История великобритании

Морган (ред.) Кеннет О.

7. Восемнадцатый век (1688-1789) Пол Лэнгфорд

Революция и ее последствия

 

 

Историческое значение революции 1688 г. – «Славной революции» в глазах последующих поколений в ходе постоянных переоценок все более изменялось. В XX в. ее важность стала особенно явственно недооцениваться, грозя полностью сойти на нет в глазах современных историков. То, что считалось решающей победой духа либерализма и демократии, высоко чтимой Маколеем и вигами Викторианской эпохи, стало восприниматься всего лишь как консервативная реакция эгоистичной олигархии. В сравнении с революциями нашего времени она выглядит скорее дворцовым переворотом, чем подлинной сменой общественного или политического строя. Возможно, данное впечатление особенно усиливается вследствие того, что в то время считалось одной из самых положительных особенностей этой революции, – практически полного отсутствия физического насилия. В то же время именно этот ее аспект может сильно преувеличиваться. В Шотландии сторонников низложенного короля необходимо было подавить с помощью оружия, что и произошло в 1689 г. В Ирландии все закончилось кровавым побоищем, которое до сих пор занимает важное место в мифах и памяти ирландцев. Конечно, когда с Лондондерри была снята осада и Яков II потерпел решительное поражение в битве у реки Бойн, протестанты Ольстера рассматривали свое спасение как «славное», но вряд ли они считали его бескровным.

То же самое могло произойти и в Англии. Бывший роялист Николас Л’Эстранж свидетельствует, что только случай, смятение в стане друзей Якова II и прежде всего неожиданное поражение короля, не сумевшего поднять штандарт в собственном королевстве, предотвратили гражданскую войну, сравнимую по жестокости с той, что была в середине века. Но, возможно, именно облегчение, которое испытывал Л’Эстранж оттого, что его семья оказалась избавлена от дальнейших жертв во имя Стюартов, дает ключ к пониманию той сравнительной умеренности, с которой с тех пор в Англии стала ассоциироваться революция. Чувство необходимости компромисса, необходимости отступить на шаг от края сохраняло свое значение на протяжении веков, прошедших со времени дебатов в ассамблее, собравшейся в Лондоне в январе 1689 г. Конвент – собрание депутатов обеих палат, – который объявил себя Парламентом, просто приняв соответствующий акт, проявил понятное желание сделать легитимным то, что было явно нелегитимным, следуя, насколько это было возможно, процедурным формам, установленным со времен Реставрации 1660 г. По существу, приоритетом стали скорее поиски основы для согласия, чем опробование того или иного крайнего решения, предлагаемого и той и другой стороной. Вильгельм Оранский был провозглашен королем, а Мария – королевой. Тори во главе с Дэнби предпочли бы либо Марию в качестве единственной королевы, либо ту или иную форму регентства, правления от имени Якова II. Но спаситель дела протестантизма был согласен только на корону, и он ее получил. Тем не менее были предприняты все усилия, для того чтобы скрыть революционный характер происшедшего. Несмотря на то что объявленные незаконными действия Якова II – особенно такие, как попытка опереться на регулярную армию и практика обхождения и приостановки законов, – были формально осуждены, в Билле о правах дело представлено так, будто свергнутый король отрекся, не оставив покинутому королевству иного выбора, кроме как искать защиты у дома Оранских. Несмотря на явную неправдоподобность, это помогло сохранить согласие в рядах большинства представителей правящего класса. Разумеется, имелись исключения. Ряд священнослужителей во главе с Сенкрофтом, архиепископом Кентерберийским, а также двумя из семи епископов, судебный процесс над которыми способствовал подрыву позиций Якова II, отказались принимать даже ту с осторожностью составленную присягу, которую разработал Конвент. Другие, например тори Ноттингема, испытанные защитники Двора во времена реакции 1681-1687 гг., выступили против концепции законности короля, обязанного своим титулом де-факто решению Парламента, а не де-юре закрепленного божественной волей.

Как бы то ни было, существенная поддержка создания парламентской монархии была получена. Важность этого факта заслоняют не только сознательные попытки избежать излишнего догматизма в 1689 г., но и последовавшая долгая агония старых порядков. Идеи пассивного послушания монарху и непротивления его воле продолжали сохранять влияние; обоснованием им служили хитроумные аргументы, подчеркивавшие провиденциальную природу «Протестантского ветра» 1688 г. , а также указывавшие, что долгом каждого гражданина является сотрудничество с любой властью, а не капитуляция перед анархией. На протяжении жизни целого поколения эти представления продолжали оказывать влияние на сознание людей, даруя чувство законности гневу и отчаянию тех, кто видел необходимость происшедших событий, но затруднялся примириться со всеми их последствиями. Более того, такие представления проникли в англиканскую ортодоксальность, характерную для сознания людей XVIII в., и помогли сохранить глубинный авторитаризм, который оставался важным элементом политической идеологии в эпоху Американской и Французской революций. Однако, несмотря на все эти оговорки, кардинальный поворот, совершенный в 1688 г., должен рассматриваться как по-настоящему революционный. Билль о правах недвусмысленно отверг право наследования, которое лежало в основе восстановленной системы правления 1660 г., и заменил его волей нации, выраженной через Парламент. Сначала Вильгельм и Мария, затем сестра Марии Анна, а после смерти в 1700 г. сына последней, герцога Глостерского, курфюрсты Ганновера (ведущие происхождение от Якова I по женской линии) – все они были обязаны своим титулом решению имущих классов. В то время когда абсолютизм, как в теории, так и на практике, был на подъеме в западном мире, важность этой трансформации нельзя недооценивать. Виги XVIII-XIX вв. преувеличивали внутреннюю согласованность и полноту теории общественного договора, которая, как считалось, испытала триумф в 1689 г., и недооценивали столкновения, противоречия и конфликты, которые она вызвала. Но они были правы в главном, рассматривая происшедшее как исторический поворот, определивший решительный отказ от целой концепции управления.

Революционеров 1688 г. в первую очередь заботило определение статуса монархии. Сомнительно, однако, что большинство из них могло предвидеть, как их действия скажутся на отношениях Англии с другими державами. Но как раз в этом отношении важность происшедшей революции никем не отрицается и является бесспорной. До 1688 г. политика сменявших друг друга правителей страны: Кромвеля, Карла II и Якова II – была в большой степени профранцузской и антиголландской. После 1688 г. Франция стала более или менее постоянным противником Англии и, несомненно, ее постоянным соперником в борьбе за превосходство в заморских землях. Новым стал и масштаб конфликтов. Во время Девятилетней войны (1688-1697) и Войны за испанское наследство (1702-1713) Британия вела боевые действия как на континенте, так и в колониях, чего не было со времен борьбы елизаветинской Англии с Испанией, а с тех пор стратегия и техническое обеспечение ведения войны сильно усложнились. Интересы части англичан во многом были задеты этими неожиданными, даже непредсказуемыми последствиями революции. В сфере большой стратегии основной задачей страны стало противодействие экспансионистской политике Людовика XIV в Нидерландах, а также предотвращение создания новой мощной империи во главе с Бурбонами, которая объединила бы испанскую и французскую монархии. Можно сказать, что интересы коммерции, которые прежде требовали защиты от голландского экономического проникновения, теперь стали определять необходимость агрессивного отпора более грозным конкурентам в лице французов, особенно в борьбе за утверждение прав Британии на участие в торговле с Испанской империей, а то и на часть территории последней. Эти аргументы были положены вигами в основу интервенционистской внешней политики, особенно ярко проявившейся в континентальных кампаниях Вильгельма III и Мальборо. Но эти соображения вряд ли заставили бы многих англичан одобрить гигантские расходы средств и ресурсов, если бы они не затрагивали и династическую проблему. Девятилетняя война неслучайно была названа Войной за английское наследство. Вряд ли Вильгельм высадился бы в английском Торбее в 1688 г., если бы не был уверен, что союз с Англией против Франции логически последует за его собственным вмешательством в английские дела. Однако дипломатическая и военная помощь его новых подданных стала куда более безусловной благодаря опрометчивой поддержке, которую Людовик XIV оказал Якову II. Французское содействие якобитам прекратилось после заключения нелегкого мира в 1697 г. Но четыре года спустя, когда на кону стояло испанское наследство и Европа вновь оказалась на грани войны, именно поддержка Людовиком Стюартов, на этот раз в лице сына Якова – «Старого претендента», снова убедила многих колеблющихся англичан в необходимости вмешательства в конфликт на континенте.

Полный успех английского оружия был одной из самых поразительных особенностей этих войн, особенно ярко он проявился в кампаниях под руководством Мальборо в ходе Войны за испанское наследство. Дело не только в том, что сохранение наследия протестантизма было надежно обеспечено, по крайней мере на тот период. Более удивительной являлась та репутация, которую завоевала страна совсем недавно рассматривавшаяся чуть ли не как содержанка Франции. Триумфы Мальборо при Бленхейме и Рамийи, а также победы Рука в Гибралтаре и Стэнхоупа на Менорке сделали Британию большой силой в континентальной политике, важной державой в Средиземноморье и достойным конкурентом Франции в борьбе за колонии. На заключительном этапе войны, когда военные успехи выглядели не столь впечатляющими в сравнении с ростом государственных расходов, от амбициозных устремлений периода ослепительных побед при Бленхейме пришлось отказаться. Однако, когда в 1713 г. был заключен Утрехтский мир, страна получила достаточно выгод, чтобы закрепить достигнутые успехи, которые позволили французским историкам дипломатии говорить об установлении «английской гегемонии» в Европе.

Не менее важным было влияние войн на внутреннее положение в стране. Военные затраты достигли 150 млн фунтов стерлингов, при том что тогда расходы в мирное время составляли около 2 млн фунтов стерлингов в год. Гигантские расходы требовали соответствующего повышения уровня налогов, что имело широкие политические последствия. В ретроспективе особенно интересным выглядит тот факт, что большая доля расходов, примерно треть, была покрыта за счет заимствований. Суммы такого порядка могли быть получены только при наличии оживленного и гибкого денежного рынка, такого, который сформировался в экономических условиях конца XVII в. Несмотря на то что спад в сельском хозяйстве сильно повлиял на стоимость земли, в 80-х годах XVII в. торговля находилась на подъеме и высвобожденные доходы от вложений питали экономику на протяжении многих лет. Послереволюционное правительство, остро нуждавшееся в наличных средствах и готовившееся занять в долг доходы еще не рожденных поколений налогоплательщиков путем разрешения соревновательной процентной ставки, предложило многообещающие возможности для вложения средств. Финансисты, чья инициатива в конечном итоге привела к созданию в 1694 г. Английского банка, в принципе не изобрели ничего нового. Когда начинаются войны, правительства вынуждены полагаться на займы у предпринимателей. В данном случае новшеством являлась политическая инфраструктура, создание которой обусловливалось очень большими объемами заимствований в тот период. Кредитоспособность нового режима, фактически созданного на парламентском правоосновании, была бы незначительной без ясного понимания того, что имущие классы в конечном итоге готовы покрыть расходы. А такое понимание проистекало из ясного осознания со стороны режима, что он должен тесно сотрудничать с этими классами и их представителями. Государственный долг и все, что ему сопутствует, сформировались на основе этой важнейшей связи общих интересов, соединяющей нелегитимную династию, финансистов и налогоплательщиков.

Бремя долга росло от войны к войне, десятилетие за десятилетием. Сменяющим друг друга правительствам становилось все труднее избегать заимствований, и основной функцией увеличивающихся налогов часто являлась просто выплата процентов по долгу. Преимущества такой системы, если не проводить слишком близкие аналогии с современной Европой, очевидны. Политическая стабильность режима, который в противном случае был бы довольно шатким, значительно усилилась. Кроме того, в условиях военного времени средства, поступающие в распоряжении государства, значительно выросли благодаря этому механизму направления частного богатства на общественные расходы. Однако в то время больше внимания обращали на недостатки этой системы. Надежда на то, что государственный долг может быть выплачен и государство избавится от угрозы банкротства, становилась все более призрачной. Обеспокоенность общества, традиционно настроенного неприязненно в отношении налогов в целом и новых форм налогообложения в частности, делала задачу казначейства и Комитета путей и средств (бюджетная комиссия Палаты общин) все более трудной. Однако уже в то время трезво осознавалось по крайней мере одно из поистине бесценных политических преимуществ новой системы. Данное преимущество заключалось в том влиянии, которое имел Парламент, в особенности Палата общин. От его участия зависело очень многое в этом сложном процессе, и Парламент ревниво оберегал свои права в финансовой сфере. Земельный налог – основная гарантия привлечения налогоплательщиков к формированию государственного долга – был не без трудностей утвержден Парламентом сроком на один год. Даже таможенные и акцизные пошлины, устанавливаемые на более долгий период, пролонгировались и обновлялись только после продолжительнейших дебатов и торгов. Понятие «бюджет» – изобретение середины века; тогда, в период первого лорда казначейства Генри Пелэма (1743-1754), этот термин был использован впервые. Однако важнейшие элементы бюджетной системы можно найти уже во время революции, и именно данный аспект событий 1689 г. надежнее, чем что-либо другое, гарантировал центральное место Парламента в конституционном развитии страны. В XVII в. законодательную власть еще можно было рассматривать как несколько абсурдный и, несомненно, раздражающий пережиток средневекового прошлого Англии, иррациональную помеху для эффективной монархической власти, без которой в общем-то вполне возможно обойтись. Теперь же ее будущее было обеспечено; с 1689 г. Парламент каждый год собирался на значительный период времени. В этом смысле революция дала новую жизнь старой проблеме: политики XVIII в. не думали о том, как отделаться от необходимости созывать Парламент или как вовсе избавиться от него, они скорее искали способы манипулирования им. Искусство манипуляции дает ключ к образу действий политиков георгианской эпохи.

В конце XVII в. было невозможно участвовать в политической революции и не задумываться о перспективах или призраках (в зависимости от точки зрения) религиозной революции. В этом отношении значение революции 1688 г. не только в том, что она принесла, но и в том, что ей не удалось сделать. Многие ее современники надеялись на радикальный пересмотр итогов церковного урегулирования 60-х годов. Ходили разговоры о создании по-настоящему всеохватывающей национальной церкви. Для некоторых диссентеров, особенно пресвитериан, шансы на примирение с правящими кругами казались наиболее вероятными со времен конференции во дворце Хэмптон-корт в 1604 г. Однако, как оказалось, их надеждам не суждено было сбыться. Как и в 1662 г., землевладельцы-джентри, поддерживавшие англиканство, не могли допустить ослабления иерархической и епископальной структуры Англиканской церкви. В условиях того времени уже было бы неправильно говорить о наступлении реакции в духе проповедей Уильяма Лода или других сторонников Высокой церкви. Но признаки настоящего сближения с диссентерами довольно быстро сошли на нет. Вместо этого им предложили наименьшую из возможных в тех условиях уступок, а именно с неохотой дарованную веротерпимость. Акт о терпимости (Toleration Act, 1689) давал протестантам-нонконформистам свободу вероисповедания в местах, разрешенных англиканскими епископами, при условии что они разделяют основные доктрины, изложенные в Тридцати Девяти статьях и санкционированные Актом о единообразии. По сравнению с предложениями, сделанными диссентерам всех направлений Яковом II, такие уступки казались незначительными.

Именно по этим причинам значение Акта о терпимости обычно умаляется. Жестко ограниченные свободы для тех, чьи верования также были весьма твердыми, выглядели недостаточной наградой людям, отвергшим соблазны, предлагаемые Декларацией индульгенции 1672 г., и приветствовавшим Вильгельма Оранского. Но подобные суждения сильно зависят от выбранной точки зрения. Диссентерам, которых энергично преследовали с начала 80-х годов XVII в., Акт о терпимости давал невиданную до тех пор официальную защиту. С точки зрения ревностных христиан, сохранение сути послереставрационного устройства было не менее важным. Молитвенник 1662 г. продолжал оставаться основой богослужебной практики Англиканской церкви вплоть до XX в.; однако в 1689 г. казалось, что он является шаткой платформой для вероучения, без упрочения которого господствующая форма протестантизма могла исчезнуть. Исключительное положение Англиканской церкви парадоксальным образом оказало сильное влияние на сложившуюся в XVIII в. репутацию Англии как «цивилизованного общества в варварском окружении». Национальная церковь, охватывающая большинство населения, за исключением небольшого числа сектантов и католиков, создавала бы совсем другое положение вещей по сравнению с ограниченным религиозным учреждением, сосуществующим с большим количеством инаковерующих. Возможно, именно данное отличие казалось признаком терпимого, плюралистического общества. Признание свободы вероисповедания на законодательном уровне далеко превзошло все достигнутое к тому времени в данном отношении большей частью Европы, и Вольтер указывал на него как на важнейший элемент развития свободного общества. Но ведь и это было во многом одним из следствий революции.

Достижения тех лет имели свою цену, выражавшуюся в социальной напряженности и политических конфликтах, которыми отмечен этот «золотой век». Кризис религиозных установлений, несомненно, представлял собой наиболее яркий признак такой напряженности. Громко звучал призыв: «Церковь в опасности». Хотя ретроспективно можно сомневаться, была ли эта опасность реальной. Веротерпимость; конечно же, нанесла сильный удар тем, кто мечтал возродить Церковь времен архиепископа Лода. Однако развитие веротерпимой теологии и соответствующих настроений в обществе привело к тому, что большинству она казалась достаточно безвредной. Более того, политическая монополия, закрепленная за англиканами актами о присяге и о корпорациях, после революции осталась в неприкосновенности. Однако и здесь имелась своя особенность. Дело в том, что диссентеры могли бросать вызов этой монополии и обходить ее. Готовность многих религиозных диссидентов эпизодически подчиняться догматам официальной церкви, ежегодно причащаясь по англиканскому обряду для подтверждения своего статуса, а в остальное время отправлять культ в собственных молитвенных зданиях служила постоянным источником раздражения для их противников. Не совсем ясно, насколько распространенной была практика непостоянного следования догматам Англиканской церкви, Однако несомненно, что, церкви диссентеров были признаны публично, и теперь двойные стандарты, ясно осознаваемые теми, кто их посещал, стали очевидными для всех. Кроме того, общий климат 1690-х и 1700-х годов провоцировал тревогу и даже истерию у части церковных служителей.

Теологические спекуляции и деистические тенденции много обсуждались, и они вызывали сильные опасения. Книга Джона Толанда «Христианство без тайн», одна из самых ранних и самых последовательных попыток популяризации «естественной религии» в противовес «религии откровения», вызвала в 1697 г. вихрь полемических споров. В сложившейся ситуации не сильно помогало и то, что многие из наихудших возмутителей спокойствия сами были пастырями официальной церкви. Сэмюэл Кларк, виг-скептик, чьи нападки на догмат о Троице вызвали на его голову ярость собора духовенства в 1712 г., а также БенджаминН Хоудли, возглавлявший одно за другим три епископства, но отрицавший божественную природу как своей службы, так и самой Церкви, являли собой только наиболее яркие примеры еретического духа, которым был отмечен прогресс раннего Просвещения в Англии.

Реакция Высокой церкви на эти тенденции достигла апогея в годы правления Анны, когда присутствие на троне набожной и консервативной в теологических вопросах королевы придало ей дополнительный импульс. Но силу этой реакции определяли скорее другие факторы, в основном связанные с политикой партий. Тори, которые часто называли себя «партией Церкви», сделали основную ставку на апелляцию к чувствам, вызванным церковным кризисом. Они получали широкую эмоциональную поддержку со стороны сквайров-англикан из захолустья, которым порядок, установившийся в результате революции, не принес ничего, кроме вреда. Войны того периода сделали необходимым введение самых высоких прямых налогов начиная с 50-х годов XVII в. Земельный налог в 4 шиллинга с фунта стерлингов лег тяжким бременем на поместья, уже затронутые последствиями депрессии в сельском хозяйстве. Более того, складывалось впечатление, что война, требующая таких жертв, ведется исключительно в интересах противников джентри – купцов, промышленников и прежде всего «денежных людей», проявлявших наибольшую активность в деле развития коммерческой и финансовой сферы Англии периода поздних Стюартов. Казалось, что эти люди, зачастую бывшие религиозными диссентерами, не платят никаких налогов, кроме косвенных, и неизменно поддерживают политику вигов. Стоит заметить, что подчас лишь с трудом можно было усмотреть связь между новой и старой партийными системами. Новые тори периода правления Анны часто происходили из семей пуритан или вигов, как и лидер партии – Роберт Харли.·С другой стороны, «хунта вигов», чья безудержная погоня за местами и властью создала ей незавидную репутацию партии, ставящей собственные интересы выше принципов, очень мало походила на преемницу «сельских вигов» образца 1679 г. В чем, однако, нет сомнения, так это в глубине партийного чувства, которым было отмечено начало XVIII в. Возможно, своего апогея оно достигло в 1710 г., когда виги обвинили богослова доктора Сэчеверела, выступавшего на стороне тори, в проповеди старой доктрины непротивления. Волнения в обществе, которые за этим последовали, обнаружили тот потенциал политической нестабильности, который создала революция. Трехгодичный акт 1694 г. первоначально был предназначен для того, чтобы заставить Корону регулярно собирать Парламент, но для этой цели он в конечном счете не пригодился. Однако, кроме того, он гарантировал проведение частых выборов, что в итоге привело к интенсивному и бесконечному избирательному конфликту: в течение двадцати лет состоялось десять всеобщих выборов, и это намного превзошло все, что было ранее.

Эффективная отмена государственной цензуры после того, как Акт о лицензировании в 1695 г. утратил силу, сделала возможным появление широкого и развивающегося форума для проведения общественных дебатов. Отнюдь не случайно именно те годы стали решающими для формирования атмосферы Граб-стрит (улица в Лондоне, имеющая репутацию литературного и журналистского центра), появления периодической печати и роста по- настоящему широкой политической аудитории. В целом время правления Анны рассматривается историками как фон для установления политической стабильности. Однако современники скорее считали, что ценой ограниченной монархии и финансовой безопасности стал политический хаос.

 

Возвышение «робинократии»

Передача власти по наследству Ганноверской династии в 1714 г. добавило и без того неспокойной ситуации новое напряжение. Пока была жива Анна, ее можно было, с позиций если не логики, то чувств, рассматривать как истинную представительницу Стюартов, занимавшую трон каком-то смысле от имени династии. Но с прибытием немецкоговорящего курфюрста Ганноверского, всей душой преданного политике вмешательства в зарубежные дела и поддерживающего вигов, стало трудно сохранять такие иллюзии. В 1714 г. проигравшая династия, казалось, могла вернуть все. Многие убеждали Претендента подумать о том, что Лондон стоит мессы; возвратись Яков III в лоно Англиканской церкви, шансы на вторую реставрацию Стюартов значительно усилились бы. Без этой личной жертвы якобитское восстание 1715 г. было обречено выглядеть неудавшейся пародией. Франция после смерти Людовика XIV, случившейся в том же году, была не в состоянии вмешиваться в английские дела. Даже в Шотландии, где находились база и душа восстания, шансы Стюартов не выглядели слишком многообещающими. Уния Англии и Шотландии, заключенная в 1707 г. в атмосфере изрядной спешки, помогла снизить остроту проблемы наследования. Многие шотландцы оплакивали упразднение национального Парламента и потерю независимости. Однако союз был дальновидно создан таким образом, чтобы сохранить шотландские юридические и церковные институты, одновременно предлагая шотландцам реальные коммерческие выгоды от включения в английскую имперскую систему. Учитывая эти обстоятельства, поражение восстания 1715 г. во всех отношениях было предрешено.

Если «Старый претендент» упустил свой шанс, то в некотором смысле то же самое можно сказать и о его более удачном сопернике – Георге I. В конце правления Анны непопулярность войны, предвыборные призывы в духе «Церковь в опасности» и не в последнюю очередь раздражение самой королевы по отношению к «хунте вигов» значительно упрочили позиции тори. Для большинства из них интересы государственной церкви имели первенство по отношению к династии Стюартов. Благоразумная политика равного отношения к обеим партиям, в духе тактики Вильгельма III в 1689 г., могла бы сделать передачу власти в 1714 г. куда более спокойной. Вместо этого Георг I слишком явно демонстрировал свою готовность всецело подчинить интересы Ганноверской династии интересам вигов. 1714-1721 годы знаменуются кампанией по установлению господства вигов, что в итоге оттолкнуло тори, сделало опасность якобитского восстания более серьезной, чем она могла бы быть, а также в целом несло угрозу пересмотра итогов революции. Вначале был принят Семилетний акт (Акт о семилетнем Парламенте), гарантирующий новому правительству вигов, что оно не встретится лицом к лицу с избирателями, до тех пор пока основная часть его работы не будет завершена. Ходили слухи, что по завершении действия этого акта виги отменят все установленные законом ограничения сроков полномочий Парламента, сделав возможным возрождение Долгого парламента или Парламента «на содержании». В это же время, защищаемые тори во времена правления Анны акты о несогласии, о непостоянном следовании догмам и о схизме вначале были приостановлены, а в 1718 г. вовсе отменены. Был разработан Билль об университетах для обеспечения полного контроля Короны над корпорациями и объединениями Оксфорда и Кембриджа с целью превращения этих главных питомников для будущих церковных и профессиональных деятелей в монопольное владение вигов. И наконец, Билль о пэрстве 1719 г. имел целью ограничить количество членов Палаты лордов приблизительно на существующем уровне. Такая мера гарантировала постоянное преобладание вигов в верхней палате вне зависимости от перемены отношения к ним монарха, обеспечивая автоматический контроль над законами, касающимися их интересов. В ходе реализации этой программы проводились систематические чистки: тори изгоняли с должностей лордов-лейтенантов и из коллегий мировых судей в графствах, из вооруженных сил и с гражданской службы на всех уровнях.

Абсолютный успех столь масштабной кампании мог привести к созданию системы, аналогичной той, что сложилась тогда в Швеции и обрекла эту страну на полвека национального прозябания и грызни аристократических группировок. Он мог создать олигархию, такую же неограниченную, как и абсолютная монархия, которой страшились англичане XVII в. Кроме того, он мог сделать фактически невозможным одно из самых отличительных достижений XVIII в., а именно стабильную, но в то же время гибкую политическую структуру. Но этот успех не был достигнут, во многом вследствие разногласий в стане самих вигов. Их планы осуществлялись сравнительно гладко, пока крупнейшие кланы вигов объединяло стремление сокрушить своих оппонентов в первые годы правления Георга I. Но такой союз оказался недолговечным. Внешняя политика нового короля, без стеснения использовавшего военно-морскую мощь Англии для обеспечения интересов Ганновера на Балтийском море, вызвала сильную напряженность в обществе. Кроме того, среди министров шла все усиливающаяся борьба за влияние. Все это привело к тому, что в 1717 г. виги раскололись, при этом Уолпол и Тауншенд оказались в рядах оппозиции, а Стэнхоуп и Сандерленд стали чувствовать себя при Дворе уютнее, чем когда-либо. Придворная политика также подверглась воздействию кризиса. Сын короля, будущий Георг II, и его жена, принцесса Каролина, ясно выказывали намерение встать на сторону Тауншенда, положив тем самым начало долгой традиции политических интриг наследников трона Ганноверской династии. В этой ситуации оставалось мало надежд на успешное претворение в жизнь грандиозных планов Стэнхоупа по достижению абсолютного господства вигов. В Палате общин именно Уолпол сыграл ведущую роль в провале проекта Билля о пэрстве и в отказе от Билля об университетах. Афера Компании Южных морей разрушила все надежды членов кабинета на сохранение хотя бы небольшой части их прежних достижений.

В ретроспективе афера Компании Южных морей и вызванный ею общий финансовый крах видятся в определенной степени неизбежными. Как представляется, афера стала закономерным итогом того напряженного и взвинченного меркантилизма, который сопровождал торжество духа «денежного интереса» в предшествующие годы. Однако вначале, казалось, было много аргументов в пользу схемы, вызвавшей затем такие потрясения. Вложения в финансовые операции, осуществляемые Английским банком в ходе войн, приносили более чем выгодный доход, и стало очевидным, что среди национальных кредиторов достаточно места для развития конкуренции. Именно министры-тори времен правления Анны содействовали созданию в 1711 г. Компании Южных морей в расчете на появление достойного соперника Английскому банку, имевшему репутацию «банка вигов». Кроме того, мало кто сомневался, что имеющиеся капиталы, не только Сити, но и более мелких держателей, должны более широко и более справедливо участвовать в долговых операциях. Финансовая схема, предложенная Компанией Южных морей в 1719 г., казалась хорошо выверенной для распределения государственного долга, одновременно обещая хорошие условия министерству финансов. Трудности начались не от логических изъянов самой схемы, а оттого, что в нее были вовлечены многочисленные и различные интересы. Директорам компании, особенно той группе, которая начала реализацию проекта, пришлось добиваться более значительной прибыли не только для себя, но и для большого количества придворных, министров и членов Парламента, чья политическая поддержка была важна для обеспечения принятия их предложений. Эту поддержку купили дорогой ценой, если говорить о деньгах, затраченных на создание выгодных условий для тех или иных лиц либо даже на открытые взятки.

Одним словом, множество людей, участвовавших в реализации данной схемы, имели большую заинтересованность в получении быстрой прибыли, что можно было сделать, только взвинчивая цену акций компании выше границ ее реальных инвестиционных возможностей. Такая практика очень сильно зависела от привлекательности торговых операций компании в Южных морях. Англо-испанский договор 1713 г. дал компании монополию на работорговлю и право на освоение значительной доли рынка для европейских товаров в испанских колониях в Америке. В теории перспективы выглядели многообещающими. На практике же трудности управления торговыми операциями на таком далеком расстоянии из Лондона оказались огромными, и частые конфликты между британским и испанским правительствами отнюдь не способствовали их разрешению. Торговля не могла быстро принести прибыль, и даже при наличии достаточного времени ее размер вряд ли совпал бы с безмерными ожиданиями людей в 1719 г. Но действительное положение вещей было забыто в ходе спекуляционной мании, охватившей многих в первые месяцы 1720 г. Капитализация росла, и новых игроков постоянно побуждали вкладывать средства, позволяя тем из них, кто ранее приобрел доли компании, продавать их с изрядной выгодой. Постоянный приток капитала оправдывал и новые выпуски акций, и увеличивающийся шум по поводу надежности вложений, не говоря уже о все более щедрых вознаграждениях для политиков.

В этой ситуации, сложившейся благодаря продажному режиму, легкомысленности вкладчиков и солидному государственному долгу, случилось то, что должно было произойти. Мыльный пузырь уверенно рос, поощряя новые аферы, основанные на еще более невероятных проектах. Когда доверие было потеряно и пузырь лопнул, последствия оказались катастрофическими, особенно для тех, кто продал значительную часть имущества в виде земли или других объектов собственности, для того чтобы приобрести доли компании по абсурдно высоким ценам. Мало что могло помочь таким пострадавшим, круг которых никоим образом не ограничивался только имущими классами. Парламент поспешил принять закон, жестко ограничивающий деятельность акционерных компаний в будущем, но эта мера напоминала запирание двери конюшни после того, как из нее выбежала лошадь. Для снижения ущерба режиму нужно было предпринять более решительные действия. Король и принц Уэльский публично примирились. Вигов из оппозиции призвали к власти, при этом Тауншенд начал добиваться расположения любовницы короля – герцогини Кендал, а Уолпол – проталкивать через Палату общин решение, призванное по крайней мере защитить государственный долг и спасти лицо Двора.

В выполнении этих задач, создавших Уолполу прочную репутацию «укрывателя» коррупции и обмана в высших сферах, ему помогла в некотором смысле сама серьезность ситуации. Многие тори, вовлеченные в темные спекуляции 1720 г., проявляли не больше энтузиазма по отношению к перспективе публичного скандала, чем их противники-виги. Кроме того, мыльный пузырь Компании Южных морей был частью международного кризиса, дополняя аналогичные скандалы в Париже и Амстердаме. В связи с этим задача переложить определенную часть вины за случившееся на некие обезличенные финансовые силы, не связанные с деятелями Сити или Двора, не казалась невыполнимой. Так или иначе, министры короля, за исключением двух-трех подходящих козлов отпущения, остались безнаказанными за свои преступления. Для Уолпола все это обернулось политическим триумфом, который дополнило неожиданное устранение его соперников. В течение двух лет умерли и Стэнхоуп, и Сандерленд, открыв таким образом новый период доминирования Уолпола в политике, или, как выражались его оппоненты, «робинократии» .

Разумеется, от современников нельзя было ожидать предвидения того, что впереди их ожидает период сравнительной стабильности. Двадцатые годы XVIII в. стали тревожным временем, не в последнюю очередь из-за обострения таких фундаментальных проблем, как поддержание здоровья населения и даже его выживание. Десятилетие началось не только аферой, оно ознаменовалась также страхами по поводу чумы, которая в то время опустошала юг Франции и без труда могла попасть в Лондон морским путем через Марсель. К счастью, паника оказалась необоснованной: болезнь, периодически опустошавшая Европу начиная с эпидемии «черной смерти», происшедшей почти четыре века назад, если и не угасла совсем, то начала терять силу. Но в то время это не было очевидным, к тому же никуда не делись менее экзотические и более привычные заболевания, которые оказывали сильное влияние на демографические показатели. Конец 20-х годов в этом отношении стал особенно опустошительным. В первые три года правления Георга II, которое началось в 1727 г., на страну обрушились одна за другой волны оспы и похожего на грипп заболевания, которое современники неопределенно и вразнобой называли то малярией, то лихорадкой. Демографические последствия были весьма серьезными. Медленное и слабое увеличение численности населения, отмечаемое с 70-х годов XVII в., во многом явилось следствием, без всякого сомнения, наихудшего с 80-х годов XVI в. показателя смертности. К 1731 г. общая численность населения Англии составляла примерно 5,2 млн человек, что, вероятно, ниже аналогичного показателя кромвелевской Англии середины 50-х годов XVII в.

Болезненное ощущение, которым наполнен тот период, было не только физиологическим. Алчность, мошенничество и истерия, сопровождавшие аферу Компании Южных морей, в прессе и с церковных кафедр провозглашались главными пороками времени. Роскошь и расточительство рассматривались в качестве причин, моральный упадок и разложение – в качестве последствий. Громкие скандалы, уродовавшие общественную жизнь того времени, казалось, служили ярким подтверждением этой точки зрения. Серия парламентских расследований раскрыла широкое распространение коррупции в верхах. Конфискованная собственность якобита Дервентуотера, как оказалось, продавалась по искусственно заниженным ценам ряду опекунов его имения при попустительстве остальных опекунов. Было доказано, что управляющие и служащие Благотворительной корпорации, призванной оказывать помощь бедным и давать им работу, занимались спекуляциями, присвоением имущества и открытым воровством. В обоих случаях не обошлось без участия видных членов Парламента и сторонников правительства. Еще более сенсационным было обвинение лорд-канцлера, лорда Макклсфилда, в организации продажи судебных должностей.

Даже коллеги по правительству не стали его защищать, когда выяснилось, что этот процветающий вид коммерческого права финансировался за счет поступлений от продажи частного имущества, доверенного попечению лорд-канцлера. То, что стражи справедливости пойманы за руку при нарушении законов, казалось особенно шокирующим в ту эпоху, отмеченную глубоким уважением к праву собственности. Кроме того, общественные преступления легко дополнялись преступлениями частного характера. Преступность, зеркало общества, пусть и кривое, становилась более организованной, более коммерчески ориентированной и более циничной. Джонатан Уайльд, король воров, был типичным представителем своего времени. Основную прибыль он получал, за вознаграждение возвращая владельцам собственность, украденную его собственными подручными. Успех его дела сильно зависел от содействия подкупленных мировых судей и их помощников. Это только один из примеров процветающей преступной экономики. Браконьеры в королевских лесах зачастую были хорошо организованы и являлись постоянными поставщиками лондонского рынка. Контрабандисты южного и восточного побережья придерживались рыночных принципов и нередко расширяли экономические масштабы своей деятельности при содействии официальных лиц и общества в целом. Власти делали отчаянные попытки бороться с этой угрозой. Так, Уайльд в конце концов попал под суд благодаря юридической формальности. Его казнь в 1725 г., тем не менее, обеспечила ему место в народной мифологии. В отношении браконьеров, действовавших в Виндзорском лесу и других владениях, был принят новый закон, драконовский Черный акт 1723 г. Однако, для того чтобы получить статус народных героев, браконьерам пришлось ждать XX в., когда историки начали относиться к ним как к подлинным представителям народной культуры. Что касается контрабандистов, то рост их процветания, казалось, был пропорционален усилиям правительства по их подавлению. В 30-х годах XVIII в., на пике своей активности, они были в состоянии устраивать решительные сражения с драгунами Георга II, героически служа обществу потребления.

Такой становилась Англия к началу правления Ганноверской династии. В этом отношении аферу Компании Южных морей лучше рассматривать не как финал постреволюционной эпохи Англии, а скорее как эффектную прелюдию к процветанию, вульгарности и торгашескому духу середины XVIII в. Театральная метафора здесь особенно уместна, если учесть, что тот период имеет особое значение в истории исполнительских видов искусства. В 1720-1730 гг. театральная сцена Лондона очень быстро разрасталась, росла и ее политическая роль. До тех пор пока суд не предпринял активных действий для получения в 1737 г. широких цензурных прав, театр служил форумом, наряду с печатью помогавшим развернуть критическую кампанию в отношении того общества, которое родилось во время и после аферы Компании Южных морей. Ничто не выразило этот критический настрой более действенно, чем «Опера нищего» Джона Гея (1728), имевшая большой успех. Неясно, действительно ли это произведение изначально создавалось как политическая сатира, но более важно здесь то, что, по мнению современников, «Опера нищего» таковой в самом деле была. Идея «балладной оперы» хорошо сочеталась с господствующим в то время интересом к иллюзорному и нереальному. Она со всей яркостью изображала двор Георга II как воровскую кухню; мораль правящего класса приравнивалась к морали лондонского дна. Генри Филдинг усилил эту тенденцию своим нелестным сравнением Джонатана Уайльда с сэром Робертом Уолполом. Этой же теме во многом посвящены «Дунсиада» Поупа, «Путешествия Гулливера» Свифта и «Крафтсмен» Болингброка – типичные произведения того замечательного десятилетия расцвета полемической сатиры. Многие ее элементы были уже хорошо известны: поиск убежища в классицизме, обращение к сельским ценностям, пасторальной идиллии и прежде всего непрестанная критика искусственного, интересующегося только деньгами, меркантильного мира начала XVIII в. В этом отношении литературные и журналистские обличения эры Уолпола могут рассматриваться как заключительный и яростный всплеск волны, набиравшей силу многие годы. Но они были явно недостаточными, если дело касалось поиска идей для будущего или конструктивного анализа альтернативных возможностей.

Когда публика на представлении оперы Гея видела в Мэчите сущность политики Уолпола, она ухватывала одну из самых значительных особенностей того периода – если не действительную, то кажущуюся тесную связь между политическим характером ганноверского режима и предполагаемыми болезнями современного общества. За некоторыми исключениями (одним из самых заметных был художник-карикатурист Уильям Хогарт, направлявший свою энергию главным образом на сатирическое изображение нравов), интеллектуальная и художественная элита Лондона проявляла удивительное единодушие в своем восприятии Уолпола в качестве главного злодея. Сложился характерный образ парвеню, норфолкского карьериста, обогатившегося благодаря систематической коррупции (в 1712 г. тори обвинили его в растрате) и поднявшегося на вершины власти благодаря полному отсутствию принципов и всецелой покорности перед господствующими при Дворе взглядами. До 1727 г. зять Уолпола лорд Тауншенд разделял вместе с ним как его влияние, так и непопулярность. Но смерть Георга I и восшествие на престол нового короля привели к тому, что Уолпол остался один под пристальным вниманием со стороны общества. С помощью ловкого манипулирования Георгом II и особенно королевой Каролиной Уолпол к 1730 г. оттеснил от власти всех своих соперников, включая Тауншенда. В результате он вскоре оказался один на таких высотах, которых не достигал никто со времен Дэнби в 70-х голах XVII в. Гегемония Уолпола с неизбежностью вызвала в отношении его личности дружный журналистский огонь со стороны Граб-стрит. Его называли Великаном, Английским колоссом, Человеком-горой. Кроме того, Уолпола изображали как истинного представителя политики обмана: Норфолкский ловкач, Раешник-савояр, Палинур-волшебник, Мерлин-колдун, Хозяин закулисья и т.п. Его мастерство в управлении раздражительным и непредсказуемым Георгом II, а также установленный им контроль над неуправляемым ранее Парламентом объявлялись в бесчисленных памфлетax и листках искусством настоящего политического фокусника.

С того времени истинной основой успеха Уолпола стало считаться искусное использование влияния и даже подкупа. Стабильность, которой отмечен тот период и которая отделяет его от политического хаоса предыдущих лет, с этой точки зрения представляется естественной кульминацией сил, работающих в пользу этого человека у власти. Усиление влияния правительства в результате войн и в особенности гигантская машина, созданная для управления новой финансовой системой, неизбежно привели к формированию новых патронатных отношений. Кроме того, огромное желание послереволюционных правительств добиться работоспособного большинства в Палате общин давало сильный стимул для использования такого патроната в целях управления Парламентом. Этим объясняется появление значительной по численности и более дисциплинированной «партии двора и казначейства», способной перекинуть мост через давнюю пропасть между монархией и Палатой общин и ознаменовавшей новую эру гармонии между исполнительной и законодательной властями. Это привлекательная теория, однако не все ее положения надежны, а выводы неизбежны. Используемые Уолполом принципы манипулирования отнюдь не отличались новизной. По крайней мере со времен Карла II они применялись сменявшими друг друга министрами для создания и поддержки значительной придворной партии в Палате общин. Непотизм и карьеризм, не говоря уже о широко распространенных проявлениях коррупции, отмечали время правления королевы Анны в той же степени, как и время правления ее наследников. Разумеется, в некотором смысле в мирные годы властвования Уолпола необходимость в масштабной системе патроната снизилась. Правда и то, что и Уолпол, и сменивший его Генри Пелэм были ловкими манипуляторами, сплотившими придворную партию в особенно эффективный инструмент контроля. Но для создания классической парламентской системы в Англии георгианской эпохи было необходимо нечто большее, чем простой патронат.

Это не ставит под сомнение неподражаемые личные таланты Уолпола. Как царедворец он несравненен. Его манипулирование королевой и (отчасти с помощью последней) королем являло собой непревзойденную смесь лести, умасливания и угроз, что ярко описано в мемуарах лорда Харви, имевшего достаточно возможностей наблюдать за всем этим в качестве близкого друга королевы. Но удачливые царедворцы также не были чем-то новым. Более удивительной выглядит комбинация талантов, позволившая Уолполу с таким же мастерством управлять членами Парламента. Его решение остаться в Палате общин после назначения на должность первого министра в данном отношении оказалось в определенной степени решающим. Если ранее министры традиционно перемещались в Палату лордов, то Уолпол счел необходимым остаться в нижней палате, в конечном счете контролирующей финансовые рычаги управления. Как оратор он был довольно груб (что не всегда являет собой недостаток), искусен и очень результативен. Его отличала выдающаяся способность оценивать и проводить в жизнь взгляды типичного сельского джентльмена. Но важнее всего была проводимая им политика, которая кардинально отличалась от узкопартийной программы его более старших коллег-вигов. Желание Уолпола избегать обострения застарелых конфликтов особенно ярко видно в его отношениях с Церковью. Акт о возмещении подтвердил свободу вероисповедания для диссентеров и даже в определенной степени их участие в управлении на местном уровне. Однако серьезные попытки разрушить принцип монополии Англиканской церкви не были предприняты, а отмена актов о присяге и корпорациях произошла только в следующем столетии. О масштабных изменениях в других сферах, таких, как корпорации, университеты, или, наконец, о переменах в самом Парламенте серьезные разговоры также не заводились. Новая политика вигов, направленная на мир с Францией, при Уолполе превратилась в политику мира со всеми, что позволило получить бесценное преимущество низкого налогообложения. В теории доминирование вигов оставалось таким же неоспоримым, как и прежде. На практике же Уолпол тонко трансформировал базу ганноверского режима. Политика принуждения уступила место политике консенсуса; стремление к установлению монопольной олигархии сменилось менее вызывающим, но в то же время более надежным стремлением к созданию правящей коалиции, открытой для тех, кто готов на словах выразить верность весьма размытым «принципам революции».

Даже без Уолпола ганноверский режим оказал бы в итоге важное влияние на характер проводимой политики. Даже если говорить только о коррупции, главной здесь была не новизна манипуляций Уолпола, а скорее масштаб системы патроната. До 1714 г. неуверенная или непоследовательная политика со стороны Двора делала чрезвычайно сложными расчеты как для выдвиженца-карьериста, так и для его патрона. И торговцам мандатами от небольших городов на вершине избирательной пирамиды, и скромным сборщикам акцизов или муниципальным советникам у ее основания было неясно, где располагаются источники наживы и власти. Неустойчивость партийной политики во времена правления королевы Анны в значительной мере определялась вызванными данным обстоятельством колебаниями. После 1715 г. эта проблема была разрешена более чем для целого поколения с помощью простого и важнейшего фактора общественной жизни. Как Георг I, так и Георг II отказывались назначать тори своими министрами, и, за исключением кратковременной широкой администрации 1743 г., создание которой было обусловлено неустойчивостью, вызванной падением Уолпола, партия тори на протяжении более чем сорока лет оставалась изолированной в политической пустыне. Парадоксальным образом эта опала обеспечила стабильность правительства. Тори при Дворе являлись в первую очередь придворными, хотя перспектива постоянного нахождения в стороне от власти и выгоды многим казалась невыносимой. Однако «виггизм» Уолпола был весьма нетребовательным, и многие выходцы из семей, ранее поддерживавших тори, без труда присягали его принципам. В первую очередь это утверждение верно по отношению к тем, кто в поисках выгоды или инстинктивно тяготел к придворной политике. К 30-м годам XVIII в. избирательные округа Корнуолла, в начале века поделенные между вигами и тори, стали надежным оплотом вигов. В Палате лордов лишь немногие пэры оставались верны своим соратникам-тори в Палате общин, несмотря на то что в 1712 г. под руководством Харлея тори получили в ней большинство. Изменение было не внезапным или ярким, но устойчивым и продолжительным, и множество важных политических имен XVIII столетия было вовлечено в этот процесс, включая семьи Питтов и Фоксов.

Нет сомнений в том, что стабильность политической сцены при Уолполе и Пелэме была главным достижением ганноверского режима; в то же время важно не преувеличивать ее масштаб. Политическая жизнь времен правления Георга II не сводится только к апатии, с которой она часто ассоциируется. В частности, ценой того, что Ганноверская династия идентифицировала себя с политикой вигов, пусть и не с совсем чистым «виггизмом», стало прочное отчуждение со стороны семей несгибаемых «сельских» тори. Эти семьи, хотя из них и редко выходили политики первой величины, поддерживали устойчивость оппозиции и служили важной точкой притяжения для других элементов, потенциально враждебных проводимой политике. Они делали сложной и малоприятной жизнь тем своим соратникам, кто изменял их делу. Например, когда граф Гауэр, один из аристократических лидеров тори, встал на сторону Генри Пелэма, результатом всеобщих выборов 1747 г. стали беспрецедентные по своему накалу беспорядки в родном для Гауэра графстве Стаффордшир. Безусловно, графства были основной базой тори. Фригольдеры с доходом от 40 шиллингов, особенно из графств Центральной и Западной Англии, а также Уэльса, – сельский электорат – оказывали им постоянную и даже растущую поддержку. Кое-где они являлись влиятельной, если не доминирующей силой. Проторийская позиция Англиканской церкви в некоторой степени была размыта неослабевающим финансовым ручейком из лагеря вигов, однако один из важнейших церковных питомников – Оксфордский университет оставался верен джентри-англиканам, к тому же сильный интерес Церкви в этом деле поддерживался благодаря влиянию кланов тори на внутрицерковные дела. В крупных городах также имелся многообещающий резерв для оппозиции режиму. В частности, в Лондоне, Бристоле, Норвиче и Ньюкасле сохранялась длительная традиция участия масс в политических делах и было много горючего материала, готового воспламениться по призыву тори. Система, выстроенная Уолполом, опиралась на слишком широкий фундамент, чтобы относиться к ней как к узкой олигархии, однако, учитывая то, что значительная часть землевладельцев и духовенства, а также большое количество представителей средних и низших классов находились в оппозиции к ней, стабильность той эпохи является скорее условной, чем реальной.

Довольно естественно, что условия для настоящего кризиса сложились только тогда, когда раскололся сам режим. С начала 30-х годов XVIII в. Уолполу противостоял при Дворе опасный альянс соперников. Возможность проявить себя у них появилась тогда, когда Уолпол выступил со своей известной попыткой расширить акцизную систему. Этот проект был разумен с финансовой точки зрения, но в итоге вызвал глубочайшую и ожесточенную антипатию множества англичан, ненавидевших новые налоги и опасавшихся расширения правительственной бюрократии. Только готовность Уолпола отказаться от предложенного им проекта в 1733 г. и прочная поддержка со стороны Георга II против его недругов при Дворе спасли правительство. Но даже с учетом этого всеобщие выборы 1734 г. выявили широкое недовольство действиями Уолпола и сильно сократили количество мест правящего большинства в Палате общин. Еще более серьезная проблема возникла четыре года спустя. Развернутая за стенами Парламента мощная агитация, требующая решительных действий в отношении Испанской империи в 17381739 гг., была тем более опасной, что ее поддерживал принц Уэльский Фредерик. Сложившийся альянс, состоявший из обозленных тори, недовольных вигов, враждебно настроенных предпринимателей, популярных политиков и наследника трона, был достаточно опасным; в итоге он заставил Уолпола не только ввязаться в войну против своего желания, но и привел его к падению. Проблема возврата к прежнему положению вещей была особенно тревожной; до самой смерти Фредерика в 1751 г. она стояла сначала перед Уолполом, а затем перед Пелэмом.

Даже без учета этих внутренних конфликтов господству вигов угрожала серьезная оппозиция. Якобитская угроза, вероятно, сильно преувеличивалась; сомнительно, чтобы очень многие из тех, кто предлагал тост «за короля на том берегу», стали рисковать своим имуществом или жизнью во имя династии Стюартов. Как бы то ни было, развитие событий поддерживало воодушевление в рядах наиболее преданных якобитов. Во время Войны за австрийское наследство 1740-1748 гг. англичане были вовлечены в боевые действия не только против Испании в колониях, но и против мощной коалиции во главе с Бурбонами на континенте. В ходе этой войны казалось, что Георга II больше заботит защита его любимого курфюршества. Вызванное этим столкновение с интересами страны, прежде всего истраченные британские деньги и британская кровь, пролитая в Германии и Нидерландах, дало политикам-патриотам достаточно поводов для нападок на режим. Задолго до этой войны Уолпол предвидел, что она станет также и борьбой за английское наследство, ведущейся на английской земле, что в итоге оказалось верным. Когда в 1745 г. произошло якобитское вторжение, стал ясен масштаб опасности, которой подвергалась Ганноверская династия. По европейским стандартам британская регулярная армия была крошечной; даже те небольшие и разрозненные силы, которые Молодой претендент в декабре 1745 г. направил прямо в сердце Центральной Англии, оттянули на себя все, что могли противопоставить защитники. О боеспособной милиционной армии, лишенной поддержки тори, давно было забыто; многие сельские джентри в лучшем случае соблюдали мрачный нейтралитет. Жесточайший террор против шотландских горцев, развязанный после того, как якобитская армия была отброшена и окончательно разбита при Каллодене, свидетельствует о том, до какой степени тревога и даже паника охватили власть в Лондоне. В этом отношении, как и в ряде других, кризис 1745 г. служит полезным коррективом к слишком уж благостному изображению того спокойствия, которое приписывается политической системе, сложившейся во времена господства вигов. Привычная картина политической апатии и аристократического изящества может быть обманчивой. Она совсем не подходит для описания тех хотя и небольших, но в то же время кровавых успехов участников восстания 1745 г., да и сравнительно спокойный период в начале 50-х годов вряд ли служит доказательством ее подлинности.

Так, и Пэлем, чья ловкость помогла стране благополучно, хотя и не без некоторого унижения выйти из войны и чей финансовый гений впоследствии многое сделал для создания более прочной базы государственного долга, как оказалось, мог ошибаться в оценке политического климата. Его Билль о евреях 1753 г., разработанный для смягчения гражданских ограничений в отношении еврейской общины в Британии, вызвал лавину враждебности и нетерпимости со стороны приверженцев Высокой церкви, что в итоге заставило Пелэма отозвать законопроект, прежде чем он мог быть наказан за свою инициативу на всеобщих выборах 1754 г. Кроме того, вылазки якобитов и вызываемые ими страхи далеко не закончились. Еще в 1753 г. Лондон угостили спектаклем публичного повешения одного из якобитов; в ряде аспектов, несомненно, политика XVIII в. была, скажем, более «учтивой», но далеко не всегда.

 

Промышленность и незанятость

Агония якобитского движения хронологически совпала с уходом со сцены доиндустриального общества. Общепринято, что беспрецедентные по масштабам экономический рост и перемены, названные промышленной революцией, берут начало именно в середине XVIII в. Однако многие современники считали тот период, который в ретроспективе выглядит исходной позицией для промышленного рывка, временем серьезного спада; в связи с чем проблема несовпадения оценок до сих пор остается актуальной. В 1730-1740 гг. цены на сельскохозяйственную продукцию были исключительно низкими; некоторые важные производственные районы, особенно старые центры текстильной промышленности, страдали от высокой безработицы и серьезных беспорядков. Но и здесь можно увидеть многообещающие признаки развития. Низкие цены на продовольствие делали возможным более высокий уровень затрат на потребительские товары, тем самым поощряя развитие новых видов промышленности, особенно в центральных графствах Англии. Если сельское хозяйство зачастую страдало от низких цен, то они же служили определенным стимулом для увеличения производительности, как это произошло, в частности, на востоке Англии. Улучшенные технические приемы многоотраслевого сельскохозяйственного производства, появление которых часто ассоциируется с эпохой Тауншенда, прозванного Брюквой, не принадлежат исключительно тому периоду, но несомненно, что в то время их начали применять более широко. В других секторах также отмечался заметный прогресс. Например, 30-е годы XVIII в. стали свидетелем появления одного из самых выдающихся нововведений в истории транспорта – строительства общегосударственной системы платных дорог. До 1730 г. было основано лишь несколько обществ по строительству и эксплуатации платных дорог (turnрikе trusts). Поддержание большинства главных дорог, включая Большую северную дорогу (начиная от Нортгемптоншира) и почти всю Большую западную дорогу, зависело от тех несчастных приходов, в непосредственной близости от которых они были проложены. Английские дороги начала георгианской эпохи, испытывавшие огромное напряжение вследствие быстро растущего объема пассажирских перевозок и еще более обременительных грузоперевозок между главными потребительскими центрами, обоснованно считались национальным позором. Общества платных дорог были хорошим, хотя и не всегда популярным решением этой проблемы, с их помощью значительные местные капиталы направлялись на ремонт и поддержание дорог с помощью тщательно разработанной шкалы сборов за проезд. Расцвет этих обществ приходится на десятилетия середины XVIII в. Они служили мощным фактором развития той или иной провинции: большая доля новых дорог была построена на севере, а также на западе Центральной Англии. До 70-х годов, когда каналы стали серьезным конкурентом в борьбе за грузоперевозки, платные дороги являли собой по-настоящему общенациональную и сравнительно эффективную транспортную сеть. С их помощью резко снизились затраты времени на поездки. До важных провинциальных центров, таких, как Йорк, Манчестер или Эксетер, в 20-х годах XVIII в. можно было добраться из Лондона не менее чем за три дня пути; к 80-м годам туда можно было попасть в течение немногим более суток. Достигнутое снижение затрат времени почти на всех важных дорогах исчерпало лимит прогресса транспортных технологий той эпохи; они мало менялись почти до 1820 г., когда Макадам и Телфорд открыли огромные неиспользованные резервы для дальнейшего развития.

Создание системы платных дорог вряд ли было бы возможно без значительного роста внутреннего потребления, торговли и капиталов. Однако внутреннее развитие страны отнюдь не случайно совпало с расширением ее проникновения в заморские колонии. И в этом случае представления современников вновь могут ввести в заблуждение. Патриотично настроенные политики того времени продолжали предлагать обществу по сути дела, устаревший образ империи. Колонии по-прежнему рассматривались в основном в качестве ценных источников сырья, мест для размещения избыточного населения и источников пополнения государственного запаса драгоценных металлов. Жемчужиной имперской короны была Вест-Индия с ее сахарными плантациями. Англо-испанская война 1739 г., как и предшествующие ей войны, служила средством проникновения в эльдорадо Южной Америки, манящее своим золотом, серебром и тропическими продуктами. Однако в ретроспективе видно, что именно торговля Британии с заморскими колониями привела к созданию совершенно нового вида империи. Динамично развивающиеся рынки для экспорта возникали за пределами Европы, главным образом в Северной Америке. Производство текстиля, традиционного экспортного продукта, выиграло от этих перемен, но еще более значительный рост был отмечен в новых сферах промышленности, особенно связанных с производством изделий из металла, предметов домашнего обихода, инструментов, оружия и всех видов утвари, одним словом, изделий, именовавшихся тогда «бирмингемскими товарами».

Меркантилистские теории способствовали приспособлению к этим новым тенденциям, однако потребовалось время, чтобы их ясно осознали современники. К 50-м годам XVIII в. пришло понимание всей важности тринадцати американских колоний. И предприниматели, и представители администрации стали обращать все больше внимания на необходимость борьбы с Францией за господство в Северной Атлантике. Смена приоритетов имела важные последствия и внутри страны. Лондон в георгианскую эпоху рос очень быстрыми темпами, обеспечив себе статус самого крупного и динамичного города западного мира. Однако в сравнении с другими английскими городами значение Лондона выглядит не таким уж большим. Обретшие совсем другой масштаб торговые операции с Америкой в значительной степени переместились в новые и развивающиеся порты на западе страны, особенно в Ливерпуль, Бристоль, Глазго и, на короткий, но яркий период коммерческой активности, в Уайтхевен. Соседствующие с этими портами промышленные районы: долина Северна и запад Центральной Англии, Йоркшир и Ланкашир, а также запад Шотландии – способствовали перемещению индустриальной базы страны с юга, востока и запада в направлении севера и графств Центральной Англии.

Этот сдвиг ясно виден при анализе демографических тенденций того периода. После бедствий 20-х годов XVIII в. рост населения снова возобновился, хотя в 30-х годах он был не очень значительным. Неудавшаяся перепись, намечавшаяся на 1750 г., в случае ее проведения, вероятно, показала бы численность населения на уровне 5,8 млн человек, что на полмиллиона больше, чем двадцатью годами ранее. К 1770 г. она составляла около 6,4 млн человек, а к 1790 г. приблизилась к 8 миллионам. По стандартам XIX в. этот показатель роста не особенно впечатляет. В то же время он знаменует поворотную точку в новейшей демографической истории. Почти то же самое можно сказать о росте промышленности и городов в целом. В конце XVII – начале XVIII в. не было недостатка в важных нововведениях и инициативах. Но между эпохой Абрахама Дарби и эпохой Джозайи Веджвуда лежит целый мир различий. В этом отношении середина века вновь служит водоразделом. Знакомые нам имена гигантов времен начала промышленной революции: Болтона и Уатта, Гарбетта, Аркрайта и самого Веджвуда – заняли свое место в сознании нации в 1760-1770 гг. Именно с начала 60-х годов, в период Семилетней войны, стало заметным то, что происходит, например, в Бирмингеме или Манчестере. Улучшения в жизни городов отражали как экономический рост, так и широкую заинтересованность в подобных переменах. Современники, помнившие времена правления королевы Анны и дожившие до последней четверти XVIII в., называли 1760-1770 гг. временем экстраординарных перемен и усовершенствований в материальной жизни больших и, в меньшей степени, малых городов. Они всегда отмечали перемены в упорядочении застройки, обеспечении порядка и требований гигиены. Приезжавшие тогда в Манчестер и Глазго с восхищением отзывались о просторных площадях, аккуратных рядах домов, магазинов и складов в этих быстрорастущих городах. В сравнении с ними беспорядочный городской пейзаж старых центров, с узкими улицами и деревянными домами, крытыми соломой, казался устаревшим и даже варварским. Ни один уважающий себя город не упустил шанс получить парламентское разрешение на создание у себя комиссии по улучшению, облеченной широкими полномочиями на проведение перестройки. Многие из хорошо сохранившихся до наших дней городов георгианской эпохи обязаны своими чертами именно тому периоду массовой городской реконструкции. Пожалуй, самый яркий пример творческого подхода к городскому планированию располагался к северу от англо-шотландской границы; Новый город Эдинбурга и в настоящее время служит свидетельством энергии тогдашних местных властей. Но и столица не Сильно отставала. Одновременно символическим и практическим актом начавшейся модернизации стало разрушение средневековых ворот Лондонского Сити в 1761 г. При этом ворота Лудгейт менее чем за тридцать лет до этого были тщательно отреставрированы и украшены, чтобы прослужить еще не один век. В расположенном по соседству Вестминстере реализация крупнейшего проекта городской реконструкции началась почти в это же время, в 1762 г. Члены вестминстерской Комиссии по мощению улиц и их помощники из отдельных приходов намеревались преобразить лицо обширного района столицы. В широких масштабах строили и реконструировали канализационную и водопроводную сети. Улицы и тротуары мостили булыжником и камнем, многие впервые. Площади расчищали, приводили в порядок и украшали скульптурами и растениями. Дома получили систематическую нумерацию; старые обозначения, колоритные, но непонятные и даже опасные для прохожих, удаляли. К 80-м годам XVIII в. внешний вид столицы, за исключением трущоб, служил источником гордости ее жителей и предметом восхищения гостей, особенно иностранных.

Перемены не ограничивались только городами. Строй деревенской жизни изменялся с большей постепенностью, однако появились новые формы в самих поземельных отношениях. Самые прославленные свидетельства сельскохозяйственной революции – парламентские акты об огораживании – в своей основной массе приходятся на вторую половину XVIII в. Их экономический эффект зачастую преувеличивается, так как с точки зрения статистики они были менее значительными, чем сравнительно незаметные для стороннего наблюдателя внепарламентские процессы огораживания, продолжавшиеся десятилетиями, а то и веками. Кроме того, они относились преимущественно к ряду районов, располагавшихся на юге и западе, от Йоркшира до Глостершира. Данные акты служат ярким свидетельством того, что стало выгодно ведение сельского хозяйства на ранее малопривлекательных землях, и своим воздействием на деревенский ландшафт эти процессы произвели глубокое впечатление на современников. Ко времени опубликования в 1776 г. «Богатства народов» Адама Смита они внушали уверенность, доходящую чуть ли не до самодовольства, относительно продолжительности экономического роста. Любопытно, что сам Смит не разделял такой уверенности. Но Смит был ученым, его произведение было скорее теорией, чем результатом практических наблюдений, к тому же основная его часть была задумана до того, как в 1760-1770 гг. стали заметны яркие результаты развития экономики. Его соотечественник Джон Кэмпбелл, чье «Политическое обозрение» («Political Survey», 1774) было безудержным панегириком экономическому прогрессу Британии, в этом отношении является более точным ориентиром.

Усиливающийся темп материального развития оказал неизбежное влияние на характер английского общества. В известной мере его результаты лежали в одной плоскости с тенденциями, вызванными все большим разнообразием коммерческих операций и общим развитием капитализма в предшествующие периоды. Если говорить об общественной структуре, то главным результатом этих перемен стало, если можно так выразиться, растягивание социальной иерархии. Так как богатство распределялось очень неравномерно и так как уровень и характер налогообложения мало делали для перераспределения этого богатства, стандарты жизни росли более резко в середине и на вершине социальной пирамиды, чем у ее основания. В принципе в этом не было ничего нового. В частности, развитие сельского хозяйства на протяжении XVI-XVII вв. уже заметно изменило структуру типичной сельской общины. Огораживания, поглощения, мелиорация земель в целом постепенно превращали деревенское общество, с его мелкими землевладельцами, фригольдерами и йоменами, воспеваемыми поклонниками Старой Англии, в нечто совершенно новое. Зажиточные фермеры-капиталисты, зачастую не землевладельцы, а арендаторы земель, начинали преобладать в сельском мире, в котором все, кто был ниже их по статусу, постепенно становились безземельными наемными рабочими. Общий характер этого процесса часто преувеличивался, так как реальная сфера его охвата сильно зависела от местных условий. Но не вызывает сомнений, что в XVIII в. он ускорился и, что более важно, имел близкий аналог в городе с его развивающейся промышленностью.

В этом смысле Англия XVIII в. становилась все более поляризованным обществом. Более того, разрушительные последствия этой поляризации лежали на поверхности. Возросшая мобильность, не говоря уже о повышении уровня грамотности и улучшении средств коммуникации в целом, делали более очевидными выводы, следовавшие из сравнения между богатством и бедностью. Экстравагантный стиль жизни правящей элиты, жившей в угаре расточительной роскоши, а также более скромный, но в целом оказывающий даже большее социальное воздействие подъем жизненного уровня среднего класса делали очевидным неравенство в условиях экономики, основанной на выгоде и деньгах. Чувство дискомфорта (malaise), если это можно так назвать, сильнее всего бросалось в глаза в столице. Условия Лондона, где сохранилось сравнительно мало устойчивых социальных ограничений и традиций, и где крайняя нищета постоянно и близко сталкивалась с зажиточной буржуазностью или даже огромным богатством без всякой для себя выгоды, с неизбежностью давали пищу для морального возмущения и социальной критики, примеры которых можно встретить у Филдинга и Хогарта.

Трудно судить, в какой степени эти тревоги отражали действительное ухудшение условий жизни. До 1750 г. низкие цены на продовольствие в соединении со стабильностью платы за труд, обусловленной сравнительно низким ростом численности населения, вероятно, привели к увеличению реальных доходов бедных слоев общества. Ужасавшая в то время тяга жителей Лондона к джину, а также пристрастие к менее вредному, но столь же критикуемому чаю, позволяют предположить, что в то время население не испытывало недостатка в деньгах. Однако во второй половине столетия для многих людей условия жизни ухудшились. Последовавшие одни за другими недороды и неурожаи, а также периодические кризисы и безработица в промышленности делали жизнь тех, кто составлял основание пирамиды, опасным и мучительным делом. Кроме того, быстрый рост населения и внедрявшиеся механические новшества способствовали удержанию платы за труд на сравнительно низком уровне. Все это привело к тому, что преимущества промышленного развития не распространялись на простых представителей появляющегося пролетариата.

Восемнадцатый век был более чувствителен к социальным вопросам, чем это подчас считается, однако он не имел легких или исчерпывающих ответов на них. Бедняки отвечали ударом на удар, главным образом используя традиционные средства для защиты прежних экономических порядков. В борьбе против нехватки продовольствия и высоких цен они апеллировали к древним законам, ограничивающим деятельность посредников и монополистов. В борьбе же со снижением платы за труд и механизацией производства они организовывали союзы против своих хозяев, а также клубы, предоставлявшие элементы социальных гарантий. В крайних случаях они регулярно и с большим энтузиазмом бунтовали и поднимали восстания. Это была безнадежная битва, хотя и не без отдельных побед с их стороны. Землевладельцы-джентри в определенной мере сочувствовали распространенному в низах негодованию по отношению к меркантильным предпринимателям. Однако рост специализированного рынка для продукции развивающегося сельского хозяйства, вновь находившегося на подъеме, был так же важен для лендлорда, как и для торговца продовольствием. Схожие процессы шли в рамках устаревшей системы производственных отношений: попытки применять старые законы об ученичестве были неэффективными перед лицом объединенных усилий капиталиста-промышленника и неквалифицированных работников, которые обходили их. Корпорация, которая работала в рамках данных ограничений, просто не могла надеяться на новые капиталовложения и участие в новом производстве. Еще более короткий срок жизни ожидал различные ассоциации. А вот дружеские клубы, созданные исключительно для материальной поддержки своих членов в старости или при болезнях, расширяли сферу своей деятельности. Однако союзы работников (или тред-юнионы) часто подавлялись, даже в тех случаях, когда они выступали против самых вопиющих нарушений со стороны работодателей того времени, таких, как оплата труда товарами в швейном производстве на западе страны. Там где они иногда добивались успеха, например в портняжном деле Лондона или на королевских верфях, это было следствием решимости традиционных и устойчивых профессиональных групп. В большинстве же новых производств промышленники расчищали себе дорогу от всех возможных препятствий.

Крайнее проявление недовольства низших классов в некотором отношении воспринималось со стороны власть имущих наиболее терпимо, они рассматривали его как необходимый, хотя и вызывающий сожаление предохранительный клапан. Меры, предпринимаемые для подавления бунтов, редко бывали слишком строгими, наказания применялись скорее в качестве наглядного примера и в отношении небольшого числа участников. Но и в этом случае они оставались на удивление мягкими, если повод для бунта был вызван крайними обстоятельствами и не привел к серьезным последствиям. Предвыборные беспорядки вообще рассматривались в основном как неизбежное зло на протяжении большей части рассматриваемого периода. В особо буйных городах, таких, как Ковентри, с большим количеством избирателей и активным вовлечением в политическую борьбу даже тех, кто не имел права голоса, беспорядки были предсказуемым событием каждой избирательной кампании. Периодически повторявшиеся голодные бунты, связанные с периодами нехватки продовольствия в середине 50-х и середине 60-х годов XVIII в., также воспринимались как необходимый, хотя и нежелательный аспект деревенского образа жизни. В известных рамках по отношению к таким проявлениям недовольства сохранялась широкая терпимость. Например, разъяренные ткачи шелка из лондонского района Спиталфилдз в 1765 г. устроили нечто вроде полномасштабной осады дома герцога Бедфордского, виновного, по их мнению, в поддержке импорта шелка из Франции. Беспорядки были настолько серьезными, что пришлось задействовать войска, но даже тогда изысканное общество Лондона не видело ничего зазорного в том, чтобы относиться к ним как к интересной выходке, достойной личного наблюдения – со стороны. Но продолжительные беспорядки, разумеется, вызывали более серьезный ответ. Так, к первым бунтам против платных дорог в 30-х годах XVIII в. относились скорее с юмором и даже с некоторым потворством со стороны определенных представителей имущих классов, которые возмущались введенными сборами за проезд так же сильно, как и их более бедные соотечественники. Но за этим неизбежно последовали показательные приговоры. С 60-х годов появляются первые признаки изменений в отношении к общественным беспорядкам. Продолжительная и сопровождавшаяся большими спорами кампания Джона Уилкса в защиту избирательных прав и свободы печати вызвала ожесточенные уличные манифестации. Последовавшие столкновения с властями под лозунгом «Уилкс и Свобода» имели слишком много политических последствий, чтобы относиться к ним благодушно. Антикатолические беспорядки во главе с Гордоном в 1780 г., которые впервые ввергли Лондон в атмосферу террора, ознаменовали собой важную стадию в дальнейшем развитии этой тенденции. Но только последствия Французской революции в следующем десятилетии привели к полному отказу от традиционной терпимости и сделали народные волнения одним из главных источников страха в сознании имущих классов.

Проблемы, порожденные количественным ростом и обнищанием низших слоев общества, не имели легкого решения. Оказание помощи беднякам в XVIII в. по-прежнему регулировалось елизаветинским Законом о бедных и Актом об оседлости 1662 г. В своих худших проявлениях они могли сделать жизнь неимущего работника и его семьи сравнимой с положением американских рабов или русских крепостных, если не хуже. Помощь бедным могла ограничиваться выдачей минимального количества пропитания со стороны скупых соседей или пребыванием в работном доме, где бедняка оставляли на произвол безжалостному хозяину, выжимавшему прибыль с помощью безжалостной эксплуатации людей, вверенных его попечению. Законы об оседлости предусматривали принудительное проживание в приходе по месту рождения всех тех, кто не проживал в домах стоимостью менее 10 фунтов стерлингов в год, – совсем не маленькая сумма в те годы. На практике эти драконовские нормы были менее жесткими, Помощь бедным составляла основную статью расходов большинства церковных приходов, и к концу XVIII в. она выросла до огромных размеров. Зачастую такая помощь представляла собой систему регулярных выплат пособий и в определенной степени учитывала рост цен и повышение общего уровня жизни. Законы об оседлости исполнялись лишь в ограниченном масштабе. К несчастью, их главными жертвами становились женщины, дети и старики – как раз те, чье содержание ложилось бременем на приход, в котором они проживали. Но даже с учетом этого, ограничения на передвижение во второй половине века на практике были не значительными. Огромный спрос на рабочую силу в промышленности вряд ли мог быть удовлетворен, если ограничения пытались исполнять всерьез.

В этом столетии, как и в любом другом, имущие испытывали мало добрых чувств по отношению к беднякам, Но с большим негодованием они относились к преступности. Общество, основанное на коммерции, давало больше соблазнов и сильнее побуждало к совершению незаконных действий. Яркие проявления преступности, такие, как ограбления на дорогах, и более интересные с социологической точки зрения, такие, как нарушения законов об охоте, традиционно привлекают много внимания. Но преступность в основной своей части была представлена той или иной формой мелкого воровства, посягательства на собственность, что стали считать постоянно возрастающей угрозой, особенно в городских районах. В условиях этой волны преступности, масштабы которой, вне всякого сомнения, преувеличивались, но которая, тем не менее, была достаточно ощутимой, наличных средств для защиты собственности оказалось недостаточно. Городская преступность вызвала необходимость создания эффективных полицейских сил, способных расследовать преступления и выдвигать обвинения против преступников (если, конечно, она не допускала более мягких средств «лечения»!). Но полиция сама по себе тоже представляла опасность, не в последнюю очередь связанную с ее возможным использованием в целях политической опеки. Потенциальная угроза, представленная любой формой организованных сил под командой властей, воспринималась очень серьезно, Мало кто воспринял бы ту мысль, что при содержании минимальной регулярной армии можно было бы позволить менее знакомой и не менее злой силе занять место полиции, Вследствие этого, если не брать в расчет небольшие и отдельные исключения, например такие, как деятельность братьев Филдинг в Лондоне, значительного улучшения в данной области за столетие достигнуто не было. Наоборот, власти сделали ставку на обычное запугивание, угрозу высылки или смерти даже за сравнительно незначительные нарушения закона. В этот период процветала практика вынесения смертных приговоров за мелкие преступления, против которой гневно выступали реформаторы начала XIX в. Фактически это был единственный способ преградить дорогу потоку преступлений против собственности. Но и он был обречен на неудачу, так как присяжные признавали людей виновными, а судьи выносили приговоры только в отношении тех, чья вина не вызывала сомнений. Число приговоров было небольшим по сравнению с действительным количеством преступлений. Даже после вынесения смертного приговора оставалось много шансов на отсрочку его исполнения по требованию судьи или высокопоставленного покровителя. Таким образом, процесс правосудия неизбежно вовлекался в общий сумбур непоследовательной политики и политических манипуляций, характерных для того времени.

Если бедняки тщетно обращались к государству, то к Церкви они обращались лишь со слабой надеждой. У Церкви XVIII в. была не лучшая репутация в отношении того, что сегодня назвали бы социальной политикой. Было бы трудно ожидать, что Церковь, встроенная в патронатную структуру георгианской эпохи, будет с настойчивостью осуществлять деятельность, вступающую в противоречие с господствующими настроениями. В то же время в целом такая репутация была незаслуженной. Зачастую подвергается забвению весь масштаб благотворительной деятельности в XVIII в. Это объясняется в основном тем, что в подавляющем числе случаев она носила добровольный и неформальный характер. При отсутствии официальных и государственных документов, отражающих направления и содержание благотворительной деятельности, как это было в более позднюю и даже в более раннюю эпохи, она легко может выпасть из поля зрения. Однако документальный материал множества учреждений в области образования, здравоохранения и отдыха поразителен по своему богатству и сохранности. Зачастую благотворительная деятельность была отмечена покровительственным и снисходительным отношением к тем людям, в помощь которым она и предназначалась, хотя одним из ее мотивов являлось желание поставить преграду перед социальной и политической угрозой со стороны неимущих. Но это характерно и для других периодов. В то же время общий масштаб такой деятельности по-прежнему впечатляет. С помощью пожертвований и благотворительных объединений – главных элементов данного движения – строились школы, оснащались больницы, открывались дома призрения, контролировались общества взаимопомощи. И во всем этом принимала активное участие Церковь, или, вернее, церкви. И не в последнюю очередь свою активность в этом процессе проявлял класс, обруганный последующими реформаторами, – сановники Англиканской церкви, ее епископы, архидиаконы, приходские священники и каноники.

Стоит отметить один парадокс в позиции Церкви в XVIII в. Влияние «естественной» религии в начале столетия привело к тому, что основной акцент стали делать скорее на деяния, чем на веру. Христианами считались те, кто вел себя как христиане, и благотворительность являлась наиболее очевидным выражением религиозного благочестия. Однако рациональная религия, какой бы великодушной она ни была, не предлагала достаточного духовного утешения тем, кому недоставало образования или интеллекта, чтобы удовлетвориться рационализмом. Духовная энергия всех основных церквей на глазах слабела под влиянием веротерпимости. Главные направления сектантства, терзаемые теологическими спорами, обусловленными тем вызовом учению о Троице, который был брошен деизмом, явно ослабели в качестве общественной силы, отступив, по крайней мере в тот период, под традиционную защиту городского среднего класса. Церковь в сельских районах продолжала выполнять свою во многом беспорядочную работу, которая, как и всегда, зависела от местопребывания и личной самоотдачи ее священнослужителей. В городах она слишком зависела от благовоспитанных прихожан из среднего класса, которые могли оказывать поддержку бедным городским приходам и финансировать украшение или ремонт церковных зданий, слишком зависела, чтобы позволить себе отстраниться от них или взывать к их совести, как это делали диссентеры.

Обещать беднякам воздаяние в ином мире за страдания в мире этом было предоставлено непослушной дочери Церкви – методистскому движению. Множество граней и связей методизма Уэсли делает затруднительным составление общего вывода о его значимости. Сам Джон Уэсли был преподавателем Оксфорда, являлся сторонником взглядов Высокой церкви и политики противодействия просвещению. Однако для многих его влияние кажется в некотором роде выражением пуританского духа религиозности XVII в. Его собственное духовное озарение было бурным и отмеченным высочайшей степенью того, что с легкостью можно было бы принять за безрассудство и своеволие. В то же время организация и дисциплина, установленная им в отношении своих последователей, граничила с деспотизмом. В теологическом смысле Уэсли был арминианином, однако кальвинизм также оказал далеко идущее воздействие на методистское движение. Несомненно, что предшественниками Уэсли были кальвинисты, такие, как Гриффит Джонс и Хауэлл Харрис в Уэльсе, а также Джордж Уайтфилд в Англии. Своим противникам эти люди казались опасными и даже подрывными элементами. Проповеди на открытом воздухе могли рассматриваться как дерзкое покушение на монопольное право приходского священства вещать с кафедры; с точки зрения мирских властей, готовность Уэсли донести свои откровения всем званиям и сословиям угрожала спокойствию округи. Однако его политические взгляды были всецело авторитарными и не представляли угрозы социальному порядку. Уэсли и его последователей занимало только одно: полная возможность евангельского спасения для всех, прежде всего для бедных, отверженных общин горняцкой и промышленной Англии, которыми пренебрегали более изысканные вероучения. Успехи Уэсли могут преувеличиваться, так как после его смерти вряд ли осталось более 70 или 80 тыс. убежденных методистов. Однако беспокойство и споры, причиной которых послужила его бурная жизнь и поездки, дают представление о масштабе его воздействия на общество георгианской эпохи. Методистов обвиняли в бесчисленных грехах, многие из которых взаимно несовместимы. Их проповедники объявлялись папистами и пуританами, якобитами и республиканцами; они насиловали жещин и побуждали их отказываться от всех плотских удовольствий; они домогались имущества других людей и отрицали их право владеть земными благами. Многочисленность обвинений против методистов сама по себе делает очевидным то, что Уэсли прикоснулся к чувствительному месту в сознании современников и обнажил смущающий недостаток в их образе веры.

 

Становление Англии среднего сословия

Впечатление, подтвержденное ранней историей методистского движения, отражает одно из множества важных социальных конфликтов и проблем. Но не стоит придавать излишний контраст общей картине. Прежде всего, в то время было широко распространено мнение, что английское общество смогло избежать наихудших крайностей. На иностранцев производили сильное впечатление именно гибкость и прочность английской социальной ткани, отсутствие в ней напряженности и жесткости. Целый ряд французских путешественников, от Вольтера до аббата Гроли, печатным словом удостоверили отсутствие «каст» в этой стране. Они отмечали ту легкость, с которой тот или иной человек может двигаться вверх и вниз по социальной лестнице. В особенности их одобрение заслужило отсутствие привилегий и преимуществ у аристократов в Англии по сравнению с континентальной Европой. Пэров могла осудить только Палата лордов, но, попав на эшафот, они несли наказание публично, как обыкновенные преступники. Когда лорд Феррерс был казнен в 1760 г. за убийство слуги, его судьбу часто истолковывали как убедительное свидетельство того, что закон в Англии не делает различий ни в преступлениях, ни в смерти. Касаясь вопроса менее трагического, но, возможно, имеющего не меньшую важность, Гроли с изумлением узнал, что сбор за проезд на новых платных дорогах уплачивается вне зависимости от положения в обществе и без скидок для знати. Кроме того, ухудшение жизни и голод, угрожавшие городской бедноте, казались куда предпочтительнее условий, в которых проживали французские или немецкие крестьяне. Английский рабочий (хотя необходимо признать, что комментаторы обычно имеют в виду лондонского рабочего), по их словам, имел хорошую оплату, нормально питался и был чрезвычайно независимым и красноречивым. Самым важным из всего этого, возможно, было то особое внимание, которое иностранцы обращали на весьма гибкое определение понятия «джентльмен». Казалось, к каждому, кто одевался как джентльмен, и относились как к джентльмену. Лондонцы из среднего и даже низшего классов подражали моде, манерам и мнениям высшего общества. Именно это, как были уверены наблюдатели, является подлинным признаком общества, в котором все общественные ценности, границы и обычаи уступали дорогу суверенной власти денег. Англия в Европе XVIII в. служила ярчайшим примером плутократического общества.

Сущность этой плутократии служит ключом к пониманию социальной стабильности, которой был отмечен тот период. На поверхности имелось мало признаков того, что базовая структура владения собственностью в то время претерпела кардинальные изменения. В этой сфере не наблюдалось ни впечатляющего притока капиталовложений буржуазии в земельную собственность, ни масштабной экспроприации земли у аристократии или джентри. Постоянно идущий процесс ассимиляции небольших групп из деловой среды и лиц свободных профессий изменял первоначальный состав класса землевладельцев, не оказывая значительного воздействия на его общий характер. Правда, если рассматривать верхушку социальной лестницы XVIII в., то можно видеть усиление и укрепление слоя крупнейших землевладельцев. Но земля была лишь одной из многих форм собственности, и не обязательно самой важной. Даже в начале столетия приоритет земельной собственности начал снижаться. Оценки национального дохода во времена «Славной революции» показывают, что доля сельского хозяйства в нем составляла около половины. Однако соотношение менялось; к 1780 г. оно, вероятно, сократилось до одной трети. Фактически земля сама стала частью общей коммерциализации английской экономики; затраты на ее эксплуатацию и улучшение рассматривались точно так же, как и вложения в акции, торговлю или производство. Было отмечено, что если депрессия в сельском хозяйстве мало влияла на торговлю, то в обратном случае дела обстояли по-другому: спады в торговле оказывали крайне негативное воздействие на цены на землю. Во время войны с Америкой вызванный ею резкий спад во внешней торговле оказал немедленное воздействие на стоимость недвижимости, что привело к серьезным политическим последствиям. Если бы землевладельцы обладали значительной долей неземельной собственности, ситуация была бы совершенной иной. Но у них ее просто не было, несмотря на все их значение в определенных секторах, таких, как владение правами на разработку полезных ископаемых или их роль на рынке государственных ценных бумаг. Движимое имущество в форме промышленного капитала, личного богатства и торговых балансов в подавляющем большинстве случаев принадлежало широким массам среднего класса. Именно от него в первую очередь зависели жизнеспособность и рост национальной экономики, а также социальная гибкость и стабильность общества, которыми так восхищались иностранцы.

Средний класс, или, как его еще называли, «средний слой», конечно, не имел единого социального самосознания, не был он и однородной группой. Между обладавшими огромными торговыми состояниями заправилами больших городов, господствовавшими на рынке капитала, и мелкими торговцами и ремесленниками, представлявшими основную опору коммерческой Англии – новую «нацию лавочников», пролегала значительная дистанция. Эту мысль часто приписывают Наполeoнy, но на самом деле Адам Смит высказал ее задолго до него. Кроме того, нельзя сказать, что было много сходства между зажиточным крестьянином, крепко стоящим на ногах фермером-арендатором, которого вскоре удостоят наименования «фермер-джентльмен», и его городским аналогом – предпринимателем, доктором или юристом, которые процветали в обществе времен начала промышленной эры. Тем не менее эти люди имели много общего. Зачастую добившиеся успеха только собственными силами и всегда зависящие от энергичного использования своих талантов, они были настоящими «капиталистами» в том смысле, что вкладывали свой труд и свои доходы в предпринимательскую деятельность, коммерческую или профессиональную. Все вместе они владели, управляли наиболее динамичными сегментами экономики или контролировали их. В сфере политики их верховенство редко оспаривалось в больших и малых городах; даже во многих сельских приходах они чаще представляли правящий класс, чем надменные олигархи или величественные магнаты, казавшиеся такими важными в Уайтхолле или Вестминстере.

Доминирующее влияние этого класса, с его прагматичным отношением к действительности и прямой коммерческой логикой, ощущалось повсеместно. Не в последнюю очередь оно было очевидным в сфере образования, которое в XVIII в. имело жалкую репутацию. Если проанализировать состояние великих учебных заведений времен Тюдоров и Стюартов, классических школ и университетов, то результат будет выглядеть не очень обнадеживающим. Классических школ, которые продолжали энергично выполнять свою задачу – давать образование детям сравнительно скромного происхождения, было немного. Школьные фонды в большинстве случаев были явно недостаточными, для того чтобы покрывать все расходы или избежать корыстолюбия со стороны тех, кто их контролировал. Священники, проводившие в них обучение, зачастую делали все, что в их силах, но и они не могли противостоять расхолаживающему влиянию низкого жалованья и неудовлетворительной поддержки. Университеты Англии создавали впечатление самоуспокоенности и спячки, особенно в сравнении с шотландскими университетами. К северу от англо-шотландской границы научная жизнь была отмечена религиозными спорами и даже фанатизмом. Но она отражала также ту энергию, которую давало ей Шотландское Просвещение. Вклад шотландцев в европейские достижения того времени в таких областях, как философия морали, политическая экономия и медицина, был очень существенным. Английские университеты сильно проигрывали по этому критерию. В их задачу входило, с одной стороны, обучение священнослужителей, а с другой – предоставление широкого образования благородным и имущим сословиям. Именно ее они выполняли даже с большим рвением, чем им обычно приписывалось. Упорядоченная и новаторская программа обучения, предложенная в новых учебных заведениях, таких, как Хертфорд в Оксфорде, или подлинный прогресс, достигнутый в математическом образовании в Кембридже, никоим образом не подтверждает того впечатления, которое создают издания Роулендсона или антиклерикальная пропаганда. Тем не менее они никак не удовлетворяли потребности среднего класса.

Но дело в том, что от них этого и не ждали. Из-за недостатка классических школ и университетов характерные для среднего класса схемы финансирования в виде подписки и членских взносов были направлены на создание большого количества учреждений, дающих практическое, прогрессивное образование, призванное помочь отпрыскам среднего сословия найти место в свободных профессиях и в мире бизнеса. Эти школы зачастую существовали недолгое время, а когда закрывались, оставляли после себя настолько мало следов, что викторианским критикам было легко поверить в то, что эти школы никогда не существовали. Даже самые лучшие школы XVIII в., включая академии диссентеров в Нортгемптоне и Уоррингтоне, в числе других таких же заведений, просуществовали совсем недолго. Но пока они работали, они давали именно то основное, непретенциозное образование, которое было нужно среднему классу.

В результате сложилась подлинная культура среднего класса, с характерной для нее прагматичностью. Если и было Английское Просвещение, то оно существовало, вероятно, в форме просвещения практического ума. Основное внимание в середине XVIII в. было приковано не к теологическим спорам или к философским размышлениям, а скорее к прикладным технологиям. Общество поощрения искусств, основанное в 1758 г., подходящим образом выражало этот дух. В первые годы деятельности Общества проектом, вызвавшим, наверное, наибольшие споры, стал план по доставке рыбы, пойманной у морского побережья, дорожным путем в Лондон, что нарушало монополию торговцев рыбой, выловленной в Темзе, и резко снизило цены на этот полезный и (как подчеркивалось) питательный продовольственный товар. Несомненно, проект являлся немного эксцентричным, но его цель была исключительно практической. Деятельность Общества поощрения искусств вызывала огромный интерес в стране, но оно было всего лишь самым знаменитым среди множества клубов и ассоциаций, формальных и неформальных, эфемерных и просуществовавших долгое время, которые возникли на основе интереса к научному или псевдонаучному знанию. В провинции этот интерес вызывал не меньше энтузиазма, чем в столице. И вновь стоит отметить, что Личфилдский кружок, связанный с Эразмом Дарвином, а также Лунное общество были только наиболее прославившимися среди множества любительских объединений и отличавшимися наибольшим рвением в этой области. Поток литературы, организации которого они способствовали, также дает представление о росте общественного интереса к научным проблемам. Даже ежемесячные журналы, чьей основной задачей было развлекать, давали информацию о неисчислимом множестве изобретений и научных теориях той эпохи, глубоко увлеченной исследованием материального мира.

Работа и обучение среднего класса требовали развлечений для него же. Восемнадцатый век всегда будет ассоциироваться с увеселениями светского олигархического общества, нашедшими выражение, в частности, в расцвете первого из известнейших своими минеральными источниками городов-курортов. Однако город Бат в георгианскую эпоху был бы всего лишь тенью себя самого без клиентуры из среднего класса. Успех предприятия семьи Вуд, выступившей застройщиком, и «Красавчика» Нэша в качестве первого распорядителя зависел не только от имен великих мира сего, но и от денег среднего слоя. На одного аристократа, о котором сообщалось, что он лечится на водах или посещает ассамблею, приходилось множество тех, кто платил деньги за возможность быть причастным к светской атмосфере, созданной здесь. В этом отношении, как и во многих других, именно неизменная приверженность среднего слоя моде и обычаям высших классов поддерживала коммерческий успех сферы досуга и роскоши, одновременно сохраняя впечатление господства и покровительства аристократической элиты. В любом случае Бат едва ли был уникальным явлением. Курорты с минеральными источниками в конце концов стали как региональным, так и национальным феноменом, предлагая в провинции ряд неплохих имитаций своей более известной модели. Когда Даниель Дефо путешествовал по Англии в начале 20-х годов XVIII в., он обнаружил множество таких городов-курортов. Танбридж, отметил он с изумлением, является городом, в котором «театр и развлечения служат основным видом деятельности». Но у Танбриджа было несколько конкурентов, расположенных вокруг столицы: Эпсом, Далвич, Сиденгем-Уэлс; все они предлагали привлекательные курортные услуги жителям Лондона, желающим поддержать здоровье деревенским воздухом и минеральными солями. В Скалистом краю (живописный холмистый район, расположенный в графствах Дербишир и Стаффордшир), уже в то время ставшем излюбленным местом для предшественников современных туристов, он обнаружил, что в Бакстоне и Мэтлоке спрос со стороны прибывших превышал возможности для их размещения. Бакстон в середине XVIII в. развивался особенно быстро, хотя к 80-м годам его соперничество с Танбриджем за второе место среди городов-курортов после Бата находилось под серьезной угрозой со стороны новичка – Челтнема.

Количество источников минеральных вод, разумеется, было ограниченным, однако сколько угодно было другого ценного продукта морской воды. В данном отношении, как и в случае с минеральными источниками, должная связь здоровья и отдыха была установлена при сотрудничестве с медиками, которые поспешили засвидетельствовать бесчисленные полезные свойства соленой воды и морского воздуха. Брайтон до 90-х годов не отличался сколько-нибудь значительными размерами. Но создание приморских курортов началось задолго до этого. «Трактат об использовании морской воды при болезнях гланд» доктора Рассела, опубликованный в 1749 г., оказал важное влияние на этот процесс. Город Уэймут, который широко рекламировал высокое содержание минеральных солей в воде Ла-Манша, к 1780 г. уже был процветающим курортом. Маргит и Рамсгит, куда можно было легко попасть из Лондона, начали развиваться даже раньше и выступали с более изощренными и разнообразными предложениями. Город Скарборо на побережье Йоркшира был развит в неменьшей степени. Несомненно, что медицинский компонент в этих предприятиях был важен. Но нетрудно заметить, что главная движущая сила подпитывалась куда более приземленными социальными потребностями. Между светским обществом, с его ритуальным разделением года на сезоны, ориентированным на Двор распорядком дня, и презираемыми этим обществом ярмарками и праздниками низших слоев зияла пустота, которую новые места отдыха заполнили с громадным успехом и выгодой. Преимущественно они предназначались для среднего класса, являя собой городскую жизнь, временно перемещенную в новую обстановку, – буржуазный эквивалент аристократического отъезда в загородную резиденцию. В основе их стремительного развития лежала широко ощущаемая потребность в создании видов отдыха, предназначенных именно для среднего класса. Использование системы вступительных взносов и сборов по подписке гарантировало респектабельность компании и благопристойную атмосферу богатства. Такое гибкое, но в то же время надежное окружение было особенно важно для женщин, которые в некотором смысле больше всех выиграли от установления новых стандартов достатка. Задолго до появления курортов их особенность была в полной мере выражена в том, что Дефо называл «новой модой собираться в ассамблеях». Ассамблеи, где танцевали, играли в карты, проводили чаепития и просто общались, в середине столетия стали повсеместным явлением. Даже во многих небольших городах они брали на себя различные функции, начиная от таких практичных, как брачный рынок, и заканчивая такими случайными, как распространение сельских сплетен. В более крупных городах в зданиях ассамблей могла находить видимое выражение гражданская гордость; в Норидже замечательные театр и зал для ассамблей, построенные в 50-х годах XVIII в., были спроектированы местным архитектором Томасом Айвори. Они были воздвигнуты примерно в то же время, что и новые великолепные диссентерские церкви, – отнюдь не неуместная демонстрация социальной связи между религией и отдыхом. Множество тех, кто чуть ли не ежедневно платил за вход на «рауты» в ассамблее, по воскресеньям направлялись на церковную службу.

Было бы крайне неосторожным шагом насильственным образом подводить под единый знаменатель все разнообразие культурных процессов того сложного времени. Однако мало сомнений в том, что господствующий тон в искусстве середины георгианской эпохи был тесно связан с потребностями многочисленного, богатого и амбициозного среднего класса. Это не было простым отступлением от канонов строгого аристократического классицизма к буржуазному романтизму. Скорее сама классическая традиция продолжала подвергаться интерпретации, как это делалось на протяжении жизни многих поколений со времен Возрождения. Однако в повсеместно распространенных каминах Адама и керамике Веджвуда чувствовался совершенно новый и даже антиаристократический дух. Триумф классицистического искусства был триумфом элиты, данное искусство в первую очередь и предназначалось для элиты. Упорядоченность структуры и формы служила отличительным признаком искусства начала XVIII в., и изощренность его классического содержания служила ключом к его пониманию. Сатиры в духе Горация, написанные Поупом, проекты Берлингтона в стиле Палладио, а также застывшее в своих правильных формах декоративное садоводство, являющееся излюбленным для таких классицистов, как Уильям Кент, принадлежали к одному и тому же миру. Однако двадцать лет спустя лишь немногие прагматично настроенные представители среднего класса, получившие соответствующее образование, смогли бы по достоинству оценить лингвистические нюансы; еще меньшее число таких людей могло бы соотнести себя с венецианским Возрождением. Наоборот, культурные достижения середины столетия не требовали ни изощренности, ни утонченности. Декоративное садоводство, рекламируемое Уильямом Шенстоуном, и в еще большей степени мода на «естественный» ландшафт, эксплуатируемая Брауном, являли собой разрыв с увлечением классическими имитациями и аллюзиями, которыми было отмечено начало XVIII в. Абсолютно то же самое можно сказать и о новой литературе того времени. О специфически буржуазной природе романа, как в его авантюрной, так и в пуританской форме, уже много сказано. Иногда, как, например, в желчных изображениях распутных аристократов в романах Ричардсона «Памела» и «Кларисса», она выпячена почти в болезненной форме. В других случаях, как в приключенческих рассказах Смоллетта и Филдинга, она принимает форму моралистического интереса к жизни низшего и среднего слоев. Так или иначе, эти тенденции встретились, и в 60-х годах состоялся настоящий триумф сентиментализма, в котором они нашли свое наиболее характерное выражение. Действие «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна происходит как во дворцах, так и в гостиных, а сам роман обращается и к плутократам, и к торговцам. Однако широко распространенный энтузиазм по отношению к сентименталистскому направлению не должен заслонять от нас его скрытое значение как выражения ценностей и взглядов среднего класса. Сентиментализм в вымысле довел до совершенства то, что богатство предпринимательской Англии воплощало в реальности, а именно усвоение светскости обществом потребления. Сентиментализм сделал «естественный» вкус, вкус добродетельного человека, вне зависимости от его воспитания и происхождения, настоящим критерием благородства. Он также усилил домашнюю мораль среднего класса, с ее акцентом на семейную жизнь, и приверженность кальвинистским представлениям о добродетели в противовес героическим, но в то же время иерархическим понятиям о личной чести. После смерти Георга II в 1760 г. новые король и королева стали в целом подходящими символами таких идеалов, привнося в светское общество чуть ли не викторианскую атмосферу. Таким образом, они всего лишь честно отражали нравы многих своих подданных. Раньше представители среднего класса просто-напросто подражали тем, кто стоял выше их на социальной лестнице. Теперь в этом не было нужды, по крайней мере в теории. Манеры поведения в «прекрасном новом мире» не нужно было ни у кого занимать, и «человек чувства», как герой одноименной и влиятельной книги Макензи, фактически стоял вне классов.

Если культура среднего класса была сентиментальной, то одновременно она была отмечена определенной обособленностью от остального мира, смягчаемой только стремлением самих художников демонстрировать свою открытость внешним влияниям. Но деятельность законодателей стиля в этом отношении может отчасти вводить в заблуждение. Сэр Джошуа Рейнолдс, признанный маэстро английского искусства периода нового правления, сознательно апеллировал к образам континентальной Европы и видел себя в качестве выразителя более высоких традиций европейского искусства для малообразованной, но отзывчивой публики. Однако у себя на родине он в известном смысле воплотил множество новых тенденций. Рейнолдс, как и его коллеги Хейман и Гейнсборо, зависел от новых богачей в той же мере, как и от более аристократических заказчиков. Кроме того, его влияние четко отражало одновременно и национальную энергию, и стремление к профессиональной организованности, которыми был отмечен тот период. Королевская академия, созданная в 1768 г., на одном уровне являла собой представительную ассоциацию художников, сравнимую с другими профессиональными союзами, которые стали создаваться врачами и юристами. На другом уровне она привела к небывалому подъему мощного национального искусства, о котором говорил Хогарт, так его и не увидевший. Нельзя сказать, что иностранное влияние было незначительным как в этой, так и в иных областях культуры. Ангелика Кауфман была самым популярным декоратором модного Лондона, Иоганн Зоффани – одним успешнейших портретистов. Но ни один из них не играл той роли, которую иностранцы играли еще в начале века. Среди них не было ни Веррио, доминировавшего в оформительском искусстве, ни Хандела, возвышавшегося над английскими музыкантами, ни Рюсбрака или Рубийяка, определивших пути развития монументальной скульптуры. Их место занял Адамс, украшавший дом англичанина, Берни или Бойс, развивавшие его слух, Уилтон, запечатлевавший его в памяти после смерти.

Вновь обретенная уверенность в себе в области культуры нигде не была такой заметной, как среди живописцев. В скромных попытках Хогарта создать по-настоящему национальную традицию более всего поражает именно его одиночество перед лицом этой великой задачи. Что касается его последователей в рамках английской школы, то тут сильнее всего изумляет та легкость, с которой они без всяких затруднений усваивали европейские приемы, не приобретая при этом чувства неполноценности или подчиненности. В данном отношении Джозеф Райт из Дерби, не самый прославленный, но, возможно, самый новаторский художник середины века, являет собой представительный пример. Он дружил с Эразмом Дарвином, дедом Чарлза Дарвина, и сам был известным врачом, ученым и даже поэтом. Райт успешно занимался исследованиями в области научных экспериментов и открытий, отчасти предназначенных для образовательных нужд. Но он также был искусным мастером светотени, за которого не было бы стыдно самому Караваджо. Как и все, Райт съездил в Италию, но уже после написания своих главных шедевров, а не до того. После его возвращения многим показалось, что он там скорее потерял, а не нашел вдохновение.

 

Политика протеста

Социальные изменения, которыми была отмечена середина георгианской эпохи в Англии, были глубокими, далеко идущими и оказавшими сильнейшее влияние на будущее развитие страны. Но их непосредственное воздействие на политическую структуру в то время, когда доминировали власть неписаных законов и сила обычая, трудно оценить. Внешне в середине столетия произошло мало перемен в характере политической жизни. Администрации Норта (1770-1782) и Питта Младшего (1783-1801) неизбежно провоцировали сравнения, как в приемах, так и в стратегии, с администрациями Уолпола и Пелэма. Что касается фундаментальных конституционных изменений, то их и в самом деле было немного. В ретроспективе кажется, что пролегает целая вечность между их временем и той лавиной агитации и реформ, которые расшатывали устои ancien regime («старого режима») в XIX в. И все же в данном случае внешние про явления были глубоко обманчивыми. Язык, цели, даже механика политики – все это изменилось вместе с осознанием наличия большой, политически активной нации, жившей за стенами узкого мирка Уайтхолла и Вестминстера. Размах и ожесточенность полемической войны, которая велась на страницах газет, листков и памфлетов в 50-х и 60-х годах XVIII в., служат адекватным свидетельством кипучести публичных дебатов и озабоченности политиков, участвующих в них. В этих дебатах один из таких политиков, казалось, занимал особое место. Репутация Питта Старшего такова, что даже спустя два с половиной века трудно взглянуть на него с критических позиций, что требуется в отношении такой влиятельной фигуры. До 1754 г. карьера Питта была далека от безусловного успеха. Младший сын в расточительной и эксцентричной семье, Питт вошел в одно из величайших семейств вигов – Темплстоу и позднее женился на его представительнице. Будучи еще молодым человеком, он сделал себе политическое имя в качестве оратора-патриота, не чурающегося пугающей риторики и безрассуднои горячности. Его антиганноверские выходки во время Войны за австрийское наследство приобрели широкую известность и принесли ему полезную популярность, но в то же время сделали его почти навсегда персоной нон грата у короля. В 1746 г. семейство Пелэм смогло предложить ему государственный пост, который обеспечивал доходы, но не сулил дальнейших перспектив. В качестве генерального казначея Питт был отстранен от принятия важных политических решений и фактически не мог участвовать в парламентских дебатах. Казалось, что это еще один пример патриота, жертвующего принципами ради продвижения по службе. Но судьба Питта кардинально изменилась благодаря событиям середины 50-х годов. Внезапная смерть Генри Пелэма в 1754 г. даже в то время казалась водоразделом эпохи, ее важность была обозначена не чем иным, как словами короля: «Теперь у меня больше не будет покоя». Преемником Пелэма стал его брат, Ньюкасл, проницательный и опытный министр, нисколько не похожий на ту смехотворную посредственность, каким его изображали в легендах, распространявшихся вигами. Однако в Палате лордов ему было трудно обрести такое же влияние, которое имели его брат или Уолпол. Главным соперником Питта в Палате общин был Генри Фокс, которому недоставало политической смелости и веса, чтобы заменить Пелэма. «Старая гвардия» вигов, доминирующая сила в Парламенте со времен восшествия на престол Ганноверской династии, осталась практически без руководства. Их оппоненты-тори, к тому времени про являвшие все большую тревогу по поводу непрекращающейся опалы и больше не думавшие всерьез о «короле за морем», тоже искали вдохновляющую идею. В состоянии ли был Питт дать то, в чем нуждались и те и другие?

Причиной того, что он сумел это сделать, стал ряд обстоятельств, в особенности международная ситуация. Война за австрийское наследство обозначила основные районы будущих конфликтов, так и не приведя к их решению. Главной доминантой в борьбе за заморские колонии стала теперь не судьба Испанской империи, а мировой по своим масштабам конфликт между Британией и Францией, которые в ту эпоху господства меркантилизма являлись самыми успешными меркантилистскими державами. В Северной Америке французы пытались создать непрерывную цепь подконтрольных себе территорий от Квебека до Луизианы, чтобы лишить английские колонии возможности дальнейшего продвижения в глубь континента. В Вест-Индии не прекращались препирательства из-за производящих сахар спорных островов; то же самое происходило в Западной Африке по поводу торговли рабами и камедью. В Индии раздоры среди местных князей и их слабость в соединении с алчностью французской и английской Ост- Индских компаний привели к весьма неустойчивому положению. Все указывало на необходимость отчаянной и решающей войны для определения судьбы империй. Когда она была объявлена, ее начало оказалось катастрофическим как для Англии, так и для политических соперников Питта. В 1755-1756 гг. неудачные попытки нанести французскому флоту решительное поражение в Атлантике и потеря Менорки на Средиземном море, а в дополнение ко всему безжалостность, с которой был принесен в жертву несчастный адмирал Бинг, дискредитировали, если не растоптали старый режим вигов. Все это привело к возвышению Питта, а с ним, вероятно, и первой Британской империи.

Последующие годы вошли в историю как период исключительной важности и исключительных достижений. Успехи Семилетней войны, обеспечившие решительное поражение Франции в Северной Америке и в Индии, а также устранившие угрозу со стороны Буробонов на всех направлениях, стали важнейшим событием на пути создания империи и сделали Питта самым прославленным и успешным премьер-министром во время войны (war minister) в британской истории. Кроме того, его триумфальная победа над «старой гвардией» политиков, казалось, говорила о появлении качественно нового политика и качественно новой политики, что побудило доктора Джонсона противопоставить Уолпола как «министра, данного королем народу» Питту как «министру, данному народом королю». Однако Питт достиг вершин власти скорее благодаря своей политической проницательности и просто удаче, чем общественному требованию. Предполагаемая массовая поддержка его политики была срежиссирована его друзьями из Лондонского Сити и новыми союзниками-тори, обретенными в провинции. Его первая попытка утвердиться во власти, кабинет Питта – Девоншира 1756-1757 гг., была скоротечной и слабой; вторая попытка, коалиция 1757 г., оказалась гораздо более успешной, отчасти благодаря достигнутому соглашению с Ньюкаслом, отчасти благодаря поддержке принца Уэльского, будущего короля Георга III. Достигнутая комбинация взаимных интересов и сделок со «старой гвардией» представляла собой такое же циничное политическое маневрирование, каким оно было в исполнении предшественников и оппонентов Питта. Оно очень сильно напоминает то, что Уолпол проделал в 1720 г., когда он и принц Георг (будущий Георг II) угрозами и лестью проложили себе путь ко двору короля.

Сама война также не была тем безусловным успехом Питта, который ему стремились приписывать его сторонники. Фундаментальная стратегия, реализуемая Питтом, находилась в полном противоречии с той патриотической программой, которую он ранее выдвигал. Его приверженность дорогостоящему союзу с Пруссией и щедрое расходование как денежных, так и людских ресурсов Британии на содержание армии в Германии следовали дипломатической стратегии Пелэма и Ньюкасла. Собственный вклад Питта в войну, а именно применение комбинированных войсковых операций на побережье Франции с целью отвлечения французских сил от ведения войны на территории Германии, был его отчаянной попыткой подтвердить репутацию патриота в глазах своих друзей-тори, которые проявляли все большую тревогу по поводу его «ганноверской» политики. В военном отношении его действия были расточительными и большей частью неэффективными. Когда наконец пришла победа, она была достигнута в основном теми силами, которые Питт контролировал в очень малой степени. Французы заплатили высокую цену прежде всего за свою неудачу в сосредоточении ресурсов для морских и колониальных боевых действий. В Индии превосходство, достигнутое британской Ост-Индской компанией, имело локальный масштаб, однако оно стало решающим, особенно когда на чашу весов были брошены таланты Клайва. Слова Питта о Клайве как о «генерале от бога» было риторическим признанием того, что в назначении Клайва нет его заслуги. Даже Вулф, чье героическое вступление в Квебек приковало внимание нации, был только последним из целого ряда командующих, чья деятельность в Северной Америке не приводила к таким же успехам. Однако победа разрешает все проблемы в войне, по крайней мере до тех пор, пока не начинаются переговоры о мире. До 1759 г., названного «чудесным годом» (annus mirabilis), когда удача повернулась к Англии лицом как в Вест-Индии, так и в Северной Америке, коалиция Питта и Ньюкасла постоянно балансировала на грани развала. Сторонники Питта среди тори все время говорили о необходимости ухода министра, чья политика внушала им тревогу, в то время как его союзник Ньюкасл неоднократно угрожал уволить его коллегу, тратившего огромные деньги на провальные мероприятия. В 1759 г. эти трудности были преодолены.

Питт не в полной мере заслужил полученное им восхваление за успехи Семилетней войны, но в двух важных отношениях его историческая репутация полностью оправданна. Если популярное мнение о Питте несколько преувеличивает его заслуги, то его роль в изменении характера политической жизни XVIII в. была, без сомнения, очень важной. В середине века ее основа определенно дала трещину. Опала сторонников тори, а также то, что семейства вигов могли контролировать систему патроната лишь в рамках очень узкого круга, не могли продолжаться долго. Питт по крайней мере дал надежду на разрыв со старой политикой, особенно в столице, где он имел по-настоящему широкую поддержку среди имеющих право голоса. Сходным образом как военный лидер он обладал одним важнейшим качеством, которого не было ни у одного из его соперников в то время, качеством, без которого война не могла бы продолжаться, а тем более получить триумфальное завершение. Его политическая смелость, а также уверенность, порой неотличимая от бездумной самонадеянности, давали более компетентным и осторожным людям моральную опору, а вместо с нею силы сражаться и одержать блестящую победу. Вера Питта в собственное лидерство стала ключевым компонентом в определении того, как будет продолжаться война в то время, когда старые лидеры вигов, Ньюкасл и Фокс, со всей очевидностью потеряли самообладание. Если политические лавры в конечном счете достаются тому, кто готов рискнуть всем, то в этом смысле Питт их заслужил.

Какова бы ни была природа достижений Питта, его противоречивая деятельность в те годы явилась подходящим прологом к драме, которая вскоре последовала. Преображенный характер политической жизни в 60-х годов XVIII в. всегда будет ассоциироваться с новым королем – Георгом III, а также с одним из его самых беспокойных подданных, Джоном Уилксом. В том, что связано с королем, эти годы стали в высшей степени травмирующими. Однако все, что делал Георг III, явилось, логической кульминацией тенденций, берущих начало во времена правления его деда. Это особенно верно в отношении его считающегося революционным решения отказаться от старого партийного разделения. Обоснованность такого разделения уже была подорвана успешными попытками принца Уэльского Фредерика и Питта привлечь на свою сторону ряд представителей тори. Отличие ситуации 1760 г. заключалось скорее в интонации, чем в сути, когда с неохотой проявляемая терпимость сменилась гордостью по поводу доступности нового режима для старых тори. При Дворе их приветствовали с распростертыми объятиями, наделяя постами, почестями и званиями. В графствах они возвратились (там, где это им не удалось сделать в предшествующее десятилетие) в коллегии мирового суда. В графствах Центральной Англии состав коллегий вновь стал напоминать поименный список местных сельских джентри, многие из которых были старыми тори, а то и старыми роялистами. Одному из самых грозных тори было обеспечено особое место под солнцем. Доктор Джонсон, литературный гигант эпохи, греющийся в лучах одобрения со стороны нового режима, в 1762 г. был отмечен пенсией от имени лорда Бьюта. В обретенном им новом статусе содержалась доля иронии. В 30-х годах Джонсон выступил с резкой патриотической критикой происпанской политики Уолпола в Карибском бассейне, которая, по его мнению, не обеспечивает британские претензии в этом регионе. Теперь, при новом короле, ему пришлось написать такую же мощную и даже более убедительную работу в защиту предполагаемого Георгом III умиротворения Испании за счет отказа от Фолклендских островов, которые он описывал как «мрачную и угрюмую пустыню, остров, непригодный для человека, со штормами зимой и бесплодный летом». Но на этом, как известно, проблема Фолклендских островов не исчезла из истории британской внешней политики. То, что символизирует успехи Джонсона как отдельной личности, в более удивительной форме выразилось на институциональном уровне в истории Оксфордского университета. На протяжении сорока шести лет это прибежище и святилище сентиментального якобитства прозябало в политической пустыне, тогда как сменяющие друг друга поколения священнослужителей-вигов монополизировали почетные и прибыльные места. Хозяева Церкви начала георгианской эпохи учились либо в Кембридже, либо в оставшихся в незначительном меньшинстве вигских колледжах Оксфорда. При новом правлении никто не сомневался в том, какой из университетов праздновал волнующее возвращение. Как ни странно, Оксфорд дал более чем одного премьер-министра даже для правительств времен первых Георгов. Однако Пелэм сделал очень мало, чтобы предотвратить стремление своего брата покровительствовать в церковных делах Кембриджу, а Питт лишь однажды снизошел до того, чтобы извлечь пользу из якобитских связей в своем родном университете. При Георге III Оксфорд дал еще одного премьер-министра, лорда Норта, который одновременно был канцлером (Chancellor), весьма подходящим образом представляя старинные семьи тори из роялистских графств. Если в возвращении тори ко Двору не было ничего удивительного, то это едва ли можно сказать о других новых мероприятиях Георга III. Правление началось в смутной атмосфере добрых намерений и возвышенных устремлений. Вскоре все утверждения о том, что новый «король-патриот» может попытаться найти возможность усилить свои прерогативы, были опровергнуты. Принятие Акта о престолонаследии (Crown Act), в котором оговаривалось, что судьи больше не должны оставлять свои посты после смерти суверена, как это делалось в прошлом, устранило любые подозрения относительно того, что короли могут использовать свои законные права для устранения юридической верхушки, состоящей из вигов. В то же время Акт о цивильном листе (Civil List Act) предполагал, при условии жесткого контроля, выделение на королевские нужды 800 тыс. фунтов стерлингов в год. Столько же выделялось и Георгу II, однако в новом законе содержалось важное дополнительное условие, согласно которому любой доход, полученный сверх этого в рамках сборов, предусмотренных цивильным листом, в будущем будет направляться в государственную казну, а не Короне. С учетом инфляции данное условие серьезным образом ограничивало возможности Короны справляться с ростом расходов на нужды Двора и, в чем состоит вся ирония, стало наиболее чувствительной уступкой, сделанной королем во имя патриотизма. В этом видна настоящая преемственность с партией из дворца Лестер-хаус во главе с принцем Уэльским Фредериком – не фантастический план создания нового варианта великодушного деспотизма, а скорее дальнейшее ограничение прав Короны.

Все эти вопросы, однако, были второстепенными по сравнению с самым важным приоритетом нового режима – достижением мира. Старые министры, Питт и Ньюкасл, ушли в отставку; первый сделал это в 1761 г., потому что Георг III и Бьют не стали расширять воину с Испанией, как он предлагал, а второй, в частности, в знак протеста против условий мира, заключенного в следующем году. Но большинство аргументов, приводимых ими, в ретроспективе выглядят легковесными. Мир не мог быть гарантирован без восстановления прав Бурбонов на часть потерянного ими в ходе войны. Возвращение основных островов Французской Вест-Индии и сохранение прав Франции на рыболовство в канадских водах не были чрезмерными уступками, да и Питт с Ньюкаслом при дипломатических обстоятельствах 1762 г. вряд ли могли достичь большего без продолжения воины до последней капли крови. Кроме того, громадные успехи предшествующих лет были достигнуты слишком дорогой ценой в финансовом отношении, что к 1761 г. вызывало широкое беспокойство. Доводы против дальнейшего продолжения войны, постоянно приводимые в газетах и памфлетах и наиболее четко сформулированные в работе Израэля Модуита «Размышления о германской войне», были очень серьезными. Война «до победного конца» (a outrance) могла закончиться банкротством. Кроме того, ее цель – продолжение поддержки Фридриха Великого и приобретение некоторых дополнительных колониальных владений – казалась все более сомнительной. Вполне возможно, что Георг III и Бьют, отчасти движимые осознанием того, что эта война, при всей ее победоносности, является не их войной, а также под влиянием необходимости скорейшего мира, уступили больше, чем следовало, особенно в отношении Испании. Но по существу дела мир, заключенный ими, являлся благоразумным и обоснованным шагом, он был горячо одобрен парламентариями и общественным мнением.

Тогда почему в этих условиях новое правление все-таки было таким противоречивым? Возможно, главная причина состоит в том, что новые люди привнесли в свою деятельность, в других отношениях способную принести только пользу, определенную долю личной вражды к старому режиму, что постоянно порождало проблемы. Исполнителем, избранным Георгом III для проведения реформ, стал его бывший наставник, лорд Бьют. Шотландский пэр, он был склонен скорее к интеллектуальным размышлениям и не обладал большим практическим навыком и опытом. Большая часть наставлений, с помощью которых он готовил молодого короля к исполнению его обязанностей, была скорее наивной, чем хитроумной. В них не было ни гигантского заговора против свободы и государственного устройства, ни какой-либо решимости установить новую авторитарную систему. Но не вызывает сомнений, что новый король и его министр испытывали глубокую неприязнь к людям, монополизировавшим власть во времена Георга II, и были готовы, а то и преисполнены решимости освободиться от них и даже унизить их. В Отношении «подлого» Питта, который, как они считали, предал двор принца в 1757 г., культивировалась настоящая ненависть, и с трудом можно представить, как Питт и Бьют могли бы сотрудничать в новых политических условиях. Но Питт страдал манией величия, и с ним мог бы долго иметь дело разве что святой. Однако великие семейства вигов – совсем другое дело. Их положение, вес и унаследованная ответственность могли обратить их в опасных противников. Несомненно, что они вели себя с новым королем с известной мерой снисходительности, Такие семьи, как Кавендиш, были склонны считать себя делателями королей, для них ганноверские курфюрсты были primi inter pares (первыми среди равных). Ньюкасла, после долгих лет на государственной службе, можно было простить за ожидание того, что его советы будут приняты всерьез чванливым и неудачливым шотландским пэром, который был известен главным образом своими бесформенными ногами и покровительством ботаникам. Короче говоря, имелись все причины для осторожности, прежде всего для обеспечения как можно более мягкой смены политики. Это было вполне возможно. Виги из «старой гвардии» хорошо знали, что основное содержание требований Бьюта должно быть удовлетворено. Большинство из них, при отсутствии в их рядах харизматического лидера, были согласны работать под изменившимся руководством. Типичная фигура в этом отношении – лорд Норт, двоюродный брат герцога Ньюкасла, будущий премьер-министр, а во время наступившего нового правления – пассивный наблюдатель при дворе Георга III. Даже высокопоставленные лица, которые считали себя жертвами нового порядка, колебались по поводу объявления ему войны. Хардвик, старейшина юристов-вигов и один из столпов политической системы, сложившейся при Пелэме, стремился лишь сохранить достойные условия для своих друзей и продолжать получать места при Дворе для своей семьи. Учитывая все это, Бьют и Георг III сделал весьма неудачный шаг, оттолкнув Ньюкасла и его друзей, Поступив таким образом под предлогом споров вокруг условий мирного договора весной 1762 г., они породили вражду, одну из самых длительных в британской политике Нового времени.

Возможно, что отдаление старой политической верхушки было бы вполне приемлемой ценой, в случае если бы новые планы удалось реализовать, Но сам Бьют, окружив своего молодого ученика сильными врагами, уже через год предпочел уйти со службы, самонадеянно намереваясь управлять делами с задней скамейки, или, точнее (так как это было очевидно), с черной лестницы. Таким образом, к безрассудному антагонизму со старыми семействами вигов была добавлена легенда о подковерных интригах и влияниях, которая только усилила и вдохновила их оппозицию. Эта оппозиция вигов, а также двусмысленное поведение Бьюта стали основным фоном политической жизни в течение последующих двадцати с лишним лет. В скором времени, в 60-х годах, установилась напоминающая дурной сон цикличность в правительственной нестабильности, так как Георг III искал премьера, который был бы близок ему по духу в личном общении и был бы способен возглавить Парламент. В процессе поиска такой фигуры в качестве претендентов выступали и виги, включая лорда Рокингема, Питта и герцога Графтонского, пока в 1770 г. выбор не остановился на лорде Норте как человеке, способном нести мантию Уолпола и Пелэма. В течение всех этих лет извилистой, разнородной политики над ней нависало «проклятое наследие» (damnosa hereditas) непоследовательного, но очень опасного заигрывания Бьюта с властью, подозрений со стороны семейств вигов, а также миф о продолжающихся неблаговидных тайных попытках влияния. Когда Эдмунд Бёрк написал свой исчерпывающий, ставший классическим анализ политической ситуации того периода – «Размышления о причинах существующих недовольств» (1770), именно влияние этих факторов послужило основанием для систематических нападок на Новый Двор и созданную им систему. «Размышления» вошли в историю в качестве авторизованной версии тех событий со стороны партии вигов и стандартного набора проступков Георга III для последующих поколений.

В 60-х годах имелся в наличии другой легковоспламеняющийся материал. После войны наступил серьезный экономический кризис, который ярко продемонстрировал неравномерное распределение экономических благ в эпоху предпринимательства. Данный период отмечен рядом ожесточенных столкновений в сфере промышленности, которые привели к широкому распространению беспорядков в таких городских центрах, как Манчестер и Ньюкасл, угрожавших вылиться в политическое брожение. В сельской местности это были годы плохих урожаев, роста цен и серьезной нехватки продовольствия. В такой атмосфере деятельность Джона Уилкса нашла широкую поддержку. Исторически сложившаяся репутация Уилкса как добродушного плута до известной степени затушевывает его политическую проницательность и изобретательность. Уилкса создали обстоятельства и оппортунизм. Поводы для недовольства, которые он эксплуатировал, еще десятью годами ранее нашли бы мало отклика. Ордера на задержание по произвольным обвинениям в политических преступлениях, которые вызвали так много споров, когда журналистская деятельность Уилкса вынудила министров Георга III выдать их, широко применялись и прежними правительствами ганноверской эпохи. В свое время их использовали и Питт, и Ньюкасл. Но тогда их применение оправдывали ссылкой на якобитскую угрозу, да и применяли их против преследуемых тори, а не громкоголосых вигов. Сходным образом, когда в 1768 г. Уилкс баллотировался от графства Мидлсекс, ему не позволили занять свое место в Палате общин, для обоснования чего нашлись допустимые прецеденты и адекватные юридические аргументы. Однако выборы в Мидлсексе были выборами в густонаселенном графстве, тесно связанном с лихорадочной политической жизнью столицы; к избирателям Мидлсекса невозможно было относиться как к горстке выборщиков в каком-нибудь гнилом местечке. Три года спустя, когда Уилкс и его друзья потребовали отмены права Палаты общин запрещать публичное освещение своих дебатов, они атаковали старую и ревниво оберегаемую привилегию законодателей. Но защита этой привилегии была безнадежным делом в новых политических усилиях. Поддерживавшие Уилкса радикалы – это типичные мелкие предприниматели, ремесленники и мастеровые. Они представляли собой «средний и низкий слой» в его наиболее концентрированном, ярко выраженном и изменчивом виде. Когда они обратились с жалобами к стране, то нашли поддержку не только среди провинциальных джентльменов, встревоженных угрозой своим избирательным правам, но и среди своих коллег в городах. Средний класс, главный элемент их кампании, не имел единой выработанной политики, и участие в протесте не являлось его излюбленной политической ролью. Но его участие в движении Уилкса, несомненно, свидетельствовало об обретенном им важном месте в политической жизни в эпоху правления Георга III. Однако стоит отметить, что этим обретенным значением его участники были обязаны себе лишь отчасти. Правила политической игры, применявшиеся во времена правления первых Георгов, больше не использовались, какие бы прецеденты они ни предлагали; люди, которые ранее считали их полезными, в новых условиях предпочли от них отказаться. Старые виги, в своей готовности использовать любое оружие мести против Георга III, много сделали для того, чтобы узаконить новый дух массовой оппозиции Двору. Без такого сотрудничества с высокопоставленными и уважаемыми людьми из среды правящего класса народные волнения, связанные с именем Уилкса, имели бы гораздо меньшие последствия.

 

Восстание и реформа

Первые годы нового правления всегда привлекали внимание своей красочной политической жизнью. Но в некоторых отношениях наиболее яркие перемены того периода касались роли Британии в колониях, осознания ее как империи, которая с неизбежностью возникла после Семилетней войны. Настоящая гегемония в Северной Америке была особенно впечатляющей. Имперские чиновники и министры вначале 60-х годов XVIII в. наслаждались коротким периодом ничем не сдерживаемой изобретательности, планируя новое и светлое будущее для американских колоний. Квебек обещал стать настоящим рогом изобилия (в том, что касается рыбы и мехов). Американские колонии, усиленные приобретениями в Канаде и во Флориде, должны были сформировать огромный и лояльный рынок для британских промышленников, стать долгосрочным источником важных видов сырья и даже (соблазнительная перспектива для обремененной долгами метрополии!) новым источником доходов в казну. Вест-Индия, прочно укорененная в более эффективно управляемую меркантилистскую систему, должна была максимально увеличить прибыли от процветающей работорговли, обеспечить постоянный приток тропических продуктов и стать ценной базой для торгового проникновения в Испанскую империю. На Востоке вырисовывались еще более умозрительные и захватывающие перспективы. После победы Клайва при Плесси в 1757 г. Британия стала доминирующей европейской державой на индийском субконтиненте. Формально в Индии не было британского территориального присутствия, однако в реальности с того времени Ост-Индская компания была бесповоротно вовлечена в процесс настоящей колонизации. В этом отношении 1765 год, когда Клайв официально принял от имени компании земельную ренту (diwani) в Бенгалии, расширив таким образом сферу ее деятельности от простой торговли до политического управления, стал вехой такой же важной, как и сама победа при Плесси, логически из нее вытекая. Эти события изменили британское восприятие Индии. Экзотический характер новых владений и тот факт, что они открыли ранее малоизвестную культуру, сделали впечатление от создания новой империи более мощным. Это впечатление было тогда же выражено Фрэнсисом Хейманом в огромной картине, изображающей Клайва принимающим знаки покорности местных князей (она была выставлена в пантеоне модных развлечений Ранела (Ranelagh) в 1765 г.). Объем импорта азиатских диковин взлетел до небес, и впервые начал формироваться подлинный интерес к индийскому обществу. Другие аспекты новых приобретений на Востоке были менее благородными и трогательными. Во время всеобщих выборов в 1768 г. пресса была переполнена статьями о том, как в ряде избирательных округов появились люди, возвратившиеся домой после службы в Ост-Индской компании и использующие свое якобы неправедным образом полученное богатство, для того чтобы купить дорогу в Парламент. На сцену вышли «набобы». Их влияние неизменно преувеличивалось, так же как их проступки и злодеяния. Кроме того, в сущности, они не отличались от вecт-индских плантаторов, «турецких купцов», «денежных людей» и др., чьи нетрадиционно полученные доходы вызывали неприязнь со стороны семейств с менее «разнообразными» доходами. Но их появление с неизбежностью возбудило сильное любопытство, а впоследствии тревогу. Сам Клайв был воплощением алчного набоба; безжалостность и бесстыдство, с которыми он при обретал личное состояние во время службы в компании, казались весьма характерными чертами целого класса людей, рассматривавших империю в качестве средства для быстрого и даже преступного обогащения. Казалось, что в Индии нет преград для соблазнов. Неистовая спекуляция акциями Ост-Индской компании, последовавшая после принятия diwani, а затем периодические кризисы в финансовых делах компании и не в последнюю очередь усиливавшийся интерес правительства к ее деятельности – все это в совокупности выставило сложный и зачастую коррумпированный характер политики компании на яркий и нежелательный для нее свет.

В Америке не было набобов, однако экономические и политические проблемы, вызванные стремлением сохранить и расширить Американскую империю, оказались более значительными даже по сравнению с результатами экспансии на Востоке, а их последствия более широкими. Британские министры очень хорошо сознавали потенциальную ценность своих подданных по ту сторону Атлантики, однако они не оценили высокую степень независимого отношения к вмешательству из Лондона, которую обрели тринадцать колоний. Они также не смогли верно оценить способность отдаленного, богатого, обладающего большими ресурсами населения, состоящего примерно из 2,5 млн человек, противостоять и противодействовать имперской власти. Результатом стало десятилетие циклического кризиса в англо-американских отношениях, начиная с Акта о гербовом сборе (Stamp Act), заставившего американцев провозгласить: «Нет налогов без представительства» – в 1765 г., и заканчивая восстанием и войной в 1775 г. Довольно трудно определить, что в конечном счете было предметом спора с британской точки зрения, даже с расстояния двух с лишним веков, отделяющих нас от этих событий. К 1775 г. от большинства целей в отношении Америки, которые ставили перед собой министры после Семилетней войны, они явно или молчаливо отказались. Даже крайние оптимисты в 1775 г. не могли думать, что Америка будет тем, что лорд Рокингем назвал «золотой доходной жилой». Подавление колоний силой было бы очень дорогостоящим предприятием, а его долговременные последствия – непредсказуемыми. Противники в Европе явно рассматривали Войну за независимость как возможность восстановить баланс сил, который так сильно склонился не в их пользу во время Семилетней войны. Кроме того, были и те, кто оспаривал необходимость войны, опираясь на логические выводы и принципы меркантилизма. «Богатство народов» Адама Смита, опубликованное в том же году, что и Декларация независимости (и примерно в то же время, что и первый том пессимистического исследования Эдуарда Гиббона о закате Римской империи), методично опровергало экономические предпосылки для существования империи. И все-таки, за немногими исключениями в лице радикальных политиков в метрополии и некоторых религиозных диссентеров, англичане решительно поддержали войну против Америки. Ее главный принцип – защита неограниченного суверенитета Парламента – был очень важен в ту великую эпоху его торжества. Знаменитые «Комментарии к законам Англии» Уильяма Блэкстоуна, опубликованные в 1765 г., провозгласили с бескомпромиссной ясностью неограниченную юридическую власть парламентского правления Короны. Конфликт с Америкой – наиболее яркое ее выражение. Однако экономические аргументы, которые выглядят весьма привлекательными в ретроспективе, произвели небольшое впечатление тогда, когда были впервые высказаны. Для большинства англичан единственным жизнеспособным представлением об империи являлся его старый, меркантилистский вариант. Колонии, которые отказывались признать безусловную власть Парламента, были не просто бесполезными, но по-настоящему опасными. Против воззрения, согласно которому империя без прямого контроля хуже, чем полное отсутствие империи, даже умы, наделенные большим воображением, мало что могли возразить. Как представляется, этот конфликт являл собой хронологическое и культурное столкновение. Американцы в глубине души защищали права англичан XVII в. Для них сопротивление гербовому сбору было сродни борьбе Гемпдена со сборами корабельных денег. Суверенитет, который имел приоритет над властью провинциальных ассамблей и местными правами, являлся для них немыслимым. Англичане же, с другой cтoроны – применяли оружие XVIII в. – верховную власть Парламента, которая входила в одну из самых популярных доктрин столетия, нераздельную и неограниченную власть метрополии в системе меркантилизма. Только сила могла разрешить это противостояние.

С течением времени оно разрешились в пользу новых Соединенных Штатов. Между тем война обернулась бедствием для Британии – худшим, чем что-либо со времен второй войны с Голландией 1665-1667 гг. Она разрослась из восстания в колонии до полномасштабной войны против монархий во главе с Бурбонами (Франции и Испании), привела к враждебным отношениям с Голландией и состоянию «вооруженного нейтралитета» с другими державами. Во время мирных переговоров 1782-1783 гг. Англии удалось кое-что спасти. Хотя тринадцать колоний были потеряны навсегда, блестящая морская победа в Сентесском сражении (Доминиканское морское сражение английского и французского флотов), одержанная адмиралом Родни в 1782 г., отвела угрозу от Британской Вест-Индии и прежде вceгo спасла Георга III от унижения в связи с возможной потерей наиболее ценимой жемчужины – Ямайки, которую Кромвель завоевал столетием раньше. На Средиземном море попытка Испании вернуть Гибралтар потерпела неудачу. В Индии организованная Уорреном Гастингсом отчаянная оборона завоеваний Клайва отвела угрозу как французского реванша, так и восстания местных князей. Для современников независимость Америки была весьма горькой пилюлей, но б о льшая часть империи за пределами тринадцати колоний осталась в неприкосновенности, и по крайней мере удалось избежать полного унижения, которого боялись в самые черные дни войны.

Последствия войны с Америкой для внутренней жизни были, вероятно, даже более важными, чем ее итоги для колониальной системы. Экономические трудности, доставленные рождавшемуся индустриальному обществу мировой войной и сопровождавшей ее блокадой внешней торговли, были колоссальными. В условиях последовавшей рецессии и рынок акций, и цены на землю упали до угрожающе низкого уровня, невиданного в течение многих лет. Беспрецедентно высокие налоги и быстрый рост государственного долга усилили финансовый кризис И, в свою очередь, породили серьезные экономические проблемы. Были подняты фундаментальные вопросы, касающиеся деятельности правительства, Парламента и политической системы в целом. При последовавшем вслед за тем хаосе довольно консервативно настроенные силы, в которых сельские джентри играли не последнюю роль, начали проводить в рамках организованного движения Ассоциаций 1779-1780 гг. то, что выглядело как открытая атака на конституционное устройство. Ассоциации имели широкую поддержку в графствах, столице и провинциальных городах, и в своих требованиях реформ они зашли дальше кого бы то ни было, за исключением разве что самых неистовых радикалов из лагеря Уилкса. Кристофер Уивилл, клирик и сельский джентльмен из Йоркшира, который очень близко подошел к тому, чтобы возглавить движение в общенациональном масштабе, сам по себе вряд ли являлся таким уж радикалом. Однако его требования об уничтожении «гнилых местечек», расширении избирательного права и введении тайного голосования были почти фантастическими. Кроме того, в рядах Ассоциаций намекали, а ряд столичных агитаторов, таких, как Джон Джебб и майор Картрайт, прямо говорили, что, если Парламент откажется проводить реформу, он должен быть заменен делегатами от графств. Страхи современников по поводу нового феномена оказались чрезмерными. Однако, оглядываясь назад, трудно не поразиться силе и масштабам движения Ассоциаций. Можно сказать, что проведение реформ с его помощью было ближе к осуществлению именно тогда, чем на протяжении последовавших пятьдесят лет, и на пике своей активности в 1780 г. оно достигло небывалого уровня национального консенсуса. В то время даже Палата общин, несмотря на давление заинтересованных кругов в правительстве и вне его, приняла резолюцию, провозглашавшую, что «влияние Короны возросло, растет и должно быть уменьшено». Это послужило сигналом к продолжавшимся почти пять лет жарким политическим спорам, непрерывному идеологическому конфликту.

Почему же в таком случае движение Ассоциаций не смогло выполнить своих обещаний? Когда лорд Норт на короткий период уступил власть вигам в 1782 г., Бёрк и его коллеги протолкнули через Парламент некоторые реформы, отменявшие ряд наиболее известных синекур и обеспечивавшие более тщательный контроль за финансами Короны. Однако парламентская реформа оказалась трудным делом. Даже когда Питт Младший в 1784 г. получил верховную власть и проведение реформы было действительно предложено с правительственной скамьи в Парламенте, будучи поддержано авторитетом премьер-министра, – даже тогда не удалось собрать голоса большинства парламентариев. По большому счету это объясняется самими обстоятельствами рождения движения Ассоциаций. Подлинный энтузиазм в отношении коренных реформ в целом ограничивался кругом интеллигенции и городских слоев. Иногда они могли производить чрезвычайно сильный шум, однако реальная поддержка, даже со стороны городской буржуазии, была не так уж велика. Ассоциации возникли в условиях национального кризиса, когда любая систематическая критика существующих политических порядков выглядела привлекательной. Протест реформаторов против затратной и неэффективной придворной системы казался особенно уместным. Подобный феномен вновь возник тридцать лет спустя, когда огромные расходы на войну с Наполеоном и связанный с ней экономический кризис вызвали схожие протесты. Но эти условия были кратковременными, и заинтересованность в проведении реформ по большей части умерла вместе с ними. К середине 80-х годов все больше ощущалось восстановление коммерции и финансов, не в последнюю очередь благодаря влиянию политики, проводимой Питтом Младшим. Процветание уничтожило стимул для требования реформ эффективнее, чем любой другой аргумент.

Дополнительным следствием этих политических событий стала широкая и усиливающаяся озабоченность по поводу необходимости мер относительно экстремистов. Фанатически настроенная часть движения за реформы, как казалось, бросает вызов не только коррумпированной политике Двора, но и конституционным рамкам, которые его поддерживали, и даже всему порядку, обеспечивающему власть имущих классов. То, что позднее стало называться школой «прав человека», ясно видно уже в документах раннего движения за реформы. Такие люди, как Ричард Прайс и Джозеф Пристли, по меркам более позднего времени, были настроены довольно умеренно. Но они подвергали сомнению некоторые из наиболее укорененных представлений и общих идей своего времени, и понадобилось совсем немного усилий, для того чтобы разорвать их хрупкий альянс с захолустными джентри и провинциальными предпринимателями. В этом контексте особенно большой ущерб нанесли беспорядки, возглавляемые Гордоном. Реформисты не имели прямых связей с участниками беспорядков, почти неделю державшими в страхе Лондон и вовлеченными в оргию убийств и разрушений весной 1780 г. Их причиной послужили бесчестные религиозные предрассудки, их цель состояла в отмене либеральных мер, облегчавших положение католиков и одобренных при поддержке как правительства, так и оппозиции, в 1778 г. Как и в случае с Биллем о евреях 1754 г., было очевидно, что законодатели могут легко разойтись с настроениями масс. Лидер антипапистов, лорд Джордж Гордон, называл свое движение Протестантской ассоциацией, и испуганные собственники могли легко прийти к выводу о связи между участниками беспорядков и политическими деятелями из более респектабельных ассоциаций. Можно утверждать, что консервативная реакция, которой отмечена жизнь Англии в последующие годы, берет начало именно в этом эпизоде.

Начало 80-х годов было бурным не только вне стен Парламента: в данный период разыгрался тот же спектакль политической нестабильности, что и в 60-х. В этом заключалась еще одна причина неудачи реформ. До 1782 г. реформисты в Парламенте образовывали две главные группировки вигов – партию лорда Рокингема и партию тех, кто следовал за лордом Шелберном. Родословную двух крыльев виггизма можно проследить со времен Ньюкасла и кланов старых вигов, как в случае с Рокингемом, и Питта Старшего, как в случае с Шелберном. Наиболее многообещающими талантами в обоих лагерях были люди, носившие известные имена. Чарлз Джеймс Фокс, один из наиболее радикальных сторонников Рокингема и самый популярный среди них, являлся сыном того самого Генри Фокса, который был соперником Питта Старшего, а в период нового правления какое-то время служил инструментом в руках лорда Бьюта. В число союзников Шелберна входил молодой Питт – по словам Бёрка, не «щепка от старой колоды», но «колода сама по себе». Оба – настоящие сторонники реформ, оба казались готовыми предложить новый подход в ту уставшую, но оптимистично настроенную эпоху, оба надеялись стать лидерами в борьбе с дискредитированной политикой людей, которые проиграли войну с Америкой. К сожалению, а может быть и с неизбежностью, они были скорее соперниками, чем союзниками, и в сложной, ожесточенной политической борьбе, которая последовала за отставкой лорда Норта в 1782 г., их вражда являлась важнейшим элементом. Ее инициатором выступил Фокс, который стремился установить ни много ни мало полный контроль над кабинетом, монополию на власть, а ее король не выносил, тем более что она могла достаться человеку, который был лично ему неприятен. Оружием Фокса в битве, которая последовала за смертью Рокингема летом 1782 г., стал бесчестный союз со старым противником, Нортом. Это был весьма одиозный и широко осуждаемый альянс, но его цена – контроль над Палатой общин и вследствие этого, как считал Фокс, над правительством – казалась достаточно большой, чтобы не обращать внимания на непоследовательность своих взглядов. Однако в логику Фокса вкралась ошибка. Его правительство, пресловутая коалиция Фокса-Норта, просуществовало недолго. Ему противостоял сам король, который систематически строил интриги с целью его развала, а также Питт, который не хотел никакой зависимости от Фокса и всем сердцем ненавидел Норта. Когда Фокс сам предоставил повод, с помощью которого Питт и король могли обратиться к стране, предложив радикальное преобразование Ост-Индской компании, он тем самым совершил политическое самоубийство. Георг III проинструктировал Палату лордов, с тем чтобы она проголосовала против Ост-Индского билля, Питт получил власть, и на весну 1784 г. были назначены всеобщие выборы. По поводу их исхода не могло быть споров. Фокс потерпел решительное поражение не только там, где казначейство могло использовать свое влияние, но также и в более крупных, более открытых избирательных округах, где общественное мнение имело значение и где массовая ненависть к нему проявлялась очевидно. Когда улеглась пыль, Питт стал премьер-министром, и это оказался на редкость спокойный срок пребывания в должности, а вигов как следует «урезонили». Более того, реформа, ожидаемый результат ожидаемого союза между Фоксом и Питтом против объединенных сил Георга III и Норта, умерла, вернее, была убита безответственными выходками Фокса, этого «любимца народа».

Возможно, реформа умерла бы в любом случае. Инициировав реформу, которая не могла осуществиться без поддержки короля, и отдав таким образом дань принципам своей молодости, Питт в качестве премьер-министра проявил мало интереса к радикальной политической деятельности. Он действительно был реформатором, но не в вопросах, касающихся устройства Церкви и государства. Многие из требований «экономических реформаторов» по снижению уровня коррупции и расходов Двора Питт поддержал. Кроме того, первые, очень нерешительные шаги по направлению к свободной торговле предпринимались под его руководством, особенно при составлении торгового договора с Францией в 1787 г. Трудные вопросы функционирования империи также решались со смесью осторожности и новизны. Во время кризиса в ходе войны с Америкой ирландцы потребовали от Вестминстера парламентской независимости и после ее получения в 1782 г. смогли установить определенную степень автономии. Питт готов был предоставить Ирландии торговое равенство с метрополией, если бы производители из центральных графств и Ланкашира позволили ему сделать это. Его неудача в данном вопросе оставила англо-ирландские отношения в двусмысленном и неопределенном. Индийский вопрос был решен, по крайней мере в качестве главной проблемы британской политики, после принятия Ост-Индского акта, который наконец дал правительству право решающего голоса в делах компании, если они не касались чисто торговых вопросов. В 1791 г. Канаде, куда устремились поселенцы-лоялисты после войны с Америкой, Канаде, с ее трудноразрешимой «этнической» проблемой в Квебеке, был дан конституционный акт (settlement), который действовал, хотя и не всегда гладко, до 1867 г.

Во многих отношениях власть Питта выглядела очень традиционно. На деле он многим обязан Двору и поддержке со стороны короля. Его триумф в 1784 г. можно было бы рассматривать и как триумф Короны, как при Данби или Сандерленде. Оппозиция Питту также смотрелась традиционно. Фокс сильно зависел от наследника трона, будущего Георга IV, чьи выходки, политические, финансовые и сексуальные, вызывали отчаяние короля, хотя мало чем отличались от поведения любого из прежних престолонаследников. Но в других отношениях Питт и его деятельность отражали перемены прошедших лет. Его административные и экономические реформы заняли свое место среди огромного множества перемен в современных ему подходах, которые легко можно не заметить на фоне политического консерватизма той эпохи. Наиболее успешный продукт просвещенного разума – польза – уже появился на горизонте. Иеремия Бентам и философы-радикалы еще только готовились к прорыву в практическую политику, но тот дух, которым они делились, или который, возможно, воспринимали, был повсюду, так же как и религиозное влияние евангелического учения. Реформы, которые действительно оказали серьезное воздействие в тот период, как раз носили характер тех моральных, гуманитарных, практичных «усовершенствований», которые восхищали евангелический разум. Знаменитая кампания Джона Говарда осуществлялась им в 1770-1780 гг. Его «путешествия открытий», или «кругосветное плавание милосердия», говоря словами Бёрка, послужили мощным стимулом для работы в области тюремной реформы, широко поддержанной многими местными магистратами. В эту эпоху благочестивых устремлений повсеместно стали появляться воскресные школы, а также возникло широкое движение по учреждению обществ помощи под руководством священнослужителей. Традиционные развлечения низших классов все более попадали под пристальный и неодобрительный взгляд людей, занимающих более высокое положение на социальной лестнице, особенно если, как в случаях с петушиными боями и травлей привязанных быков собаками, они предполагали жестокое обращение с животными. Кроме того, произошло явное изменение отношения к имперской ответственности. Кампания Бёрка против Уоррена Гастингса, спасителя Британской Индии, оказалась недопустимо затянутой и в итоге безуспешной; ход парламентского суда был ниже всякой критики, несмотря на очевидную виновность Гастингса по ряду обвинений. Тем не менее, последний стал жертвой изменившихся стандартов общественной морали. То, что ранее терпели в отношении Клайва, более не заслуживало прощения. Обращение с народами – подданными Короны больше не встречало безразличного отношения в метрополии. Интерес к «нецивилизованным» народам, от краснокожих индейцев до островитян из Южных морей капитана Кука, как и возмущение Бёрка положением более развитых, но в той же мере покоренных азиатов, стал проявлением нового, чуткого, окрашенного романтизмом осознания тяжелой доли жертв империи. Самой заметной мишенью нового отношения стала, разумеется, работорговля. Должны были пройти многие годы, прежде чем кампания, организованная Гренвиллом Шарпом во время зарождения этого движения в 70-х годах и продолженная Уильямом Уилберфорсом в 80-х, добилась успеха. Но у нее были и победы на этом пути, как в случае с Соммерсеттом в 1772 г., когда раб-негр, привезенный в Лондон вест-индским плантатором, был освобожден на основании того, что ни один закон Англии не санкционирует такого «акта владычества, как рабство». Ценность публичной огласки этого решения далеко превосходила его юридическое значение, однако интерес, который оно вызвало, выразил самую главную черту сознания конца XVIII в., с его акцентом на человеческое равенство, религиозное спасение и политический консерватизм. Неслучайно Уилберфорс и его друзья являлись стойкими защитниками Церкви и государства и были совершенно не заинтересованы в осуществлении радикальной политики. Этим они выражали серьезно настроенный, евангелический энтузиазм деловых кругов новой, промышленной Англии. Несмотря на считающийся непредставительным характер политической системы, именно эти круги лучше всего представлял Питт, бывший другом Уилберфорса. Именно их стремление упорно защищать интересы собственности, соединенное с коммерческой напористостью и безграничной моральной ревностностью, определило путь Англии, продолженный Питтом Младшим в эпоху Французской революции.