Я еще только поднималась по лестнице в доме Като, как услышала, что они о чем-то горячо спорят. Увидев, как я захожу в кухню, госпожа Като вскочила со стула.
— Хочешь чаю? — Голос ее прозвучал неестественно весело, а вымученная улыбка получилась чересчур приветливой.
Не успела я ответить, как она зажгла плиту и насыпала в маленький чайник заварку. Откинув с квадратного лица короткие седеющие волосы, она одарила меня еще одной улыбкой. Пастор Като, поставив на стол миску с рисом, рассеянно кивнул мне и снова принялся за еду, вылавливая палочками из мисо морские водоросли вакаме. Кийоши явно избегал моего взгляда. Перед ним на тарелке лежали три остывших тоста, к которым он, судя по всему, не притронулся. На нем синие джинсы и коричневая майка-футболка с короткими рукавами — сувенир, привезенный прошлым летом из лагеря юных христиан на острове Сикоку. Кийоши тогда решил, что он обрел веру в Бога и должен пройти обряд конфирмации. На этой майке спереди нарисована высокая гора, испещренная следами человеческих ног, на спине написано разноцветными буквами: «Возрадуемся!», а ниже, белым шрифтом — цитата из Нового Завета.
Когда я потянулась за чашкой, предложенной госпожой Като, Кийоши резко вскочил. Ножки его стула с визгом проехали по полу. Через секунду его шаги стихли в конце коридора — он прошел в свою комнату и плотно притворил за собой дверь.
— Ну, как дела в школе? — спросил пастор, когда я опустилась на стул, на котором только что сидел Кийоши. Очки для чтения священник сдвинул на кончик носа, чтобы лучше разглядеть меня. Он довольно высок, но нескладен. Одет в простую белую рубашку и мешковатые коричневые брюки. Выглядит пастор гораздо старше моего отца. Круглая проплешина на его макушке с каждым годом заметно увеличивается.
— Сейчас каникулы, — ответила я, удивившись, как он не может запомнить, что у нас учебный год заканчивается раньше, чем в муниципальных школах. — Вчера был последний урок. Правда, мне нужно еще сдать конкурсное сочинение. Учительница позволила мне принести его через несколько дней.
— Уверена, она не пожалеет о том, что дала тебе поблажку. Сочинение ты напишешь прекрасное, — вмешалась в наш диалог госпожа Като.
— Не знаю. Идет с трудом. Вчера наконец закончила, но мне оно не нравится.
— Ты чересчур требовательна к себе, — нахмурилась госпожа Като. В этом она упрекала и мою мать. «Чи, — обращалась она к ней по имени (а это имя означает „Одаренная мудростью“), — ты слишком самокритична. Нельзя все время пилить себя».
— Кстати, мама не прислала вам письмо для меня? — спросила я и мгновенно, по выражению лица госпожи Като, узнала ответ.
— Пока нет, — натужно улыбнулась она. — Но уверена, письмо скоро придет.
Мама уехала в январе и с тех пор написала мне всего три раза. Первое письмо — сплошные извинения. Просила прощение за то, что уехала, за то, что до последнего дня утаивала от меня свои планы. Сообщила, что очень хочет повидаться со мной или хотя бы поговорить по телефону. «Ужасно скучаю по тебе, — писала она, — но мой отъезд — единственный реальный выход из сложившейся ситуации. Иначе мои дни были бы сочтены и мы бы расстались уже навсегда. Мы с твоим отцом сделали друг друга глубоко несчастными людьми. Я не могла оставаться в его доме, поскольку не выношу атмосферы лжи и фальши. Вдобавок мы постоянно ругались. Не осталось ни любви, ни просто добрых чувств. Хотя наш брак не был освящен христианской церковью (отец — человек неверующий), я знаю, что Бог не пожелал бы ни одной семье подобного союза. Мыс госпожой Като целый год обсуждали, как следует поступить. Вместе молились, прося помощи у Бога. Я советовалась с пастором Като. Он тоже молился за меня. В конце концов и пастор, и его жена, моя ближайшая подруга, согласились с моим решением. Бог простит меня, а тебя будет хранить от всяких бед. Конечно, не видеть тебя — это худшее из наказаний. Но, дорогая Мегуми, у нас все еще впереди. Семь лет пролетят быстро. Постараемся же мужественно пережить эти трудные для нас времена. И, хотя мы в разлуке, я денно и нощно буду думать о тебе. Прости меня, пожалуйста, за отъезд и за ложь (я имею в виду мое обещание вернуться весной)».
В этом письме мать впервые за долгое время была более или менее искренна. По крайней мере призналась, что замужество принесло ей несчастье, и не скрывала, что нас ожидают трудные времена. Прочитав письмо, я не почувствовала облегчения, но все же у меня возникло желание простить ее. Разумеется, я тут же ответила ей, написала, что все понимаю, что постараюсь собрать все силы, чтобы пережить тяжелые годы. Однако сейчас мое настроение несколько изменилось. В следующих двух письмах мать снова принялась за старое: опять стала уверять, что никакой драмы в нашей жизни не произошло. Сообщала о погоде, о делах в мастерской дедушки, о соседях — короче говоря, будто уехала на отдых и пишет о местных новостях. Ни следа грусти или раскаяния. Дежурные фразы. Все равно что госпожа Като, которая протягивает мне с приветливой улыбкой чашку чаю, хотя пару минут назад пастор и Кийоши вынуждены были прервать яростную перепалку на религиозную тему.
До прошлого года они ругались потому, что Кийоши не верил ни в бога, ни в черта. Теперь же они орут друг на друга по иной причине: Кийоши считает религиозные убеждения отца поверхностными и формальными. А в глазах пастора его сын — какой-то средневековый фанатик, не прощающий братьям во Христе ни малейших отступлений от библейских заповедей. Окажись я на месте госпожи Като, меня бы давно стошнило от этих бесконечных богословских споров. Но зачем утаивать семейные раздоры?
Мы с Кийоши давно подметили: наши матери любят приукрашивать жизнь своих семейств, представлять ее в розовом свете. А ведь эти женщины воспитаны в духе христианской морали. Значит, для них должна быть дороже истина, а не видимость.
Я медленно потягиваю чай, прислушиваясь, не долетит ли какой-нибудь шум из комнаты Кийоши? Что он там делает? Раньше, когда родители его доводили, он врубал на полную мощность рок-музыку. Сейчас затаивается, как мышь. Пастор Като взял утреннюю газету и принялся ее просматривать, предоставив жене убирать со стола. Вообще-то он не безрукий, умеет, например, готовить, но, когда жена дома, не удосужится ни налить себе чаю, ни вымыть блюдце. Покончив с грязной посудой, госпожа Като села допивать чай. Долгое время мы все хранили молчание.
— Пожалуй, пойду, — вымолвила я наконец.
— Может, хочешь поесть? — спросила госпожа Като.
— Нет, спасибо.
Я поставила свою чашку в раковину, а несъеденные тосты Кийоши решила со стола не убирать.
— Увидимся завтра в церкви, — сказал пастор.
— Конечно. Благодарю за чай, госпожа Като.
Из комнаты Кийоши не доносится ни звука.
Может, постучать ему в дверь? Нет, не стоит. Он тоже хорош. Я пришла, а он смылся. Не слишком вежливо по отношению ко мне. Я, что ли, виновата в его проблемах? И не я, а госпожа Като начала разыгрывать сцену семейной идиллии.
Сбежав вниз по ступенькам, я очутилась в пустом церковном дворе. Сегодня тихо, ветра нет. Под раскидистым кленом стоят трое качелей. Доски, замершие в неподвижном воздухе, выглядят, как цепочка минусов.
По дороге домой я размышляла, почему мать так долго не пишет. В письме, отправленном неделю назад, я спросила ее, можно ли раз в неделю звонить ей из дома Като. «Конечно, отец запретил мне с тобой разговаривать, — писала я, — но он запретил и переписываться с тобой. Однако ж ты согласилась на переписку через Като. Значит, и позвонить от них можно. В этом ничего дурного нет. Я вообще против дурацких отцовских запретов. В данном случае маленькие хитрости не делают нас лжецами. Даже пастор Като, служитель Бога, не возражает, чтобы ты присылала письма для меня на его адрес».
Сейчас я сожалею об этом письме. Оно могло спугнуть мать. Не надо было напоминать ей лишний раз о том, что, договорившись о тайной переписке, мы уже поступили нечестно по отношению к отцу. Не дай бог, она заново все обмозгует и перестанет мне писать. Может, именно в эту минуту она мучается над последним письмом, терзается сомнениями и никак не может набраться мужества и найти нужные слова?
Даже представить себе не могу, что больше не получу от нее весточки. Пусть хоть двадцать писем пришлет — таких, что меня раздражают: гладкие, лживые послания. Лишь бы давала о себе знать, а я уж как-нибудь прочту между строк. Да и вообще я человек отходчивый. Помню, когда училась в начальной школе, бывало, подерешься с подружкой и, когда нас расцепят, выпалишь ей: «С сегодняшнего дня я с тобой не разговариваю!» Она в ответ — то же самое. А через пару часов — снова не разлей-вода. С матерью ситуация похожая. Как бы я ни сердилась на нее, я ни в коем случае не желаю прекращать нашу переписку.
Дрожа от холода, я подняла воротник темно-красной куртки, сшитой матерью. В горшках, выставленных в окнах домов, цвели анютины глазки, весенние хризантемы, желтые маргаритки. В моем доме цветов больше нет. Бабушка Шимидзу, впрочем, привезла с собой из Токио деревца-бонсай — три карликовые сосны с искалеченными корнями. Держит их на низком столике в своей комнате и раз в месяц стрижет, заглядывая в руководство по выращиванию этих уродцев. Деревце-бонсай напоминает мне человека, в которого так боялась превратиться мама — не по годам ветхого, скрюченного, вечно брюзжащего и глубоко несчастного. Должна признаться, если бы я представила свое будущее именно таким, то тоже сбежала бы из дому. Точно так же, как моя мать.
Отец сидит на кухне, завтракает. Сегодняшнее меню — суп мисо, рис и соленая рыба. На нем темно-синий спортивный костюм, в котором он на заднем дворе играет сам с собой в гольф. Вчера поздно вечером он вернулся из Хиросимы и пока что здесь: нужно ведь передохнуть и переодеться. Интересно, надолго ли он у нас задержится?
Как и пастор Като, отец просматривает утреннюю газету. Правда, в отличие от пастора, он читает без очков да и вообще выглядит моложе. Его черные волосы по-прежнему густые и блестят как вороново крыло. Цепкие горящие глаза, лицо резко очерчено. Он высок и хорошо сложен. Мне часто говорили:
— Повезло тебе. Твои родители — на редкость красивая пара. В кого из них ни пойдешь, в любом случае будешь привлекательной девушкой.
Но я так не думала. Мне всегда казалось, что мать, с ее овальным лицом и огромными глазами, намного красивее отца.
Бабушка Шимидзу кашляет, но помалкивает. Она уже позавтракала. По утрам встает, когда еще нет шести, и съедает маленькую миску риса — больше ничего. А сейчас, одетая в серое кимоно, она суетится на кухне, то и дело подливая сыну чай.
— Хорошо прогулялась? — спрашивает отец, на секунду оторвавшись от газеты.
— Да. Сегодня тепло. Я спустилась к реке.
До чего же легко можно обманывать отца, плести ему небылицы. При этом я не чувствую угрызений совести, что меня, впрочем, расстраивает. Самое интересное — врать кому-либо другому мне было бы труднее, и совесть бы меня мучила.
— Так ты решила, как проведешь весенние каникулы? — спрашивает отец, отложив газету, и на его лице появляется фирменная натянутая улыбка, означающая: «А теперь нам надо серьезно поговорить».
— Даже не знаю.
Я стараюсь сохранить спокойное выражение лица, но при мысли о предстоящих каникулах мне становится нехорошо. Все мои подруги разъедутся вместе с матерями, братьями и сестрами. В большинстве случаев отправятся погостить у родственников по материнской линии. А мне что делать? Слоняться по улицам в одиночестве? Или сидеть дома как сыч?
— Мегуми лучше бы позаниматься, — вклинивается бабушка. — Ей нужно подумать о переходе в муниципальную школу — если не в этом апреле, то в следующем году.
Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Впрочем, и в этом году еще не поздно оформить перевод, — продолжает гнуть свое бабушка. — Чем скорее, тем лучше. В ее школе не имеют понятия о том, что такое дисциплина. В муниципальных школах учебная нагрузка гораздо больше, регулярно проводятся тесты. А окончив свою школу, Мегуми может и не поступить в колледж. Разве только в какой-нибудь захудалый. А уж университета ей не видать как своих ушей.
— Колледж при нашей академии далеко не захудалый.
— Мне лучше знать. Короче говоря, переходишь в муниципальную школу и набираешься ума, чтобы поступить в университет, по примеру отца.
Отец нервно зашуршал газетой.
— Мама, у нас впереди достаточно времени, чтобы решить этот вопрос. Зачем обсуждать его сегодня утром?
Отец незаметно кивнул мне, как бы говоря: «Ты ведь хорошо знаешь свою бабушку. Пусть выговорится».
Мне захотелось выскочить из кухни. Почему же он не скажет ни слова в мою защиту? Ведь я вынуждена терпеть бабушку по его вине. Если бы не его похождения, мать была бы сейчас здесь, со мной. Даже когда она уехала, не обязательно было вызывать бабушку. Сам бы мог за мной присматривать и что-то делать по дому. Но ему же необходимо мотаться чуть ли не каждый день в Хиросиму. И даже на то, чтобы сейчас за меня заступиться, у него духу не хватает.
Вытянув тощую шею, бабушка самодовольно ухмыляется. Она, как и я, знает, что отец не будет ей перечить. Помощи от него никакой. Он может хоть совсем переехать в Хиросиму — все равно толку от него нет. Приходится защищаться самой.
— Я больше не желаю ничего слышать по поводу моей школы, — заявляю я ледяным, как мне кажется, тоном. — Никуда не буду переходить, и ты меня не заставишь.
Бабушка Шимидзу, поджав губы, слегка наклонила голову вбок. Сейчас она похожа на коварную старую ведьму из сказки, которую мне читала в детстве мать.
— А с какой стати отцу платить большие деньги за твое обучение в частной школе? Не он надумал отдавать тебя в эту академию.
— Правильно, это идея мамы. Но не только ее. Мне самой там нравится, и среднюю школу я окончу в академии.
Я стараюсь говорить спокойно, но голос у меня дрожит. Бабушку не переспоришь. Она знает, как надавить на собеседника, выбить у него почву из-под ног, чтобы он поверил в ее правоту. Она вполне может убедить отца в том, что платить за мое обучение — пустая трата денег. И я попаду в муниципальную школу, буду ходить в синей форме и сдавать вечные экзамены, вместо того чтобы изучать живопись и каллиграфию.
Отложив газету, отец преувеличенно тяжело вздохнул.
— Я работаю каждый день допоздна. Хоть в субботу можно мне отдохнуть? — Он изображает на лице улыбку. — Спокойно обсудим этот вопрос в другой раз.
Губы у него тонкие, и, когда он улыбается, его рот превращается в узкий, изогнутый шов. Мне сразу вспоминаются их ссоры с матерью. Доведя ее в очередной раз до слез, он уходил из дома и возвращался с подарком для меня — коробочкой печенья, бусами или игрушкой. И вручал подарок все с той же недоброй улыбкой. Затем я бежала к матери, а он снова куда-то исчезал.
— Нет, мы не будем обсуждать этот вопрос в другой раз и вообще никогда не будем! — завопила я, обращаясь уже к отцу. — Ни в какую другую школу я ходить не стану!
С этими словами я выскочила в коридор. За моей спиной, на кухне, бабушка открыла кран с горячей водой. Поднимаясь к себе в комнату, я представила, как бабушка, прищурившись, внимательно разглядывает наполненную дымящимся кипятком мойку, пересчитывая убитых микробов.
Свиристель сидит на ветке персикового дерева, служащей ему жердочкой, и по-прежнему трещит, как сверчок. Он съел половину из тех фруктов и ягод, что я ему положила ранним утром. Пораненная лапка заживает. Хотя на ней недостает одного когтя, она почти так же цепко обхватывает ветку, что и здоровая. Когда я три дня назад приладила в сумке эту ветку, свиристель тут же уселся на нее, а потом склевал все почки и цветы. Кое-что съел, а остальное выплюнул. Теперь он чистит о персиковую кору клюв, будто точит нож.
Пора снова показать его доктору. Сняв сумку с крюка, я вышла из дома через переднюю дверь, не попрощавшись с родственничками.
— Птичка выглядит просто прекрасно, — сказала доктор Мидзутани, заглянув в сумку. — Можно выпустить ее на волю.
— И с ней все будет хорошо?
Открыв сумку, доктор одним ловким движением извлекла из нее свиристеля. Перевернув его вверх грудкой, осмотрела лапку и удовлетворенно кивнула. Затем вернула птицу на место и пояснила:
— Лапка почти зажила. Если бы она ее поджимала или волочила, я бы попросила вас подержать ее у себя еще неделю. И пришлось бы сделать ей специальную повязку, чтобы когти находились в правильном положении. Но, как видите, этого не понадобилось. А она у вас летала?
Я кивнула.
— Немножко полетала по комнате, а потом села на подоконник и стала долбить его клювом.
— Бабушка не возражала?
— Ей не обязательно вмешиваться в мои дела.
Доктор понимающе улыбнулась.
— И как летает наш пациент?
— Очень быстро. Иногда зависает в воздухе и потом меняет направление или пикирует вниз. В общем, фигуры высшего пилотажа.
— Тогда он снова готов к самостоятельной жизни. Рада, что не нужно держать его еще неделю. Свиристели скоро улетят в Сибирь.
— В Сибирь? В такую даль?
Усевшись на персиковую ветку, птица стала чистить перышки. Страшно даже подумать, сколько взмахов крыльями придется ей сделать, чтобы пересечь Японское море.
— Для перелетных птиц это не расстояние, — успокоила меня доктор, угадав мои опасения. — Кстати, свиристели выводят птенцов в Сибири. Так что нашей птичке дорога эта знакома. Вот только нужно какое-то время, чтобы она нашла здесь своих сородичей. Птицы мигрируют стаями, а не в одиночку.
Стая стаей, но лететь-то над океаном. Ни поесть, ни передохнуть…
— Я никогда не держу у себя птиц дольше, чем необходимо, — продолжала доктор. — Особенно если они отбились от стаи. В одиночестве они на воле долго не протянут.
— Почему?
— Они теряют интерес к жизни. За вашу птицу я не слишком волнуюсь: этот свиристель уже взрослый. Через неделю-другую найдет себе компанию. А вот, скажем, птенца воробья или дрозда я бы не отпустила. Оставшись в одиночестве, многие птенцы даже не разевают клюв, чтобы что-нибудь проглотить. Попросту не хотят ни есть, ни вообще жить. Сдаются. Другого объяснения не нахожу.
Свиристель между тем соскочил с ветки и стал клевать дольку дыни. Проглотил несколько кусочков, вернулся на привычное место и снова затянул свою странную песню.
— Вам не грустно расставаться с ним? — участливо спросила доктор.
— Нет. Главное, что он выздоровел. Одна только вещь меня беспокоит.
— Какая?
— Как он найдет других свиристелей?
— А вот прислушайтесь к его песне. Это не просто чириканье. Это зов, условный сигнал.
Так птицы и находят друг друга. Сначала попоют, потом прислушаются и, может, услышат ответ. К тому же мы отвезем его туда, куда обычно слетаются свиристели. Я знаю такое место.
— Мне хотелось бы поехать с вами.
— Конечно! Вы ведь его выходили. Значит, вам и на волю его выпускать.
Я шагаю вслед за доктором Мидзутани по узкой тропинке, проложенной через лес, окаймляющий город с севера. Мыс мамой часто здесь бродили. С тех пор как она уехала, я, конечно, здесь не бывала. Под ногами — грязь и гравий. В воздухе пахнет сосновыми иглами, мхом, корой кедра, прошлогодними листьями. Наш свиристель смирно сидит в сумке, глядя строго вперед.
— Вот здесь, — сказала доктор, когда мы очутились на небольшой поляне.
Я поставила сумку с птицей на землю.
— Видите? — указала она на десяток виргинских черемух, растущих метрах в двадцати от нас. Листья на них еще не распустились. С голых ветвей свешиваются черные колокольчики прошлогодних ягод. — Свиристели — прирожденные кочевники. Никогда не угадаешь, где они будут обитать сегодня. Прилетают неизвестно откуда, все съедают и тут же исчезают. Но здесь я их вижу каждую весну: они любят эти засохшие ягоды. Скоро снова прилетят.
— Вы уверены?
— Поверьте мне, я здешние леса знаю как свои пять пальцев. Брожу здесь часами. Наверное, смогу отличить каждую птицу, которая залетала сюда в последние пять лет. В любом случае, ваш пациент в этих местах не новичок. Тоже порхал среди кустов, но зачем-то спустился в город и попал в переделку.
— Ну, хорошо. Я готова.
Доктор поставила сумку на плоский камень, лежащий у тропы.
— Итак, действуйте. Откройте дверцу — пусть летит.
Открыла. Птица наклонила головку набок, словно взвешивая все за и против. Но раздумывала она недолго. Через несколько секунд свиристель вылетел из сумки и устремился прямо к виргинским черемухам. Какое-то время перепархивал с ветки на ветку, а затем исчез в кроне кедра. Мы двинулись в обратный путь. Я шагала впереди, размахивая пустой сумкой.
Тропа вскоре расширилась, и доктор Мидзутани, поравнявшись со мной, положила руку мне на плечо.
— Молодец! Вы оказались настоящей целительницей. — Немного помолчав, она добавила: — Забыла сказать: мой отец вас знает.
— Странно. Я его раньше никогда не видела.
— Это, так сказать, заочное знакомство. Прошлым летом вас наградили почетным дипломом за сочинение на антивоенную тему. Не правда ли?
— А, вы имеете в виду конкурс, который проводил городской муниципалитет?
— Да, конкурс на лучшее сочинение. А мой отец был одним из трех членов жюри. Ваше сочинение ему так понравилось, что он запомнил ваше имя и фамилию. Но когда сообразил, что это именно вы, вы уже ушли. Стареет, к сожалению. Он говорил, что вы писали о своем дяде.
— Даже это запомнил?
— Представьте себе, да. Ваше сочинение настолько его тронуло, что он хотел присудить вам первую премию. Остальные члены жюри тоже вас похвалили, но отдали предпочтение работам, посвященным большой политике. Отец даже разругался с коллегами, пытался доказать им, что ваше сочинение лучше, сильнее, поскольку в нем нет общих слов. Мировые проблемы, как он говорит, пропущены через личное восприятие, через человеческие судьбы.
Мы шли через лес, в котором я часто гуляла с матерью. Она знакомила меня с природой, учила названиям птиц и деревьев. Я невольно подумала о ее старшем брате, Сусуму, погибшем во время Второй мировой войны в Маньчжурии.
«Моя мама до сих пор оплакивает своего брата, — писала я в том сочинении. — Когда они последний раз виделись, между ними вспыхнул спор. Мать ненавидела войну, а Сусуму рвался на фронт. Под конец они разругались и расстались очень холодно. К сожалению, мать никогда не сможет с ним помириться. Но больше всего ее огорчает то, что Сусуму погиб не за правое дело».
Вслушиваясь в звук наших шагов, я вспомнила слова матери, сказанные ею, когда мне было тринадцать:
— Японские солдаты в Маньчжурии зверствовали: убивали мирных жителей — детей, женщин, стариков, сжигали целые деревни. И я не возьмусь утверждать, что мой брат был исключением. Вполне возможно, что он убил чью-то сестру, дочь или бабушку. А если сам не убивал, то видел, как это делают другие, и не пытался их остановить. Я не говорю, конечно, что он заслужил смерть, но героем я его тоже считать не могу. Хорошо, что меня не слышат сейчас твои бабушка и дедушка. Они утверждают, что Сусуму — одна из бесчисленных жертв войны, подобно жителям Кобе, погибшим от бомб. Но в Библии сказано: только через истину мы обретем свободу, и я верю в это. Сусуму был солдатом. Он пошел на войну, готовый не только умереть, но и убивать. И с моей стороны делать из своего брата героя или безвинную жертву означало бы оскорбить его память. Впрочем, когда идет война, людей безвинных нет. Даже мы, которые были в тылу, в той или иной степени виноваты. Одни в том, что поддерживали войну, а другие в том, что недостаточно активно протестовали против нее.
В какой-то момент мне захотелось сесть прямо на тропинке и заплакать. Я была несправедлива, считая мать лгуньей. Просто она, как и госпожа Като, хотела, чтобы наша семья выглядела в глазах окружающих благополучной, хотя на самом деле это не так. Она, например, утверждала, что бабушка Шимидзу — добрая женщина. Выдумала историю со своим отъездом, говоря, что должна помочь своему отцу и скоро вернется. Но, думается, это была ложь во спасение. Говоря мне неправду, мать сама хотела верить в нее. Хотела, чтобы и бабушка чудесным образом переменилась и чтобы наше расставание оказалось недолгим. Такую ложь можно простить. Скорее это даже фантазии. В принципе, мать — человек искренний: не выгораживает же она своего погибшего брата. Наоборот, сказала мне всю горькую правду: в Маньчжурии он вполне мог убивать безоружных людей.
Наконец мы с доктором Мидзутани выбрались из леса и теперь шли по асфальтированной дорожке. До клиники оставалось всего несколько кварталов. За нашей спиной высились громадные кедры, отбрасывающие густую тень. Казалось, будто эта тень покалывает кожу на макушке.
— Без рассказов матери я бы ни за что не написала такого сочинения, — вдруг выпалила я, стараясь, чтобы голос у меня не дрожал. — Она мне многое объяснила, многому научила.
— И еще многому научит. — Доктор Мидзутани запнулась на секунду, но потом продолжила: — Извините, это, разумеется, не мое дело, но почему вы не можете видеться с матерью, даже если живете врозь?
— Отец и бабушка — я имею в виду мать отца — никогда не разрешат этого. Они считают, раз мать решила уехать, то она лишена права встречаться со мной. Она, мол, сама сделала такой выбор.
Доктор покачала головой:
— Что за чушь? У вашей мамы, по сути дела, и выбора-то не было. — Она нахмурилась, и в ее голосе зазвучали резкие нотки.
Я пожала плечами. Доктор права, но что от этого меняется?
— А если вы будете постоянно упрашивать отца и бабушку, может, они в конце концов пойдут вам навстречу?
— Нет!
Внезапно я почувствовала раздражение. Доктор ничего не понимает. Она думает, что мои отец с бабушкой — нормальные, милые люди, как ее родители. Не знает ничего, а дает советы. Вообще-то говоря, я напрасно на нее сержусь: откуда ей знать, если я в подробности не вдавалась. Тем не менее раздражение не исчезало. Не хочу я обсуждать наши семейные дела ни с ней, ни с кем другим.
— А если вы категорически потребуете?
Я мотнула головой и ничего не сказала. Может, она поймет намек и отстанет от меня.
— Не хочу быть навязчивой, но вы позволите помочь вам, если, конечно, мне это удастся?
— Помочь? С какой стати? — спросила я довольно бестактно.
Когда люди предлагают помощь, не принято спрашивать, почему они так поступают. И все же не ее дело, буду я видеться с матерью или нет. Наверное, она считает, что раз она доктор, а родители у нее богаты и добры, она может разрешать все проблемы и прийти на помощь каждому. Но она ошибается. Нашей семье не в силах помочь никто.
— Вас интересует, почему мне хочется помочь вам и вашей матери?
Я механически кивнула.
Поколебавшись секунду, она сказала:
— В свое время я была замужем. Детей у меня не было, но, если бы были, я бы их не бросила ни при каких обстоятельствах. Так не поступают.
Я в изумлении уставилась на нее, чуть не выронив сумку. Ее глаза сузились, и выглядела она в этот момент очень серьезно, даже встревоженно. Я вспомнила, как она говорила неделю назад, что старается не плакать ни на людях, ни наедине с собой. Представила, как в трудные для нее времена она часами бродила в полном одиночестве по лесу. Точь-в-точь как моя мать прошлой весной, возвращаясь домой в насквозь промокшей обуви.
— Вы удивлены? — Доктор Мидзутани хотела спросить шутливым тоном, но голос у нее подрагивал. — Трудно представить меня в роли замужней женщины?
— Да нет, почему же? Даже легко, — быстро пролепетала я, глядя в сторону.
Не хочется думать, что доктор Мидзутани рыдала по ночам или часами бродила, обливаясь слезами, по лесной тропинке.
— Мой брак длился недолго, — она выдавила-таки улыбку, — а говоря точнее — три месяца. Когда-нибудь поведаю вам эту историю.
Я промолчала, не зная, что и сказать.
Вскоре мы оказались у дверей ее клиники. Я вручила ей сумку для домашних питомцев.
— Большое спасибо, — проговорила я, чувствуя себя полной идиоткой. Затем повернулась и пошла.
— Подождите, хочу вас попросить кое о чем. Мне понадобится помощь. Примерно через месяц ко мне повалят посетители — будут приносить птенцов, выпавших из гнезда. Одной мне не справиться. Мне нужен помощник.
— Вы имеете в виду меня?
— Не волнуйтесь, вам не придется здесь проводить целый день. Вы сможете брать птиц к себе домой, если, конечно, бабушка не будет возражать. — Она испытующе посмотрела на меня.
Да, из моих жалостливых излияний она сделала вывод, что я тряпка. Нет, так не пойдет.
— Меня не волнует, что скажет бабушка. У меня своя комната, и что я в ней делаю, решать только мне.
— Прекрасно, удачи вам! — лучезарно улыбнулась доктор. К ней вернулось ее обычное настроение. — Разумеется, я вам буду платить.
— Вот это необязательно.
Плотно сжав губы, доктор покачала головой и произнесла шутливо-наставительным тоном:
— Никогда не отказывайтесь от денег, которые предлагают вам за добросовестный труд.
— О'кей!
— Значит, договорились. — Она протянула мне руку. — Я уезжаю на несколько недель на север Японии, хочу понаблюдать за птичьими пролетами. А когда вернусь, сразу же вам позвоню. Сейчас на севере собираются огромные стаи перелетных птиц. Каждый год туда езжу. Просто фантастика: я в лесу одна, а птиц — тучи. Но приятно будет и возвратиться. И увидеть вас.
— Спасибо.
Пожав друг другу руки, мы расстались.
Глядя ей вслед, я уже не думала о том, как она уныло бродит в наших окрестных лесах. Мне рисовалась совсем другая картина. Вот она едет в своем красном пикапе по узкой горной дороге. Разумеется, одна. Сидит за рулем, а рядом, на сиденье пассажира, расстелена карта. Она улыбается и напевает что-то себе под нос. А главное, знает точно, где искать птиц редкой породы.
На следующий день, в воскресенье, я села на пригородный поезд и отправилась в свою школу. Почтовые ящики учителей, в один из которых я должна опустить свое сочинение, находятся в том же здании, что и часовня. На лужайке собралась на торжественную церемонию толпа выпускниц. Девушки, только что окончившие двенадцатый класс, надели свои лучшие платья. В основном черные, темно-синие и ярко-красные. Их отцы, одетые в черные костюмы, заметно волнуются. Некоторые курят сигарету за сигаретой. Матери, в строгих черных кимоно, с вышитыми на них фамильными гербами, вооружившись расческами и носовыми платками, хлопочут над дочурками, как наседки. Хотя большинство девушек пойдут в колледж при академии изучать музыку или литературу, иными словами, будут ходить сюда же, волнуются они так, словно собрались здесь в последний раз. Оживленную болтовню иногда прорезает громкий смех или шумное приветствие.
Я в своей более чем скромной одежде (серая футболка, синие джинсы) нырнула в здание часовни, опустила свое сочинение в почтовый ящик госпожи Фукусима и побежала вниз по холму. По дороге отметила: на камелиях уже появились бутоны, но листьев еще нет.
Через три года и я приду на выпускной бал. Единственная девушка, которая появится здесь без матери. Бабушка сюда, конечно, не сунется. Будет до последнего дня учебы пилить меня: надо переходить, мол, в муниципальную школу и готовиться к вступительным экзаменам в государственный университет. Нашу академию она ненавидит. Считает ее иностранной заразой. Ее ведь основали в начале XX века американские миссионерки. Ну а кроме того, здесь училась моя мать. Тоже немаловажный повод для презрительного фырканья. В общем, приду я на выпускной вечер одна. Отец, скорее всего, постесняется: ведь он будет единственным, кто явился без жены. Отговорится, что дел невпроворот, а выпускной вечер — чистая формальность. Уедет, как всегда, в Хиросиму, к своей подружке. Ее, во всяком случае, на мой выпускной бал он не притащит. Богатому и уважаемому человеку не пристало заявляться на выпускной вечер своей дочери с женщиной, которая наливает посетителям бара виски и саке. Хотя папаша и связался с этой Томико, разводиться с матерью он не собирается. По его мнению и мнению бабушки, люди из приличных семей не разводятся.
Мысль о том, что простецкая подружка отца не сможет показаться в моей школе, а тем более выскочить за него замуж, привела меня в восторг. Но торжествую я недолго. Хорошенько подумав, я решила, что становлюсь похожа на бабушку Шимидзу. У меня немало причин не любить Томико Хайяши, но ее происхождение и профессия здесь ни при чем. Может, она ничего не может изменить в своей жизни. Нет, не хочу я рассуждать, как бабушка Шимидзу, которая всегда смотрела на маму свысока, поскольку ее родители, до войны люди довольно обеспеченные, в послевоенное время обеднели. После войны многие мастера, занимавшиеся пошивом кимоно, разорились, но бабушка Шимидзу постоянно подчеркивала, что общий спад производства к этому отношения не имеет, просто родители моей матери не проявили должного усердия. Так что презирать Томико Хайяши за то, что она владелица бара, несправедливо. Тем не менее любое напоминание о ней вызывает во мне дикую ненависть, и отделаться от этого чувства я не могу.
Выскочив из ворот школы, я очутилась в жилом квартале. Поневоле позавидуешь семьям, которые здесь обитают. В каждом доме мать и отец, один или два ребенка. Никто на свете не одинок так, как я.
Как говорит доктор Мидзутани, птицы в одиночку не выживают. Выпадет птенец из гнезда, смирится со своей горькой участью и умрет. Наверное, я тоже одинокая птица. Мы жили с матерью, как два птенца в одном гнезде, и вот она улетела. Странно, но я воспринимаю ее как беспомощного птенца, а не как взрослую птицу, которая приносит корм своим чадам. Но если она не способна заботиться обо мне, то кто же взвалит на себя это бремя? «Бог, — утверждает пастор Като. — Все мы божьи птенчики. В Библии сказано: без ведома Бога не выпадет из гнезда ни один воробей». Но какой смысл заключается в этой фразе? Если бы Бог знал обо всех несчастных воробьях, он бы постарался их уберечь. Наверное, он не может видеть все, что происходит на свете. Подобные мысли занимают меня уже давно.
Пока я на станции ждала поезда, мне вспомнилось еще одно высказывание доктора Мидзутани. Она говорила, что птицы могут захлебнуться водой, которую пьют. Для их крошечного клюва даже несколько капель — целый океан. Стало быть, моя мать — птица, в чьем клюве море слез. И чтобы не захлебнуться, она рассталась со мной.
Подходит поезд. Сначала я его услышала — свист, лязг, грохот, а потом уже увидела. Направляясь к ближайшему вагону, я подумала о моем свиристеле. Сидит, наверное, один-одинешенек на ветке виргинской черемухи и верещит, призывая сородичей. Путь в Сибирь далек. В одиночку его не одолеть. Хотелось бы мне услышать, как стая свиристелей откликается на зов моей птицы. Голос одного свиристеля — тонкий и жалобный, но голос стаи звучит внушительно. Уже прошли сутки, как моя птица на свободе. Должно быть, свиристель нашел все-таки компанию и спокойно поедает себе черемуху, почки горного ясеня и дикие маслины, набираясь сил перед дальней дорогой. В поезде я закрыла глаза и попыталась представить, как он летит вместе со стаей. В дорогу он забрал часть одиночества, растворенного в моей комнате, и сейчас его попискивание — это моя грусть, падающая в океан и поглощаемая волнами.