Госпожа Като украсила алтарь цветами, срезанными в теплице: темно-розовыми розами, голубыми дельфиниумами, папоротником. Они мне напоминают тропических рыб, плавающих среди зеленых водорослей. Вставая вместе со всеми прихожанами, исполняющими псалом, соответствующий обряду причастия, я представляю себе, что церковь наполнена не воздухом, а водой. Я пытаюсь дышать в голубых струях, а над головой проплывают рыбы, сверкающие в лучах солнца.

Позади меня поют старики и старушки. Их тонкие голоса дрожат, и они на полтакта отстают от органиста, но все равно получается благочестиво. Рядом со мной звучит тенорок Кийоши. Года два-три назад, когда его голос ломался, он мог издавать лишь звуки, похожие на кваканье, и поэтому в церкви предпочитал не петь — лишь шептал слова псалмов. Сейчас у него голос неплохой, звучный. А у меня все тот же — детский, писклявый. Жаль, что я не родилась мальчишкой, тогда лет в тринадцать природа преподнесла бы мне подарок в виде обновленного голоса.

После последнего стиха я произнесла: «Аминь». Не пропела, а просто пробормотала. «Аминь» означает: «Да будет так!» А что я могу утверждать, если в сегодняшнем обряде причастия не участвую? Я еще не готова принять дары Божьи. Я покосилась на Кийоши: не заметил ли он мою уловку? Нет, его взор устремлен прямо перед собой, он целиком сосредоточился на священной трапезе.

Прихожане усаживаются на свои места под скрип и скрежет складных стульев. Госпожа Вада и мадемуазель Фуджимото направляются к алтарю, забирают серебряный поднос, освящённый пастором Като, и передают его по рядам. Когда дошла очередь до меня, я на секунду поставила поднос к себе на колени. В нашем приходе причащаются каждый месяц лишь двенадцать человек, но госпожа Вада поставила на поднос не менее тридцати крошечных стаканчиков с виноградным соком и положила горку хлеба, нарезанного мелкими кубиками. Кубики напомнили мне хлебные крошки, которые мы с матерью сыпали для птиц на заднее крыльцо. Так близко подбираться к нашему дому осмеливались лишь воробьи. Мы старались их не спугнуть, особенно весной, когда воробьи выводят птенцов и постоянно таскают им корм. Иногда нам удавалось увидеть, как пушистые птенчики, сидя в гнездах, отчаянно машут крыльями, чтобы не потерять равновесия. Человек, очутившись в воде, тоже работает руками и ногами, чтобы удержаться на плаву. Воробьи подрастают быстро. Уже к июню мы не могли отличить молодняк от остальной стаи. Каждая птица сама добывала себе корм и вообще занималась своими делами.

Я, разумеется, ничего на подносе не тронула и передала его Кийоши. Взяв кубик хлеба, он положил его в рот. Кадык у него задвигался, рот плотно сжался. Поднеся крошечный стаканчик к губам, он сделал несколько глотков. Что сейчас происходит в его душе? Мне почему-то представился воробей, залетевший в грудную клетку Кийоши. Порхает там и стучит крыльями по его ребрам. На прошлое Рождество, когда Кийоши торжественно объявил в присутствии всех прихожан, что обрел веру в Бога, и после этого прошел обряд конфирмации, я вместе со всеми аплодировала и старалась убедить себя в искренности моих чувств. Но кое-что меня смутило. Когда пастор благословлял Кийоши, мне показалось, что пожилые прихожане удивляются, почему я не стою рядом с ним. Даже мать, сидевшая рядом со мной, выглядела грустной. Глядя на Кийоши, она, наверное, думала о том времени, когда мы с ним были младенцами.

В моем альбоме есть фотография: три малыша — я, Кийоши и еще один мальчик, Такаши Учида. Все завернуты в белые простыни: фото было сделано во время наших крестин. Такая же фотография есть и в альбомах мальчиков. Наши матери часто рассказывали: когда пастор Като окропил водой лысые головки Кийоши и Такаши, те заревели, а когда пришла моя очередь, я заливисто смеялась, будто радовалась крещению. Но Кийоши, уже будучи подростком, самостоятельно пришел к вере. Во время его конфирмации, сидя рядом с матерью, я задавалась вопросом, не разочаровалась ли она в своих ожиданиях относительно меня. На протяжении нескольких лет я вообще сомневалась в том, что Бог существует, хотя матери, конечно, ничего не говорила. У нее и без меня проблем хватало. Мне не хотелось бы, чтобы она не спала по ночам, тревожась, что я не присоединюсь к ней и семейству Като в раю.

Кийоши, склонив голову, читает про себя молитву. Мадемуазель Фуджимото забирает у него поднос и передает его в задние ряды. Она смотрит мне в лицо, но я опускаю глаза. Мадемуазель Фуджимото — старая дева, причем в годах. Она учила в нашей академии мою мать, госпожу Като и госпожу Учида, преподавала Библию. Несколько лет тому назад я тоже училась у нее — в воскресной школе. Ее любимый эпизод из Библии — рассказ о том, как Христос, оставив без присмотра стадо из девяноста девяти овец, стал искать одну овцу — заблудшую. Сейчас, встречая меня, она, наверное, думает, что я тоже заблудшая овца. В таком случае она немного ошибается. Если бы я была той овцой, я бы сказала Христу и своим девяноста девяти сородичам: «Ступайте своей дорогой и не думайте обо мне. Хочу идти сама по себе».

Мадемуазель Фуджимото пошла дальше по проходу, а я принялась рассматривать издалека цветы, срезанные в теплице. Мать, которая часто украшала интерьер церкви цветочными композициями, таких цветов уж точно бы не выбрала. В апреле она взяла бы ветки вишни, жасмина, добавила бы анютины глазки — все из нашего сада. Наконец, положила бы большой букет белых тюльпанов. Мать всегда умела собрать букет, подходящий ко времени года. Цветочные композиции, говорила она, должны гармонировать с природой. В прошлом году, в середине февраля, она принесла домой еще голые ветки вишни и несколько павлиньих перьев, оброненных птицами осенью, во время линьки. Зеленые и синие «глаза» плыли на фоне темных веток, как неизвестные планеты на черном небе. Если бы мать не уехала и продолжала создавать свои чудесные икебаны, я, может быть, и поверила бы наконец в Бога. Во всяком случае, я бы стала серьезней воспринимать слова пастора Като о красоте окружающего мира, созданного Творцом.

После службы мы пошли с Кийоши к нему домой. На кухне он вручил мне письмо от матери. Пока я вскрывала конверт, Кийоши открыл холодильник, налил молока в высокий стакан.

— Хочешь молока? — спросил он после того, как опустошил его.

— Нет, спасибо.

Странный народ эти мальчишки. Девочка сначала бы предложила напиток подружке, а потом уж сама выпила.

Кийоши стоит у стола, вытирая рот тыльной стороной ладони. Я разворачиваю письмо. Руки начинают дрожать. Первое письмо за месяц. Нет, прошло больше месяца с тех пор, как я отправила ей письмо с просьбой разрешить мне звонить ей по телефону. Иероглифы идут сверху вниз, как было принято раньше. Написаны черной тушью. Всего одна страница. Я лихорадочно всматриваюсь в ожидании плохих новостей. Вот что она пишет:

«Дорогая Мегуми!

Надеюсь, ты хорошо провела каникулы и новый учебный год начнешь отдохнувшей. Ты, наверное, волнуешься из-за более сложной школьной программы, но прошу тебя — не перегружайся. Побереги себя. Я всегда гордилась твоими успехами в учебе, но здоровье — самое главное. Работай в меру, а то я буду беспокоиться.

Здесь все хорошо. Мой отец получил несколько крупных заказов — свадебные наряды. Мы вдвоем целыми днями вышиваем. Он снова нанял госпожу Тода, поскольку пальцы у него уже не такие гибкие, и тонкая работа ему не удается. Но рисунки он придумывает, как и раньше, прекрасные. Особенно мне нравятся его журавли, сосновые рощи и цветущие пионы. Жаль, что ты сейчас не можешь ими полюбоваться.

Мы с твоим дедушкой думаем о тебе каждый день. Я молюсь Богу, чтобы он утешил тебя. Мой отец тоже молится — в буддийском храме и просит духов твоей бабушки, моего брата Су суму и всех наших предков оказывать тебе покровительство. Я раньше думала, что огорчила моих родителей, поскольку избрала другую веру, но сейчас я спокойна. В конце концов, и я, и мой отец обращаемся к одному и тому же Богу, хотя и называем Его по-разному. Мы уважаем все религии.

Теперь я отвечу на твой вопрос, хотя и знаю, что мой ответ тебе не понравится. Насчет телефонных звонков. Боюсь, что это исключено. Пойми, Мегуми, как я буду страдать, слыша твой голос и зная одновременно, что не могу тебя видеть. Уверена, ты чувствуешь то же самое. Письма — другое дело: мы пишем их в одиночестве, можем собраться с мыслями, найти друг для друга слова утешения. А разговаривая по телефону, трудно оставаться спокойной. Мы обе будем плакать и станем еще несчастнее, чем сейчас. Думаю, ты меня поймешь.

Прости, что написала это письмо с запозданием. Я хотела ответить немедленно и сразу же написать, что я категорически против телефонных звонков. Но я боялась тебя огорчить и поэтому все откладывала. Думала снова и снова, молилась, обращаясь за советом к Богу. Но ответ мой остается прежним. Еще раз прости меня. Знай, что я думаю о тебе денно и нощно, что ужасно скучаю и люблю тебя.

До свиданья. Передай, пожалуйста, привет всем Като.

Твоя мама, Чи».

Сложив письмо, я сунула его в карман.

— Пойду, пожалуй. — Голос мой звучал тихо и жалобно.

Все же мать — ужасная трусиха. Боится разговаривать по телефону, так как мы можем расплакаться. Боялась сразу написать письмо, испугавшись, что я расстроюсь. А я, наоборот, расстроилась, что она так долго молчит. Если уж собралась сказать «нет», то говорить нужно сразу, а не держать меня в неведении месяц с лишним. И зачем начинать письмо с каких-то малозначащих новостей? Почему она не может понять, что я в любом случае хочу знать правду, какая бы она ни была?

— Дурацкое письмо, — выпалила я, спускаясь вслед за Кийоши по ступенькам. — Представляешь, моя мать не хочет разговаривать со мной по телефону: боится, как бы мы с ней лишний раз не расстроились. Но не может сказать этого прямо. Начинает письмо с того, что они с дедом вышивают, советует мне не засиживаться допоздна за уроками — здоровье, мол, дороже. Как она могла написать такое глупое письмо?

Остановившись на середине лестницы, Кийоши обернулся ко мне.

— Твоя мама хочет как лучше, — сказал он назидательным тоном. — Сообщает тебе в первую очередь приятные известия. Бережет твои чувства. Эгоистично с твоей стороны винить ее за это.

Реплика Кийоши настолько меня удивила, что я не нашлась с ответом. Мои школьные подруги, выслушав мой рассказ, сказали бы примерно следующее: «Просто ужас! Жаль, что она поступает так неразумно». Или: «Сочувствую. Я бы тоже расстроилась». Конечно, я бы не придала их словам особого значения, но все же сочувствие подруг помогло бы мне. Почему же Кийоши не может сказать что-нибудь в том же духе? Я бы поняла, что он беспокоится обо мне, хотя ему и представить трудно, через что мне довелось пройти. Я уверена, ни одна девочка не бросила бы мне такого упрека, зная, что я и так достаточно несчастна. Раньше Кийоши черствостью не отличался. Но в последние год-два он словно совсем перестал меня понимать. Скажем, кто-то меня обидит. Так Кийоши обязательно встанет на сторону того человека, убеждая меня, что в жизни нужно быть справедливым, а не пристрастным.

— А чего ты ожидала от ее письма? — не отстает он со своими нотациями и явно сердится.

— Не знаю, но зачем мне эти мелочи жизни и банальности?

Он покачал головой:

— Нельзя судить ее так строго. Ты сама знаешь, она чувствует себя одиноко. Почему же не проявить сочувствия?

Я собралась было ответить, что именно он и судит о людях слишком строго, но не успела — Кийоши уже сбежал вниз.

Спускаясь вслед за ним, я подумала: хорошо, что не сообщила ему о других подробностях из письма матери. О том, что, по ее мнению, христианина и буддиста можно по сути дела считать единоверцами. Кийоши пришел бы в ужас от такого кощунства. Пастор Като предположил бы, что вера матери недостаточно крепка. Да и госпожа Като была бы шокирована. Нет, что бы ни говорила мать насчет религий, я должна это хранить в тайне. Вообще в последнее время в моей голове скопилось много такого, о чем я никому не могу рассказать. Как бы ни были добры мои друзья, многое, о чем я думаю, недоступно их пониманию. Максимум, что они могут мне дать, дежурные слова соболезнования.

А меж тем на улице сияет солнце, заливая светом парковочную площадку, посыпанную белым гравием. Машин на ней почти не осталось. Наверное, в зале для прихожан, оборудованном на первом этаже дома Като, пьют чай несколько старичков. Когда мы с Кийоши учились в начальной школе, в нашу церковь приходили и другие дети. Их матери, как и наши, обратились в христианскую веру, будучи еще школьницами, во время войны. Но потом эти женщины перестали здесь появляться. Дети, естественно, тоже. С каждым годом прихожан у нас все меньше и меньше. В основном пожилые люди. Иногда бывает несколько старшеклассников и студентов колледжей, но через несколько месяцев они исчезают. На смену им приходят новые.

— Пошли, я провожу тебя, — кричит мне Кийоши.

«Не волнуйся — сама дойду», — хочется ответить ему.

Тогда он может подумать, что я признала его правоту, но из гордости не хочу в этом сознаться.

Кийоши уже выходит из ворот. Пожав плечами (что тут поделаешь?), я ускоряю шаг, чтобы догнать его.

С дорожки, вьющейся вдоль течения речки Асьи, видно, что река обмелела. Трудно вообразить, что здесь, как нам рассказывали на уроках истории, случались наводнения. Зимородок чиркнул по поверхности воды и скрылся из глаз. На холме проглядывает сквозь сосны наша старая начальная школа. Ее небольшие окна сверкают на солнце, фасад — кремового цвета.

— В моей новой школе в кабинет биологии вместе со мной ходит на занятия твоя соседка — Кейко Ямасаки, — говорит Кийоши, когда мы идем вдоль реки.

— Что? — Я, признаться, удивилась. Ведь они учились в разных муниципальных школах. Да, забыла, их действительно собирались переводить в одну и ту же.

— Ну, и как Кейко? — спрашиваю я нарочито небрежным тоном. Я не объясняла Кийоши, почему мы с ней раздружились, но он, должно быть, заметил, что я давно перестала упоминать ее имя.

— У нее все отлично. Говорит, что снова стала ходить в церковь — в небольшую церквушку в Кобе. Там уделяют большое внимание изучению Библии.

— Это прекрасно! — Интересно, уловил ли он мой сарказм?

— Мы решили вместе выполнять лабораторные работы. Учитель сказал, что каждый сам себе выбирает напарника.

— Вот не думала, что при встрече вы узнаете друг друга. Вы же были знакомы через меня.

— Тем не менее узнали. Говоришь какую-то чушь. На прошлой неделе мы уже проводили лабораторные исследования.

— И что же вы исследовали?

— Узнавали, у кого какая группа крови.

Я испуганно заморгала. В прошлом году мы выполняли такую же лабораторную работу. Когда господин Сугимото, наш учитель, раздавал нам стерильно чистые иглы, меня стало подташнивать. Но я крепилась. Протерла ваткой правый указательный палец, в левую руку взяла иглу и попыталась собрать все свое мужество. Однако словно чья-то ледяная хватка сжала мои пальцы в кулак. Я не могла их разогнуть. Я живо представила себе, как тонкая острая игла пронзает кожу, протыкает на несколько миллиметров слой мяса и наконец делает крошечное отверстие в стенке кровеносного сосуда. Руки стали дрожать, меня бросало то в жар, то в холод. Наконец воткнула иглу, но кровь не показалась. Еще раз и еще — в общей сложности три прокола. Только тогда на пальце проступила крошечная капля крови. В ушах у меня зашумело, будто я услышала гул далеких водопадов. В воображении полились реки крови. Глубоко вздохнув, я стала сжимать уколотый палец, хотя в груди и в животе похолодело. Капля на пальце постепенно набухала и стала похожа на булавочную головку. Таких булавок полно было у матери. После этого я вдруг оказалась в кабинете медсестры, а как туда попала — не могла вспомнить.

— Ты слишком много раздумываешь над пустяками, — засмеялась моя напарница по лабораторным работам Миёко, когда я объясняла ей, почему упала в обморок.

Миёко — одна из двух моих самых близких школьных подруг. Она чуткая и тонкая девушка, но на сей раз ошиблась.

— Я тоже не проколола бы, — она наморщила нос, — если бы, как и ты, вникала в каждую деталь. Надо просто глубоко вздохнуть и всадить иглу. Если ни о чем не думать, все получится.

Миёко не права. Как можно вычеркнуть мысль из сознания? Это ведь не письменный стол вытереть. Одно дело — перестать думать о чем-то, что случилось в прошлом или может произойти в будущем. Если я постараюсь, то на какое-то время могу вычеркнуть из памяти досадный инцидент, случившийся вчера, или неприятное событие, ожидающее меня буквально завтра. Но как не думать о том, что происходит с тобой прямо сейчас? Это совершенно невозможно.

— Я такую работу уже делала. Отвратная штука, — призналась я Кийоши. — Упала в обморок.

— Кейко тоже поначалу боялась, — с улыбкой заметил Кийоши. — Я хотел сам уколоть ее, но она мне не доверила. А потом преодолела страх, потому что, как она говорит, подумала в этот момент об Иисусе Христе. Вспомнила про его страдания на кресте и поняла, что укол в палец — сущий пустяк.

Забыв об осторожности, я расхохоталась:

— Мысль довольно глупая.

Кийоши недобро посмотрел на меня. Его массивный квадратный подбородок угрожающе выдвинулся вперед.

— И что же в ней глупого?

Он шагает твердо, уверенно. Коричневые ботинки ему жмут и не гармонируют с черными брюками и светло-голубой рубашкой. Меня вдруг покоробил его гардероб, хотя и я, признаться, не эталон элегантности. Плиссированная синяя юбка и белая блузка — такой наряд годится лишь для церкви.

— По-моему, ничего глупого — вспомнить об Иисусе на уроке. Ты не согласна? — настаивает Кийоши. — Общение с Богом должно происходить не только по воскресеньям, в церкви.

Мне хотелось закричать: «Мне Бог не нужен ни в какой день недели. Я больше в него не верю. А в церковь хожу по привычке и чтобы выбраться из дома, где засела бабушка!» Но слова застревают у меня в горле. Так же, наверное, чувствовал себя Кийоши, когда у него ломался голос и он мог только шептать или квакать. Горло сдавила боль, словно там застряли все слова, невысказанные годами.

Мы свернули с берега реки и направились на станцию, где останавливаются пригородные поезда. Большинство домов в округе были построены еще до войны. Потом их надстроили, и теперь нижние этажи у них — старые, деревянные, а верхние — из камня или бетона.

— Кейко говорит, что пастор их прихода общался со Святым Духом, — заявляет Кийоши. — Он знает божественный язык.

Я кивнула, но ничего не сказала.

— Кейко тоже просит Святого Духа осенить ее.

Как может эта Кейко быть религиозной? Лишь две недели назад я видела ее во дворике вызывающе накрашенную и в кокетливом одеянии.

— Мой отец не верит в дары Святого Духа, — сказал Кийоши.

— Неправда. Он всегда говорит о Святой Троице и молится, чтобы Святой Дух снизошел на его учеников.

— Но он считает, что эти дары предназначены не нам. Он говорит, что люди, пытающиеся вызвать в прения, заблуждаются. Они просят Бога, чтобы он зримо доказал свое существование, а этого не нужно делать. Нужно просто верить — вот и все. Он очень рассердился на меня, когда я коснулся этой темы. У нас была жуткая перепалка, — Кийоши вздохнул, покачав головой. Его узкие глаза смотрят устало и грустно.

— Да, печально. — Я стараюсь говорить с ним помягче, посочувствовать. — По-моему, пастор Като иногда слишком упрям. Не стоит ему сердиться на тебя, когда ты заводишь разговор о религии. Пусть даже ты не во всем с ним согласен.

Кийоши поднял голову и выпрямился.

— Я не говорю, что мой отец — человек ограниченный или лицемер. Он очень хороший священник.

Повернувшись, Кийоши пристально посмотрел на меня. Он задиристо вздернул свой крупный нос, глаза стали холодными.

Да что с ним творится? Я пытаюсь встать на его сторону, утешаю его, а он то и дело огрызается. В детстве в такой ситуации я бы стукнула его и побежала домой. Зачем он сегодня навязался мне в попутчики? Чтобы пререкаться со мной и рассказывать о том, какой образцовой христианкой стала Кейко?

Миновав станцию, мы очутились на улице, где масса кондитерских, бутиков и магазинов, торгующих деликатесами. В конце квартала Кийоши резко остановился напротив бара с сиреневыми стенами. Над дверью красовалась надпись: ДЖАЗ-БАР «ОРХИДЕЯ».

Кийоши внимательно изучил вывеску и двинулся дальше.

— Братья Учида, Тору и Такаши, вернулись в наш город, — сказал он.

— Правда? А откуда ты знаешь?

— Видел Такаши в школе. Мы вместе занимаемся в спортзале.

Я ничего не слышала о братьях Учида почти пять лет, с тех пор как они после смерти матери перебрались в Токио, к каким-то родственникам.

Кийоши оглянулся и, указав на джаз-бар, добавил:

— Такаши сказал, что Тору здесь работает.

— В баре?

— Ну и что? Они ведь больше не ходят в церковь. Как переехали к бабушке и дедушке, перестали считать себя христианами.

Меня, впрочем, удивили не тонкости христианской морали. Я просто подумала: Тору слишком молод, чтобы получить разрешение на работу в баре. А может, все по закону? Он старше нас лет на пять. Ему двадцать или двадцать один — чуть больше, чем выпускнику полной средней школы.

— Отец говорит, что в семьях, где только жена — христианка, всегда возникают проблемы, — продолжал Кийоши. — Воспитать ребенка в христианской вере очень сложно. Если бы у моего отца была дочь, он ни за что не позволил бы ей выйти замуж за безбожника, как это случилось с твоей матерью и госпожой Учида.

Мы повернули за угол и стали подниматься по крутому холму в сторону моего дома. Тору и Такаши, должно быть, решили вернуться к отцу, поскольку они уже достаточно взрослые, могут сами о себе позаботиться и не будут его обременять. Если бы бабушка Шимидзу не согласилась переехать к нам, отец отправил бы меня к ней в Токио на несколько лет, пока я не повзрослею и не смогу вести хозяйство в нашем доме. Что за глупость: я должна расстаться с матерью, которая действительно обо мне заботится, и жить с отцом, хотя он настоящий белоручка и вдобавок появляется дома лишь изредка. «Это несправедливо», — говорила доктор Мидзутани, имея в виду, что женщин иногда насильно разлучают с детьми. И она тысячу раз права.

— Когда твоя мама уехала, отец забеспокоился. Он боялся, что ты перестанешь ходить в церковь, — проговорил Кийоши.

Кийоши впервые за все утро сказал мне какие-то теплые слова, но я не смогла ему ответить. Странный человек пастор Като: нашел повод для волнений! Лучше бы он беспокоился о том, что мне одиноко, а он вместо этого интересуется, останусь ли я прилежной прихожанкой или нет. Но говорить об этом Кийоши без толку, так что я предпочла промолчать.

Над нами пролетел самолет, оставив в небе след, похожий на белую реку. В детском саду, если кто-нибудь из нас замечал самолет, все дети кидались к окну и бурно обсуждали это событие. В те годы самолеты пролетали над нашим городом гораздо реже, чем теперь.

— Увидимся вечером, — сказал Кийоши, когда мы добрались до дома. — Ты ведь придешь на библейские чтения?

— Постараюсь. Но если отец будет дома, то вряд ли. Ему не слишком нравится, когда я хожу в церковь два раза в день.

— Ну, его дело, — и Кийоши зашагал обратно.

Дом оказался запертым — никого нет. Вчера вечером отец вернулся поздно, а сегодня ранним утром отправился играть в гольф с коллегами по работе. Бабушка, должно быть, пошла в магазин — как всегда, со своей небольшой вязаной сумкой. Все женщины нашего квартала отправляются за покупками с тележками и набирают продуктов на несколько дней. А у бабушки любимая сумка — маленькая, вот она и таскается в лавку ежедневно, а потом жалуется, что пришлось пройти несколько кварталов, мучаясь от боли в спине. Могла бы облегчить себе шопинг, но тележка ей не по нраву.

Открыв дверь, я первым делом побежала к себе в комнату и спрятала письмо от матери в ящик письменного стола. Как же хорошо скинуть облачение прихожанки и снова оказаться в майке и джинсах! Так, еще нужны кроссовки. Переодевшись, я пулей выскочила из дома и зашагала вверх по холму к доктору Мидзутани.

Ворона в большой сумке подняла страшный шум: каркает, хрипло кричит. К ее правой лапе примотана лонгетка, крылья основательно изодраны. Ворона неуклюже прыгает на одной ноге и потом, сложив крылья, съеживается в углу сумки. Она напоминает мне старый, потрепанный зонтик.

Доктор Мидзутани надевает кожаные перчатки, доходящие до локтя.

— Не слишком везучая птица, — замечает она.

Открыв сумку, доктор хватает ворону за лапы и запихивает ее в картонный ящик, который я уже держу наготове. Мы ставим ящик на весы. Нахмурившись, доктор наблюдает за колебанием стрелки весов.

— Не так уж плохо. Вес вполне нормальный, учитывая особые обстоятельства. — Доктор вынимает из ящика ворону, которая, похоже, впала в транс. — Вот только есть она сама не может. Придется нам за ней поухаживать.

Мы идем к рабочему столу, где лежат нарезанные мной кусочки мяса. Чье это мясо, я даже боюсь спрашивать. В первый день работы у доктора Мидзутани (а это было две недели назад) я, открыв холодильник, обнаружила там пакет с замороженными крысами — скрюченные коготки, зубы, оскаленные в зловещей улыбке. Меня чуть не стошнило. Доктор заметила выражение моего лица. «Они редко входят в меню, — успокоила она меня, — а если понадобится, я сама их приготовлю».

— Начнем. — Доктор обхватила одной рукой вороньи лапы, а другой прижала ее крылья. — Я крепко держу. Она не вырвется и не ущипнет.

В левой руке я зажала пинцет с кусочком мяса, а большой палец правой руки поднесла к основанию вороньего клюва. Клюв — кажется, единственная не поврежденная часть ее тела. Он массивный, слегка изогнутый и будто покрыт черным лаком — не клюв, а какая-то деталь старинной мебели. Я медленно подвожу ноготь указательного пальца к уголку клюва и открываю его.

— Прекрасная работа, — комментирует доктор Мидзутани.

Держа клюв вороны открытым, я засовываю первый кусочек мяса как можно глубже и быстро вынимаю пинцет. Затем сжимаю клюв в кулаке, чтобы птица не выплюнула еду.

— Погладьте ей горло — тогда она волей-неволей проглотит.

Я глажу ворону по горлу и шее. Маленькие блестящие глазки настороженно смотрят на меня.

— Думаю, вы ей понравились, — заключает доктор.

Я скормила птице пять кусочков. Шестой, несмотря на поглаживания и уговоры, она ухитрилась все же удержать во рту, а затем выплюнула. Потом закаркала и зашипела на меня.

— Наверное, наелась, — засмеялась доктор Мидзутани.

Она посадила птицу обратно в сумку. Та покаркала немного и затихла.

— Думаете, выживет?

— Надеюсь. Выглядит она неважно, но все же я хочу попробовать.

— А что с ней случилось?

— Садитесь, расскажу подробно: оно того стоит.

Я присела у стола, а доктор принялась расхаживать передо мной взад-вперед. Даже в просторном белом медицинском халате она выглядит стройной, хотя хрупкой ее не назовешь.

— Значит, так. В четверг мне позвонила женщина. Ранним утром, на рассвете. Я только что проснулась. Ее было плохо слышно: она почему-то говорила шепотом. И все время повторяла что-то о дурных приметах. Выяснилось, что эта ворона попала в ловушку, поставленную в лесу. Такие ловушки зажимают птицам лапы, а оперение остается нетронутым. Ставят их на редких птиц, например на сов или ястребов, а потом делают из бедолаг чучела. Естественно, такой промысел запрещен законом. — Доктор обхватила себя руками, будто ее вдруг пробрал озноб. — Ловушка была плохо закреплена. Дом, где живет эта женщина, — прямо у леса. Вот ворона и явилась к ней во двор, волоча за собой ловушку. Муж женщины хотел убить птицу, он считает, что вороны приносят несчастья. Жена тоже так думает, но она полагает: если ворону убить, то на тебя обрушится еще более страшное несчастье. Представляете? Птицу спасло только суеверие женщины, а жестокость мужа ее вовсе не смутила. Я, конечно, выскочила из постели как ошпаренная, быстро оделась и приехала к ним. Их дом — всего в миле отсюда, так что я мгновенно оказалась на месте.

— Значит, вы обратились к мужу этой женщины с просьбой не трогать птицу?

— Примерно так. Однако он был не один. По двору бегало уже несколько мужчин, жителей соседних домов. Кто с граблями, кто с метлой. Слава Богу, ни у кого не было ружья. Они гонялись за вороной, но она оказалась стойким бойцом. Злобно шипела на них, а когда увертывалась от ударов, металлическая ловушка зловеще звенела. Птице повезло: должно быть, этот звон отпугивал людей. А может, все они суеверные и поэтому не очень старались.

Но все же ворону несколько раз сильно ударили. Я обнаружила у нее на спине несколько ран — это не из-за ловушки. И все-таки птице повезло: ей не пробили голову и не сломали крылья.

Я представила себе картину: изящная молодая женщина решительно направляется к толпе незнакомых мужланов.

— Я сказала им, чтобы они прекратили это безобразие, иначе я вызову полицию. Объяснила, что в городе запрещено убивать диких птиц. Жестокое обращение с животными считается преступлением. Говоря откровенно, мне хотелось не читать им лекцию, а взять грабли и треснуть кого-нибудь из них по башке. Но я, конечно, сдержалась. Посадила птицу в сумку и быстро удалилась. Я не была уверена, что смогу ее вылечить, но не оставлять же ее в такой ужасной ситуации. Она не так плоха, как я подумала поначалу. В ловушку попала лишь одной лапой. Она сломана, но перелом, как говорим мы, врачи, чистый, то есть не осколочный. Надеюсь, заживет. Ворона просидела в ловушке не более двух часов, поэтому не успела умереть от голода и обезвоживания организма. В прошлом году я наткнулась на другую птицу, попавшую в ловушку, — на сову. Обе ее лапы были перебиты в нескольких местах, и она уже умирала от голода. Мне пришлось ее усыпить. Эта ворона по сравнению с ней — живчик. Будем надеяться на лучшее.

Из сумки снова донеслось карканье — грустное, жалобное. Жаль, что вороны не понимают человеческого языка, а то бы я ее утешила: «Ты везучая птица — встретила очень добрую и храбрую женщину».

В половине пятого зазвонил телефон. Я в это время читала в своей комнате. Бабушка возилась на кухне. Сбежав по лестнице в прихожую, я схватила трубку.

— Привет! — раздался в ней голос отца, причем на фоне музыки. Должно быть, он в своем гольф-клубе. — Как прошел день?

Голос у него приветливый, но это наигранная приветливость. Если бы мы оказались лицом к лицу, я просто пожала бы плечами и даже не удосужилась ответить. Однако телефон — другое дело: нельзя же все время молчать.

— Все отлично, — пробормотала я.

— Ты не в духе? Что-то беспокоит? — спросил он с легким смешком.

Да все беспокоит — сплошные огорчения. Каждый разговор с Кийоши оканчивается тем, что кто-нибудь из нас выходит из себя. Меня, например, раздражает то, что он так легко поверил в мнимую набожность Кейко. И на себя я злюсь: у меня не хватило смелости сказать ему, что я потеряла веру в Бога. Да еще мать прислала очередное бессодержательное письмо и к тому же не хочет, чтобы мы перезванивались. В городе творится черт знает что. Люди ненавидят животных, гоняются с граблями за раненой птицей, чтобы прикончить ее. Но как я могу рассказать отцу обо всем этом, если он — главная причина моих несчастий? Если бы не его недостойное поведение, мать не уехала бы и не лгала мне. Если бы он не принес ей столько горя, она, может, и не стала бы трусихой, боящейся огорчить близких — боящейся настолько, что вынуждена сочинять небылицы.

Отец между тем молчит на другом конце провода и ждет моего ответа, как будто мое душевное состояние его действительно интересует.

— Да нет, ничего не беспокоит, — наконец отвечаю я сквозь стиснутые зубы.

Он не уловил интонацию.

— Отлично! Бабушка дома?

— Да, она на кухне.

— Дай ее мне.

Передав бабушке трубку, я осталась в прихожей, прислушиваясь к разговору. Но бабушкины реплики односложны:

— Да. Отлично. Очень хорошо.

Примерно так же говорила с отцом мать, когда он предупреждал ее по телефону, что вернется поздно.

Когда бабушка повесила трубку, я спросила:

— А что, отец сегодня не придет?

Она скорчила кислую физиономию:

— Вышло так, что игра в гольф затянулась. А завтра у него ранним утром важная деловая встреча в Хиросиме. Поэтому он поедет туда сегодня вечером, не заходя домой, и заночует в отеле. Так ему удобней: не надо рано вставать и мчаться как угорелому.

Подобно моей матери, бабушка Шимидзу оставляет неуклюжую ложь отца без комментариев. Он заранее собирался ехать в Хиросиму, прямо из гольф-клуба, и утром, уходя из дома, взял сумку с походным джентльменским набором. Впрочем, скорее всего в квартире Томико у него есть и одежда и обувь. Наверное, целый гардероб успел скопиться. Я представила себе тесную комнатенку над баром и дешевый комод, где валяются вперемешку их шмотки.

Я проследовала за бабушкой на кухню. Когда зазвонил телефон, она готовила бульон, в котором тушилось рагу из морепродуктов. Отец обожает это блюдо. Чтобы бульон получился вкуснее, в нем часами кипятят сушеные рыбьи головы и рубленые овощи. Кажется, все, кроме отца, такое рагу на дух не переносят.

Бабушка молча процеживает бульон в пластиковый сосуд, чтобы он дожил до завтрашнего дня. А то, что осталось в сите, выбрасывает в мусорное ведро. Рыбьи головы падают в него со зловещим стуком.

— Бабушка! — окликаю я ее.

Она повернулась ко мне — глаза усталые, даже грустные.

— Давай я приготовлю ужин. Нас всего двое, мы можем обойтись без деликатесов.

Она окаменела. Резко обозначились мышцы на тощей шее. Всхрапнула по-лошадиному.

— Почему не приготовить нормальный ужин для двоих? Что делать, если у отца дел невпроворот? — И, не говоря больше ни слова, стала рыться в холодильнике.

— Может, все-таки тебе помочь?

— А что, ты уже сделала все уроки? — язвительно спросила она, даже не оборачиваясь в мою сторону.

Мать в подобной ситуации грустно улыбнулась бы и приняла мою помощь. Когда отец в последний момент звонил и предупреждал, что не появится, я готовила ей ужин или мы шли с ней в город в какое-нибудь кафе. Она в таких случаях была особенно добра ко мне, с готовностью выслушивала мою болтовню, смеялась шуткам, которыми я старалась поднять ей настроение. Может, такое поведение тоже свидетельствовало о ее робости — боязни посмотреть правде в глаза. Но зато как отец и бабушка она себя никогда не вела. Мать наделала в своей жизни немало ошибок, часто была неправа, но меня она никогда ни в чем не упрекала, не злилась на меня, в отличие от бабушки Шимидзу, которая даже мое желание помочь встречает в штыки. Вот и сейчас стоит спиной, возится с салатом-латуком. Я не вижу ее лица, но легко могу представить себе его выражение. Она придирчиво и недоверчиво рассматривает салат, будто он задумал что-то плохое. И зачем я, дура, пыталась подбодрить ее? Она не хочет радоваться жизни — предпочитает брюзжать по любому поводу. Поэтому и в магазин таскается каждый день, специально, чтобы потом жаловаться на боли в спине.

Постояв в кухне несколько секунд, я пошла наверх в свою комнату, оставив бабушку резать морковь и обрывать зеленые листья латука. Хорошо бы она была не моей бабушкой, а просто злобной старухой, живущей по соседству.

После ужина я снова иду в церковь. Половина седьмого. На улице уже темно, но полоска неба над горной грядой еще светится красным в последних лучах солнца, свалившегося за горизонт. Библейские чтения начинаются в семь, они проходят в гостиной пастора Като. Там будут всего шесть или семь человек: две пожилые дамы, студенты колледжа и мы с Кийоши. Поскольку на следующей неделе Пасха, мы изучаем евангельские описания страстей Христовых. На прошлой неделе мы обсуждали, как в Евангелии от Иоанна изложен допрос Иисуса Понтием Пилатом. Последний вопрос, заданный Пилатом, был такой: «Что есть Истина?»

— Как вы понимаете этот вопрос? — Пастор Като, сдвинув очки на кончик носа, обвел взглядом присутствующих. — Почему Иисус не ответил на него?

Все сидевшие в комнате заерзали на стульях и кушетках. Воцарилось тягостное молчание. Тогда выступила я, поскольку сразу поняла смысл этого эпизода.

— Согласно Библии, именно Иисус есть Истина, поэтому вопрос Пилата — чистейшая глупость. Он стоит перед Иисусом и спрашивает его, что есть Истина, как будто ее надо искать еще где-то. Иисус не стал отвечать, ведь ответ был очевиден.

Пастор Като расплылся в довольной улыбке и закивал столь энергично, что остатки волос на его голове разлетелись, как на ветру.

— Совершенно верно. Евангелие от Иоанна, хотел бы сказать всем вам, начинается с упоминания одного-единственного слова, означающего Истину. И эта Истина — конечно, Христос.

Когда мы стали расходиться по домам, ко мне подошла студентка колледжа — девушка, прошедшая обряд конфирмации в один день с Кийоши.

— Вы такая умница, — вздохнула она. — Я каждый день читаю Библию, но понимаю в ней в сто раз меньше, чем вы.

Я не нашла слов, чтобы как-то отреагировать на ее комплимент. Открывать правду мне не хотелось, а правда очень проста: ответы, подобные тому, что я дала пастору Като, рождаются у меня в голове мгновенно, но они для меня ничего не значат.

Сейчас, спускаясь с холма, я вспомнила серьезное лицо этой наивной девушки, ее высокий лоб и очки в роговой оправе. Вспомнила и почувствовала раздражение. Надоело выслушивать, какая я умная. В школе меня этим давно достали. Девочки постоянно говорят: «Ты не такая, как мы. У тебя особый склад ума». На уроках, когда учитель задает классу вопрос, все молчат, ожидая, чтобы ответила я. Если я тоже молчу, учитель непременно обратится ко мне. Раньше, найдя ответ, я всегда тянула руку — и в школе, и в церкви. Сейчас не хочу вылезать: так или иначе все равно спросят меня.

Кийоши редко отвечает на вопросы своего отца, а когда я отмалчиваюсь, злится на меня. Надо сказать, он после конфирмации стал невыносим, особенно когда разговор заходит о религии. Раньше мы с ним спокойно обсуждали, во что мы верим, в чем сомневаемся. Сейчас — дело другое. Он вообще меня не спрашивает, собираюсь ли я пройти конфирмацию или нет. Наверное, догадался, что я уже не верю в Бога. Говоря по правде, мне самой надо было сказать ему об этом, честно и откровенно. Я, наверное, большая лицемерка. А еще мать упрекаю во лжи и трусости! Да я ничуть не лучше, чем она!

На полпути к церкви — улица рядом с железнодорожной станцией. Над бледно-лиловой дверью джаз-клуба, который показал мне Кийоши, горит неоновая вывеска. Мигают зеленые кисти винограда и пурпурные цветы.

Когда мы проходили мимо этого здания, Кийоши сказал, что Тору и Такаши больше не ходят в церковь. При этом на его лице было написано такое высокомерие, что мне стало противно. Надо было ему сказать: «Какое право ты имеешь судить других?»

Из-за двери слышится тихая музыка. Я подошла поближе. Кийоши сейчас, наверное, помогает матери убирать со стола, а пастор Като сидит у себя в кабинете и просматривает записи — готовится к сегодняшним библейским чтениям. Я невольно ощутила кожей шерстяную обивку кушетки, на которой мы всегда сидим с Кийоши во время этих чтений.

Мне вспомнились слова Кийоши: «Когда твоя мать уехала, отец забеспокоился. Он боялся, что ты перестанешь ходить в церковь».

Интересно, что сейчас делает мать? Я попыталась себе это представить. Вот она сидит на татами, в мастерской. В руках у нее — серебряная игла и шелковая ткань. Может быть, она вышивает на кимоно невесты журавлиную стаю. С каждым стежком крылья журавлей становятся все ярче и ярче. Что она имела в виду, написав, что у них с дедушкой один и тот же Бог? Мне этого никогда не понять. Когда она жила с нами, я так и не осмелилась признаться ей, что больше не верю в Бога. А уж сейчас спрашивать ее о религиозных убеждениях — полная нелепица. Да, она никогда больше не придет в нашу церковь. Не положит цветы на алтарь, не будет петь псалмы и слушать проповеди. Так и останется жить вдали от меня, украшая прекрасной вышивкой чужие наряды.

Мне стало так жаль себя, что захотелось плакать. Сделав еще несколько шагов к двери бара, я споткнулась и чуть не упала — точь-в-точь как ворона, спасенная доктором Мидзутани. Я закрыла глаза. Из бара по-прежнему доносилась тихая музыка.

Стоя с закрытыми глазами, я вспомнила лицо Тору Учиды во время отпевания его матери. Когда мы пели последний псалом, Тору, Такаши, их отец и несколько родственников стали выносить гроб. А мы пели о том, как всемогущ Бог, о том, что наши сердца воздают ему хвалу. И в этот момент я увидела лицо Тору, залитое слезами. Он даже не скрывал их. Наши глаза встретились, и я закрыла рот, перестав петь. Когда Тору проходил мимо меня, мы одновременно кивнули друг другу. «Я не буду допевать псалом — из уважения к тебе», — сказали мои глаза. Он понял. «Спасибо, я так и знал», — ответили его глаза.

После отпевания мне захотелось найти его, но вся их семья поспешила на кладбище, а вечером того же дня они с Такаши уехали поездом в Токио.

После похорон госпожи Учида в моем сознании произошел перелом. Я стала думать, что Бога вообще нет, а если он и существует, то к людским судьбам равнодушен. И дело не только в слезах Тору. Пастор Като сказал тогда в своей проповеди, что мы не можем знать Божьих помыслов. «Некоторые из нас, — говорил он, — призваны Богом страдать на больничной койке, и священник, приходящий к больному, рассказывает о его страданиях его близким. Тем самым через страдания человеку передается мудрость, заложенная в Евангелии».

При этих словах моя мать, сидящая рядом, смахнула слезу. Если верить словам пастора, то получается, что госпожа Учида умерла в страшных мучениях от рака ради того, чтобы ее семья услышала слово Божье. Я уже в тот момент поняла, что это нелепость. Нелепостью было и петь, воздавая хвалу Господу, в ту минуту, когда Тору плакал. Не понимаю, как после этих похорон я целых пять лет продолжала ходить в церковь.

Я еще раз взглянула на мигающую неоновую вывеску. Тору, должно быть, сейчас в баре, смешивает коктейли и слушает музыку. Вероятно, он и не помнит меня, а если помнит, то встречаться со мной у него нет никакого желания. С тех пор как мы виделись в последний раз, я сильно изменилась, да и он, наверное, тоже. Может быть, я стала ему неинтересна. Разлюбила же я Кейко, которая когда-то была моей лучшей подругой. Но мне кажется, никогда не поздно поговорить со старыми друзьями. Судя по всему, мы увидимся с матерью через семь лет, в 1982 году, а до этого будем только переписываться. Если я не наберусь смелости поговорить сейчас с Тору и внушу себе, что забыла его, это означает, что через семь лет я вполне могу забыть свою мать.

Я толкнула дверь плечом. Она закрылась за мной, и я очутилась в полумраке. На какое-то мгновение я запаниковала, но потом поняла, что обратной дороги уже нет. Надо идти к стойке бара. Она, кстати, пуста.

Маленькие светильники на потолке напомнили мне о планетарии, куда мы давным-давно ходили с матерью. Экскурсовод рассказывал нам о воображаемом путешествии в Южное полушарие. Это было самой интересной частью экскурсии. Мы завороженно смотрели на черный купол, на котором мерцали Южный Крест, Кентавр, созвездие Гидры и другие звезды, увидеть которые воочию нам, наверное, никогда не удастся — ни вместе, ни порознь.