Штатов. Бронсон был очарован ею. Она говорила по-английски с довольно приятным акцентом и время от времени вставляла американские жаргонные словечки. Бронсон спросил, сколько она получает за ночь, проведенную с солдатом. Двадцать долларов плюс плата за комнату в отеле, сообщила она. Он стал задавать вопросы: откуда она, сколько ей лет, как она стала давать себя напрокат. Он так и сказал: «давать себя напрокат». Он не мог себя заставить употребить по отношению к ней слово «проститутка». Потом спросил, как ее зовут. «Элен», — отвечала девушка. Он сжал ее руку. «Врешь! — крикнул он. — Врешь!» Ей было больно, и, поняв это, он выпустил ее руку и извинился.

— И на этом все кончилось?

— Нет. Это было только начало. Он сказал, что я был прав, посоветовав ему воспользоваться случаем и познакомиться с Парижем, и попросил девушку быть его гидом. Он хотел, чтобы она показала ему Париж — весь Париж, не только туристский, но даже, хотя он не мог выговорить этого слова, Париж проституток. Он дал ей двадцать долларов и назначил встречу на десять часов утра у того же кафе. Бронсон обещал платить девушке по двадцать долларов в день, если она покажет ему Париж. За эти двадцать долларов она должна была сопровождать его каждый день с десяти утра до вечернего комендантского часа. Он разъяснил, что не собирается с ней спать и что по условию сделки, после того как они расстанутся в комендантский час, она должна отправляться домой, а не заниматься своим ремеслом. Собственно, такой угрозы не существовало, если они были вместе с утра до комендантского часа. Она улыбнулась и согласилась на сделку. «О'кэй, — сказала она. — О'кэй».

— Он так и сделал?

— Да. Это продолжалось две недели. Они обошли все закоулки Парижа. Я говорил вам, что жил в Париже до войны. Я хорошо знал город, но Бронсон узнал его лучше. Когда истекли эти две недели, он предстал перед военно-медицинской комиссией, убедил ее, что незачем отправлять его в Штаты, и с моей помощью получил новое назначение. Я считал, что он находится в хорошем состоянии. И хотя не был уверен в его пригодности к строевой командной должности, зная, что ему так хочется остаться в Европе, я рекомендовал назначить его на нестроевую должность на этом театре. Перед отъездом он рассказал мне, как провел эти две недели. Сначала она не очень-то поверила в его благородные намерения. А потом, когда все же пришлось поверить, возмутилась. Как-никак, он нанес ей оскорбление, как женщине. Она пыталась соблазнить Чарли. Для нее было очень важно, чтобы он захотел физической близости с ней. Как большинство проституток, она глубоко презирала секс, но здесь было нечто другое. Не проявляя к ней никакого интереса, он наносил ей самое страшное оскорбление. В последний проведенный вместе вечер они пожали друг другу руки, выпили по рюмке в кафе, где впервые встретились, он поцеловал ее в лоб, попрощался и ушел.

— Вы когда-нибудь спрашивали его об этом?

— Конечно спрашивал.

— И что же?

— Я не мог понять, почему он не стал с ней спать. Между нами, это принесло бы ему огромную пользу. А она была лакомым кусочком. Он объяснил, что не мог этого сделать по двум причинам. Первая причина заключалась в том, что она напоминала ему женщину, которую он очень любил. Вторая причина была весьма романтического характера. Он сказал, что чувствует к ней сильное влечение, но если бы он уступил соблазну и переспал с ней, то стал бы просто еще одним солдатом, купившим ее тело, а она стала бы в его глазах обычной парижской проституткой. А у них сложились совершенно особые отношения.

— Считаете ли вы, как психиатр, такую реакцию нормальной?

— Как друг Чарли Бронсона, я считаю, что он примерно так и должен был поступить.

— Ну а что с девушкой?

— О, она по-прежнему занимается своим ремеслом. Ее можно видеть каждый вечер на параде на Больших бульварах. Я сам видел ее только два дня назад. А знаете, Чарли был прав: она говорила о нем тем романтическим языком, каким выражаются продавщицы в плохих фильмах.

— А как он говорит о ней?

— Бронсон был в Париже раз или два с тех пор, как вступил в командование пересыльным пунктом. Он тщательно избегает Больших бульваров. Два раза он оставлял мне для нее деньги. «Купите ей что-нибудь», — говорил он.

— Что вы сделали с этими деньгами?

— Истратил их на книжки для госпитальной читальни.

— Как вы думаете, он не будет возражать, если я к нему приеду?

— С чего бы это? Ведь вы друзья, не правда ли?

— Думаю, что да. Честно говоря, полковник, я сам не знаю, почему меня так заинтересовал Чарли Бронсон. Я провел уйму времени со множеством других офицеров на фронте. Многих из них я знаю гораздо лучше, чем Чарли, и все же не перестаю интересоваться им, думать о нем, тревожиться об его успехах.

— В чем же, по-вашему, дело, мистер Уильямс?

— Однажды я ходил с ним в разведку. В бою он непроходимый дурак. Он совершенно ненужно рискует и то и дело ставит себя под удар. Я все время жду сообщения о том, что он угробил себя.

— Угробил себя?

— Не буквально. Я хотел сказать, что меня постоянно тревожит мысль о том, что он поставит себя в такое положение, из которого нет выхода. У меня нет большой уверенности, что Чарли Бронсон выйдет живым из войны.

— Думаю, теперь можно в этом поручиться, мистер Уильямс. У Чарли Бронсона очень слабые шансы снова попасть на фронт.

— Это меня огорчает.

— Неужели? Почему же?

— Мне кажется, что бой — его стихия. Даже игра в шахматы для него — это имитация боя. Он играет в шахматы так, как воюет: смело, напористо, с какой-то рассчитанной непринужденностью.

— Но в шахматах теряешь всего-навсего деревянные фигуры, а по окончании игры их снова ставят на доску, и они опять готовы к бою.

— Похоже, что вы разделяете мнение Уотсона о том, что Бронсон опасный человек.

— Он очень опасный человек. Это человек, способный нажать кнопку.

— Что это значит?

— Знаете избитый вопрос: «Если бы можно было, нажав эту кнопку, уничтожить весь мир, нажали бы вы ее?» Так вот Чарли Бронсон нажал бы.

— При условии, что и сам погибнет при этом.

— При условии, что и сам погибнет. Я слишком разговорился, мистер Уильямс. Мои отношения с Чарли Бронсоном, профессиональные и личные, были весьма поверхностными. Я не в состоянии поставить ему точный диагноз и пытаться его вылечить. Это было бы долгое и кропотливое дело. Однако могу себе позволить высказать мнение, что он очень больной человек и в определенном отношении очень опасный. Я думаю, именно об этом говорил и именно против этого предостерегал Уотсон.

— Прошу прощения, полковник, но мне думается, и вы и Уотсон несоразмерно раздуваете это дело. Что страшного сделал Бронсон? Он солдат. Он воюет. И воюет смело, бесстрашно, в свойственной ему манере. Гибнут люди? Так на войне всегда гибнут люди, полковник. Я рассуждаю не теоретически, а основываясь на опыте и знании. Я ходил с Бронсоном в разведку и знаю, что его мужество, умелое руководство и опыт спасли нас всех от гибели. Что ненормального в том, что солдат хочет воевать, черт возьми?

— Неспециалисты, мистер Уильямс, очень беспечно бросаются словами «нормально» и «ненормально». Я уверен, что Бронсон теоретически отличный солдат.

— Практически тоже.

— Вы так говорите, основываясь на единственном случае, когда ходили с ним в разведку. Для того чтобы быть хорошим солдатом, требуется нечто большее, чем личная отвага или бесстрашие. Необходимо обладать известной предусмотрительностью и, прежде чем принимать решение, взвешивать все шансы. Хороша храбрость — завести две роты в ловушку и погубить всех до единого человека. Внешне это смелый поступок. Но для мыслящего офицера это безрассудное, преступное действие. А в отношении Чарли Бронсона, по-моему, надо квалифицировать его еще резче. Какие мотивы определяли подобные действия с его стороны? Погоня за славой?

Стремление поскорее стать полковником, а потом выйти в генералы?

— Я недостаточно хорошо его знаю, чтобы ответить на этот вопрос.

— Погоня за славой, невзирая на последствия, довольно обычное явление среди кадровых армейских офицеров. И это даже можно понять. В конце концов война — их профессия. Для практического применения своих знаний им отводится определенное ограниченное время. Надо использовать его как можно выгоднее. Мы с вами прекрасно знаем, что в мирное время продвижения и награды не часты. Вам известно, сколько лет можно просидеть майором в армии мирного времени? Но достаточно иметь немного дерзости, немного отваги, немного мужества и побольше честолюбия — и за одну хорошую войну можно сделать скачок из капитанов в генералы.

— Разве с Бронсоном дело обстоит так просто?

— Я думаю, это одна сторона вопроса. Вы не согласны?

— Не знаю, полковник. Это относится и к корреспондентам. Я мог бы по-прежнему освещать деятельность муниципалитета или гоняться за пожарными машинами, но, поскольку я выразил готовность время от времени подставлять себя под пули и сумел уговорить своего редактора послать меня на фронт, я могу легко завоевать популярность и быстро создать себе репутацию, которая пригодится после окончания войны. Кто раньше слышал о парне по имени Эрни Пайл, который пять лет назад писал статейки в отдел природы и туризма? А теперь он стал известным журналистом.

— Однако случай с Чарли Бронсоном — особый. Я говорил, что Бронсон прибыл сюда в состоянии глубокой депрессии. Он тяжело переживал свою вину.

— Еще бы! Ведь он потерял почти триста человек, полковник. Триста человек погибли из-за того, что пошли за ним в эту виллу.

— Совершенно верно. И, казалось бы, это должно его мучить. Такая реакция была бы, как вы любите выражаться, «нормальной». Не думайте, что я нападаю лично на вас, мистер Уильямс. Когда я говорю «вы», я имею в виду обывателей, которые пополняют свой словарь психиатрическими терминами точно так же, как новейшими словечками из жаргона подростков. Они берут правильные слова, но употребляют их неправильно. Разве это не «нормально» — чувствовать, что ты лично повинен в гибели трехсот человек?

— Я так и говорил, — довольно резко ответил я.

Меня начинало раздражать высокомерное отношение полковника и его менторский тон.

— Да, говорили, но ошибались. Раз я сказал вам, что Бронсон чувствовал себя подавленным и виноватым, вы сделали, казалось бы, логический вывод.

— А именно?

— Что его подавленное состояние объясняется чувством вины перед погибшими из-за него людьми. Но он ни разу даже не подумал о людях — ни до, ни во время, ни после происшедших событий. Он чувствовал себя подавленным и виноватым, потому что остался жив. Я говорил, что слишком мало знаю вашего друга Чарли Бронсона, чтобы даже пытаться ставить диагноз, но знаю наверняка и готов держать пари, что Чарли Бронсон — это человек, сидящий с заряженным револьвером в руке, а может быть, даже у виска и не способный нажать спусковой крючок.

— Ну что вы, полковник...

— Вы спрашивали мое мнение. Чарли Бронсон — это человек, который уже давно живет мыслью о смерти. Но по каким бы то ни было причинам — из-за чувства ответственности, моральных сомнений, опасения, что его сочтут трусом, — неважно почему, он не мог нажать спусковой крючок. И с тех пор как было принято решение умереть, он прожил добрую часть жизни, пытаясь найти кого-нибудь, кто за него нажал бы на спуск. В данном случае он пытался использовать для этого немецкую армию. Вполне могу себе представить, что он водит машину на бешеной скорости, ныряет с самой высокой вышки, спускается на лыжах с самых головокружительных склонов. Чарли Бронсон — это человек, пытающийся найти кого-то, кто скрепил бы своей подписью его смертный приговор. Вот почему доктор Уотсон считает его опасным человеком. Он действительно опасен.

— Ну что ж, если так, полковник, то вы вырвали у него клыки — вы и ваша комиссия.

— Разве? Все, что мы сделали, это поставили его на такое место, где ему будет немного труднее осуществить свои намерения.

— Что-то мне не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь ходил в тыл противника в пятидесяти километрах от Парижа, чтобы восьмидесятивосьмимиллиметровки вели огонь по пересыльным пунктам или чтобы снайперы стреляли по высокому начальству.

— Вы хотели его навестить. Отлично. Советую вам от всей души, мистер Уильямс.

— Вы говорите так, словно это поможет вам доказать какое-то положение.

— Возможно, и поможет. Во всяком случае, приготовьтесь встретить не совсем того Чарли Бронсона, какого вы знали. Забавно! У нас побывало множество корреспондентов и почти все берут под свое покровительство какого-нибудь солдата. Они посещают его, носят книги, тайком доставляют выпивку и всячески развлекают, когда он по увольнительной приезжает в Париж. Это довольно обычное явление. Но вы, мистер Уильямс, первый корреспондент, который взял под свое покровительство полковника.

— Я не брал его под покровительство.

— Пожалуй, и не захотите, когда насмотритесь на него в этот раз.

— Спасибо за предупреждение.

Меня раздражали манеры и взгляды полковника Армстронга, но все же я ушел с чувством легкой тревоги по поводу предстоящей поездки в пересыльный пункт. Я задумался о своей привязанности к Чарли Бронсону. Зачем я взял его под покровительство? Да черт с ним! Не все ли мне равно, что будет с каким-то одним офицером? Если мы играли в шахматы и вместе ходили в тыл противника, это еще не значит, что мы сразу стали закадычными друзьями или родственниками. Я уже решил было не ездить, снова включился в парижский ритм жизни и, подобно другим корреспондентам, начал списывать свои очерки с бюллетеня в «Скрибе». Ночи напролет играл в покер с корреспондентами радио, которые были лучше расквартированы и получали больше денег, чем остальные журналисты. Стал часто встречаться с танцовщицей одного из сумасбродных ночных клубов, расположенного у самой городской черты, где попугай пел «Милую Аделину» в унисон с обнаженной девицей. Я намеревался переждать здесь остаток войны, не лезть под пули, не голодать и не болеть «окопной стопой». Я совсем было выбросил из головы Чарли Бронсона, но как-то вечером, после обеда, оказался около Гранд-опера и вспомнил про парад проституток, о котором рассказывал полковник Армстронг. Усевшись за столик в открытом кафе на улице Влондель, я заказал коньяк и стал наблюдать шествующих мимо девиц. Все было так, как он описывал, вплоть до разбавленного водой коньяка. В кафе кроме меня были одни солдаты, но моя оливково-серая корреспондентская форма служила своего рода защитной окраской. Она выглядела точно, как парадно-выходное обмундирование, с той разницей, что на левом плече красовалась нашивка с надписью «Официальный военный корреспондент США». Зрелище действительно немного напоминало невольничий рынок, и было забавно наблюдать, как два солдата за соседним столиком рассматривали выставленный на продажу товар. Я даже затеял мысленную игру с самим собой. Я наметил по крайней мере трех девиц, с которыми с удовольствием провел бы ночь, и следил, что с ними будет. Вдруг, пробегая глазами по тротуару, я заметил девушку, о которой рассказывал полковник Армстронг. Это, без сомнения, была она. Ее действительно можно было принять за настоящую американскую студентку. Даже здесь, на парижском бульваре, она выглядела так, будто собралась с компанией друзей-студентов на футбольный матч, чтобы там, на стадионе, шумно, с бумажной хлопушкой в руке болеть за свою команду. На ней была белая блузка, незастегнутая темно-синяя шерстяная кофточка, темная юбка, белые носки и грязные белые туфли с цветными союзками. Она привлекла внимание моих соседей — солдат, и они поманили ее к себе. Я бесстыдно подслушивал, как она жаловалась на трудности жизни во Франции и в то же время признавалась, что никогда не жила так хорошо, и выражала свой восторг американскими жаргонными словечками. Она явно очаровала младшего из двух солдат, и через пятнадцать минут они вместе вышли из кафе. Второй солдат стал уже не таким разборчивым, подобрал чуть ли не первую попавшуюся девицу и двинулся по улице вслед за своим дружком и Элен. Я расплатился за коньяк и направился в бар, где в ту зиму собирались корреспонденты — в обираловку на улице Линкольн. Случай в кафе, разумеется, вновь натолкнул меня на мысль о Бронсоне. Проходя на следующий день мимо антикварной лавки на улице Ваграм, я заметил в витрине интересную вещицу. Это были шахматы, но таких необычных я еще не видел. Основания фигур были сделаны из отполированных латунных гильз, а верхние части изображали резные головы американских генералов, фигуру короля венчала голова Рузвельта. Пешки представляли собой миниатюрные винтовки Гаранда, установленные на латунном основании. Снизу фигуры были подбиты чем-то вроде фетра, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это не фетр, а солдатское одеяло, выкрашенное в зеленый цвет. На нескольких фигурах можно было ясно различить выжженное на материале клеймо «США». Я подумал, что это был бы чудесный подарок для Чарли Бронсона, но тут же вспомнил, что решил с ним не встречаться.

Я зашел в лавку и приценился к шахматам. Хозяин хотел за них сто пятьдесят долларов и пустился в длинные рассуждения о том, как тщательно выполнена резьба и какой это великолепный военный сувенир. Я пообещал написать что-нибудь о его лавке в «Старз энд страйпс», и он сбавил цену до ста десяти долларов. Окончательно мы сошлись на ста пяти долларах и сорока пачках сигарет «Честерфилд».

Да, это была вещь! Слоны очень напоминали Марка Кларка, кони изображали генерала Паттона, ладьи — Омара Брэдли. Королева выглядела, как помесь Элеоноры Рузвельт и Мэй Уэст, — очевидно, двух самых типичных американских женщин в представлении резчика. Я был просто очарован и на следующее утро забежал в лавку и заказал хозяину еще один комплект для себя.

Упаковав солдатскую сумку, я сел в поезд, идущий к югу. Я чувствовал себя, как поклонник, везущий любимой девушке шикарный рождественский подарок, и то и дело ощупывал сумку, проверяя, целы ли шахматы.

Не знаю, представляете ли вы, что такое пересыльный пункт? На армейском жаргоне его называют «пересылка», и, пожалуй, лучше всего его можно охарактеризовать, как своего рода пункт сбора аварийных машин. Только вместо автомобилей здесь выпускают из ремонта людей. Большая часть его личного состава состоит из пополнения, только что прибывшего из Штатов и ожидающего отправки в боевые дивизии. Солдат сортируют по родам войск, номерам военно-учетных специальностей и особым профессиональным навыкам. Дивизии запрашивают пополнение для возмещения потерь, и здесь формируют команды, которые отправляют в войска в «телячьих» вагонах. В пересылку направляют и солдат, возвращающихся из госпиталей на фронт в свои части. Здесь их держат до отправки пополнения в соответствующий район. Как правило, солдаты задерживаются здесь не больше четырех-пяти дней.

В пересыльном пункте нет твердого порядка и дисциплины. Мне пришлось побывать в одном из таких лагерей в Италии, расположенном на склоне горы, покрытом двухметровым слоем вулканической пыли. Убывавшим оттуда пополнениям, должно быть, приходилось затрачивать на фронте немало времени, чтобы соскрести с себя впившуюся в тело пыль и грязь. Размещаются солдаты в примитивных, временных сооружениях, спят в «собачьих конурах» — палатках на два человека и большую часть времени бесцельно слоняются по лагерю, читают комиксы, пишут письма домой и с нетерпением ждут отправки в части, чтобы избавиться от неорганизованности и скуки. Увольнение из части не разрешается, но большинство бывалых фронтовиков по вечерам незаметно ускользает и напивается — при этом в ход идет все, что в тех местах может сойти за спиртное. Раз в день производится перекличка, и раз в день зачитывают приказы об отправке. Те, чьи имена оказались в списках, собирают свои пожитки и снова отправляются в пекло войны. Офицеры и постоянный состав пункта по большей части набираются из отходов армии. Это неужившиеся в части, отчисленные по несоответствию должности и ограниченно годные к службе. Я никак не мог представить себе Чарли Бронсона в подобном месте. Пройдя вдоль состава, я вошел в вагон, заполненный солдатами. Их имущество было разбросано по полу, по кругу шла бутылка виски. Капитан, который, очевидно, возглавлял команду, сидел, положив ноги на скамью напротив.

— Хочешь сесть? — спросил он.

— Можно?

— Конечно.

Он снял ноги со скамьи, и я уселся против него.

Я кивнул в сторону солдат:

— Разгулялись ребята.

— Черт с ними. Пусть побалуются. Слава богу, мое дело только пригнать их на место.

— Куда?

— В пересылку. Они только что из госпиталя, направляются в свои части... через эту треклятую пересылку.

— Бросьте, — сказал я. — Пересылки — хорошее дело. Своего рода мостик между госпиталем и фронтом, где можно передохнуть.

— Да? А ты был когда-нибудь в этой пересылке, Мак?

— Нет.

— Ты никогда не слышал о бастилии Бронсона?

— Бастилия Бронсона?

— Так ее называют. Я бываю там два раза в неделю — пригоняю эту братию. И каждый раз меня мороз по коже подирает, хотя я только сдаю людей и сматываюсь обратно. Тебе, наверно, кажется странным, что я позволяю им пить. Им это нужно, черт побери.

— Почему пересылку называют бастилией Бронсона?

— А ты куда едешь, Мак?

— В пересылку.

— Я так и думал. Тогда не буду портить тебе впечатление.

— Если там такие строгости, то не оказываешь ли ты этим ребятам плохую услугу, позволяя им являться в полупьяном виде?

— Их тридцать человек, Мак. Перед отправкой из госпиталя я устроил им обыск и разрешил взять с собой только бутылку виски на всех. Можно ли напоить тридцать парней одной бутылкой? Они будут не пьяные, но и не совсем трезвые, когда попадут в это заведение...

Когда поезд прибыл на станцию, я постарался не отрываться от капитана и его солдат в расчете, что им подадут какой-нибудь транспорт, а заодно подбросят и меня. Но капитан рассеял эту иллюзию.

— Я получил пропуск на тридцать солдат и на себя, Мак. Могу взять тебя только до проходной. А там действуй на свой страх и риск. Извини, но провести тебя в лагерь не могу. Да я думаю у тебя, наверно, достаточно связей или нахальства, чтобы пройти самому. Договорились?

— Договорились.

Когда мы подъехали к проходной, я понял, что этот лагерь не идет ни в какое сравнение с теми пересылками, какие мне приходилось видеть. Вход преграждали большие тяжелые железные ворота, рядом стояла караульная будка. Двое вооруженных часовых в блестящих белых касках остановили наш грузовик и стали проверять пропуска у капитана. Я вышел из машины.

— Ваш пропуск, сэр, — потребовал часовой.

— У меня нет пропуска. Я корреспондент.

— Прошу прощения, сэр. Но я не могу пропустить вас без разрешения. Без письменного разрешения.

— От кого?

— От полковника Бронсона. Сожалею, сэр, но таковы инструкции.

Он сделал знак шоферу въехать в ворота, которые открыл второй часовой. Капитан и солдаты помахали мне на прощание, и ворота закрылись за проехавшим грузовиком. Это было нечто совершенно новое. Проникнуть во все другие пересылки, где я бывал, было не труднее, чем на центральный вокзал в Нью-Йорке. Не сомневаюсь, что в любую из них можно было бы провести целую немецкую армию и никто бы даже не окликнул солдат.

— Сожалею, сэр, — повторил часовой.

— Не можете ли вы позвонить полковнику Бронсону и сказать, что у ворот стоит Гарри Уильямс и просит разрешения пройти в замок? Попросите его опустить подъемный мост или хотя бы дать разрешение, чтобы меня переправили на лодке через ров.

— Слушаюсь, сэр, — сказал часовой и направился в караульную будку. — Вы сказали — Гарри Уильямс, сэр?

— Лучше скажите Капа Уильямс.

— Слушаюсь, сэр.

Он скрылся в караульной будке. Другой часовой подошел ближе и уставился на меня, держа винтовку наперевес. Не знаю, в чем он меня подозревал, но будь я проклят, если не начал чувствовать себя виновным.

Первый часовой вернулся.

— Полковник высылает за вами машину, сэр.

— Спасибо.

— Добро пожаловать, сэр.

— Сколько времени вы здесь служите, сержант?

— Прошу прощения, сэр. Нам не разрешается разговаривать на посту, кроме как по служебным вопросам.

— Хорошо, сержант. Какая шикарная каска! Я не видел такой белой и отполированной каски с тех пор, как был в армии Паттона. Скажите, Чарли Бронсон не ввел в обычай носить пистолеты с перламутровой рукояткой?

Часовой молча смотрел на меня, на его лице появился лишь слабый намек на улыбку.

— Вам повезло, сержант, — продолжал я. — Вы получаете на войне бесценную специальность без отрыва от службы. Когда кончится война, вы можете пересечь Ла-Манш и без всякого труда поступить на службу в стражу Букингемского дворца.

— Так точно, сэр.

— Вы считаете, что мое замечание носит служебный характер?

— Сэр?

— Вы мне ответили. Считаете ли вы, что на такой вопрос следовало отвечать?

— Нет, сэр.

— Не бойтесь. Я вас не выдам, сержант.

Тут изнутри подкатил штабной автомобиль. Часовые распахнули ворота, я прошел на территорию лагеря и забрался в машину.

По пути к штабу я не переставал изумляться. Территория была тщательно распланирована. На коротко подстриженной траве газонов не видно было ни единого камешка. На широкой, обсаженной деревьями дороге нам повстречался взвод солдат во главе с сержантом. Солдаты шли в ногу и, проходя мимо, во весь голос что-то скандировали. Машина остановилась перед двухэтажным зданием. Очевидно, это был штаб. Оно отдаленно напоминало дворец, и я пытался разгадать, что здесь было раньше: госпиталь, школа, а может быть, даже монастырь. Я вышел из машины, и двое часовых, вооруженных винтовками, вытянулись по стойке «смирно». Один из них направился ко мне.

— Мистер Уильямс?

— Да?

— Полковник Бронсон ждет вас, сэр. Прошу следовать за мной.

Мне не оставалось ничего другого, как последовать за ним в дом. Мы прошли по длинному коридору, миновали большую комнату, где стучали на машинках четыре девицы из женской вспомогательной службы, и остановились у дверей с табличкой «Начальник пункта полковник Чарльз Бронсон». Часовой постучал, открыл дверь и отступил в сторону, давая мне дорогу.

Бронсон сидел у окна за письменным столом, на котором стояла табличка с его фамилией. Позади был укреплен на подставке большой американский флаг, перед столом стояли два кожаных кресла, а у одной из стен — длинная кожаная кушетка. Чарли посмотрел на меня, встал и направился ко мне с протянутой рукой. Я пожал ему руку.

— Как поживаешь, Чарли?

— Хорошо, Капа. Просто хорошо. А ты?

— Как нельзя лучше.

Он улыбнулся, и улыбка чудесно изменила его лицо.

— Боже мой, я так рад тебя видеть, — сказал он.

Его слова звучали искренне, и я уселся в кресло.

— После Форт-Худа в Техасе я не встречал другой такой части, как эта.

— Ты был в Худе, Капа? Не знал. Я тоже был в Худе.

— Я писал очерк о новобранце и проследил весь его путь, начиная с призыва на службу и кончая лагерем основной военной подготовки. Это был нелегкий путь. Здешний лагерь напомнил мне об этом. Чего ты добиваешься, Чарли?

— Генеральской звезды.

Ответ был настолько откровенный, что я пару минут просто не знал, что сказать. Знаете, как это бывает, когда встретишь человека, которого давно не видел. Все приглядываешься, насколько он изменился и сохранились ли ваши прежние отношения. Осторожно нащупываешь путь, пока какой-нибудь штрих не даст ключ к разгадке. Я закурил, чтобы протянуть время.

— Ты, наверно, знаешь, что со мной случилось? — спросил Бронсон.

— Знаю, Чарли.

— Как ты меня нашел?

— Я начал с доктора Уотсона из дивизии.

— Сукин сын.

— Потом зашел к полковнику Армстронгу в Париже. Он и сказал мне, что ты здесь.

— Да, я здесь. Как тебе это нравится?

— Бастилия Бронсона?

Он бросил на меня пронзительный взгляд.

— Что, что?

— Так называют твой лагерь — бастилия Бронсона. Я думал, ты знаешь.

— Нет, не знал. С тех пор как мы расстались, я коллекционирую прозвища. Это что-то новое.

— Даже я знаю эти прозвища, Чарли: пират, фанатик.

— Знаешь, как называют меня офицеры здесь?

— Добрый старый Чарли?

— Зверюга Бронсон. Я заслужил такую кличку.

— Какого черта тебе надо, Чарли? Что ты хочешь доказать?

— Мне ничего не надо, Капа. Я делаю свое дело. Меня назначили сюда командовать, я и командую. Наверно, Уотсон говорил тебе, что я сумасшедший. Он сделал все, что мог, чтобы выставить меня из Европы, а может быть, и из армии. Ты, вероятно, слышал подробности о засаде, в которую я попал?

— Да.

— Уотсон считает, что я опасный человек и что обезвредить меня можно, только уволив со службы. Армстронг, напротив, насколько я понимаю, считал, что все будет хорошо, если я просто съезжу в Париж и пересплю с женщиной. Как видишь, двоих из наших талантливейших психиатров разделяет глубокая пропасть. Хочешь высказать свое мнение, Капа?

— Не имею особого желания. Да! Я видел твою девушку в Париже.

— Мою девушку?

— Элен.

— Где? Где ты ее видел?

— Там же, где и ты. Армстронг рассказал мне о вашем несколько необычном турне по Парижу. Меня это заинтересовало, и вот я уселся в кафе на тротуаре и увидел эту твою девушку. Не заметить ее было невозможно.

— Неужели она опять?..

— Вышла на панель? Да.

— Скверно.

— А что ей, по-твоему, было делать, Чарли? Преподавать в воскресной школе? Проводить экскурсии по Парижу для американских солдат?

— Значит, ты видел ее. Ты с ней говорил?

— Нет, Чарли. Я видел ее, но не говорил с ней. И не спал с ней, если это тебя интересует. И вообще это не мое дело.

— Что не твое дело?

— Почему ты не стал с ней спать.

— Я женат, Капа.

— Как и каждый третий американский военнослужащий в Европе. Разве это обеспечивает иммунитет?

— Я не мог. Сначала я думал, что смогу. Ты видел, как она выглядит. К тому же то, что ее звали Элен, было почти как знамение. Но я не смог, Капа. Все это слишком сложно и трудно объяснить. Поверь мне на слово, я не мог.

— Ты хочешь сказать, что не имел женщин с тех пор, как попал сюда? Нескромно с моей стороны тебя расспрашивать, правда? Это не мое дело, и вообще плевать мне на твою половую жизнь.

— Я не имел никаких связей, Капа. В этом нет ничего странного. Просто у меня не очень развито половое влечение.

— А у меня для тебя есть подарок.

Я достал шахматы и расставил фигуры на столе. Он был восхищен. Одну за другой он брал их в руки и разглядывал.

— Черт возьми! Вот это вещь! — воскликнул он.

— Я так и думал, что тебе понравится.

— Понравится! Я никогда не видел ничего подобного. Большое спасибо, Капа.

— Не стоит.

— Ты можешь остаться здесь на некоторое время? Так хочется с кем-нибудь поговорить. Я уже несколько недель не играл в шахматы. Оставайся, Капа.

— Ненадолго. Я беспокоился о тебе, Чарли.

— Чего обо мне беспокоиться? Я уже вышел из детского возраста.

— Я слышал о тебе столько странного. Смешно, но я очень волновался, входя сейчас в твой кабинет.

— Почти все волнуются. Приготовься, Капа. В стенах этого заведения я мог бы дать сто очков вперед Гитлеру, Герингу, Муссолини и Тодзио и все же выйти победителем с репутацией самого ненавистного человека в мире.

— Ты как будто этим гордишься?

— Да, горжусь. Наверно, тебе приходилось раньше бывать в пересылках?

— Был раза два.

— Тогда ты знаешь, что это такое. Моя пересылка совсем другая.

— Я уже заметил.

— Мне не разрешают заниматься делом, которому меня учили. Меня отстранили от этого дела. Хорошо же. Я всех удивил. Я командую пересылкой, как воинской частью, а не как отрядом молокососов-скаутов. Благодаря мне солдаты рвутся отсюда в бой, как в отпуск.

— Почему, Чарли?

— Такова моя работа. Из меня сделали администратора. Отлично. Я намерен стать самым лучшим администратором, таким, какого еще свет не видел. Я реорганизовал это заведение и поставил его на деловую ногу. У меня никто не ходит в самоволку. Никто не уходит отсюда, растеряв половину снаряжения. Никто не валяет дурака. Если при этом все ненавидят мою твердость — очень жаль. Пусть меня ненавидят. Я выполняю свою трудную работу чертовски хорошо, и, когда приедут меня проверять для определения годности к службе, я, возможно, не выдержу испытания по популярности среди подчиненных, но получу самую высокую оценку по работе. Пусть фронтовики гребут деньги и ордена — когда кончится война, понадобятся администраторы.

— Значит, в конечном счете все дело в честолюбии?

— Ничего подобного. Ни в коем случае. Пойдем, я покажу тебе лагерь.

— Чарли, — сказал я, — мне кажется, для партнера в шахматы я уже слишком глубоко засунул нос в твои дела. Так позволь мне засунуть его еще немного глубже?

— Валяй.

— Кто такая Элен?

Он замер как вкопанный, уставившись на меня широко раскрытыми глазами, и казалось, в это мгновение вся кровь отхлынула с его лица. Когда он заговорил, его голос звучал совсем по-другому. Мне вспомнилось, что вот таким голосом я разговаривал после того, как, бывало, в детстве совершал какой-нибудь проступок.

— Где ты слышал это имя?

— Уотсон говорил, что ты все время повторял его, находясь в беспамятстве после той неудачной операции.

— Мне он этого никогда не говорил. Какое он имел право рассказывать тебе, ничего не сказав мне?

— Никакого, если не считать, что он принял меня за твоего близкого друга и думал, что мне это имя должно быть известно. Должно ли, Чарли?

Он зажег сигарету.

— Не знаю, почему я называл это имя, Капа. Элен — это женщина, которую я знал очень давно. Она умерла, Вот и все.

— Кто она тебе была?

— Хватит об этом!

В его голосе прозвучала нотка приказа.

— Прошу прощения, Чарли. Я знаю, что это не мое дело.

— Пошли. Я покажу тебе лагерь.

Мы вышли из штаба и сели в командирский автомобиль. Часовые взяли на караул. Шофер отдал честь. Мы проехали по всему лагерю. Солдаты спали в тех же «собачьих конурах». По крайней мере в этом отношении здесь было так же, как в прочих пересылках. Но палатки были установлены ровными рядами. Окружающая территория была безупречно чиста. Мы выехали за ворота лагеря и направились к роще. По пути нам встретилась группа солдат, занимавшихся отработкой приемов штыкового боя. Другая группа занималась физической подготовкой. Еще одна группа солдат, сидя на поставленных рядами скамейках, слушала лекцию о воинском этикете. Неподалеку шли занятия по сборке винтовки. Чарли показал мне занятия по преодолению штурмовой полосы: рота солдат переползала на брюхе под колючей проволокой, в то время как два пулемета вели огонь над их головами. Да, вот это была экскурсия! Когда мы вернулись в штаб, Бронсон открыл бутылку шотландского виски и наполнил рюмки.

— Ни черта не понимаю, Чарли: что у вас здесь — лагерь основной военной подготовки?

— Вот именно. С какой стати солдаты должны сидеть здесь сложа руки или читать комиксы? Ведь их ждут бои. Новички используют это время для дополнительной подготовки. На фронте в них будут стрелять по-настоящему.

— А как с теми, кто возвращается на фронт после госпиталя? Зачем снова обучать устройству винтовки солдата, побывавшего в бою? Может быть, ты еще устраиваешь им марши в пешем строю?

— Десяти- и пятнадцатимильные марши с полной полевой выкладкой. Это идет им на пользу.

— Неудивительно, что лагерь называют бастилией Бронсона.

— Ты еще ничего не видел, Капа. В семь тридцать все выстраиваются на утреннюю перекличку. В большинстве пересылок для работы на кухне и на грязных работах используются вольнонаемные из местных жителей. У нас наряд на кухню высылают роты. Каждое утро производится осмотр.

— Никаких увольнительных?

— Никаких.

— Что представляет собой утренний осмотр?

— Полный осмотр: снаряжение, обмундирование, личная гигиена.

— Чарли, даже в центрах основной подготовки осмотр проводится только раз в неделю.

— Центры основной подготовки находятся за три тысячи миль от фронта. Наверно, Уотсон забил тебе голову всякой чепухой вроде того, что мне наплевать, сколько погибнет солдат и каким образом?

— Да, он говорил что-то в этом роде.

— Мне далеко не наплевать. Меня это очень волнует. Ни один вышедший отсюда солдат не будет убит из-за того, что я не сделал все от меня зависящее, чтобы подготовить его к тому, что его ждет. Если в процессе подготовки я вызываю у солдат ненависть к себе, это черт знает как плохо. Но зато если один из парней, прошедших здешнюю школу, попадет в засаду, возможно, он выйдет живым, потому что его не баловали и не позволяли валять дурака. Меня действительно ненавидят, Капа. Не надо этого недооценивать.

— Похоже, что ты этим гордишься.

— А почему бы нет? Разве ты не согласен, что дисциплина в армии — это все? И потом раз меня поставили на этот пост, так я, черт подери, намерен выполнять свои обязанности так, как считаю нужным. Пусть меня возненавидит хоть вся армия Соединенных Штатов — мне наплевать. Почему меня не оставляют в покое? Предоставьте меня самому себе, дайте мне возможность делать то, что я могу!

— Как поступают с солдатом, который не пройдет ваш ежедневный осмотр? Посылают в наряд на кухню?

— Наряд на кухню здесь не наказание, Капа. Солдаты получают горячую пищу раз в день. Завтрак и ленч выдаются сухим пайком. По утрам дают кипяток для приготовления растворимого кофе. Сухой паек солдаты съедают в поле. Наряд на кухню — это привилегия. Там солдат получает больше еды. Кроме того, в этот день он избавляется от занятий. Нет, у меня есть гораздо лучшее наказание. Не догадываешься?

— Даже не пытаюсь.

— Единственная их мечта — это выбраться отсюда, попасть в списки отправляемых на фронт. Дурачье! Здесь по крайней мере никто в них по-настоящему не стреляет. Но они ждут не дождутся, когда отсюда выберутся. Поэтому, если солдат не проходит осмотр, я вычеркиваю его фамилию из списка отправляемых в этот день и не включаю в список, пока он не пройдет осмотр без задоринки. Не можешь себе представить, как это действует. Пусть сам генерал-инспектор приедет в лагерь в любое время, и все до единого пройдут даже его проверку.

— Ты изменился, Чарли.

— Изменился? Не думаю. Я по-прежнему стараюсь как можно лучше выполнять свои обязанности. На фронте они заключались в том, чтобы бить немцев. Здесь моя обязанность — управлять лагерем. На меня должны обратить внимание, понять, какую работу я выполняю, и снять с меня этот проклятый запрет на возвращение в строй.

— Никогда в жизни не встречал человека, которому так хотелось бы попасть под пули.

— А что тут такого?

— Да, я и забыл тебя поздравить со званием полковника.

— Да, я теперь полковник. Ведь я обещал Маргарет стать генералом. Если бы мне не помешали, я уже был бы генералом. Но в тылу генеральских званий не присваивают. Уотсон позаботился о том, чтобы закрыть мне все пути.

— Он считает, что ты искал смерти.

— Знаю.

— Это правда?

— Не больше, чем ты, когда отправлялся на передовую, вместо того чтобы сидеть, поджав хвост, в Париже и описывать войну оттуда.

— Это не совсем одно и то же, Чарли.

— А знаешь, Капа, ты мог бы мне помочь.

— Как?

— Напиши очерк о нашем лагере — ну, скажем, «Вест-Пойнт на Европейском театре» — что-нибудь в этом роде. Такой очерк имел бы огромный вес.

— И помог бы тебе снова встать на ноги и вернуться на фронт, чтобы получить пулю в задницу. Нет, благодарю.

— Даже если я ищу такой возможности?

— Не уговаривай меня, Чарли. Я никогда не делаю больше одного подарка в неделю. За эту неделю я тебе подарил шахматы.

— В таком случае, тебе придется остаться здесь по крайней мере на две недели. Ну ладно. А не опробовать ли нам новые шахматы?

— Зверюга Бронсон...

— Не беспокойся, Капа. Ты в безопасности. Ведь ты штатский человек.

— Когда ты уговорил меня пойти тогда в разведку, я тоже был штатским.

— Но ведь ты вернулся живым, не так ли?

— Давай-ка, Чарли, сыграем в шахматы.

— Что ты, что Армстронг, что Уотсон — все вы одинаковы. Надеваете военную форму и отправляетесь на войну, не имея ни малейшего представления о том, что это такое и как ее следует вести. А для меня война — это профессия, Капа. Меня готовили к ней с девяти лет. А теперь из-за того, что я воюю так, как меня учили воевать, я оказываюсь выброшенным из игры судьей, который не имеет самого элементарного понятия о ее правилах.

— Что же это за правила?

— Бить противника. Не бояться рисковать головой и лезть под пули. Мне не безразличны погибшие люди, Капа. Уотсон говорит, что я сам полез в западню. Что он понимает в западнях и вообще в боевых действиях? Мне было приказано наступать. Я раскусил замысел немецкого командира и позволил ему заманить меня. Мне казалось, что есть возможность пробиться с боем. Я взвесил шансы. Признаю, что они были не в мою пользу. Но ведь множество сражений, вошедших в историю, велись с гораздо худшими шансами для стороны, которая в конечном счете одерживала победу. Я считал, что имеется достаточно шансов вырваться из западни и стоит пойти на риск. Если бы мне это удалось, я бы оголил весь фланг немецкой обороны. Все вы, штатские люди, хотите играть только наверняка. Вы кичитесь своими «летающими крепостями» и авиационными заводами. Дай вам только волю, вы зарядите пушки листовками и попытаетесь сокрушить противника своей праведностью и самодовольной уверенностью в нашей непобедимости. Я знаю другое. Ничто не может предопределить нашу победу и поражение противника. Все равно приходится вырывать победу в бою, а в бою гибнут люди — и наши, и противника.

— Ладно, Чарли. Давай сыграем.

— Нас разделяет непреодолимая пропасть, Капа... Существует два мира: гражданский и военный. В мирное время вы стыдитесь нас, взираете на нас сверху вниз, с ваших олимпийских высот. Вы недооцениваете нас, очень низко оплачиваете и считаете инородным телом в обществе. В ваших глазах армия мирного времени — это сборище бездельников. Всех, кто не способен найти себе место среди значительных людей в большом, широком мире, сгребают в армию. Вы считаете, что мы пьем, развратничаем и живем за счет подачек, которые вы милостиво нам платите на тот маловероятный случай, когда вам понадобятся все жестокие качества, которые вы не способны усвоить и применять, ибо вы слишком деликатны, слишком интеллигентны, слишком разборчивы. Потом, когда вы нарушаете мир и развязываете войну, вы бежите к нам. Ваши лучшие кинозвезды изображают нас на экранах. Вы открываете для нас клубы-столовые и позволяете своим дочерям угощать нас пончиками и даже танцевать с нами. Вы изображаете нас на плакатах и позволяете своим сыновьям вступать в наши ряды. Вам противен наш твердый характер, но, поскольку вы ухитряетесь развязывать войны в каждом поколении, обойтись без нас вы не можете. Что могут знать Уотсон, или Армстронг, или кучка надевших военную форму штатских из военно-медицинской комиссии о том, как надо воевать, и кто, черт возьми, дал им право решать, что является оправданным риском и что не является?

— Но при чем здесь твоя пересылка и способ, каким ты ею управляешь?

— Ты говоришь, что бывал в лагере основной подготовки. Ты, конечно, бывал и в линейных ротах. Отбросим на минуту весь этот вздор и откровенно поговорим об американском солдате — о материале, который вручают профессиональным военным для ведения войны. Обычно призывник приходит в армию с вызывающим видом и с большим запасом жалости к себе. «На кой черт меня сюда пригнали? — спрашивает он. — Почему именно я должен воевать?» Если ему удается, он всячески симулирует во время обучения. Он слишком глуп, чтобы понять, что если здесь приходится трудно, то там, куда ему предстоит попасть, будет еще труднее. Он слаб, изнежен и полон самомнения. Ему нужна закалка — физическая и умственная. Он должен расстаться с мыслью, что он бог весть какая важная персона. Важна армия. Важна дивизия. Важна рота. Важен бой. Важна цель. А он — самая маловажная вещь в мире. Он — расходный материал, пушечное мясо. Человеку трудно с этим примириться, если для него нет чего-то более важного, чем он сам. Он должен или достаточно верить, или достаточно ненавидеть. Мы как нация приучены внимать всем лозунгам и всей лжи, которая выдается за правду. «Не покидать корабль», «Мы еще только начали воевать», «Жаль, что у меня только одна жизнь, чтобы отдать ее за родину»... Ты видел необстрелянных солдат в бою? Столкнувшись с реальной потребностью отдать жизнь за принципы, за родину, за свободу или за прочие неосязаемые вещи, они поворачиваются задом к противнику и бегут. Нужна очень большая подготовка, чтобы заставить солдата смириться со своей уязвимостью в бою. Он вполне готов примириться с потерями, если сам не входит в их число. Тут на сцену выходим мы. Мы знаем действительное положение вещей. Знаем, каковы наши шансы. Знаем, что и как надо делать. И нам приходится действовать с тем материалом, который вы нам даете. Поэтому мы стараемся сделать этот материал пригодным для войны. Мы выбиваем душу из вас, штатских, во время основной подготовки. Мы вас запугиваем, стараемся вышибить из вас индивидуальность, свойственную обществу мирного времени. Мы стараемся внушить вам какое ни на есть чувство гордости за принадлежность к чему-то большему и более важному, чем каждый из вас в отдельности, — скажем, к взводу, роте, дивизии или армии. Мы говорим: «Не повезло вам, что вы сюда попали. Очень жаль, что именно вас выбрали для непосредственного участия в боях, но раз вы здесь и раз на вас пал выбор, то для вас же, черт возьми, лучше научиться, как надо воевать». И если в процессе подготовки солдат учится ненавидеть нас почти так же, как теоретически ненавидит противника, это очень хорошо. Ненависть — вот с каким чувством надо идти на войну. Жалость к себе приведет к гибели. Если руководствоваться принципом: не стреляй в немца, и он не станет стрелять в тебя, то обязательно будешь убит. А с ненавистью в душе у тебя есть шанс остаться в живых. Вот это я и делаю здесь. Я даю солдатам, проходящим через лагерь — пополнению и возвращающимся из госпиталей, один последний шанс закалиться, один последний шанс немного лучше приспособиться, чтобы остаться в живых на передовой. Что, разве из-за этого я становлюсь дьявольски опасным? Или ты согласен с Уотсоном и Армстронгом, что я одержим каким-то мистическим желанием смерти, что я готов своими руками вырыть себе могилу?

— Знаешь, что я думаю, Чарли?

— Что?

— Я думаю, надо сыграть партию в шахматы.

— Капа, я знаю, что тебе надоел этот разговор, но дай мне кончить. Не знаю, почему я стараюсь оправдаться в твоих глазах. Мне кажется, мы любим друг друга. Не знаю почему. Вряд ли мы провели вместе в общей сложности больше двух недель — сыграли несколько партий в шахматы, поговорили, даже немного повоевали. Но мне важно, чтобы ты, уходя отсюда, если и не понял меня, то хотя бы признал, что у меня есть своя точка зрения и что я могу сказать кое-что в свою защиту. Я никогда не хотел служить в армии, не хотел поступать в Вест-Пойнт, не хотел воевать. Но моя судьба была решена, когда мне было девять лет, и, клянусь богом, я оправдал надежды. Я отличный армейский офицер. Я испоганил все в своей жизни, но только не службу. Поэтому она имеет для меня такое значение. У меня больше ничего не осталось, Капа.

— А жена?

— Маргарет?

— Да.

— Если у нас не ладится с Маргарет, в этом виноват только я. Она делала все, что могла, в самых отвратительных условиях. Я так и не дал ей возможности стать хорошей женой. Одно время она очень старалась. Я много думал о наших отношениях с ней и не уверен, что после войны будет какой-нибудь смысл сохранять наш брак. Не знаю, Капа. Может быть, еще раз попытаюсь. Может быть, мне надо пройти такую же основную подготовку для нормальной жизни, о какой я говорил. Если призывники не приспособлены к солдатской жизни, то я наверняка не приспособлен к семейной жизни и вообще к нормальному человеческому существованию.

— В тебе заложено странное противоречие, Чарли. Твои мнения о Чарли Бронсоне — полковнике и Чарли Бронсоне — человеке совершенно не сходятся. Вероятно, ты переоцениваешь одного и недооцениваешь другого.

— Может быть, профессиональным военным вообще надо отказаться от личной жизни? Может быть, они не должны жениться, иметь детей и вести жизнь, выходящую за рамки воинских уставов? Может быть, следовало бы завести в армии специальную женскую дивизию, чтобы удовлетворять их физиологические потребности, и на этом ставить точку?

— Тогда следует позаботиться, чтобы в этой дивизии была некто в шерстяной кофточке и белых туфлях с цветными союзками.

— Это тоже было странное ощущение. Так бывает, когда почувствуешь в комнате знакомый аромат, который пробуждает воспоминания о чем-то давно случившемся. Это была тоска по знакомому запаху, знакомому образу, звуку знакомого голоса. В данном случае грязные белые туфли с цветными союзками открыли старую рану. Знаешь что?

— Что?

— Давай сыграем в шахматы.

Мы так и сделали и играли до самого вечера.

Пару раз звонил телефон. Заходила секретарша из женской вспомогательной службы с бумагами на подпись, и раз или два нас отвлекали мерные шаги проходящей под окнами группы марширующих солдат. Мне, как всегда, было приятно играть с Чарли. Я поймал себя на том, что внимательно слежу за ним, стараясь обнаружить признаки нервного тика или заикания. Но он держался самоуверенно, спокойно и совершенно свободно.

Мы закончили играть под вечер, выпили и вышли во двор к вечернему построению. Я большой любитель всяких парадов. Блестящие горны и спуск флага действуют на меня всякий раз. Во дворе был выстроен весь личный состав лагеря в парадной форме — это было внушительное зрелище. Все выглядели как настоящие солдаты и хорошо маршировали. Когда строй распустили, солдаты сразу разбежались — по-видимому, спешили снова переодеться в рабочее обмундирование перед ужином. При режиме, установленном Чарли, прием горячей пищи был главным событием дня.

Столовая представляла собой огромный зад на втором этаже главного здания. Солдаты, как в кафетерии, стояли в очереди с жестяными подносами в руках. Офицеры сидели в углу за длинным столом; их обслуживали рабочие по кухне, выполнявшие роль официантов. Кормили хорошо и плотно. Девушки из вспомогательной службы ели отдельно в маленькой столовой дальше по коридору. По мнению Чарли, это было правильно. Он не хотел, чтобы они сидели с офицерами, и считал неудобным для девушек сидеть за отдельным столом под жадными взглядами солдат.

Обстановка за офицерским столом была очень официальная. Все сидели чуть ли не по команде «Смирно» и называли Чарли не иначе, как «сэр» или «полковник Бронсон». Я испытывал дурацкое чувство, словно я и другие офицеры — «плебеи», а Чарли — старшекурсник, посаженный к нам за стол для поддержания порядка. Я нисколько не удивился бы, если бы он заставил нас съесть все без остатка. Мне совсем не хотелось есть — было как-то неловко. Я сочувствовал офицерам, явно запуганным Чарли и боявшимся вызвать его недовольство, но не смел проявить свое сочувствие. Это было бы предательством. Поэтому я сидел, ел и много разговаривал с соседями. Чарли время от времени задавал какой-нибудь вопрос, касающийся боевой подготовки, но большей частью ел молча. Я заметил, что во всей столовой было необычно тихо. Почти не слышно было разговоров. Солдаты тоже молча ели, шли с подносами за вторым и цепочкой тихо выходили из столовой. Не было слышно даже обычного лязга, когда складывали в кучу грязные подносы у выхода. Это была самая необычная солдатская столовая из тех, что мне приходилось видеть.

За кофе Чарли обратился с вопросом к сидящему рядом капитану:

— Грейсон, почему из вашей роты каждое утро столько солдат ходит в санитарную часть?

— Вероятно, потому что они больны.

— Я говорил вам всем, что не потерплю массовой симуляции. Это не значит, что мы лишаем солдата возможности пойти в амбулаторию, если он болен. Но я не допущу, чтобы солдат утром выходил из строя, болтался вокруг санитарной части, получал две таблетки аспирина и пропускал утренние занятия. Требую от всех командиров рот, прежде чем отпускать солдата в санитарную часть, убедиться, что он действительно болен.

— Мы не врачи, полковник Бронсон. Если солдат говорит, что он болен, я не вправе сказать, что он здоров, и не пускать его в санитарную часть.

— Бросьте, Грейсон! Вы достаточно давно служите в армии, чтобы распознать симулянта. В вашей роте есть один солдат, который пробыл в лагере двадцать три дня. Двадцать один из них он записывался в санитарную часть и каждый раз жаловался на расстройство желудка. Расстройство желудка — так я и поверил! Он просто симулирует. И знает об этом. Вы тоже знаете, и я отлично знаю, черт возьми.

Грейсон на мгновение заколебался. Полковник старался смутить его взглядом, но ему это не удалось.

— Полковник, я знаю солдата, о котором вы говорите. Он воюет с самой Сицилии. У него «Пурпурное сердце» и три боевые медали. Он только что выписался из госпиталя после ранения. Я не вижу особого преступления в том, что он старается увильнуть от лекции по материальной части винтовки М-1 и не хочет слушать, как сержант втолковывает ему, что для приветствия надо вытянуть и соединить пальцы правой руки. Вы правы, полковник: он симулирует. Симулирует с моего ведома и при моей поддержке.

— Позвольте вам разъяснить, капитан Грейсон, и это относится ко всем остальным, кто не понял моих распоряжений. Здесь воинская часть, и я ее командир. Все солдаты части участвуют во всех учебных мероприятиях. Все без исключения. Все. Если кто-либо из вас думает, что, будучи здесь временным человеком, как и солдаты, он может бездельничать, то глубоко ошибается. Вы можете пробыть здесь неделю или, самое большее, месяц, но пока вы здесь и пока находитесь под моим командованием, извольте вести себя как положено офицеру и подчиняться моим распоряжениям. Ясно? Если нет, я буду рад разъяснить вам наедине. Грейсон, я требую, чтобы в вашей роте резко сократилось количество солдат, обращающихся в санитарную часть.

— Прошу разъяснить, сэр, какие именно болезни разрешается лечить.

— Не задавайте дурацких вопросов.

— Вы меня не поняли, полковник. Это вовсе не дурацкий вопрос. Я хочу уточнить положение. Прошу разъяснить полученное мною распоряжение. Какие именно болезни разрешается лечить?

— Вы с первого дня держитесь вызывающе, Грейсон.

— Нет, сэр, вы ошибаетесь. Я не какой-нибудь скороспелый офицер. Я уже три с половиной года в армии и почти половину этого времени участвовал в боях. Я давно понял, что выступать против начальства — все равно что мочиться против ветра. Мне приходилось бывать в пересылках, но такой я не видел.

— Вам не нравятся порядки в этой пересылке, капитан?

— Это риторический вопрос, полковник, или вы разрешите мне ответить?

— Я задал его, чтобы получить ответ.

— Коротко говоря, дело в том... Да, мне не нравятся здешние порядки.

— Может быть, вы потрудитесь представить какие-либо конкретные предложения, капитан?

— Я не вижу ничего плохого, полковник, в том, что новое пополнение проходит своего рода повторный курс основной подготовки. Возможно, им это даже полезно. Во всяком случае, занятия отвлекают людей от мысли о будущем месте назначения и настолько изматывают, что у них уже не хватает силы жалеть себя. Я это одобряю.

— Благодарю вас, капитан.

— Но я не одобряю такого же обращения с ветеранами. Простите меня, сэр, но довольно нелепо заставлять солдата, возвращающегося из госпиталя на передовую, в свою часть, совершать пятнадцатимильный марш с полной полевой выкладкой. Или пропускать через газовую камеру, или рассказывать ему, как надлежит приветствовать офицеров женской вспомогательной службы, или учить ориентированию по компасу и чтению карты. Это оскорбительно, унизительно и неоправданно жестоко.

— Я учту ваше мнение, капитан. А как же прикажете поступать с вашим боевым ветераном?

— Так, как поступает всякий другой начальник всякой другой пересылки. Дайте ему возможность вечером проскользнуть через ограду, выпить и найти себе девку. Разрешите ему спать по утрам и писать письма домой. Показывайте каждый вечер кино на открытом воздухе, и пусть у него на заднице образуется кольцо от сидения на каске. Перекиньте им мостик для возвращения на фронт. Полковник, ведь очень немногие симулируют, бегут или уклоняются от отправки. Солдаты заслуживают хоть немного человечности и сочувствия.

— Надеюсь, вы все это запоминаете, Капа. Капитан Грейсон — лучший друг солдата. Когда кончится война, он может выставить свою кандидатуру в конгресс. Голосуйте за Пита Грейсона — друга солдат!

— Это нечестный бой, полковник. У вас в руках оружие, которым мне запрещено пользоваться, — сарказм.

Они смотрели в упор друг на друга целую минуту. Не знаю, как другие офицеры, но я чувствовал себя неловко, слушая эту перепалку.

— Еще один вопрос, полковник, — прервал молчание капитан Грейсон. — Когда я выберусь отсюда ко всем чертям? Вы сами сказали, что нештатные офицеры задерживаются здесь на пару недель, самое большее — на месяц. Я здесь уже почти три месяца. Ведь у меня не такая уж необычная военно-учетная специальность. Я уверен, что за эти три месяца поступали заявки на командира линейной роты.

— О да, капитан. Было много заявок.

— Но?

— Но что, капитан?

— Почему меня не отправили?

— Вас не могли отправить, капитан. Видите ли, я вычеркнул вашу фамилию из списков на отправку. Вы так прекрасно работали, что я попросил зачислить вас в постоянный состав.

— Что, что?

— Капитан, к старшему начальнику обычно обращаются либо по званию, либо со всеобъемлющим словом «сэр».

— Полковник Бронсон, сэр, если я вас правильно понял, вы сказали, что исключили мою фамилию из списков на отправку? Если я вас правильно понял, вы сказали, что попросили оставить меня здесь до конца войны?

— Вы поняли меня совершенно правильно, капитан. Вы сами сказали, что вы не какой-нибудь скороспелый офицер. В таком случае вы должны понимать, что значит не подчиняться распоряжениям своего командира.

— Я выполнял все ваши распоряжения.

— Каждый солдат вашей роты, пробывший больше двух дней в бою, ходит в санитарную часть чаще, чем на вечернюю зорю. Мне не приходилось хронометрировать ваши десятимильные марши, но я твердо уверен, что они сводятся, скорее, к трехмильным. Я слышал о ваших замечательных указаниях — укладывать облегченное снаряжение так, чтобы оно выглядело, как полная полевая выкладка. Я заметил, что ни один солдат вашей роты никогда не получал выговоров на осмотре. Вы все еще считаете, что выполняете мои распоряжения, капитан?

— Вы не имеете права задерживать меня здесь, сэр.

— Повторяю. Я командую этим лагерем. Вы находитесь в моем подчинении. Я могу держать вас здесь до тех пор, пока последний солдат на Европейском театре не истратит свое выходное пособие по демобилизации. Я очень хорошо представляю, что вы обо мне думаете, капитан. Вы достаточно военный человек, чтобы по крайней мере понять, что две серебряные полоски на ваших погонах не имеют никаких шансов против серебряного орла на моих погонах. С одной стороны, это удерживает меня от того, чтобы сказать, что я о вас думаю, а с другой — не позволяет вам отругать меня.

— Может быть, снимем их, полковник, и поговорим свободно?

— Вам бы хотелось этого, не правда ли? По-видимому, это соответствовало бы вашей романтической натуре. Но вам нечего сказать, капитан, нечего добавить к тому, что может сказать каждый присутствующий в этой столовой. Зверюга Бронсон, зазнавшийся полковник, тиран, деспот, грязный, паршивый сукин сын. Я ничего не пропустил, капитан?

— Это краткое резюме, полковник, но еще не все.

— Ну а вы, капитан? Вы-то кем хотите быть — самым популярным мальчиком в школе? Да вы не имеете самого элементарного понятия о том, как командовать людьми.

— А вы, сэр?

— Уж я-то, черт возьми, умею командовать.

Спор начинал выходить за допустимые рамки. Я уловил в голосе Чарли те угрожающие нотки, которые слышал раньше, когда спросил его об Элен, и решил, что пора прекратить спор, пока Чарли не толкнул Грейсона на такой поступок, который доведет его до военно-полевого суда.

— Чарли, — сказал я, — не пора ли вернуться к шахматам?

— Заткнись, Капа. Не суй нос не в свое дело.

Наверно, мне следовало встать из-за стола, захватить свою сумку и вернуться в Париж. Но я этого не сделал.

— Разрешите сказать вам еще одну вещь, капитан, — сказал Чарли.

— Пожалуйста.

— Вас не продержали бы и шести месяцев в армии мирного времени. Капитан! Смешно! Вы не годитесь и в капралы. Вы — штатский человек. Подручный материал, которым мы пользуемся. И у вас еще хватает наглости заявлять, что я не умею командовать!

— Полковник, нет ни одного человека в этом лагере, а может быть, и на всем Европейском театре, который не знает вашего прошлого и вашей репутации. Разве вы умеете командовать? Сэр, если позволите, я хотел бы добавить еще одну кличку к тому перечню, который вы огласили минуту назад. Эта кличка пристала к вам, как клеймо. Убийца Бронсон. Если вам не дают возможности губить солдат в бою, вы стараетесь сломить их дух и морально уничтожить в тылу. Убийца Бронсон, сэр.

Чарли встал из-за стола. Кровь бросилась ему в лицо, руки сжались в кулаки с такой силой, что побелели суставы.

— Капитан, — проговорил он, — заверяю вас, что вы проведете здесь весь остаток войны. Вы не пропустите ни одного пятнадцатимильного марша. И клянусь богом, вы будете командовать ротой так, как я требую.

Он повернулся и вышел из столовой.

Я ушел вслед за ним, потому что не хотел оставаться за столом с Грейсоном и другими офицерами после его ухода. Я догнал Бронсона в коридоре, и мы вместе прошли в его комнату. Ни один из нас не произнес ни слова. Комната была очень симпатичная, с большой кроватью под балдахином, легкими изящными стульями и столами, картинами, украшенными позолотой зеркалами, гобеленами и большими балконными окнами, выходившими в английский парк, расположенный позади дома.

— Чин имеет свои преимущества, — заметил я, чтобы прервать молчание. Это не подействовало.

Чарли открыл тумбочку у кровати и достал бутылку шотландского виски. Потом прошел в кухню. Я услышал, как хлопнула дверца холодильника. Он вернулся, неся поднос с кубиками льда и кувшином, наполненным водой. Я сел на кровать, снял ботинки и с мрачным видом принял протянутый мне бокал. Он налил огромный бокал себе.

— Сожалею, что тебе пришлось стать свидетелем этой сцены за обедом, — сказал он.

— Забудь об этом.

— Обязательно. А ты?

— Получилось довольно грубо.

— Если не возражаешь, Капа, не будем возвращаться к этому инциденту. Можно поговорить о чем-нибудь другом?

— Как вам угодно, сэр. В конце концов, вы мой командир. А я — не что иное, как ничтожный штатский человечек в форме.

— Жалкий ублюдок! Убийца Бронсон! Какого черта он в этом понимает?

— По-моему, мы решили не говорить об этом, Чарли.

— Мы и не говорим.

— А знаешь, ты прав. Я мог бы написать очерк о вашем лагере.

— Видимо, тебе это кажется забавным?

— Не очень. Как насчет вашего женского отряда, Чарли? Бывает что-нибудь предосудительное?

— Ничего.

— По чьей мерке: по твоей или по моей?

— Даже по твоей, Капа. Я сам отбираю туда женщин и не беру таких, которые могут доставить неприятности. Только этого мне и не хватало — чтобы солдаты лазили в женские бараки.

— Небось все уродины?

— Как химеры на соборе Парижской богоматери. — Он засмеялся. — Думаю, что в гражданской жизни они были профессиональными борцами.

— Хочешь сыграть в шахматы?

— Не сегодня, Капа. Нет настроения.

— Он таки попортил тебе нервы, правда?

— Конечно. Не съездить ли нам в Париж на моей машине?

— И разыскать твою девчонку в грязных туфлях?

— Разве я говорил об этом?

— А разве тебе не пришла в голову такая мысль?

— Иди ты к черту!

Он снова наполнил бокалы.

— Чарли, я опять рискну показаться назойливым...

— Разве я могу тебе запретить?

— Думаю, что нет. Ты тут разглагольствовал насчет использования вещей, о том, что всякая вещь имеет определенное назначение, что солдаты — это расходный материал, что надо использовать имеющиеся под рукой материалы. А сам-то ты применяешь это на практике?

— Что ты хочешь сказать?

— Что это, черт возьми, за символ — туфли с цветными союзками и шерстяная кофточка? Погоди. Я не капитан, и ты не можешь вычеркнуть меня из списков на отправку. А орлы на твоих погонах для меня ни черта не значат.

— Как ты сказал, Капа, чин имеет свои преимущества. А разве ты выше меня по званию, жалкий штафирка?

— Чарли, ты добился того, что тебя подстрелили. Забудем на время военную сторону вопроса. Перестанем гадать о том, просил ли ты прострелить себе задницу или был самоуверенным военным гением. Важно, что тебя подстрелили. Ты попадаешь в парижский госпиталь и получаешь моральную взбучку. Ты отправился в Париж и подцепил шлюху. Конечно, она чистая, носит туфли с цветными союзками и белую блузку, но все же она шлюха. Отлично. Но что же дальше? По каким-то дурацким соображениям ты не хочешь, чтобы она была шлюхой. Ты пытаешься превратить ее в нечто иное, чем она не является и не может стать. И чего ты добиваешься? Ты ее совершенно сбил с толку. Она не может стать тем, чем тебе хочется. Ты не позволяешь ей оставаться тем, чем она фактически является. Ты не используешь материал, имеющийся под руками, Чарли, старина. Ты превращаешь ее в свою дочку, или в девушку из соседнего дома, или бог знает во что. Но она — ни то, ни другое. Ты лишаешь ее основного качества — гордости и инстинкта добропорядочной проститутки. Превращаешь ее в дурацкий символ неизвестно чего. Пьяный солдат, прижимающий ее к стене, ведет себя с ней лучше, чем ты.

— Еще одно обвинение — зверюга Бронсон несправедлив к парижским шлюхам.

— Думаешь, ты сделал ей одолжение тем, что не переспал с ней? Никакого одолжения. Ты заплатил ей ни за что. Во всяком случае, так смотрит на это она. Она стала объектом благотворительности. Ты превратил ее в шлюху другого сорта, Чарли. Гораздо худшего сорта. Ты не дал ей даже испытать удовлетворение от честно заработанных денег.

— Из всех вас, кто носит на рукаве эту паршивую корреспондентскую нашлепку, нет ни одного, кто не разделял бы заблуждений Хемингуэя. Ей-богу, звериная шерсть так и прет у вас через военную блузу. Вы самцы, вы сильный пол. Вы спите с бабами, пьете, играете в покер. Вы такие настоящие мужчины, черт вас подери, что стоит вам встретить человека, который не подходит под ваш шаблон, как вы сразу причисляете его к чудакам.

— Не сваливайте с больной головы на здоровую, полковник. Речь идет не обо мне, а о вас.

— Кто тебе разрешил обсуждать мои поступки?

— Мне не нужно разрешения. Скажи мне правду, Чарли. Разве тебе не хотелось забраться с ней в постель? Неужели ты ее даже не пощупал? Как ты мог утерпеть?

— Не смей со мной так разговаривать!!

Чарли поставил свой бокал. Он был взбешен. Но мне было наплевать. Я помнил, как он воспользовался преимуществом своего звания, когда капитан задел его за живое. Теперь я решил, чтобы не остаться в долгу перед капитаном, подпустить Чарли пару собственных острых колючек.

— Как ты мог утерпеть, Чарли?

— Я велел тебе заткнуться.

Я допил свой бокал, налил снова и наполнил его бокал тоже. Мы выпили залпом. Я опять наполнил бокалы. Черт с ним, можно и напиться — в пересылке творятся дела и похуже.

— Ведь она шлюха, Чарли. Неужели ты не мог проявить немного человечности и переспать с ней, как с обыкновенной шлюхой?

— Оставь меня в покое.

— Ведь она шлюха, Чарли. Почему ты не обращался с ней, как со шлюхой?

— Она бы забеременела. Надо было бы что-то делать. Она попала бы в катастрофу. Замолчи, Капа! Черт вас всех возьми!

Он с силой швырнул через всю комнату бокал, который попал в стену и разбился вдребезги. Чарли прошел в кухню и принес другой. Медленно наполнив его, он уселся.

— Я знаю, Капа, — тихо сказал он, — что шлюхи не беременеют, а если и случается — это профессиональный риск, клиента это не касается.

— Выпьем за это. Подобно Великой хартии вольностей, это одна из великих истин нашей цивилизации.

— Знаешь, Капа, все вы, «настоящие мужчины», уж слишком увлекаетесь сексом.

— Теперь ты устанавливаешь нормы поведения для всего остального мира. Кто ты такой, чтобы диктовать мне, какой должна быть моя половая жизнь?

— Я только говорю, что, по-моему, ее значение переоценивают. Хочешь кое-что узнать? За всю свою жизнь я спал только с двумя женщинами. Одна из них Маргарет. Я погубил жизнь обеим женщинам тем, что спал с ними.

— Каким образом?

— В первый раз это закончилось трагедией. Второй раз привело, быть может, к еще худшему: к полному крушению семьи. Можно сказать, Капа, что я убил обеих женщин в постели.

К этому времени я уже порядком нагрузился, но налил еще бокал для прояснения мозгов. Говорят, иногда это действует. Чарли стоял и смотрел на меня. Мне хотелось, чтобы он замолчал. Я чувствовал, что если он будет продолжать разговор, то наговорит такого, чего никогда не сказал бы в трезвом виде и при свете дня. Вместе с тем я чувствовал, что нет такой силы на свете, которая могла бы его удержать.

— Ты прав в одном, Капа. Я действительно имел намерение с ней переспать.

— Со шлюхой в белых туфлях?

— Мне очень хотелось женщины. Мне требовалось нечто большее, чем просто с ней переспать. Я хотел утешить ее, обнять и утешить. Я сидел с Армстронгом в том открытом кафе и смотрел на проходящих женщин. Они пугали меня. Все были такие шикарные, нарядные. Они подняли бы меня на смех, если бы я попытался их обнять и утешить. Эта меня не пугала. Она выглядела такой молоденькой, свежей, почти невинной. Я инстинктивно почувствовал, что эта не стала бы смеяться. Потом я узнал, что ее зовут Элен. Это окончательно решило дело: не надо было даже беспокоиться о том, как бы не назвать ее другим именем.

— Другим именем?

— Однажды я допустил такую ошибку.

— Слушай, ты болван. Ты ей платишь деньги, покупаешь ее. Если захочешь, можешь называть ее хоть Понтием Пилатом.

— Я купил другую. И тоже ей платил.

— Когда это было?

— Давно, Капа. Очень, очень давно. Забудь об этом. Для тебя это не имеет никакого значения.

— Почему ты так думаешь?

— Может быть, и не так. Может быть, я ошибаюсь. Налей себе еще, Капа. Это длинная история.

Я потянулся за бутылкой и только успел ее схватить, как дверь в комнату открылась. Я поднял глаза. На пороге стоял капитан Грейсон. Он был очень пьян. Чарли обернулся и посмотрел на него.

— Какого черта вам надо, капитан?

Грейсон уперся руками в косяк, словно для того, чтобы никто не мог пройти мимо.

— Я хотел сказать вам еще несколько имен, которые пришли мне в голову: ублюдок, душегуб, мерзавец, сукин сын.

— Это все, на что вы способны, капитан? Беда с вами, штатскими. Даже не умеете как следует ругаться.

— Предупреждаю вас, Бронсон: лучше включите меня в список на отправку завтра утром.

— Я вас включу в список после того, как каждый немецкий и японский солдат получит пенсию и уволится с военной службы. Вы отправитесь из лагеря как раз вовремя, чтобы успеть отпраздновать свое семидесятипятилетие.

— Предупреждаю, Бронсон. Отправьте меня завтра утром.

— Или? Ты, сморчок! Или что?

Грейсон снял руку с косяка, полез в карман и вытащил пистолет. Я заметил, что он снят с предохранителя, и бросился на пол. Мне приходилось видеть, какую дырку в теле может пробить 11-миллиметровая пуля на таком близком расстоянии. Я бросился на пол и откатился за шезлонг.

— Ах, у капитана пистолет. Воинственный капитан Грейсон имеет пистолет. Как вам это нравится?

— Из этой засады тебе не удастся выбраться живым, убийца. Или садись за стол и сейчас же напиши распоряжение о моей отправке, или...

— Или что?

— Или я продырявлю твои паршивые потроха и выпущу из тебя твой солдафонский дух — вот что.

Чарли рассмеялся.

— Ради бога, Чарли, напиши распоряжение, — взмолился я. — Он не шутит.

— Кто не шутит? — отозвался Чарли. — Капитан Грейсон? Посмотрим, шутит он или не шутит.

— Ради бога, Чарли... — повторил я.

— Не вмешивайся, Капа... А теперь, капитан, посмотрим, какой солдафонский дух сидит в вас. Сейчас я пойду на вас, а когда подойду достаточно близко, отберу у вас пистолет и с его помощью сделаю из вас отбивную. Я иду.

Чарли направился навстречу Грейсону.

Грейсон не сводил с него глаз. В них появилось выражение испуга.

— Бронсон, не валяйте дурака, — сказал он. — Все, что мне надо, это получить распоряжение об отправке. Не заставляйте меня стрелять.

— Вы ничего не получите, капитан, кроме удара пистолетом по морде. Вы — трусливый щенок. Стреляйте! Стреляйте же! Если не станете стрелять, я выбью из вас Душу.

Бронсон снова двинулся на Грейсона. Внезапно пистолет в руке Грейсона выстрелил. Пуля настигла Чарли посередине комнаты. Грейсон стоял в оцепенении, уставившись на пистолет, зажатый в руке. Чарли покачал головой, прыгнул на Грейсона и ударил его кулаком в лицо. Из носа Грейсона хлынула кровь. Я услышал, как затрещали кости. Грейсон застонал и соскользнул на пол. Бронсон поднял его и, приставив к стене, продолжал бить кулаком по лицу. Весь его мундир был забрызган кровью. Бронсон методически изо всей силы колотил капитана кулаком по лицу. Грейсон несколько раз вскрикнул и потерял сознание. Бронсон продолжал колотить, выкрикивая: «Ах ты, паршивая сволочь! Не смог даже выстрелить как следует! В трех метрах не сумел попасть мне в живот из пистолета! Так вот тебе за это! Вот тебе!.. Будь ты проклят! Почему ты не смог выстрелить мне в живот?»

Я попытался его оттащить. Но это было бесполезно. Тогда я схватил со стола бутылку виски и направился к нему. Он все еще колотил Грейсона. Лицо капитана превратилось в сплошное кровавое месиво.

В этот момент распахнулась дверь, и вошли двое военных полицейских. Бронсон выпустил Грейсона, и тот соскользнул на пол. Тут я впервые заметил, что из раны на плече Бронсона течет кровь. Он повернулся к полицейским.

— Арестовать этого человека! — приказал он. — Он обвиняется в покушении на убийство.

Полицейские выволокли Грейсона из комнаты. Я взял свою солдатскую сумку и направился к двери.

— Пока, Чарли, — сказал я. — Это было очень поучительное зрелище.

Я вышел из комнаты. Наверно, он даже не слышал, как я ушел. Он стоял посреди комнаты и плакал, из раненого плеча сочилась кровь.

 

Ла-Гуардия. 1953

Я с трудом пробивался через толпу на взлетном поле в поисках Маргарет. Прогулочные галереи позади и над нами были забиты людьми. Операторы кинохроники снимали про запас виды толпы, панорамировали вверх на диспетчерскую вышку, снимали крупным планом двенадцать автобусов с детьми, которых мобилизовал для этого случая Бадди. Маргарет нигде не было видно. Я с трудом нашел Бадди, он разговаривал с оператором Эн-Би-Си, и я поманил его к себе.

— Что случилось с Мирной Лой? — спросил я.

— Она вернулась в зал ожидания.

— Ты хочешь сказать, вернулась к бутылке? Неужели ты не мог удержать ее, пока я не вернусь?

— Я пытался, Гарри, но она очень решительная женщина.

— Ну, еще бы!

— Она очень хорошо нам помогла, даже немного всплакнула.

— Ей есть отчего плакать. Давно она ушла?

— Десять — пятнадцать минут назад, не больше. Не беспокойся, Гарри, она выглядит превосходно.

— Я думаю.

— Гарри, можно тебя кое о чем спросить?

— Разумеется, Бадди. Валяй.

— По-моему, эта дама не прочь изменить мужу?

— Почему ты так думаешь?

— Брось, Гарри. От Бадди можешь не скрывать. Ведь она изменяет, правда?

— Направо и налево.

— Я так и думал. А знаешь, она недурна.

— Она приставала к тебе?

— Шутишь?

— Нет, просто спрашиваю. Так она приставала к тебе?

— Нельзя сказать, что приставала. Кто другой, может, ничего бы и не заметил. Но у меня на такие вещи особое чутье, нечто вроде антенны, а эта дама работала на передачу.

— Берегись, Бадди. У нее очень строгий муж.

— Может быть, ты объяснишь мне, какую роль ты играешь в этом спектакле, Гарри?

— В каком спектакле?

— Возвращения героя. Ведь ты себе на уме, Гарри, и не стал бы здесь торчать ради общественной пользы. Что у тебя за дела с генералом?

— Никаких дел. Это работа. Тебе-то ведь платят, правда?

— Конечно. Благодарю. Такая работа меня устраивает, но скажи, Гарри, что же нам делать с генералом? Может быть, выдвинуть его кандидатом в президенты?

— Может быть.

— Я не шучу, Гарри.

— Ах, ты не шутишь! Я дам тебе знать, как только что-нибудь узнаю. А пока можно сказать, что мы бьем по внеплановым целям. Если учесть, как этому парню до сих пор везло, его самолет, вероятно, врежется прямо в двенадцать автобусов со школьниками. Пойду проверю, что делает наша примерная жена. Поддерживай дух у публики, и я лично тебе гарантирую, что наш герой вскоре прибудет.

Я протолкался через зал ожидания, обойдя бар для корреспондентов. Если эта армия в самом скором времени не дождется Бронсона, на моих руках останется тьма пьяных журналистов.

Маргарет сидела в кресле во внутренней комнате. Перед ней стоял полный бокал виски. Не обратив на него внимания, я уселся рядом с Маргарет.

— Я слышал, ты немножко всплакнула для ребят из кинохроники, — сказал я.

— Да. А сейчас я возмещаю то, что потеряла в интересах общественной информации и театров кинохроники.

Она высоко подняла бокал. В ее голосе слышался вызов.

Я и на это не обратил внимания.

— Гарри, у меня есть блестящая идея, — сказала она. — Почему бы нам не вернуться в «Уолдорф» и не дождаться Чарли там? Мы выполнили свой долг. Кинохроника сняла меня в аэропорту. Тебе не кажется, что генералу лучше встретиться с женой и лучшим другом в уединении своих апартаментов в «Уолдорфе»?

Я ничего не ответил и налил себе бокал.

— Не кажется? — повторила она. — Нет? Ну что ж, это была только идея.

— Маргарет, какие у Чарли политические взгляды?

— Политические взгляды?

— Ну да. Кто он: республиканец, демократ, кто?

— Погоди, надо подумать. Он ненавидел Трумэна. Считал, что тот связал руки армии во время корейской войны. Эйзенхауэр тоже не производил на него особого впечатления. Он считал его дилетантом в военном деле, допустившим множество ляпсусов. Макартур тоже был ему не очень по душе. По правде говоря, он, кажется, даже никогда не голосовал. А что?

— Ничего особенного. Просто интересно.

— Ты думаешь выдвинуть его кандидатуру в президенты? Вот было бы здорово! Это был бы триумф Чарли Бронсона. Он мог бы свершить нечто большее и лучшее. Ему не надо было бы довольствоваться убийством отдельных людей, или взводов, или рот. Он мог бы уничтожить всю страну. Уверяю тебя — стоит Чарли Бронсону попасть в Белый дом, как через два года он начнет войну. Какая возможность для Чарли потянуть всех за собой!

— Надо же ему чем-то заняться. Он мог бы выдвинуть свою кандидатуру в сенат. Любая партия будет рада иметь в своем списке национального героя. Это тоже только идея.

— Мне было бы страшно жить в мире, где принимает решения Чарли Бронсон.

— По-моему, Маргарет, мы все время живем в мире, где принимают решения чарли бронсоны. Иногда они на стороне противника, иногда на нашей стороне.

— Что-то ты рассуждаешь слишком мудро для человека, который отказывается поехать с дамой в гостиницу.

— Ты даже не прикоснулась к бокалу, Маргарет.

— Знаю. Не хочется, Гарри, правда.

— Так же, как тебе не хочется возвращаться в «Уолдорф» — со мной или с кем другим?

— Ты видишь все насквозь.

— Маргарет, все это сплошное притворство, своего рода защитный рефлекс.

— Разве?

— А разве нет?

— Чего же я все-таки хочу?

— Это так просто, что мы оба расхохочемся... или заплачем. Ты хочешь, чтобы скорее приземлился самолет с Чарли. Ты хочешь, чтобы Чарли, простой и милый, заключил тебя в объятия и сказал: «Я люблю тебя, Маргарет. Не Элен и не память о ней, а тебя». Тебе хочется всех банальных концов из всех банальных фильмов, какие ты видела. Ты совсем не такая уж сложная натура, Маргарет.

— Заткнись! — крикнула она.

— Вы с Чарли вечно предлагаете мне заткнуться. Вам чертовски жаль себя, не правда ли, Маргарет? Вы провели всю свою совместную жизнь, жалея каждый сам себя. Вы живете на высококалорийной диете самосострадания.

— Наверно, из жалости к себе он напился пьяным, чтобы избежать процедуры первой брачной ночи? Наверно, из жалости к себе он, обнимая меня в постели, назвал меня ее именем? Наверно, из жалости к себе он не мог себя заставить ко мне прикоснуться?

— И тебе начала нравиться власяница, Маргарет? Она кусается, но греет. Вот в чем беда. К ней привыкаешь. О, конечно, сначала ты старалась что-то сделать, не правда ли? Полгода. Или год?

— Неужели ты не можешь замолчать, Гарри? А еще лучше, уходи-ка отсюда и оставь нас обоих в покое. Кому нужна твоя дружба?

— Вы оба молите о ней. Пока что я не вижу никого другого, кто принимал бы вашу дружбу. Боюсь, что я один такой.

— Ты мог бы изъясняться попроще, Гарри.

— О, мы опять стали прежней гордой Маргарет? Прежней девушкой, которая всем говорит: «Кому ты нужен?» Ведь правда же ты такая гордая и неприступная? Послушай, хочешь знать, что я думаю?

Она не ответила.

— В таком случае я тебе скажу. Конечно, ты заслуживала всяческого сочувствия. Но ты потеряла его, милочка, когда перехитрила себя и Чарли. Он не хотел тебя и все время думал об Элен, когда бывал с тобой. Ты не могла этого переносить и стала каждый вечер напиваться, чтобы он забыл, что ты женщина, и не пытался еще раз проверить, может ли выполнять свои супружеские обязанности. Ты предоставила ему такую возможность в первую брачную ночь и, когда он упустил ее, постаралась, чтобы он больше не повторял попыток. Это питало твою жалость к себе, не так ли? Что ж, если он не захотел, рассудила ты, может быть, захочет кто-нибудь другой — и вот ты начала спать с кем попало. Ты не испытывала от этого ни малейшего удовольствия, ведь правда, Маргарет? Больше того, тебе даже было противно. Но ведь при всем твоем отвращении важно было другое. Ты тыкала его носом: «Раз ты меня не хочешь, то найдется кто-нибудь другой. Если тебе это не нравится, прими какие-то меры. Будь мужем». Тебе хотелось этого больше всего на свете, но ты вытворяла такие вещи, что ему никак нельзя было стать мужем. Если ты и не совершила преступления, Маргарет, то уж наверняка стала его косвенным соучастником.

— Ладно, Гарри. Хватит.

— Хватит так хватит.

— Да, Прошу тебя.

— Хорошо.

Мы замолчали. Я отхлебнул из своего бокала. Маргарет сидела, уставившись на бокал, который все еще держала в руке. Потом протянула руку и поставила его на стол. Бокал по-прежнему был полон.

— Так-то лучше.

— Напрасный труд... — проговорила она.

— Что именно?

— Рассчитывать, что на этот раз все пойдет по-другому. Была у меня раз надежда, когда он возвращался домой.

— И что же?

— Тоже ничего не получилось. В тот раз было немного иначе, чем сейчас. Не было ни оркестров, ни школьников с флагами, ни операторов кинохроники, ни телевизионных камер, ни официальных комиссий по встрече. Тогда я действительно старалась, Гарри. Он вернулся домой побитый, поджав хвост, готовый принять утешения понимающей жены. И я была готова его утешить.

— У него было трудное время, Маргарет.

— Мне надоело слушать об этом трудном времени. Почему у него было трудное время? Почему? Потому, что он убил человека? На этот раз он даже не мог свалить вину на немцев. Он сам забил его до смерти кулаками.

— После того, как этот человек пытался его застрелить. Ты кое-что забываешь. А я там был и все видел. Капитан был пьян. Он направил на Чарли пистолет, выстрелил в него, пытался убить. Я давал показания в пользу Чарли в следственной комиссии.

— Хорошо, Гарри. Капитан в него выстрелил. Прекрасно. Чарли отобрал у него пистолет и ударил его. Сколько раз нужно ударить человека, чтобы его обезвредить? Зачем же он разворотил ему лицо, забрызгав кровью всю стену? Зачем забил кулаками до смерти?

— Иногда приходится.

— Если это Чарли Бронсон, ты хочешь сказать?

— Я ничего не хочу сказать. Повторяю, я был там. Хоть под кушеткой, но там. Я страшно испугался. Чарли направился прямо к нему и отобрал оружие.

— И забил его до смерти. Если ты так гордился его поступком, почему тебя еле вытащили из Парижа, чтобы дать показания перед следственной комиссией?

— Мне надо было оставаться в Париже. У меня была срочная работа.

— Врешь, Гарри. Ты увидел того Чарли Бронсона, с которым я прожила всю жизнь. Ты видел его только несколько минут, но так перепугался, что сразу же убежал из пересылки в Париж. Эта сцена не соответствовала сложившемуся в твоем представлении образу старого храброго Чарли, шахматиста Бронсона, не так ли?

— Откуда ты знаешь такие подробности? Ведь тебя там не было, а я был.

— Он сам рассказал мне все подробности. Рассказал, как изводил капитана. Рассказал, что невозможно промахнуться из пистолета на таком расстоянии. Рассказал, как он рассвирепел, когда капитан промахнулся. Рассказал, как держал его и бил, бил, бил.

— Неужели он все тебе рассказал?

— Он не знает, что рассказывал мне. Он говорил сам с собой.

— Что это значит?

— А ты как думаешь? Ведь ты такой умница. Лучший в мире специалист по Чарли Бронсону. Ведь ты его официальный лучший друг, биограф, толкователь. Где же ты был, когда он вернулся с поджатым хвостом?

— Следственная комиссия его оправдала.

— Разумеется! Неужели ты думаешь, что из-за смерти какого-то пьяного капитана, окончившего простую офицерскую школу, они выгонят из армии одного из членов своего клуба? Конечно, его оправдали. А через месяц освободили от должности и отправили в Штаты за новым назначением. Пусть его оправдали, но все же с треском выгнали с Европейского театра военных действий. Ты не слышал, что по всему лагерю стали появляться надписи «Убийца»? Не слышал о сидячей забастовке солдат, отказавшихся проводить марши и слушать лекции по чтению карты? Не слышал о том, как он арестовал четырех солдат и посадил их в разгар зимы за колючую проволоку без одеял и без крыши над головой? Не слышал о заговоре молчания офицеров, которые разговаривали с ним, только когда он к ним обращался? Не слышал о том, как он, сидя за рулем, скатился с холма около Парижа? Не слышал, что он привез из Парижа шлюху и поместил ее в своей служебной квартире? Да, он ушел в сиянии славы, Гарри. Его выпроводили, чтобы он просидел до конца войны в учебном лагере где-нибудь в глинистом Техасе или в пыльной Джорджии.

— Я ничего этого не знал, Маргарет.

— Я тоже не знала, когда стояла на пристани, глядя, как швартуется его судно. Я знала одно: Чарли возвращается домой. Я проплакала весь тот день, Гарри. Думаешь, все, что ты мне сейчас сказал, для меня новость? Думаешь, я не говорила себе то же самое? Думаешь, я не знала, что наказываю и себя, и Чарли, потому что из-за своей обиды отвернулась от него и пренебрегла чем-то очень важным. Я перевернула совершенно новую страницу книги. Когда я стояла в тот день на пристани, я была настоящая Мирна Лой. Ужасный оркестр, вызванный из какого-то порта, играл «Я здесь, Калифорния». Наверно, они не умели играть «Тротуары Нью-Йорка». Пела какая-то перезрелая певица, фотографы снимали трех кинозвездочек, которые целовали солдат, просунувших голову в иллюминаторы. Наверно, это была самая обычная встреча.

Война в Европе кончилась, и то и дело прибывали суда с возвращавшимися на родину солдатами. Я много передумала, Гарри. Много передумала о нашей совместной жизни. Много передумала о всем том, что ты мне только что сгоряча наговорил. Я стояла на пристани и ревела, как младенец. Мне казалось, что представляется еще одна возможность наладить нашу жизнь. Я думала, что мне больше не нужны ни вино, ни мужчины. Мне так хотелось, чтобы это была банальная концовка банального фильма, как ты выразился.

— А дальше?

— Что дальше?

— Что случилось потом?

— Я смотрела, как на пристани встречались со своими близкими после разлуки рядовые, капралы, сержанты, лейтенанты, майоры, и это было совсем как в кадрах кинохроники. Видела, как девушки из Красного Креста раздавали пакеты с молоком и пончики. Видела, как по трапу спускались солдаты, ведя на веревке немецких овчарок. Я справилась у офицера транспортной службы и узнала, что Чарли числится в списке пассажиров. Но он не показывался. Я пыталась уговорить офицера пустить меня на борт судна, но он не разрешил, и я продолжала стоять, следя за трапом, плача и ожидая Чарли.

— Дальше?

— Наконец вышел симпатичный подтянутый второй лейтенант и спросил, не я ли миссис Бронсон и не я ли жду полковника Бронсона. Он немного задерживается, сообщил лейтенант. Полковник Бронсон болен и не сойдет на берег до завтрашнего утра. Нет, сказал он, ничего серьезного. Но, наверно, лейтенант пожалел меня, потому что, когда все сошли с парохода, он повел меня по трапу на судно. У Чарли была отдельная каюта. Чин все еще сохранял свои привилегии — даже в немилости. Ничего серьезного действительно не было: просто он был мертвецки пьян. Лейтенант был ужасно смущен. «Простите, что я показываю вашего мужа в таком виде, мадам, — сказал он. — Только я не хотел, чтобы вы подумали, будто с ним что-нибудь более серьезное».

— Что же ты сделала?

— Я оставила Чарли записку, вернулась в гостиницу и напилась. На следующее утро я отправилась на пристань и встретилась с ним, когда он сходил по трапу. Мы прожили вместе три дня в Нью-Йорке, потом на время его отпуска поехали в Фоллвью навестить наши семьи.

— Как прошли эти три дня?

— Как? Я уже не плакала, когда на следующий день он спускался ко мне по тралу. Мы вели себя очень сдержанно. Это было... не знаю. Сравнение может показаться нелепым, но мы чувствовали себя так, как бывает, когда приходится жевать с больным зубом, у которого оголен нерв. Каждый раз, откусывая кусок, ждешь острой боли, и, даже если обходится без боли, еда не доставляет никакого удовольствия. Мы были очень предупредительны, ходили в театр, обедали в дорогих ресторанах, и даже была физическая близость. Ведь это тоже входит в ритуал возвращения домой. Как пакеты с молоком и пончики, которые раздавали в порту. Исполнив свой долг, Чарли пошел в ванную, долго принимал горячий душ, вышел, поцеловал меня в щеку, забрался на другую кровать и тут же уснул. Он рассказал мне о следственной комиссии и о том, что его сняли с должности. Только факты. Пьяный капитан бросился на него с пистолетом, и он, защищаясь, убил капитана. Командование сочло за лучшее при сложившихся обстоятельствах отправить его в Штаты, где он получит новое назначение. Я вела себя очень хорошо. Выпивала не больше двух рюмок перед обедом. Постоянно пользовалась духами, старалась быть как можно привлекательнее. Я всеми силами старалась понравиться мужу и расшевелить его, вероятно, надеясь пробить эту стену, надеясь услышать от него те самые слова, которые, как ты говорил, мне так хотелось услышать.

— Но он так и не сказал этих слов?

— Так и не сказал. Он начал пить с утра второго дня. Пока мы жили в Нью-Йорке, он, кажется, никогда не был по-настоящему трезвым. На третий вечер Чарли выложил все, всю эту историю. Он рассказывал не мне. Он сидел на кровати настолько пьяный, что даже не мог держаться прямо. Я думаю, он даже не знал, что я здесь. Он рассказал все о засаде, об уличной девке, похожей на Элен; о том, как довел капитана до бешенства и вынудил его стрелять; о своей ярости, когда из этого ничего не вышло, потому что капитан был слишком пьян или слишком плохо стрелял, чтобы свершить казнь. Он рассказал, как в пьяном виде вел машину со скоростью семидесяти миль в час, перевернул ее на склоне холма и вышел из аварии невредимым. Он рассказал все и, закончив, уставился на меня невидящим взглядом. Потом встал, стукнул кулаком в стену и завопил: «Убейте меня кто-нибудь. Ради бога, сжальтесь и убейте меня». Я его раздела и уложила в постель. Он так и не знает, что все мне рассказал. А может быть, и знает. Мы никогда об этом не говорили.

— Он продолжал пить?

— Нет. Бросил еще в Нью-Йорке. Ко времени приезда в Фоллвью он уже снова надел маску. Мы ходили в гости к старым друзьям, и Чарли даже выступал в Ротари-клубе и в местном отделении Американского легиона. Видимо, он выработал свою стратегию. Делал вид, будто не произошло никаких неприятностей. Он, мол, просто полковник, который достаточно повоевал, а теперь приехал домой в отпуск. У него была полная грудь орденских ленточек — кстати, за ту разведку, в которой ты участвовал, он получил Серебряную звезду, — и он намекал, что его отпуск — это только временная передышка перед тем, как вернуться на фронт — на Тихий океан. Все это время у него в кармане лежал приказ о назначении в лагерь основной подготовки в Техасе. Во время отпуска он много разговаривал по телефону. Обзвонил всех своих однокашников, служивших теперь в Пентагоне, стараясь получить назначение на Тихоокеанский театр. Наверно, он понял, что это бесполезно. Можно было выступать в роли возвратившегося с войны героя перед штатскими, но в клубе, в замкнутом кругу питомцев Вест-Пойнта, его проделки в Европе были хорошо известны и получили должную оценку. Армия от него отвернулась. Пересыльный пункт стал его последней ответственной работой в армии. Теперь он был просто живой труп... Хоть и старший офицер, но живой труп. Ему предстояло служить то временным заместителем, то прикомандированным, но путь наверх был для него закрыт навсегда. Он знал об этом, но его точила тайная мысль, что если бы удалось добраться до нужного человека — однокашника или просто приятеля, то можно было бы, воспользовавшись протекцией, чего-то добиться.

— Но ему так и не удалось добраться до нужного человека?

— Разве он не стал генералом? Разве он не стал героем войны?

— Это меня и удивляет. Я хочу сказать, что меня удивляет, как ему удалось выпутаться, как он сумел оправдаться и снова попасть в клуб.

— Я думаю, самый страшный удар ему нанесла атомная бомба. Для него не могло быть худшей катастрофы, даже если бы он находился в эпицентре взрыва.

— Это почему?

— Он рассчитывал на войну на Тихом океане. Теперь, когда покончено с немцами, все внимание будет обращено на японцев. Это будет трудная и долгая война. У него были расчеты, показывающие, какие потери нам пришлось бы понести при высадке на Японские острова. Он чувствовал, что время работает на него, чувствовал, что война перемелет немало старших офицеров с боевым опытом и что, когда доберутся до дна бочки, зачерпнут и его и снова направят на фронт. Единственное, что ему остается, это втереться в милость к шишкам из Пентагона, как можно лучше выполнять любую порученную работу и запастись терпением. Рано или поздно им придется его использовать. Время на его стороне... Потом сбросили атомную бомбу.

— И это его ошарашило?

— Да. Он понял, что все его надежды, связанные с войной на Тихом океане, рухнули. Понял, что с появлением атомной бомбы привычный для него вид войны устарел.

— Принесло ли ему хоть какую-нибудь пользу околачивание у Пентагона?

— Не знаю. Думаю, что принесло. Он стал своего рода постоянным заместителем. Нечто вроде кочующего полковника, заполняющего, где нужно, пустые места.

— Как это понимать?

— Ну, скажем, если где-то полковник получил продвижение — стал бригадным генералом или получил более важное назначение, Чарли временно бросали на его место, пока на эту должность не выдвинут подающего надежды подполковника. Он остановился на точке замерзания. Понизить в звании его не могли, поэтому оставалось не так уж много должностей, которые можно было ему предоставить. Хорошие должности оставляли для молодых растущих офицеров. А Чарли только грел место для других. Он замещал должности людей, получивших повышение, до тех пор пока на его место не приходили другие люди, назначенные на эту должность в порядке дальнейшего продвижения. Его заморозили. Он стал вечным полковником. Это вест-пойнтская разновидность социального обеспечения. На жизнь хватит, но таким путем не разжиреешь, не станешь известным и важным лицом. Когда истощился запас должностей, его направили в школу.

— В школу? — изумился я.

— Да, в школу, в Панаму. Он изучал там основы ведения боевых действий в джунглях. Потом поступил в командно-штабной колледж в Ливенуорте, где изучал тактику действий войск в условиях атомной войны. Он даже шесть месяцев изучал арабский язык в школе иностранных языков в Монтерее. Иногда я думаю, что в Пентагоне, должно быть, кто-то получил задание следить за передвижением Чарли Бронсона.

— Какие у вас были отношения все это время?

— Никаких. Ничего особенного не произошло. Он понимал свое положение, знал, что является армейским вариантом летучего голландца, но из армии не уходил. В глубине души он хранил надежду, что эта карусель должна кончиться. На него наложили епитимью, которую он считал заслуженной и готов был нести. Он принял ее как должное. Я не могла. Я смалодушничала и уехала в Фоллвью к родителям, тем более что для этого был предлог: у отца случился удар. Я поехала домой пожить некоторое время с матерью. Но это «некоторое время» затянулось надолго. Отец мало-мальски поправился. Он мог прожить еще пять — десять лет. У меня не было никаких причин оставаться, кроме молчаливого соглашения с Чарли, что я на некоторое время оставлю его одного и дам ему возможность самому добиваться решения своей судьбы. Я так и сделала. Армия относилась к нему очень великодушно. Всякий раз, когда кончалось очередное задание, ему давали отпуск и он приезжал домой в Фоллвью. Он стал как бы постоянным представителем армии в родном городке: произносил речи на пикнике в День независимости, выступал перед Американским легионом в День перемирия, стал председателем общественного фонда и возглавлял кампанию по реализации облигаций государственных займов. Должно быть, это было для него ужасное время.

— Я много думал о нем, после того как бросил его в пересылке.

— Ты действительно бросил его?

— Конечно. Вспомни, что Уотсон и Армстронг до смерти замучили меня историей его болезни. Их представление о Чарли Бронсоне никак не вязалось с образом человека, которого я знал. Но, черт возьми, действительно ли я так хорошо его знал? Мы ходили с ним в разведку. Играли в шахматы. Мы нравились друг другу. Я был к нему настолько расположен, что не верил в рассуждения Армстронга и Уотсона. Потом за обедом я увидел, как он дразнит молодого капитана. Я заметил рассчитанную жестокость, вроде бы не свойственную моему партнеру по шахматам. Я думаю, он довольно точно оценил этого капитана. По-видимому, ему нужно было орудие для выполнения своих планов. Бог знает, скольких других он отверг. Он точно определил характер капитана — вспыльчивый, гордый и упорный — и знал, что рано или поздно поставит его в такое положение, когда ему нельзя будет оставаться безразличным или отступить. Он ни капельки не удивился, увидев перед собой дуло пистолета. Он все еще оставался хозяином положения. Капитан совершенно не владел собой. Однако если бы ему была дана малейшая возможность спасти свою честь, он сунул бы пистолет обратно в карман. Но Чарли этого не допустил и сам постарался подставить под пули свой живот. Он пошел навстречу капитану и, когда обнаружил, что его прекрасно задуманный план сорвался, пришел в бешенство. Выбранное им орудие уничтожения оказалось негодным. Покидая пересылку, я уже не сомневался, что Армстронг и Уотсон были правы, когда утверждали, что Чарли ищет смерти.

— Но ведь ты не отрекся от него, Гарри? Ты вернулся и дал показания в его пользу перед следственной комиссией.

— Я знал, чем это кончится, и решил оставаться в стороне. По-моему, Чарли Бропсон мог сам выпутаться из положения и таскать каштаны из огня своими руками. С самого начала было ясно, что его оправдают. И я был доволен. Чарли из тех ребят, которым всегда хочется дать еще одну возможность исправиться. Уж кому-кому, а тебе, Маргарет, это должно быть известно лучше всех.

— Еще бы, иначе меня не было бы теперь здесь. Каждый раз, когда он меня унижает, я говорю себе: хватит, я получила хороший урок, достаточно. Но при всякой новой возможности я снова жду его, надеюсь, что наконец все пойдет по-другому. Такое чувство у меня и сейчас. Ну не смешно ли?

— Нет. Совсем не смешно. А почему, думаешь, я здесь?

— Ты мне так и не сказал, Гарри.

— Я знаю, что ты обо мне думаешь: ловкач, человек себе на уме. Да, ты права. И все же в этом деле у меня нет никаких корыстных мотивов, никаких личных целей. Политические соображения — это чистейшая ерунда. Не думаю, что мне удастся довести дело до конца, зная Чарли так, как я его знаю теперь. Не думаю, что страна сумеет его вынести. В мире многое теперь усложнилось. Если раньше президент оказывался глупцом, не способным принимать решения, оторванным от жизни, изолированным от внешнего мира дворцовой гвардией, которая скрывала от него всякие неприятности, это была не такая уж беда. Четыре года или восемь лет — не вечность, и мы как-то продолжали двигаться вперед, не ощущая особой разницы. Сейчас — разница огромная. Мы больше не можем себе позволить такого руководства. Конечно, надо почитать своих героев, устраивать им парадные встречи, обеспечивать пенсией, создавать кинофильмы об их жизни, включать их имена в учебники истории, но нельзя давать им править миром. Хороший генерал не всегда может стать государственным деятелем. Нельзя из кого попало делать отца родного и расслабляться в расчете, что отец обо всем позаботится. Отец, мол, знает лучше. Но очень часто отец представляется круглым дураком всем, кто старше двенадцати лет и кто не связан с ним родством. Ты права: мне было бы страшно жить в мире, где решения, касающиеся жизни и смерти — жизни и смерти нас всех, — принимают чарли бронсоны.

— А тебе не кажется, что мы и сейчас живем в таком мире?

— Если так, то, бога ради, не будем создавать династий. Когда истечет срок контракта, издадим вздох облегчения, преклоним колена и возблагодарим бога за то, что нам удалось выжить. Итак, политическая карьера для Чарли отпадает. И у меня не остается никаких корыстных мотивов во всей этой истории.

— Наверно, ты чувствуешь себя голым?

— Знаешь, почему я здесь, Маргарет?

— По той же причине, что и я.

— Более или менее. Чарли бронсоны всего мира возлагают страшное бремя дружбы на тех, кто попался в их сети. Например, услышав об этой корейской истории, я сразу поспешил к тебе. Я понял, что Чарли наконец получил свой шанс. Ему в конце концов удалось улизнуть оттуда, где его гоняли, как футбольный мяч, с места на место. Но у меня не было уверенности, что он не ухитрится как-нибудь испортить все дело. Я знаю, как устраивается такая шумиха, как раздувают события сверх всякой меры. И если я делал это для пышногрудых девок, почему же не сделать для Чарли? И вот я здесь — парень себе на уме, но без каких-либо скрытых мотивов.

— Я так и знала, Гарри.

— Конечно знала. Ты только что старалась разыгрывать передо мной прежнюю гордую Маргарет. Но ведь ты тоже претендуешь на дружбу.

— Да, наверно. Раньше я никогда этого не сознавала.

— Еще минутку. Позволь мне закончить о Чарли. Ты заполнила много пробелов в моих сведениях. Перед нами бедный парень, который несет на плечах два огромных бремени. С самого рождения над ним тяготело обязательство. Всю жизнь он прожил, не распоряжаясь своей судьбой. Он никогда и ни в чем не имел свободного выбора. Когда ему было девять лет, все было предопределено матерью и памятью отца. Итак, ему предстояло стать армейским офицером. И он стал бы очень хорошим, преуспевающим офицером, но в этой игре, пока офицер не получит звезду на погоны, он остается только младшим исполнителем. Поэтому он гнался за звездой всю свою жизнь. И мог бы ее добиться. У него были для этого все данные. Теперь добавь второе бремя — Элен. Чувство вины. Он не мог стряхнуть с себя ни того, ни другого. Он допустил ошибку, объединив их, пытаясь осуществить обе цели одними и теми же средствами. Чарли хотелось быть убитым, но при таких обстоятельствах, когда его отвага и талант обеспечили бы ему присвоение звания бригадного генерала посмертно. Вина и обязательство — вот что его погубило.

— Знаешь что, Гарри? Не думаю, что ему так уж не хватало Элен после ее гибели. Я хочу сказать, не хватало как женщины. Не думаю, чтобы он ощущал огромную, всепоглощающую утрату. Это не значит, что он не любил Элен. Он действительно любил ее. Но если бы она умерла от воспаления легких, от туберкулеза или от другой болезни, он мог бы создать себе новую духовную жизнь. Но сознание, что он виновник ее смерти, камнем лежало на его совести и давило на него всю жизнь. И мешало нашим отношениям. Он чувствовал себя от этого еще больше виноватым. Знаешь что...

— Что?

— Пожалуй, теперь можно и выпить. За этими разговорами из меня выветрился весь алкоголь.

— А как будет теперь насчет выпивки, Маргарет?

— Это будет зависеть от Чарли. Выпивка никогда не играла для меня большой роли. Это так, эрзац. Ты меня понимаешь, Гарри? Я все еще убеждена, что на этот раз будет по-другому. Господи, сколько уже было в моей жизни «на этот раз»!

— Правда, Маргарет, что корейская война была для него неожиданностью? Ведь он думал, что ему никогда в жизни не придется больше воевать.

— Вероятно. Он перестал мечтать о смерти. Получив генеральскую звезду, он пошел по другому пути. Может быть, я поступила неправильно. Может быть, не следовало дезертировать и бежать в Фоллвью. Не знаю, но я достаточно натерпелась. Надо было на время предоставить его самому себе.

Она взяла кусочек льда и бросила в стоящий на столе бокал. Затем подняла его и сделала добрый глоток. Я поднял свой бокал и последовал ее примеру.

— Куда, к черту, девался этот самолет? — спросила она.

— Плохая погода. Наверно, обходит грозовой фронт. Прилетит, не беспокойся.

— А кто беспокоится?

— Ты хочешь сказать — кроме тебя? Я, например.

— А ты-то чего беспокоиться?

— Мы не виделись с Чарли пять лет. А расстались далеко не как родные братья.

— Где вы встретились, Гарри?

— В Нью-Йорке, в одном баре.

— Пять лет назад... Он поменял столько должностей. Никак не вспомню, когда это было.

— Тебя с ним не было. Кажется, он служил на какой-то временной должности.

— У него все должности были временными.

— Я страшно удивился, увидев его сидящим у стойки. Сначала я подумал, что обознался. Потом, помню, сказал себе: похоже, что этот парень Чарли Бронсон. Он ни капли не изменился.

— Удивительно, Гарри.

— Что именно?

— То, что он не изменился. Он никогда не меняется. Всегда выглядит так, как, по общему представлению, должен выглядеть кадровый армейский офицер.

— Удивительно, что с тех пор как я давал показания в следственной комиссии, я, пожалуй, ни разу о нем не вспомнил. Но когда увидел его в баре, мне показалось, что мы расстались накануне вечером. Он выглядел совершенно таким же. Все годы, прошедшие со времени нашей последней встречи, как бы исчезли.

— Я тебя понимаю, — сказала Маргарет.

— Он тебе рассказывал когда-нибудь о нашей встрече и о том, что тогда произошло?

— Мы тогда мало жили вместе. Я жила в Фоллвью. А он много разъезжал — как коммивояжер, — замещая в разных местах разных людей.

— Да, это был памятный вечер.

 

Нью-Йорк. 1948

Вероятно, каждый точно помнит, где он был в день победы в Европе. Мне многие рассказывали во всех подробностях, где они были и что делали, когда услышали весть об окончании войны в Европе. Тот факт, что они услышали об этом событии лежа в ванне, во время бритья, или завязывая шнурки от ботинок, придавало их рассказам особый колорит. Помню, один парень рассказывал мне, что в это время он лежал на столе в операционной. Поднося к его носу воронку с эфиром, анестезиолог небрежно заметил: «Вы, наверно, слышали, что кончилась война?» Это один из немногих исключительных случаев среди всех, о которых мне приходилось слышать. Какие навеянные эфиром сны, должно быть, вызвало это сообщение!

Я услышал об окончании войны в один из самых неприятных моментов в моей жизни. Когда стало ясно, что война в Европе близится к концу, редактор газеты отозвал меня домой. В Гавре я погрузился на «Либерти» вместе с пятьюстами солдатами, которых отправляли в Штаты для увольнения или для получения нового назначения на Тихоокеанский театр. Возможно, что «Либерти» выиграли войну, но все считают их одним из самых неудобных средств передвижения, которые избрал человек для плавания через океан. Утилитарные соображения заставили быстро расправиться с комфортом. Солдат загнали в передний отсек судна. Они спали на брезентовых гамаках, подвешенных рядами, по шесть штук в каждом, на стальных цепях, прикрепленных к вертикальным стойкам, идущим от пола до потолка. Днем еще было ничего, потому что сразу же после подъема все высыпали на открытую палубу навстречу солнцу и свежему воздуху. После ночи, проведенной в невыносимо душном, как помойная яма, помещении, свежий воздух — даже холодный воздух северной Атлантики — казался одним из немногих предоставленных нам удовольствий. Очередь за пищей устанавливалась с рассвета и вилась змеей по всему судну. Когда последний солдат съедал завтрак, пора было уже становиться в очередь на ленч. Громкоговоритель на мостике весь день извергал оглушительную музыку. Избавиться от этих звуков было невозможно, потому что репродукторы стояли по всему судну. Вскоре спасение от этих звуков стало главной боевой задачей. Если днем скука изматывала нервы, то ночью было еще хуже. Судно так качало, что уснуть было совершенно невозможно. В проходах круглые сутки шла азартная игра. Воды не хватало, и в душах пускали морскую воду.

В довершение всего, поскольку война еще не кончилась, по ночам соблюдалась строгая светомаскировка. Пятьсот немытых солдат всю ночь лежали взаперти в трюме, а сверху доносился скрип зениток, вращавшихся на поворотных тумбах. На борту «Либерти» в 1945 году война казалась настоящим адом!

На десятый день пути громкоговоритель разнес известие о безоговорочной капитуляции Германии. Солдаты встретили сообщение довольно сдержанно. Те, кто следовал в пункт демобилизации и возвращался к гражданской жизни, давно уже перестали считать себя участниками войны. Те, кто предназначался для отправки на Тихий океан, решили, что теперь, когда все усилия сосредоточатся на разгроме Японии, они в самом скором времени попадут на фронт. Я не испытывал ничего, кроме чувства облегчения оттого, что больше не будут закупоривать судно на ночь и можно избавиться от общества заросших грязью солдат «великой демократии» и спать на палубе. Пусть я лучше замерзну до смерти, но по крайней мере умру на свежем воздухе. Пожалуй, так и должна была кончиться война. Все романтические представления о ликующих, возбужденных солдатах рассеялись за время бесконечного путешествия на «Либерти».

Мне потребовалось известное время, чтобы приспособиться к гражданской жизни. Я вдруг понял, какой свободой пользовался, будучи военным корреспондентом. Меня отделял от хозяев океан, и от меня требовалось только регулярно посылать материалы, пригодные для использования, а в остальном я был свободен и мог ездить куда угодно. Не сразу я смог привыкнуть к насыщенному пивными парами дыханию редактора у себя за спиной. Я лишился возможности уходить с работы, когда захочу, снова стал рабочей скотинкой, и публика регулярно получала свою порцию военных рассказов. Я попросил, чтобы пару месяцев мне давали задания общего характера, и освещал работу полицейских участков, гонялся за пожарными машинами, описывал поножовщину в Гарлеме. Это был удобный мостик для перехода к обычной репортерской жизни. Потом мне дали специальное задание. Я написал двадцать пять очерков о кавалерах Почетной медали конгресса — о том, где они теперь, и прочее. В 1946 году я написал книгу, продал ее одной кинофирме, взял отпуск без сохранения содержания и уехал на побережье писать сценарий.

Вернувшись с побережья, я получил временное задание составлять «колонки» — ежедневные обзоры городских новостей. Я тотчас же принялся за работу. Это было равносильно лицензии на кражу. Меня завалили книгами для рецензирования, билетами на все премьеры, ящиками виски от владельцев ночных клубов в качестве рождественских подарков и информацией обо всем, что происходит в Нью-Йорке. Составление «колонки» — это великое дело для удовлетворения эгоистических потребностей американцев. Они готовы почти на все, чтобы их имя появилось в сообщениях о жизни Бродвея. Это самый близкий путь к бессмертию, который обещает двадцатый век. Я постиг все премудрости этого ремесла. Упоминание раз в месяц какого-нибудь ресторана обеспечивало мне бесплатное питание в нем. Агенты печати снабжали меня всевозможными сплетнями в обмен на рекламу для своих клиентов. То и дело кто-то устраивал бесплатный пикник — в общем, для меня как будто опять начались блаженные дни военного времени. В качестве составителя «колонок» я мог свободно бродить где мне вздумается, лишь бы бесперебойно поступал материал. Но через некоторое время эта работа стала мне надоедать.

По-моему, чтобы всю жизнь составлять «колонки» ради заработка, надо быть насмерть запуганным угрозой нищеты и безработицы. Для меня пресыщение наступило примерно через год после того, как я начал работать. Обход ночных клубов стал уже не развлечением, а самым будничным делом. Как-то вечером я заглянул в новый бар в районе Сороковых улиц. Я платил гардеробщице двадцать долларов в неделю, чтобы она снабжала меня новостями. Наскоро выпив у стойки рюмку, я выслушал от буфетчика пару скабрезных историй и получил информацию от гардеробщицы о том. что такой-то голливудский жеребец проводит время с такой-то международной кокоткой. Я уже допивал рюмку, когда случайно взглянул в зеркало, висевшее у стойки.

Этот парень в синем костюме похож на Чарли Бронсона, подумал я и обернулся, чтобы рассмотреть его получше. Это действительно был Чарли Бронсон. Он увидел меня в тот же момент и с минуту смотрел на меня, словно не узнавая, потом вдруг улыбнулся своей обаятельной улыбкой и направился ко мне. Он сел на табурет рядом и протянул мне руку. Мы весьма торжественно обменялись рукопожатием.

— Я сразу узнал тебя, Капа. Как поживаешь?

— Отлично, Чарли. А ты что поделываешь, ушел из армии?

— Почему ты так думаешь?

— Штатский костюм.

— А! Нет, не ушел. Просто вне службы я не ношу форму.

— Представляю, что было бы, если бы ты в таком виде появился в солдатском клубе-столовой.

— Как дела, Капа? Я часто думал о тебе. Я, конечно, читаю газеты и знаю, чем ты занимаешься. Несколько раз порывался тебе позвонить, но не был уверен, что ты захочешь со мной разговаривать.

— А почему бы нет?

— Насколько я помню, когда мы виделись последний раз, ты не был склонен выдвигать меня в президенты.

— Я сожалею о всей этой истории, Чарли. Я был рад слышать, что тебя оправдали.

— Правда?

— Конечно.

Мы замолчали. Я заказал еще рюмку для себя и виски для Чарли.

— Ну а как тебе жилось потом? — спросил я.

— Паршиво. Сейчас я на временной должности. Куда меня только не прикомандировывали за последнее время!.. То и дело переезжаю с места на место. Дошло до того, что я даже не даю себе больше труда распаковывать чемодан.

— Маргарет с тобой?

— Нет. Дома, в Фоллвью. У ее отца был удар.

— Ты все еще полковник, Чарли?

— Все еще полковник. Как твои шахматные успехи, Капа?

— Я теперь редко играю.

— Я тоже. У меня еще сохранились те шахматы, что ты мне подарил в пересылке.

— У меня есть такие же. Я заказал себе в Париже.

— Хорошо.

— Да.

Разговор явно не вязался. Мы допили, и я соскользнул с табурета, приготовившись распрощаться — пожать ему руку, сказать, что был рад его встретить, и выразить надежду на то, что увидимся еще. В 1948 году было множество встреч вроде этой. Я повернулся в протянул руку.

— Не уходи, Капа. Прошу тебя.

Я снова уселся на табурет.

— Ты никуда особенно не торопишься?

— Нет, — ответил я. — Особенно никуда.

— Я хотел написать тебе письмо, когда все это кончилось. Я знаю, как ты относился к этой истории, знаю, как ты относился ко мне, и мне хотелось поблагодарить тебя за твои показания на следствии. Ты сделал очень много для моего оправдания.

— Я только рассказал, что произошло.

— Было еще много такого, о чем ты не рассказал.

— С меня не требовали анализа. Я рассказал только то, что видел.

— Как ты относишься ко мне теперь?

— По правде говоря, Чарли, никак. За последние два года я даже не вспомнил о тебе. Рад, что ты так хорошо выглядишь. Сожалею, что тебе не повезло на войне. Всякое бывает. Наверно, ты уже не возвращался на фронт?

— Нет. Меня бросали с места на место вплоть до Фоллвью. Я вел себя довольно прилично. Атомная бомба закрыла мне путь на фронт.

— Вот беда! Подумайте, какое свинство! Взяли да лишили тебя столь милой твоему сердцу войны. А ведь из тебя вышел бы такой хороший генерал!

— Я это заслужил. Но я не то хотел сказать... так получилось...

— Уж наверно, не то! Рассказывай.

— Не то, черт возьми!

Мне вдруг стало противно.

— Скажи мне, Чарли...

— Что?

— Какие похороны устроили тому капитану? Какая процедура полагается в армии, когда пьяный полковник избивает до неузнаваемости капитана за то, что тот не умеет метко стрелять? Играют ли «Отбой» над его могилой? Дают ли залп? Накрывают ли гроб флагом? Награждают ли его посмертно «Пурпурным сердцем»? Получает ли его мать «Золотую звезду», чтобы выставить ее в окне? Присваивают ли его имя какому-нибудь посту Американского легиона?

Бронсон слез с табурета и двинулся прочь. Я схватил его за руку и повернул кругом.

— Извини, Чарли, — сказал я. — Я становлюсь мерзким пьяницей.

Он уселся и допил виски.

— Их просто хоронят, Капа. Выплачивают страховую премию и хоронят.

— Забудь об этом, Чарли. Это не мое дело.

— Я был у его матери.

— И что?

— Когда я сказал ей, кто я такой, с ней случилась истерика. Она так кричала на меня... Ладно, черт с ней. Как ты поживаешь?

— Ты уже спрашивал, и не один раз.

— Я читал твою книгу и смотрел фильм. Мне понравилось и то и другое.

— Спасибо.

— Надо будет как-нибудь снова сыграть в шахматы, Капа.

— Обязательно. Что у тебя за работа сейчас?

— Поручения. Я самый высокооплачиваемый мальчик на побегушках в мире. Как налогоплательщик, Капа, ты должен протестовать против того, что мне столько переплачивают. Собственно говоря, эта работа лучше большинства тех, которые я выполнял после войны. Я работаю на службу общественной информации Пентагона. В мои обязанности входит обслуживать важных персон, приезжающих из Вашингтона. Я устраиваю их в отели, достаю билеты в театр, сопровождаю по городу, выполняю всякие мелкие поручения.

— Неплохо.

— Да, неплохо.

— Почему ты не покончишь с этим делом?

— А что делать? Через пару лет я смогу выйти в отставку и жить на пенсию. Смехота! Знаешь, какая у меня будет пенсия?.. К чертям!

— Что ты тут делаешь сейчас? На старости лет стал шататься по кабачкам?

— Не поверишь. Я знаю всех метрдотелей в городе. Знаю, где достать билеты на спектакли, на которые невозможно попасть. У меня есть номера телефонов, которые обеспечат развлечение для военных на любой вкус. Чему только не научишься в армии мирного времени! Сегодня, мистер Уильямс, я компаньон, друг и приятель одного из великих национальных героев — генерала Хэллорена. Ты, конечно, слышал о генерале Хэллорене?

— Нет. Но это не имеет значения. Меня никогда не завораживали генеральские звезды, как тебя.

— Генерал Холли Хэллорен — толстозадый бездельник, который всю войну просидел в Вашингтоне. Мы были однокурсниками в Вест-Пойнте. Но генерал Хэллорен сумел пролезть в самый интимный круг Пентагона. Он ухитрился получить звезду на погоны, не понюхав пороху. Генерал Хэллорен сейчас в Нью-Йорке, и меня прикомандировали к нему, чтобы помочь ему в выполнении задания. Насколько я понимаю, его задание заключается в том, чтобы как можно чаще напиваться и спать с девками.

— По теории Армстронга.

— Что-то в этом роде. Во всяком случае, в любую минуту в эту дверь может войти откормленный, игривый, самодовольный фат, ткнуть в ребра и спросить: «Где же девочки, Бронсон?»

— А где же девочки, Бронсон?

— На подходе. Я уже их заказал.

— Значит, полковник не только мальчик на побегушках, но вдобавок и сводник?

— Зачем так грубо, Капа? Полковник выполняет функции офицера-снабженца. Через полчаса мы составим милую маленькую компанию из четырех человек. Начнем отсюда, потом отправимся обедать в другое, более дорогое заведение, оттуда — в оперетту, потом в другой ночной клуб и наконец — в генеральские апартаменты повеселиться и поиграть. Как говорится в уставах — отдых и развлечения личного состава.

— Неужели ты действительно этим занимаешься, Чарли?

— Да, именно этим. Через два дня генерал Хэллорен вернется в Вашингтон и приедет другой генерал примерно с таким же заданием. Это довольно ответственная работа. Тебе не кажется, что я честно зарабатываю свою звезду?

— Неужели ты все еще одержим этой идеей?

— Мне обязаны дать звезду. Я брался за все грязные поручения, которые мне давали, и старался выполнять их как можно лучше. Я никогда не говорил: «Это ниже моего достоинства, это грязное дело» или «Как вы смеете?». Я выполнял работу. И через два года, когда подам в отставку, я получу звезду. Это колечко помогает. Когда нас увольняют в отставку, почти всегда автоматически присваивают очередное звание — таков этикет. А в комиссии по присвоению званий будет сидеть немало ребят, которые благодаря услугам доброго старого Чарли Бронсона с черной книжечкой, где записаны телефоны самых лучших девочек, получили возможность тряхнуть стариной.

— Здорово звучит, Чарли. А где ты добыл все эти телефоны, записанные в черной книжке? Я думал, что ты участвуешь только как наблюдатель.

— Мне завещал их мой предшественник. Ты не поверишь, сколько можно набрать новых номеров для черной книжечки, если как следует постараться. Ты видный журналист и знаешь всю подноготную города. Но я готов поспорить, что покажу тебе такое в этом городе, что у тебя глаза на лоб полезут. Я могу повести тебя в любой ночной кабак во всех пяти районах города. Я поведу тебя в такие места, перед которыми старый «Сфинкс» в Париже покажется институтом благородных девиц. Стоит мне позвонить по телефону, и приезжая важная персона сможет испробовать любой порок, какой пожелает.

— Уж раз ты берешься за дело, Чарли, то делаешь его как следует, я знаю.

— А ведь противно так кончать, правда?

— Хуже, чем ходить в разведку.

— Присоединяйся к нам, Капа. Давай, ну просто смеха ради.

— В наше время не часто приходится смеяться.

— Ну, прошу тебя.

— Ладно. Почему бы и нет? Сколько девочек ты заказал?

— Двоих. Молоденьких. Холли Хэллорен любит молоденьких, блондинок и попышнее. Если хочешь, я достану еще одну для тебя.

— Нет, спасибо. Я пойду с вами просто так, как ты сказал — смеха ради.

Мы выпили еще по одной, и через пятнадцать минут, почти минута в минуту, в дверях появился высокий краснолицый пузатый мужчина и стал оглядывать помещение. Он заметил сидящего у стойки Чарли, подошел к нему и положил руку ему на плечо.

— Где же девки, Бронсон?

Чарли изобразил на лице улыбку, обернулся и хлопнул генерала по плечу.

— Я уже начал беспокоиться о вас, генерал, — сказал он. — Думаю, не захватила ли вас банда торговцев белыми рабами?

Генерал расхохотался. Его всего трясло от смеха.

— Ей-богу, это здорово, Бронсон. Торговцы белыми рабами. Надо запомнить. Ей-богу, здорово!

— Генерал, разрешите представить моего друга Гарри Уильямса. Вы, наверно, читали его статьи.

— Еще бы! Как дела, Уильямс?

— Отлично, генерал.

— Познакомься, Гарри: Холли Хэллорен, — сказал Чарли.

— Гарри? — переспросил я.

— Ведь тебя так зовут?

— Конечно, — ответил я. — Меня зовут именно так. Рад с вами познакомиться, генерал.

— Зови меня просто Холли. Сегодня никаких церемоний. Послушай, Бронсон, так где же девки?

— Вот-вот появятся, генерал. Кого вы хотите?

— Двух блондинок и брюнетку на третье. — Он снова затрясся от смеха. — А ведь неплохо сказано, Чарли? Двух блондинок и брюнетку на третье!

— Ей-богу, здорово сказано! — воскликнул я. — Не возражаете, генерал, если я использую вашу шутку в своей статье?

— Как ты думаешь, Бронсон? Можно?

— Я считаю, что можно, генерал. Гарри напишет так, что каждый поймет, что вы пошутили.

— Черт его знает. А ты уверен, что Сэлли поймет это как шутку? Моя жена Сэл, мистер Уильямс, читает вашу «колонку» каждый день. Ой, что это я — «мистер Уильямс»? Просто сорвалось с языка, Гарри.

— Ничего, Холли. Это только доказывает, что тебя хорошо воспитали.

— Я думаю, можно будет использовать это как своего рода шутку.

— Спасибо, Холли. Очень любезно с твоей стороны. Из твоих шуток можно будет составить целую «колонку», и все ребята в редакции будут страшно довольны.

Чарли наступил мне на ногу, и я решил ради него прекратить насмешки. Впрочем, такая предосторожность с его стороны была ни к чему: старина Холли Хэллорен был совершенно не чувствителен к насмешкам.

— Чарли говорил тебе, что мы были однокурсниками в Пойнте? — спросил Холли.

— Да, кажется, говорил, — ответил я.

— Он был самым первым в классе — «первым капитаном». Правда, Чарли? А я был третьим с хвоста. Еле кончил. Как тебе это нравится? И вот я получил звезду на погоны, а старина Бронсон, «первый капитан», все еще ходит в полковниках.

— Что поделаешь, такова жизнь, — вставил я.

— Но знай, мы добудем Чарли звезду. Невредно иметь старину Холли Хэллорена на своей стороне. Могу тебе сообщить, Гарри, что я имею кое-какой вес в Пентагоне. На днях Чарли получит звезду.

— Это правда? — шепнул я Бронсону.

Холли уже был занят разговором с барменом, пытаясь объяснить ему, как приготовить коктейль «кузнечик». Бармен смотрел на все это дело со смешанным чувством подозрения и отвращения.

— Что правда? — спросил Чарли.

— Что он имеет вес в Пентагоне. Он в самом деле может добыть тебе звезду?

— Может, но не станет. Пока сам не получит вторую. Последнему курсанту в классе, старине Хэллорену, никак не улыбается оставаться бригадным генералом в то время, как «первый капитан» Бронсон тоже будет бригадным генералом.

— Понимаю, понимаю, — пробормотал я.

— Подумайте, — вмешался Холли, — этот бармен понимает с полуслова. Сейчас попробуем настоящий «кузнечик».

— Превосходно, — согласился я.

В этот момент к нам присоединились девицы. Чарли тщательно выбирал покупку. Если Хэллорену нравились молоденькие блондинки и попышнее, то Чарли сделал правильный выбор. Нас представили друг другу. Генерал сразу же сделал заявку на Джоан — ту, что помоложе, посветлее и попышнее. Чарли и я завели разговор с Диди. Мы с Диди были старые приятели. Когда описываешь жизнь ночных клубов, как делаю я, знакомишься чуть ли не со всеми девицами, работающими по вызову. Я впервые встретился с Диди, когда она приехала в Нью-Йорк из Колумбуса и поступила на работу в кордебалет одного из клубов. На моих глазах она превратилась из юной, живой, жизнелюбивой девушки — почти ребенка в умудренную опытом подружку завсегдатаев кафе, большую любительницу выпить, в проститутку, работающую по вызову. Не знаю, много ли вам приходилось встречать девиц, получающих по сто долларов за ночь. Я всегда чувствовал к ним глубокое уважение. Дело не только в шикарном ресторане «Марокко» и шелковых простынях. Многим женам есть чему у них поучиться. Они настоящие мастера своего дела в умении льстить мужскому самолюбию. Они смеются над шутками мужчины, ловят каждое его слово и покровительственно берут его под руку, переходя улицу. Если учесть смертную скуку, которую этим девицам приходится терпеть каждую ночь, то приходишь к выводу, что им даже мало платят.

Мы выпили по паре рюмок у стойки. Холли Хэллорен опять начал читать бармену лекцию о приготовления «кузнечика», подробно описывая, как делается напиток, а девушки ахали и охали, словно он только что открыл пенициллин. Я оставался верен виски и немного удивился, заметив, что Чарли переключился на «кузнечика» и уверяет Холли, что это восхитительный напиток. Долго обсуждали, куда отправиться обедать. Девицы настойчиво рекламировали новый французский ресторан, который открылся в первом этаже нового жилого дома, на Лексингтон-авеню. Я бывал там и знал, что обед на четверых будет стоить целое состояние, поэтому подтвердил, что это единственное подходящее место. Мой совет разрешил сомнения Холли Хэллорена. Я был очень доволен, прикинув, какую большую брешь пробьет этот обед в его банковском счете. Он настаивал, чтобы я поехал с ними. Я пытался отговориться.

— Поедем, Капа, пожалуйста, — просил Чарли.

— Разве тебе это нужно? — спросил я.

— Очень. Мы так давно не виделись.

— Не думаю, что нам представится возможность вспомнить старые времена или сыграть в шахматы.

— Ты ему нравишься, Капа. Ты произвел на него впечатление.

— И это может тебе помочь?

— Конечно.

— Хорошо. Узнаю старого солдата: используй всякий подручный материал.

— Ты возражаешь?

— А что мне возражать? Я пообедаю с вами при одном условии.

— При каком?

— Если он будет платить по счету.

— Заплатит как миленький.

— Хорошо. Уж я тогда поем от пуза. Надо надеяться, что Джоан и Диди тоже не будут обращать внимания на правую сторону меню.

Но вышло не совсем так, как я рассчитывал. Хозяин ресторана узнал меня и отказался брать с нас деньги. Я взял себе на заметку упомянуть в «колонке» о его треклятом заведении на следующей неделе или дней через десять.

Ко времени окончания обеда я был сыт по уши генералом. Он долго и громко хохотал над каждым своим словом, и, поскольку говорил больше всех, смех не умолкал весь вечер. Он рассказывал длинные, путаные, неостроумные и скабрезные анекдоты и беспрерывно рыгал. Тягостно было смотреть, как Чарли пресмыкается перед генералом. Он раболепствовал и заискивал. Ему действительно ужасно хотелось получить звезду, и он старался добыть ее во что бы то ни стало. У них были билеты на «Сапоги на кнопках». У меня не было никакого желания выслушивать реплики Холли по поводу балета Мэка Сеннета, и, выйдя из ресторана, я покинул компанию, пообещав встретиться с ними позднее в «Латинском квартале».

Я не собирался там появляться, но вышло так, что к четверти первого закончил свой обход. У меня в карманах накопилось достаточно заметок для очередной «колонки», и я пошел по направлению к Сорок седьмой улице.

Найти веселую компанию не составило никакого труда. «Латинский квартал» — обычно довольно шумное место, но я уверен — стоило бы мне просто встать у дверей с закрытыми глазами и прислушаться, и я сразу же уловил бы в общем шуме раскатистый хохот Холли Хэллорена. Смеялся он, разумеется, над собственными остротами. Чарли говорил, что знает почти всех метрдотелей в городе. Очевидно, он был знаком и со здешним, потому что им предоставили самый лучший столик. Возможно, Чарли был здесь и ни при чем. Весь облик генерала Хэллорена говорил, что он великий мот. Я пробрался между столиками, пододвинул стул и подсел к компании.

— Где ты был, Гарри? Мы уже обогнали тебя на пару бутылок шампанского! — заорал Холли.

— Даже не буду пытаться вас догнать, — ответил я.

— Хорошо, — согласился Холли. Он повернулся к Джоан и обнял ее. Она улыбнулась. Это был привычный рефлекс.

— Ты знаешь, крошка, этот парень — крупный бродвейский журналист. Я каждое утро за завтраком читаю его статьи. Что ты на это скажешь?

Джоан улыбнулась мне.

— Послушай, Гарри, — сказал Холли, сняв руку с талии Джоан и положив ее мне на плечо. — Послушай, Гарри. Я хочу, чтобы ты поместил это в свою статью. У этой девушки чертовски приятный голос. Не смущайся, крошка, воспользуйся рекламой. Можешь написать так: «Джоан Маршалл обладает нежнейшим голоском, какого не слышали мои старые усталые уши уже много лун». Ну как?

— Сейчас запишу, — сказал я. — «Старые усталые уши». Вот это образ! Честное слово, Холли, у тебя блестящий литературный талант! «Уже много лун». Это же почти поэзия!

Генерал Холли Хэллорен был в ударе. Он опять повернулся к Джоан.

— Можешь еще написать, что Джоан... Как ты сказала, крошка, твоя фамилия?

— Маршалл, — ответила Джоан.

— Маршалл? Так вы с Диди сестры, что ли?

— Мать и дочь, — вставил я.

— Правда? — изумился Холли. — Вот это да!.. А... ты шутишь. Ну и ну — мать и дочь. Здорово!

— Еще бы, — согласился я.

Чарли бросил на меня умоляющий взгляд.

— Можешь написать, — продолжал Холли, — что мисс Джоан Маршалл — лучшая... чем ты занимаешься, крошка?

Я не проронил ни слова.

— Я манекенщица, — сказала Джоан.

— Что мисс Джоан Маршалл — лучшая в мире манекенщица. Можешь поднести ей орхидею, или крикнуть «браво», или что там еще полагается делать пишущей братии.

— Я просто напишу, что обе апробированы генералом Холли Хэллореном.

— Гарри шутит, генерал, — поспешил вмешаться Чарли.

— Что значит шутит? Чем плохо, черт возьми, — «апробированы Холли Хэллореном»? — За этим снова последовал взрыв хохота.

— Я считаю, что твои статьи, Гарри, только выиграют, если там появится мое имя. Правильно, девочки?

Девушки дружно, как по команде, рассмеялись.

— А ваша жена не читает вместе с вами эти статьи, Холли? — спросил Чарли.

— А, Сэл? Ты хочешь сказать, что неизвестно, как отнесется к этому моя жена? Черт возьми, Сэл неглупая баба...

Его живот затрясся от хохота. Я постарался взять себя в руки.

— Хоть Сэл неглупая баба, но такой бабник, как я, и обойдет любую бабу. Неплохо?

— Неплохо.

— Слушай, Гарри. — Он перестал хохотать. — Тебе надо вставить пару добрых слов о постановке, которую мы сегодня смотрели. Ей-богу, она этого заслуживает. Можешь написать так: «Генерал Холли Хэллорен целиком и полностью одобряет «Сапоги на кнопках». Это чертовски хороший спектакль. Шик!»

— Обязательно вставлю, Холли. А теперь, с вашего разрешения, я вас оставлю. Мне еще надо написать статью.

— Сиди и не рыпайся, Гарри, — сказал Холли. — Держись с нами, мальчик, и мы дадим тебе материал для «колонки» недель на шесть. Правда, девочки?

— Не сомневаюсь, — согласился я. — А теперь извините меня. Мне надо позвонить по телефону.

Я встал из-за стола и направился в вестибюль. Чарли последовал за мной. Я вошел в мужской туалет — и он за мной.

— Довольно мрачная картина, — заметил он.

— Чарли, — сказал я. — Если ты чувствуешь, что тебя потянуло к самоубийству, даю тебе полную волю.

— Неужели ты в самом деле уходишь, Капа?

— Да, черт возьми, ты угадал: ухожу. И вот что, Чарли: если тебе хоть капельку жаль бедных, замученных ньюйоркских проституток, накачай этим доморощенным шампанским своего друга Холли и дай возможность Диди и Джоан спокойно уйти домой.

— Страшный тип, правда?

— Твой друг — генерал — это самый сильный аргумент против войны, какой мне приходилось видеть. Стоит провести один вечер с генералом Холли Хэллореном, и я готов по примеру покойного Чемберлена свернуть зонтик и отправиться в Мюнхен. Все что угодно, только не допускать его к командованию чем бы то ни было, кроме пары наемных блондинок.

— Он сегодня проболтался.

— Открыл какой-нибудь секрет?

— Получает вторую звезду.

— Пути военные неисповедимы.

— Понимаешь, что это значит, Капа?

— Нет, Чарли. Объясни.

— Это значит, что он может протолкнуть и мою звезду, если захочет.

— Если весело проведет сегодняшний вечер, то, наверно, захочет.

— А ты ему понравился. Ну так как же?

— Почему, черт возьми, люди обязаны поступать так, как тебе хочется? Я хочу убраться отсюда ко всем чертям и поехать домой. Не желаю оставаться ни минуты в обществе генерала Хэллорена. Но только потому, что это может принести тебе какую-то пользу, я должен опять сесть с ним за стол и хлопать себя по ляжкам всякий раз, как он раскроет рот.

— И даже включить его фамилию в свою завтрашнюю «колонку»!

— Ну, знаешь ли, Чарли. Всему есть предел...

— Что тебе стоит написать, что он прибыл в город по сугубо секретному заданию.

Я усмехнулся.

— Здорово соврал, — сказал я. — Ей-богу, здорово. Превосходно!

— Так как же?

— Сделаем. Холли Хэллорен не первый трепач, который попадает в «колонку».

Мы вернулись к столу и просидели, пока шло эстрадное выступление. Холли выступал в главной роли, вместе с комиком выкрикивая окончания острот, прежде чем тот успевал рот открыть. По этому, кстати, можно судить об уровне острот комика. Генерал лично прикончил еще две бутылки шампанского и лихо сплясал шимми с кордебалетом. Ему бурно аплодировали другие пьяницы из всех уголков ночного клуба, и он исполнил на бис нечто похожее на чарльстон. Чарли усиленно пытался увести компанию после представления. Но старине Холли было мало. Он заказал еще шампанского и встал из-за стола.

— Прошу прощения, — сказал он, — но мне надо в гальюн.

Он наклонился, обнял меня за плечи и заорал в самое ухо: «У моряков так называют сортир». Потом разразился хохотом и, пошатываясь, прошел через зал к мужскому туалету.

— Твое счастье, — сказал я Диди, — что тебе достался Чарли.

— Вы так думаете? Старый краб распустил свои клешни на нас обеих. Он уже нарисовал мне всю картину...

— Теперь у тебя есть возможность смыться.

— Спасибо, — сказала Диди, — но я останусь. Я нанялась на срок.

— Вот истинно американский дух, который помог нам выиграть войну, — сказал я.

— Послушайте, — вмешалась Джоан. — Мы два часа проторчали в библиотеке — все читали о Вест-Пойнте, армии и Вашингтоне.

— Что такое? — изумился Чарли.

— То, что вы слышали. Мы всегда тщательно готовимся перед заданием. На прошлой неделе, когда проходил съезд торговцев металлическими изделиями, мы были заняты каждый день. Могу вам сказать, что мы познакомились с этим бизнесом лучше, чем Сиэрс или Роубак.

— В самом деле? — спросил Чарли.

— Конечно, — ответила Диди. — Наши клиенты любят поговорить о себе. Мы их обслуживаем, поэтому, если мужчина хочет поговорить о себе, очень полезно знать, о чем он говорит. Ему льстит, когда задаешь уместные вопросы. Вы поразились бы, если бы знали, сколько всяких сведений мы собираем на своей работе.

— Откровенно говоря, — заметил я, — сомневаюсь, что у старины Холли появится желание поговорить об «аллее флирта» или об управлении стратегических служб. Кстати, что, по-вашему, случилось с нашим отлучившимся другом?

— Ничего не случилось, — сказал Чарли. — С Холли Хэллореном никогда ничего не случается.

— Послушайте, — предложил я, — а что, если нам уйти отсюда, встретить его в вестибюле и увести прочь, прежде чем он сообразит, что мы делаем.

— Хорошая идея, — согласился Чарли.

Я сделал знак официанту и тот подошел к столику.

— Счета не будет, мистер Уильямс. Вы и ваша компания — гости дирекции.

— Нет, — возразил я. — Прошу вас. Лучше не надо.

— Прошу прощения, сэр, — сказал официант. — Я только выполняю распоряжение.

Мне осталось лишь щедро наградить его чаевыми. Пока что вечер обходился Холли довольно дешево. Я сомневался, сумеют ли Диди и Джоан взять с ним должный тон, чтобы можно было упомянуть об этом в «колонке». Размышляя, я достал записную книжку и пометил себе, что надо будет упомянуть о шикарном представлении в «Латинском квартале».

Когда мы вышли в вестибюль, девицы извинились и прошли в дамскую комнату. Генерала нигде не было видно, и мы зашли в туалет. Генерал стоял на унитазе и подавал строевые команды. Служитель выполнял повороты кругом и направо, на месте и на ходу. Я прервал это занятие.

— Ради меня не старайтесь, — сказал служитель. — Ваш приятель хватил малость лишнего. Думает, что он генерал. А мне-то что? Он платит мне по четверть доллара за каждую правильно выполненную команду. Уже задолжал семь долларов.

Я дал ему десятидолларовую бумажку и сказал:

— Ты будешь должен генералу двенадцать поворотов кругом.

— Слушаюсь, сэр.

Величайшего из ныне живущих генералов мира довольно шумно стошнило. Служитель сунул голову Холли под кран с холодной водой, вытер его и причесал ему волосы.

— Чертовски хороший материал для сержанта, — похвалил Холли.

— Так точно, сэр, — отвечал служитель. — Когда вы следующий раз сюда придете, я отдам вам двенадцать поворотов кругом.

— Чепуха. Считай, что это тебе на чай.

— Спасибо, сэр.

К тому времени, когда мы вывели Холли в вестибюль, он чувствовал себя уже получше. Джоан и Диди дожидались нас. Он двинулся на них, обхватил обеих за талии и заорал:

— Вывести войска с солнцепека! Можно курить! Сэр, она идет, она поет...

Дальше он понес несусветную чушь.

Лицо Диди оживилось.

— Холли, дитя мое, — сказала она, — как дела?

— Все в порядке, пьяных нет, кроме одного, сэр! — отрапортовал Холли.

В действие вступила Джоан.

— Сколько ламп в актовом зале Вест-Пойнта? — спросила она.

— Триста сорок ламп, сэр! — Холли изумленно взглянул на обеих. — Убей меня бог! — воскликнул он. — Вот ты, — сказал он, указав пальцем на Диди, — скажи, кто по чину ниже плебеев?

Диди вытянулась по стойке «смирно», отдала честь и отрапортовала:

— Сэр, ниже плебеев пес начальника училища, кот коменданта, официанты в столовой, горнисты и барабанщики и все адмиралы всего окаянного флота.

— Будь я проклят! — восхищался Холли. — Будь я проклят, если вы не пара самых шикарных девок!

Наконец нам удалось усадить шикарных девок и генерала в такси. Чарли дал шоферу адрес отеля, где остановился Хэллорен. Но тот и слышать не хотел о возвращении домой.

— В отель не поедем, — сказал он. — Еще рано. Черт возьми, Бронсон, разве так надо заботиться о старшем начальнике? Я здесь старший по званию, и я отдаю приказ на марш. Мы не поедем в отель.

Чарли поглядел на меня и пожал плечами.

— Черт с ним, — сказал я.

Мы поехали в ночной кабак где-то в районе Восточных восьмидесятых улиц. К счастью, меня там не знали, и Хэллорену пришлось заплатить по счету чудовищную сумму. Оттуда мы все пятеро отправились в отель к Холли Хэллорену. Он открыл бутылку виски, угостил лифтера и велел ему принести льда. Потом крикнул «Я сейчас!» и нырнул в ванную комнату.

— Ладно, Чарли, — сказал я. — Я исполнил свой долг, а теперь выхожу из игры.

— Спасибо, Капа, — ответил он. — Я тебе очень благодарен. Как ни странно, но этот слюнтяй действительно может мне помочь.

— Еще бы, — сказал я. — Каждый слюнтяй, который может тебе помочь, для тебя настоящий друг. Вроде доброго старого шахматиста и честного свидетеля Уильямса.

Я пожалел, что сказал это, в ту же минуту. А впрочем, черт с ним! В конце концов, Чарли заслужил это за то, что заставил меня провести такой вечер.

— Вы в самом деле собираетесь поместить наши имена в свою «колонку», Гарри? — спросила Диди.

— Конечно, — ответил я. — О нашем гала-вечере можно написать целую «колонку».

В комнату вбежал Холли, держа в руках фотоаппарат «Поляроид». Они только что появились в том году и поступили в продажу к рождественским праздникам.

— Хочу вам показать, что я купил старушке Сэл к рождеству. Как вам нравится эта штука? Делаешь снимок и через минуту вынимаешь готовую проявленную фотографию. Шик!

Мы все согласились, что это шик. Он вставил держатель для лампы-вспышки и всех нас снял. Я сфотографировал Холли целующимся с Диди, потом — целующимся с Джоан. Снимки вышли замечательные — ясные и резкие.

— Наверно, старушка Сэл лопнет от злости, когда увидит это, — сказал генерал.

— Вот будет сенсация, когда дамы соберутся сыграть в бридж, — вставил Чарли.

— Сэл здорово играет в бридж. Не забывай об этом.

— По-моему, бридж чудесная игра, — заметила Джоан.

— Замечательная, — поддержала Диди. — Мы так любим играть в бридж.

— Никогда не играл, — сказал Холли. — Я рад, что вы, девочки, любите карточные игры.

— Обожаем, — подтвердила Диди.

— Отлично. Не перекинуться ли нам в покер? — предложил Холли.

— Какого-нибудь особенного рода? — спросил я, подсказывая ему идею.

— Вот что, — сказал Холли, — раз мы все такие добрые друзья, можно уютненько устроиться. Как вы смотрите на милую, дружескую партию в покер с раздеванием?

Девицы захихикали.

Я мысленно решил, что если хоть одна из них покраснеет, то удвою ее гонорар. Но они не покраснели, очевидно посчитав, что достаточно хихикнуть. Холли Хэллорен был слишком пьян, чтобы заметить такой тонкий нюанс, как выступившую на лице краску.

— Я не знаю, что это за игра, — сказала Диди.

— Я тоже, — добавила Джоан.

— Очень просто, — пояснил Холли. — Играем, как в обычный покер, только вместо того, чтобы ставить на кон деньги или фишки, ставим какой-нибудь предмет своего туалета. Просто снимаем одну вещь и бросаем на кон. Кто выиграл, снова надевает вещь, которую ставил на кон.

Диди опять захихикала.

— Забавно.

— Еще бы!

— Наверно, Сэл здорово играет в покер? — заметил я.

— Нет, — отозвался Холли. — Ее конек — бридж.

— Генерал, — сказал Чарли, — сыграйте с девушками один. Мне надо через пару часов быть на службе. Выпью еще рюмку и уйду.

— Ты останешься, — сказал Холли.

В его голосе безошибочно слышался командирский тон. Это было отнюдь не предложение, а настоящий приказ.

— Слушаюсь, генерал. Я не собирался уходить сейчас же. Но знаете, как говорится, трое — это компания, а пятеро — толпа.

— Здорово сказано, — восхитился генерал, — ей-богу, здорово. Ты записал это, Гарри, для своей «колонки»? Трое — это компания, а пятеро — толпа. Я думаю, старина Чарли не будет против, если ты припишешь эту поговорку мне. Не возражаешь, Чарли?

— Я подумал, что недостойно использовать твое имя в какой-то газетной заметке, — сказал я. — Пожалуй, лучше написать о тебе настоящую, большую статью а «Ридерс дайджест» в раздел «Самая незабываемая личность, какую я встречал».

— Блестящая идея, — обрадовался он. — Мы с Сэл каждый месяц читаем «Ридерс дайджест». У них там действительно бывают первоклассные статьи.

— Самые первоклассные, — подтвердил я.

— Вот что я вам скажу, — сказал Холли, — давайте выпьем еще по бокальчику и немного потанцуем. Еще успеем сыграть в покер. Сэл всегда говорит, что я, как мальчишка, — если знаю, что будет десерт, мне все равно, сколько времени продлится обед.

Он налил пять бокалов крепкого виски, раздал их, включил радио и стал танцевать по очереди с Диди и Джоан. Мы с Чарли уселись на кушетку и наблюдали.

— Тебе не кажется, — спросил я, — что ты похож на компаньонку, сопровождающую девицу на дневной урок танцев в борделе?

— Что-то вроде этого, — согласился Чарли.

— Да, полковник, вы ведете действительно интересный образ жизни.

— Сегодня еще довольно невинный вечер. Холли — просто обыкновенный американский парень, любящий позабавиться. Видел бы, какие еще типы мне достаются.

Мы с минуту наблюдали за Диди и Хэллореном.

— Знаешь, — сказал Чарли, — я всегда думал, что у таких дам должен быть циничный, желчный взгляд на жизнь. Теперь я в этом убедился.

— Послушай, Чарли. Мне в самом деле надо уйти. Завтра в половине десятого ко мне домой придет курьер за рукописью «колонки». Мне еще надо над ней поработать. Даже имея собрание всех этих перлов нашего бесстрашного командира, я должен еще часа два поработать.

— Спасибо, Капа.

— В любое время готов к вашим услугам, будь то интимная вечеринка, разведка или слушание дела в следственной комиссии. У меня всегда найдется время сказать «хэлло».

— Давай пообедаем вечером, Капа? Только вдвоем.

— Давай. Успеешь ли ты выспаться?

— Я скоро смоюсь отсюда, пойду домой и лягу. У меня квартира на Гроув-стрит. На службе появлюсь около четырех. Там к этому привыкли. Где ты хотел бы встретиться?

— Заходи ко мне около семи.

Я дал ему адрес, он записал его и сунул клочок бумаги в свою черную книжечку. Я был польщен, оказавшись в такой достойной компании.

— Терпеть не могу прощаться, — сказал я. — Лучше я потихоньку ускользну, пока генерал занимается с войсками.

Это было нетрудно. Наверно, я мог бы провести через квартиру весь цирк Барнема и Бейли, и генерал так бы ничего и не заметил. В дверях я обернулся. То, что в увидел, если точно выразиться, можно было бы назвать «сандвичем Хэллорена». Генерал устроился между Диди и Джоан, они хихикали, щекотали друг друга и танцевали. Чарли Бронсон стоял спиной к ним у бара и наливал себе виски. Он не видел, что я стою здесь, и, когда повернулся с бокалом в руке к тем троим, на лице его была написана такая страшная ненависть, что, казалось, они должны были почувствовать ее силу. В это короткое мгновение я понял все. Мне представились все вечера вроде того, свидетелем которого я был сегодня. Я увидел Чарли Бронсона, который не был ни повесой, ни пьяницей, ни развратником и выполнял работу, которая была для него, быть может, во сто крат труднее, чем командование разведывательной группой или пересыльным пунктом, Я ушел, испытывая к нему невольное уважение. Боже мой! Если ему так страстно хочется получить генеральское звание, он его, несомненно, заслуживает. Спустившись в вестибюль, я под влиянием порыва подошел к внутреннему телефону и снял трубку.

— Послушайте, — сказал я. — Я живу в комнате на двенадцатом этаже. В номере двенадцать собралась ужасно шумная компания. Не можете ли вы что-нибудь сделать?

— Но, сэр, — ответил телефонист, — ведь вы говорите из вестибюля.

— Знаю, черт возьми! — крикнул я. — Это единственное место в отеле, где можно избавиться от шума.

Я повесил трубку, взял такси на стоянке у отеля и поехал домой, чувствуя себя гораздо лучше.

«Колонка» писалась легко. Я кончил работать в половине девятого и к тому времени, когда пришел курьер, успел позавтракать, принять душ и собирался немного поспать. Интересно было, как обстоят дела в номере Холли. Я позаботился о том, чтобы в «колонке» получили отражение все мои обязательства. Включил в нее рекламу французского ресторана и «Латинского квартала». Написал, что новейшей сенсацией на Бродвее вполне может стать девушка из общества Джоан Маршалл, которая намерена избрать карьеру певицы без разрешения очень известных и очень богатых родителей из фешенебельного района города. Написал, что встретил в городе одного из величайших остряков — вашингтонского босса, генерала Холли Хэллорена, который на короткое время приехал в Нью-Йорк с важным секретным заданием... Я хорошо поработал в эту ночь.

В половине шестого меня разбудила телефонистка, а через пятнадцать минут горничная принесла закусить и все утренние и дневные газеты. Я двадцать пять минут говорил по телефону со своей секретаршей из газеты.

Она ознакомила меня с поступившей для меня почтой, а я продиктовал срочные ответы на письма. Обычно я обедаю не раньше половины одиннадцатого или одиннадцати вечера и стараюсь сочетать обед с работой, выбирая такие места, как «Сарди», или «Марокко», или «Сертрум», где во время обеда можно подобрать кое-какой материал. Я хотел накопить материал на три-четыре «колонки» вперед, чтобы время от времени можно было выкроить свободный вечер. Однако, когда пишешь короткие злободневные заметки, состоящие в основном из сплетен, нельзя иметь очень большой задел. Иногда для разнообразия я составляю целую «колонку» из заметок без адреса, без упоминания имен, используя материал, в котором нельзя назвать имена, не рискуя нажить неприятности. В общем, жизнь неплохая. Хорошо питаешься и настолько пресыщаешься всякими развлечениями, что мечтаешь о приятном, тихом вечере в Куинси в обществе родственников, когда можно поговорить о бейсболе и житейских делах. В газете, где я работал, вошло в обычай не держать журналиста на «колонке» больше трех лет. Считается, что к этому сроку ему так все надоедает, что охватившая его скука получает отражение в написанном. Но составление «колонок» — это пагубная болезнь. Все бывшие составители, которых я знал, не могли без возмущения платить за купленную книгу, обед, за билет в театр или в кино, или по счету в баре. Кому пришлось пожить на даровой счет, тот конченый человек.

Чарли Бронсон появился в четверть восьмого. Я приготовил коктейль, и, удобно устроившись в креслах, мы повели беседу.

— Я рад, что ты так преуспеваешь, Капа, — начал он.

— Дела идут неплохо, Чарли. Я рассчитываю годика через два бросить эти газетные сенсации.

— Ты, наверно, получил кучу денег за книгу и за фильм?

— Большая часть того, что я получил за книгу, ушла в уплату подоходного налога. Большая часть денег, полученных за фильм, досталась агентам по недвижимости и буфетчикам. Черт возьми! Успех книги — это был каприз судьбы, и поскольку я получил возможность бесплатно съездить на побережье, то рассчитал, что можно немного дожить в свое удовольствие. Не можешь себе представить, как могут истощить банковский счет плавательный бассейн и пара кинозвездочек. Как себя чувствует величайший полководец мира?

— Два часа назад я посадил его в самолет. Чувствовал он себя неважно.

— Долго еще вы оставались после моего ухода?

— Кто-то пожаловался на шум, и явился местный сыщик. Это положило конец танцам. Если тебе интересно узнать, то партию в покер с раздеванием выиграл генерал.

— Что и требовалось.

— Где ты хочешь пообедать, Капа?

— Не знаю. Если не возражаешь, можно заказать обед на дом и провести вечер за разговорами и шахматами.

— Прекрасная мысль. Тебе куда-нибудь надо сегодня?

— Мне придется около полуночи пойти на банкет после премьеры. Но это ненадолго. Пьеса дрянь, и к часу ночи, когда кончится просмотр, ни у кого не будет охоты ее прославлять. Хочешь, пойдем вместе?

— Нет, спасибо. Когда ты уйдешь, я отправлюсь домой спать.

— Тебе действительно пришлось туго, Чарли?

— Очень туго. Когда меня отправили из Европы в Штаты, я серьезно подумывал об отставке.

— Почему же ты не ушел?

— А что бы я стал делать? Это единственное ремесло, какое я знаю, Капа. Немножко поздновато начинать с рассыльного. Для полковников, ушедших в отставку после того, как следственная комиссия дала им пинка под зад, приготовлено не так уж много должностей. У меня нет никакой протекции в Пентагоне, как у некоторых отставных генералов, которым всегда обеспечено семьдесят пять тысяч долларов в год в качестве председателя какого-нибудь правления или комитета. Но даже если бы дело обстояло иначе, я не смог бы оставить армию. Это все равно что уйти со спектакля в середине второго акта. Вроде бы знаешь, чем кончится, но всегда может оказаться, что драматург приберег пару сюрпризов для третьего акта...

— Как насчет Маргарет?

— Что ты имеешь в виду?

— Как она относится ко всей этой истории?

— Честное слово, не знаю. Мы с Маргарет уже давно не делимся друг с другом. Я в самом деле не знаю, что она думает, или чувствует, или хочет.

— Очень жаль.

— Да. И вообще, если взглянуть объективно, неудачный у нас брак, и виноват в этом я.

— Но если ты это понимаешь, Чарли, почему ты ничего не делаешь, чтобы исправить положение?

— Я думаю, уже прошло время, когда можно было что-нибудь сделать.

— Очень жаль, — повторил я.

— Да. Не знаю почему, но у меня всегда было такое чувство, что если я стану генералом, то смогу уделить больше внимания личной жизни и исправить положение.

— Может быть, тогда уже будет поздно.

— Ты думаешь, что генеральская звезда — моя навязчивая идея?

— А разве нет?

— Пожалуй, да. Но это больше, чем навязчивая идея, Капа. Мне должны эту звезду. Я всю жизнь упорно занимался своим ремеслом. И теперь продолжаю трудиться. Ты сам видел вчера вечером. Я работаю даже упорнее... — Он сделал паузу и закурил сигарету. — Ты был прав, Капа, — продолжал он. — Ты был прав, когда сказал, что я пойду на все, чтобы получить звезду. Да, это так. Я использую все, что попадет мне в руки, использую всех и каждого и не стану задумываться об этической или моральной стороне своих поступков.

— Как это понимать?

— Кое-что я уже сделал. Вчера вечером.

— Что же ты сделал? Подсунул Холли порченую девицу?

— Расскажу потом. Думаю, тебе не очень понравится эта история, и, пожалуй, лучше рассказать ее после того, как мы потолкуем, поедим и выпьем.

— Что-то ты изъясняешься очень таинственно для армейского полковника.

— Возможно, — согласился он. — Возможно. Как насчет партии в шахматы?

— Охотно, — ответил я и достал из шкафа шахматную доску с точно такими же резными фигурами, какие я подарил Бронсону в пересылке.

Чарли повертел фигурки в руках и засмеялся.

— Что ты нашел смешного? — спросил я.

— Я подумал, какие шахматы можно было бы изготовить для Холли Хэллорена.

— Их нельзя было бы послать по почте, — сказал я, — но мне очень хотелось бы видеть, как Сэл откроет посылку.

— Черт с ними. Давай играть.

Если подсчитать все время, которое мы с Чарли пробыли вместе, то добрую половину его мы провели за шахматной доской.

Я уже давно не играл в шахматы и к середине второй партии вдруг почувствовал, какое огромное удовольствие испытываю. Мы сделали перерыв, велели принести обед, заказали немецкого пива, потом опять сели за доску и играли до четверти двенадцатого. Я начал одеваться, а Чарли, усевшись на кровать, молча за мной наблюдал.

— Мне все время кажется, что ты о чем-то хочешь сказать и не осмеливаешься. Давай выкладывай, — сказал я.

— Прежде чем рассказать тебе об этом, Капа, я хотел бы...

— Что за тайны? Что ты задумал, Чарли?

— Позволь мне рассказать по-своему.

— Валяй.

— Не возражаешь, если я приготовлю себе выпить?

— Должно быть, действительно что-то серьезное.

— Так оно и есть.

— Рассказывай. Приготовь заодно и мне выпить. Не следует являться на поминки совершенно трезвым.

Я кончил одеваться и вышел в гостиную. Чарли стоял с бокалами в руках. Я взял один бокал и сел напротив Чарли.

— О'кэй! Если готов, выкладывай.

— Я очень люблю тебя, Капа. Пожалуй, глупо об этом говорить, если вспомнить, что в общем-то мы мало были вместе и недостаточно знаем друг друга, но я чувствую, что ты меня тоже любишь. Ты можешь не всегда одобрять то, что я делаю или как делаю, но относишься ко мне с сочувствием и пониманием.

— И это действительно служит тебе поддержкой? — спросил я.

— Я человек одинокий, — сказал он. — Понимаешь? У меня не было настоящих друзей... со второго курса в Пойнте. В сущности, ты, можно сказать, мой единственный друг во всем мире.

— Ближе к делу, Чарли.

— Не торопи меня, черт возьми!

— Прости, Чарли.

Чарли вытащил из кармана конверт и бросил его мне через стол.

— Взгляни на это, — сказал он.

Я открыл конверт. Там были фотографии, снятые фотоаппаратом Холли Хэллорена. Первые пять снимков были сделаны еще при мне. Кроме того, там были снимки игры в покер с раздеванием на различных стадиях ее развития и, наконец, ряд фотографий с участием Холли, Диди и Джоан в разных позах. Снимки были очень резкие и отчетливые.

— Ну как? — спросил Чарли.

— Генерал Холли Хэллорен в обнаженном виде — довольно-таки потрясающее зрелище. Такого не увидишь на вербовочных плакатах.

— Я говорил тебе, Капа, что не знаю жалости. Я говорил, что сделаю все, чтобы получить звезду на погоны.

— Может быть, лучше начнем сначала, Чарли? Он отхлебнул большой глоток из бокала.

— Эта идея пришла мне в голову, когда мы вчера вечером приехали к нему в номер и он показал нам фотоаппарат. Он очень гордился своим аппаратом, поэтому не стоило никакого труда снять их за игрой в покер.

— А как же остальные снимки?

— Он был так пьян и так поглощен своим делом, что ничего не заметил или не обратил внимания.

— Ясно. Итак, ты пытался шантажировать Холли Хэллорена?

— Ничего подобного.

— Погоди, Чарли. Ты меня совсем запутал. Холли Хэллорен может составить тебе протекцию для получения звания. Ты являешься с пачкой фотографий, которые могут кое-что значить для трезвого, находящегося под башмаком у Сэл Холли Хэллорена. Как же ты говоришь, что не пытался его шантажировать? Для чего же тебе эти снимки: просто на память или чтобы показать на двадцать пятой встрече выпускников Вест-Пойнта?

— Если бы я попытался его шантажировать, то подрубил бы сук, на котором сижу. Несколько слов там, где нужно, и носители кольца меня бы потихоньку вышибли из армии, причем Холли был бы здесь ни при чем. И вообще выпускники Вест-Пойнта ни при каких обстоятельствах не шантажируют друг друга. Это входит в их кодекс чести.

— Итак?

— Итак, мне нужно звание. Я уже говорил, что, когда офицер уходит в отставку, почти всегда в качестве красивого жеста ему присваивают очередное звание, чтобы он мог получить большую пенсию. Я сказал — почти, но не всегда. Меня, вероятно, лишили бы этой маленькой, милой светской любезности. Я уже использовал все внимание и помощь, положенные мне как члену клуба, когда меня оправдала следственная комиссия.

— Итак?

— Итак, я не могу шантажировать Холли.

— Зато я могу. Ты это хочешь сказать?

— Да, это я и хочу сказать.

— Продолжай, я хочу знать все.

— Генерал чувствовал себя неважно, когда я его разбудил. Его мутило с похмелья, и он был уверен, что, когда вернулся к себе в отель, у него было больше четырехсот долларов. Теперь его бумажник был пуст.

— Диди и Джоан основательно его обчистили.

— Лично я думаю, что они это заработали.

— Глядя на эти фотографии, Чарли, я убежден, что они заработали эти деньги. Продолжай.

— Я накормил его завтраком и уложил его вещи. Дал ему взаймы пару сотен долларов, чтобы расплатиться по счету в гостинице, на чаевые и на такси до аэропорта, потом сел и поговорил с ним начистоту.

— Тогда-то ты и пустил в ход фотографии?

— Да.

— Вот, наверно, был незабываемый момент!

— Да. Он совершенно не помнил, что фотографировался. И знаешь, что самое смешное?

— Ну-ну.

— Он все повторял: «И он сделал эти ужасные снимки с помощью моего рождественского подарка Сэл!» Я извинился, что познакомил тебя с ним. Сказал, что мало тебя знаю, что мы случайно встречались на фронте, где ты был корреспондентом, но потом обнаружил, что журналистика для тебя только побочное занятие. Я сказал ему, что твой настоящий бизнес — шантаж.

— Премного тебе благодарен.

— Я сказал ему, что ты зашел ко мне сегодня утром с целой пачкой фотографий, что те снимки, которые я ему показал, это лишь несколько менее сенсационных снимков из тех, которыми ты располагаешь, что ты требуешь двадцать пять тысяч долларов наличными, иначе намерен лично вручить снимки Сэл и начальству в Пентагоне.

— Как он воспринял это интересное сообщение?

— Его стошнило.

— Кажется, и меня сейчас стошнит.

— Капа, я был вынужден это сделать.

— Так же, как ты был вынужден растравить того капитана и забить его до смерти кулаками? Так же, как ты был вынужден завести в ловушку и погубить две роты на линии Зигфрида?

— Замолчи, черт тебя подери! Ты не имеешь права так со мной разговаривать!

— Я имею полное право разговаривать с тобой как угодно. Я купил это право, полковник. Я имею право расплющить тебя о стенку, если захочу. Кто тебе дал право использовать меня подобным образом с первого дня нашей встречи? Кто ты, черт возьми, такой, полковник Бронсон? Я не признаю божественной силы вашего вест-пойнтского кольца. Я не принадлежу к вашему паршивому клубу.

— Давай, давай. Я заслужил это, Капа.

— Нечего разыгрывать передо мной смирение. Чего я не переношу — это смиренных мерзавцев. Прости меня, но я не думаю, что наступит конец света, если ты не станешь бригадным генералом.

— Ты хочешь выслушать меня до конца или не хочешь?

— Еще бы! Конечно хочу.

— На чем я остановился?

— Генерала стошнило. Ты только что сказал, что я шантажист и что старушке Сэл по секрету покажут кое-какие пикантные снимочки. Кажется, ты еще упомянул, что я намерен накляузничать о них его начальнику в Пентагоне.

— Я сказал, что ты требуешь двадцать пять тысяч долларов, но мне, возможно, удастся пустить в ход свое влияние, нажать на тебя, получить фотографии и заставить тебя замолчать.

— Как же ты собирался это сделать?

— Я сказал ему, что мне кое-что известно о твоих грязных делишках.

— Что-что, а уж грязные делишки — твой хлеб.

Чарли взглянул на меня, покраснел и сжал кулаки.

— Ах, это тебя задевает? Бьет по больному месту? Думаешь, ты один имеешь право на жестокость?

— Я сказал ему, что вхож к издателю твоей газеты и что ты не рискнешь терять работу из-за паршивых двадцати пяти тысяч долларов. Я выразил уверенность, что сумею получить фотографии и заставить тебя молчать.

— Представляю, как он был тебе благодарен.

— Еще бы! Он сказал, что, если я сумею это сделать, он будет мне очень обязан.

— И ты, конечно, не преминул воспользоваться открывшейся возможностью?

— Я сказал, что, если мне удастся тебя уговорить, я буду рассчитывать на его благодарность. Он обещал сделать все, что я захочу, если я получу фотографии. Тогда я сказал, что хочу, чтобы мне присвоили звание, и предложил ему по возвращении в Вашингтон заняться этим делом, а я останусь здесь и буду обрабатывать тебя.

— Иначе говоря, ты намерен некоторое время помучить его неизвестностью?

— Армия долго мучила меня неизвестностью, Капа. Это может даже пойти Холли на пользу и немного убавить его пузо.

— Ты садист.

— Да, пожалуй.

— А еще распространяешься тут о своем одиночестве и своей дружбе ко мне. Да, ты действительно одинокий человек. Многие крупные гангстеры тоже были одинокими людьми.

— Брось, Капа. Ведь ничего особенно плохого я не сделал.

— Ты считаешь, что в твоих поступках нет ничего особенно плохого? Ты не видишь в том, что натворил, ничего безнравственного и бесчестного?

— В отношении Холли Хэллорена?

— Нет, черт возьми, в отношении меня, а не Холли Хэллорена. Меня. Понимаешь, меня!

— Неужели для тебя действительно имеет значение, что какой-то болван вроде Холли Хэллорена сочтет тебя шантажистом? Да наплевать тебе, что подумает Холли Хэллорен.

— Не в этом дело, полковник. Совсем не в этом.

— А в чем же дело?

— Дело в том, что ты так одержим мечтой о звезде на погонах, что дружба для тебя ни черта не значит. Ты готов раздавить любого, кто встанет на твоем пути, будь то немецкая армия, я или твоя жена.

— Маргарет здесь ни при чем. Очень жаль, что ты так относишься к этому, Капа.

— Какого же отношения ты ожидал?

— Я ожидал, ты поймешь, что есть у меня вожделенная цель, иначе я не стал бы делать того, что мне пришлось.

— Ступай-ка отсюда ко всем чертям, Чарли. Иди зарабатывать вторую звезду. Охота ли тебе оставаться бригадным генералом, если есть еще не использованные друзья?

Чарли встал, взял со стула шляпу и пальто, надел и направился к двери.

— Когда-нибудь, Капа, ты, может быть, все поймешь.

— Я и сейчас достаточно хорошо понимаю.

Он открыл дверь и задержался у выхода.

— Пока, Капа, — сказал он.

— Пока, генерал.

 

Ла-Гуардия. 1953

— Рассказывал ли он тебе о нашей встрече и о том, что произошло? — спросил я.

— В то время мы мало были вместе, — ответила Маргарет. — Я жила в Фоллвью. Он все время был в разъездах — как коммивояжер, — временно замещая то одного то другого начальника.

— Да, ну и вечерок был!

— В каком смысле, Гарри?

— Ты не знала Холли Хэллорена? Такой большой, толстопузый дядя. Бригадный генерал, а может быть, уже генерал-лейтенант к тому времени. Краснорожий. Жену его звали Сэл.

— Вечно смеялся над собственными остротами?

— Да, да, этот самый.

— Помню, помню. Мы еще его звали Шик. Мы очень часто встречались, когда жили в Вашингтоне. Кажется, он учился на одном курсе с Чарли в Вест-Пойнте. А что?

— В тот вечер я встретил его с Чарли в ньюйоркском баре. Чарли никогда не рассказывал тебе об этом?

— Нет. А разве он обязательно должен был рассказать?

— Не знаю. В то время мне это казалось важным. Но в конце концов, может быть, это было вовсе и не так важно.

— Чарли работал в Нью-Йорке почти целый год. Потом его вдруг вызвали в Вашингтон, назначили на постоянную должность в Пентагоне и присвоили генеральское звание.

— Когда это было?

— В марте или апреле 1949 года.

— А не раньше?

— Я уверена, что это было в марте или апреле. Полню, примерно через месяц после нашего приезда в Вашингтоне наступила адская жара. У нас был дом в Джорджтауне. Это был старинный дом на одной из тихих, мощенных булыжником улиц. Я любила его.

— Ты уверена, что это было не на рождество 1948 года или в начале января?

— Совершенно уверена. В том году Чарли приезжал на рождество домой. Казалось, он переменился.

— В чем?

— В разных отношениях. Он был очень любезен с папой, и мы вместе ездили в Канаду кататься на лыжах. Он говорил, что, возможно, ему присвоят звание и назначат на какую-нибудь постоянную должность. Такие разговоры я уже слышала раньше. В середине января он вернулся в Нью-Йорк, и больше я его не видела, пока он не приехал в Фоллвью с приказом о переводе и попросил меня заранее выехать в Вашингтон и подыскать квартиру.

— Он не говорил тебе, как ему удалось стать генералом, как он получил назначение в Вашингтон?

— Нет. Да я и не спрашивала. Я знаю, что он старался использовать связи со старыми однокашниками. Ты поэтому и упомянул Холли Хэллорена? Это он добился звания для Чарли?

— Не знаю. Я просто поинтересовался. В Вашингтоне что-нибудь изменилось?

— Сначала да. Я перестала пить и вообще... Я уже говорила тебе, что мне хотелось, очень хотелось верить, что теперь все будет по-другому.

— И действительно было по-другому?

— Видишь ли... Вашингтон — это не армейский гарнизон. Как я говорила, у нас был домик в Джорджтауне. Чарли по утрам отправлялся в Пентагон, как всякий муж ходит на службу. Я завела много знакомых и не оставалась без дела. Это были занятия совсем другого рода, чем в армейских лагерях, — концерты, спектакли, званые обеды, где разговоры не ограничиваются гарнизонными сплетнями. Если мы и не были идеальной супружеской парой, каких изображают в иллюстрированных журналах, то было достаточно занятий, отвлекавших нас от ненужных мыслей. Пожалуй, единственным военным, с которым мы встречались, был Холли Хэллорен со своей Сэл. Не понимаю, как это у меня вылетела из головы его фамилия. Как я могла забыть Холли Хэллорена и его Сэл?

— Я видел его только раз, но могу нарисовать его портрет по памяти.

— О боже! Теперь я все вспоминаю. Помню, Чарли приглашал их на каждый обед, который мы давали.

— Я думаю, Холли, с него причитается по меньшей мере пара обедов. Нетрудно догадаться, что без Холли Хэллорена твой муж до сих пор летал бы по всем армейским лагерям страны, как затычка ко всякой бочке, и его не встречали бы сейчас как героя.

— Судьба избирает довольно необычные средства для достижения цели, не правда ли?

— Ты говоришь о Холли или о Чарли?

— Об обоих. Жена героя! Как тебе это нравится, Гарри?

— Довольно-таки неправдоподобная роль. Почти такая же странная, как приписываемая мне роль одного-единственного друга героя.

— Можешь ты мне кое-что объяснить? Конечно, это между нами.

— Пожалуйста.

— То, что Чарли совершил в Корее, немногим отличается от его действий на линии Зигфрида. Он попал в окружение, его перехитрили и нанесли его части сокрушительное поражение. Но в одном случае его выгнали с фронта, а в другом — превратили в величайшего героя после Линдберга. Как же это получается?

— Ты просто не видишь разницы, Маргарет. В Германии он завел две роты в западню, не выполнил приказ и потерял девяносто процентов своих людей. В Корее вся наша армия отступала под натиском противника. Войска отходили, лучше сказать, драпали. Командование старалось отвести как можно больше людей и вооружения на новую линию обороны. Знаешь, Маргарет, вопреки своему желанию, вопреки тому, что я знаю о Чарли, должен признаться: я просто поражен. Знаешь ли ты, Маргарет, что он совершил?

— Я читала об этом в газетах.

— Неважно, почему он так поступил. Важно, что он совершил настоящий подвиг. Когда об этом будут читать в учебниках истории, всем будет наплевать на то, кто такой был Чарли Бронсон и почему он сделал то, что сделал, и сколько психиатров утверждали, что он одержим желанием умереть. Важно то, что он задержал авангард противника в важнейшем уязвимом пункте и тем самым дал возможность отойти целой дивизии. Ты знаешь, это проявление какого-то безумного военного гения.

— Гения?

— Да.

— Брось, Гарри. Я знаю, что ты принадлежишь к клубу поклонников Чарли Бронсона, но это, пожалуй, слишком. Что тут гениального — изобразить из себя сидячую утку и подставить себя под огонь?

— Он не просто подставил себя под огонь, а сделал нечто большее. Знаешь, мне кажется, что при всех твоих разговорах об игре в бридж и скуке армейской жизни ты довольно плохо осведомлена о делах своего мужа.

— Продолжай, Гарри. Рассказывай по порядку.

— Хорошо. Противник прорвался, и вся наша армия, будь она проклята, начала откатываться. Ты имеешь понятие о том, что такое отступление? Рушатся все привычные порядки. Когда снимаются с места, телефонная связь нередко обрывается. Никто не знает, где находятся другие. Каждый старается любой ценой спасти свою шкуру, и ему наплевать на других. Никогда толком не знаешь, где противник и когда он внезапно нанесет удар по флангу или атакует с тыла. Дико и страшно быть в составе отступающей армии.

— Тебе не кажется, Гарри, что ты смотришь на войну с точки зрения бойскаута?

— В глубине души так смотрят все. Это противоречивое чувство. Я ненавижу войну. То есть ненавижу ее разумом, ненавидел все время, пока находился на фронтах второй мировой войны. Я видел, как многих друзей сражала пуля или рвала на куски граната. Я знаю, что это за мерзкая и грязная штука. Я узнал, что такое вши, «окопная стопа», страх и поражение. И все же, признаюсь, война захватывала. Человек, переживший войну, знает, что участвовал в большой игре и ставил большие ставки, ставил на карту свою жизнь.

— Тебе следует заняться вербовкой в армию. У тебя к этому настоящее призвание.

— Вернемся на минутку к Чарли, к тому, что произошло в Корее. Перед ним стояла труднейшая задача: попытаться отвести целую дивизию при отсутствии разведывательных данных, которыми можно было бы руководствоваться, и в условиях паники, порождаемой отступлением. Он пошел на рассчитанный риск. Остановил дивизию и приказал окопаться. Прекратил безумное, беспорядочное, стремительное движение в тыл. Надо было установить, что делается впереди и позади. Он выслал разведывательные дозоры и выяснил обстановку. Было установлено, что противник наступает со всех сторон. Чарли оставил при себе один батальон, а все остальные силы дивизии отправил в тыл. Этот батальон он использовал для оборудования оборонительной позиции, окружил ее глубокими траншеями и организовал круговую оборону. К черту винтовки! Он расставил легкие и тяжелые пулеметы и минометы по всему периметру обороны и оставил одну роту для укомплектования их расчетов. У него возник безумный, нереальный план: как только противник атакует, открыть по нему огонь из всего тяжелого оружия, ввести в действие все имеющиеся средства и создать впечатление, что их тут гораздо больше, что оборонительная позиция укреплена значительно сильнее, чем на самом деле. Чарли боролся за время — единственный фактор, который давал какую-то надежду. Теперь начинается гениальное. Он соединил спусковые устройства всех огневых средств проводами, идущими к одному, центральному пункту управления. Иначе говоря, Маргарет, один человек, сидя в укрытии, мог вести огонь из пулеметов, расположенных по всему периметру обороны. Потом, когда противник действительно предпринял атаку, Чарли выкинул еще одну сумасшедшую штуку: приказал солдатам единственной оставшейся при нем роты по одному отходить в тыл. Это был военный вариант «Прощальной симфонии» Гайдна, когда музыканты по одному уходят из оркестра. Когда вся рота ушла, он взял управление пулеметами на себя. В конце концов на сопке не осталось никого, кроме доброго старого Чарли Бронсона. Он сидел в одиночестве, дергал за провода и вел огонь, пока не кончились боеприпасы. И это подействовало, черт возьми! Атака противника захлебнулась. Когда, перегруппировавшись, он предпринял новую атаку, то ее некому было остановить: на его пути оставалось лишь множество замолкших пулеметов и один раненый бригадный генерал.

— Это ведь что-то значило, Гарри?

— Что-то! Все газеты трубили о том, что он спас положение и обеспечил беспрепятственный отход главных сил американской армии на этом участке. Не знаю, правда ли это. Может быть, он только задержал противника на пару часов. Важно то, что этот поступок вызывает восторг и благоговение. По-моему, Чарли Бронсон рассчитался со всеми на этой сопке в Корее. Он заплатил за все...

Я глуповато улыбнулся Маргарет, поняв, что слишком далеко зашел в своем красноречии. Я налил себе бокал и предложил Маргарет. Она покачала головой.

— Только в одном ему не удалось выполнить свой план, Маргарет, — сказал я. — Когда противник ворвался на позицию, Чарли был без сознания. Он получил два пулевых ранения в ноги и одно в спину. Вместо того, чтобы ринуться на врага в последнем самоубийственном броске, он лежал слабый и беспомощный и был взят в плен.

— Откуда ты знаешь, что у него было такое намерение? Откуда у тебя, черт возьми, такая уверенность?

— Разве это не вытекает из его прошлых поступков?

— Может быть, и вытекает, но это еще не факт.

— Как бы то ни было, его препроводили в тюрьму, и наши не переставали заниматься Чарли Бронсоном, пока не удалось его обменять. Пара недель в госпитале в Сеуле, и армия заполучила совсем тепленького великого героя.

Открылась дверь, и вошел Бадди.

— Он будет минут через пять. Самолет уже затребовал разрешение на посадку. Истребители появятся с минуты на минуту. Операторы кинохроники и телевидения требуют миссис Бронсон.

— Хорошо, Бадди, сейчас идем.

Бадди вышел, закрыв за собой дверь.

— Ты готова? — спросил я.

— Как полагается.

— Не знаю, как ты, Маргарет, но я лично буду чертовски рад его увидеть.

— Я всегда рада его видеть. — Она улыбнулась мне и потянулась за моим бокалом. — Можно отхлебнуть? На меня напал какой-то глупый страх.

— Нельзя ли попытаться обойтись без выпивки? Ведь тебе сейчас придется изображать примерную жену.

Над аэродромом с ревом пронеслась группа реактивных истребителей.

— Мне страшно, Гарри.

— Ну-ну. Возьми себя в руки.

Она тихо плакала.

— Так было уже не раз. Я не могу выйти встречать Чарли все с той же неотвязной подсознательной надеждой, что на этот раз действительно все пойдет по-иному.

— Тогда постарайся настроиться на другое. Считай, что ничего не изменится. Ведь ты прекрасно знаешь, что все будет по-прежнему.

— На этот раз я не уверена, Гарри. Может быть, и изменится.

Она вынула из кармана письмо и протянула мне.

— Я не хотела тебе его показывать, Гарри. В душе я продолжаю сомневаться. Вот почему я тебе ничего не говорила об этом письме. Может быть, оно не имеет значения, но все равно прочти. Он написал его в госпитале в Сеуле.

— И что же?

— Я больше не буду дурой, Гарри. Не побегу к нему, как верная собака, которая ждет ласки, а получает пинок. Так было слишком часто. Сначала я вообще не хотела сюда ехать. Но надо было. Я знала, что обязана приехать ради него. Потом я начала пить, чтобы снова стать, как ты выражаешься, прежней гордой Маргарет. Но и это не подействовало. Несмотря ни на что, меня не покидало старое, знакомое чувство, что на этот раз, быть может, все пойдет по-другому. И теперь я могла опираться на нечто, чуть более существенное, чем одни лишь надежды.

— На это письмо?

— Прочти.

Я открыл письмо. На первых двух страницах Чарли рассказывал о лагере военнопленных и неоднократно повторял, что у него все в порядке. На второй странице был абзац, который я прочел дважды.

«Я сказал корреспондентам, что был без сознания, когда противник ворвался на нашу позицию. Это неправда. У меня были пулевые ранения в ноги и осколочное в спину, но я еще мог ходить, вернее ковылять. Я намеревался с криком броситься навстречу первому солдату, с тем чтобы он меня застрелил. Но тут, сидя в одиночестве на этой сопке в ожидании противника, я понял очень многое. Я понял, сколько горя причинил тебе. Понял, что в конце концов заслужил эту звезду на погоны. Понял, что Элен действительно умерла. Но самое главное — понял, что хочу жить, а не умереть. Я поднял руки вверх и плача сидел в своем окопе. Я плакал об Элен, о тебе и немного о себе. Как ни странно, Маргарет, но мне спасла жизнь именно эта звезда на погонах. Солдат испытывает благоговейный трепет перед генеральской звездой. Будь я пониже чином, меня обязательно застрелили бы, но генералов не убивают. Они представляют большую ценность как источник информации и в качестве заложников. Итак, меня положили на носилки, отнесли в тыл, и я стал военнопленным. Я пишу очень плохо, но хочу, чтобы ты знала, что твой муж возвращается домой. Не жених Элен, не генерал Бронсон, не человек, за которого ты вышла замуж, а твой муж».

— Видишь? — спросила Маргарет, когда я кончил читать.

— Вижу, Маргарет. И, может быть, он тоже видит.

— Ну ладно. Я готова.

— Настоящая Мирна Лой.

Мы вышли через зал ожидания. Бар был пуст. У самых ворот нас заметил полисмен и помог пробиться сквозь толпу. Оркестр, школьники, военные чины — все были на местах. Корреспонденты и фотографы уже вышли на взлетное поле. Телевизионная камера шарила вдоль толпы, собравшейся на прогулочной галерее. Я заметил военный самолет, идущий на посадку.

— Вот он, — сказал я.

— Где? — спросила Маргарет.

Я показал ей самолет, и она следила за ним, пока он не коснулся земли; она не отрывала глаз от самолета и пока он выруливал по взлетному полю. Наконец машина развернулась, двигатели замолкли, и служители быстро подкатили трап. Почетный караул замер по стойке «смирно» и взял винтовки на караул. Оркестр заиграл встречный марш, и я с удивлением обнаружил, что плачу. У меня всегда была слабость к оркестрам и парадам.

Дверь самолета открылась, и на трап вышел Чарли Бронсон. Толпа разразилась ликующими криками и увлекла нас вперед. Я оказался рядом с Маргарет у подножия трапа. Чарли стоял наверху и улыбался. Он почти не изменился — немного похудел, немного поседел, но остался тем же Чарли. Увидев Маргарет, он сбежал по ступенькам и заключил ее в объятия. Тесно прижавшись друг к другу, оба плакали.

— Я дома, Маргарет, — сказал Чарли. — Я дома и очень тебя люблю.

Я пробился через толпу, прошел через пассажирский зал, через главную ротонду и вышел на стоянку такси. Подкатила машина, я сел и скомандовал: «В «Уолдорф».

На заднем сиденье лежала газета, я ее подобрал.

«Бронсон дома» — гласил заголовок.

Кажется, на сей раз газета говорила правду.

Он действительно был дома.

Впервые в жизни.

Ссылки

[1] Материалы международного Совещания коммунистических и рабочих партий, М., Политиздат, 1969, стр. 47.

[2] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 31, стр. 459.

[3] Bronko (англ.) — полудикая лошадь.

[4] Эйзенхауэр, Дуайт — американский генерал.

[5] Гарднер, Эва — известная американская киноактриса.

[6] Макартур, Дуглас — американский генерал.

[7] Тейлор, Элизабет — известная американская киноактриса.

[8] Лой, Мирна — известная американская киноактриса тридцатых и сороковых годов, выступавшая в ролях идеальной жены. — Прим. ред.

[9] Синатра, Фрэнк — известный эстрадный певец и киноактер.

[10] Пайл Эрни — американский военный журналист.

[11] Озерная набережная (англ.).

[12] Выпускники Вест-Пойнта носят особый отличительный знак в виде кольца. — Прим. ред.

[13] Фамильярное обращение к солдату. — Прим. ред.

[14] Здесь кличка слушателей первого курса военного училища в Вест-Пойнте, — Прим. ред.

[15] Знаки различия капитана американской армии. — Прим. ред.

[16] Знаки различия полковника американской армии. — Прим. ред.

[17] Владельцы крупной розничной фирмы. — Прим. ред.