Никак я не доеду до богемы,
Никак я до богемы не доеду,
Всё не доеду до неё никак!..
Возникли с этим жуткие проблемы,
Среда – счастливый день, но даже в среду
На том пути – то насморк, то овраг,
То вдруг пожар, то непонятно где мы,
То гаснет свет и вспыхивает мрак, —
Никак я до богемы не доеду,
Никак я не доеду до богемы,
Всё не доеду до неё никак!..
НЕУЗНАВАЕМЫЙ БУЛАТ
Никем не узнаваемый Булат —
Давно ли это видеть повезло мне?..
Мы шли бульварами, откапывая клад,
Вчера зарытый в «Домике в Коломне».
Шёл дождь со снегом, густо шёл народ,
По сторонам восторженно не глядя,
Не видя, что по снежной каше вброд
Идёт себе такой булатский дядя.
Его совсем никто не узнавал.
Все шли походкой журавлей и цапель.
И снег с дождём Булата покрывал
Хрусталиками, зеркальцами капель.
Неузнаванье это под водой,
Водой небес, летящей в заморозке, —
Вот прелесть вольной жизни молодой!..
Он стал совсем булатским, как подростки,
Совсем булатским – как давным-давно,
За триста лет до узнаваемости адской…
И был он весь – булатское вино
Из винограда юности булатской.
РУССКОЙ АФРИКИ ЭЛЛАДА
Мороз и солнце, день чудесный —
Вот страшной силы красота,
Её слепящий блеск небесный,
Её интимные места.
Вот – русской Африки Эллада,
Вот – Рима русского Стамбул,
Столбы чудес и свойство взгляда
Сдвигать тела и ритмов гул, —
Тогда поэзия гудела,
Как в галактический мороз
Гудит расплавленное тело
Светила с пламенем вразброс.
Так не гудят теперь, как предки
Гудели, встретив саранчу…
Мороз и солнце – день Поэтки,
Зрачком сдвигающей… Молчу!
НАЧАТЬ С НУЛЯ
Расчислив даль, сравните результат
С тем, что давало исчисленье близи,
И выйдет, что не звёздны топи блат
И нет всемирной славы в этой слизи.
Начать с нуля – неточный перевод
Того, что означают вереницы
Событий, где работает завод
Нулей, чьё место – после единицы,
Не до, а после!.. Ясного ясней —
Готова единица их повесить,
Когда нули толпятся перед ней
И делит всякий нуль её на десять!
Начать с нуля!.. Вдали – нули крупней
И всякий нуль тебя на десять множит,
Сопровождая… Но всего трудней
Остаться единицею, быть может.
История лжива, кровава, бесстыжа,
Её персонажи – убийцы и воры,
Но здесь продаётся наркотик престижа,
Легенды и мифа растут помидоры
И сладости славы – те финики, фиги
Страстей героических, подвигов жутких,
На этом наркотике пишутся книги
И лживопись правды, где зверские шутки,
Портреты баталий, посуды и пищи,
Руна золотого и голого тела —
Добычи, которая воет, и свищет,
И мстит, потому что она не хотела,
Но кто её спрашивал?!. Этот экзамен
Сдаётся задолго до главных событий,
Которых никто не увидит глазами,
Никто из носящих одежду из нитей…
Историк шпаклюет, и красит, и белит,
И шьёт репутации, авторитеты,
А правда – без глупостей – макиавеллит,
Жестокая, голая правда планеты,
Добычи, которая стадна и стайна
И мстит, потому что она не хотела,
Но кто её спрашивал?!. Лживопись тайны,
Руна золотого и голого тела.
Какая-то во всём ожесточённость.
Да не какая-то, а именно такая,
Когда мозгов сплочённая учёность
Плодит кошмары, глобус развлекая
Самоубийством совести, разбоем,
Враньём, чреватым прибылью кровавой.
И мы – не шваль, и способ свой откроем —
Смакиавеллить и увиться славой.
Ожесточась учёностью сплочённой, —
И только так! – останемся в природе,
Где лирика есть корень, извлечённый
Из ужасом очищенных мелодий.
ТУЧА
Приковали медведя к столбу,
Чтоб натаскивать сучек и псов.
Удавился он цепью,
Обманул он судьбу,
Обмочил он траву —
И усоп.
В академии этих наук
Полагают, что был недогляд:
Цепь случайно запутал,
Свихнувшись от мук,
Зверь-наживка, учебный снаряд.
А над той академией
Туча висит,
Всех наук поточней, поумней.
Дождь из тучи
На сучек и псов моросит,
И медвежья улыбка у ней.
Человеки не знают, цена какова
За отмазку от пыточной тьмы.
Туча знает,
Медвежья её голова, —
Знает всё, чем прославились мы…
РУКОПИСЬ
Это вам не галерея,
Это вам не вернисаж,
Это рукопись такая,
Окна плавают по ней.
Окна плавают в дожде,
Ночью плавают везде,
Это рукопись такая,
А не выставка стихов.
Это перьями и кистью,
Всем, что было под рукою,
(Книги пишут по-другому!),
Это рукопись такая.
Это – рукопись поэтства,
Рукопись меня в природе,
Рукопись по ходу тела
И по множеству причин…
Что вытворяли греческие боги
И как потворствовали жуткому разврату,
Известно всем, кто вовремя прочёл.
Поэтому избыточные вздроги
Античникам не свойственны… Зарплату
Им выдают натурой, в виде пчёл,
Творящих мёд из древнегречки мифа,
Где остаётся в силе всё, что гибнет,
И целому равна любая часть
Коня, Геракла, камня и Сизифа,
К которому тот самый камень липнет,
Что нам так чудно не даёт пропасть.
И тащит нас, всё время тащит в гору
Тот камень, чертыхая труд напрасный,
Когда мы падаем, а он наоборот —
Готов лететь, подобно метеору,
Но друг Сизифа, преданный и страстный,
Он, улетая, всех с собой берёт.
Бедная семья, каменоломня,
Мимо проезжающие франты,
Девочка поёт, себя не помня,
В кабаке… Возможны варианты.
Мрачный городок, шахтёры, прачки,
Поезд, господин, сосущий граппу,
Девочка и две её собачки
Пляшут, мелочь собирая в шляпу.
Солнце, европейская столица,
Площадь в синем, жёлтом и зелёном,
Девочка, поющая как птица,
На плечах – ремни с аккордеоном.
Проходимец, падкий на таланты,
Глаз кладёт и приглашает детку
В баре петь, в кафе, крутить рулетку
Случая… Возможны варианты.
Главное – чтоб здесь не прекратили
Шляться проходимцы, шляться франты,
Фабриканты случая и стиля,
Ангелы (возможны варианты!),
Главное – чтоб вылезли на воздух
Все авантюристы, фабриканты
Славы, предначертанной на звёздах,
В остальном – возможны варианты.
Жизнь – это случай.
И поэзия на случай
Окажется, быть может, наилучшей —
На случай жизни, если даже вдруг
Случится завтра идиот наук,
Случайно обнаруживший планету
На случай жизни, здесь которой нету.
Но если есть на той планете случай,
Тогда и там поэзия на случай
Окажется, быть может, наилучшей…
Она на случай жизни – в самый раз!
Случайная, как жизнь, из той же ткани,
Мгновеньями живёт она, рывками,
О случай жизни обдирая свой окрас,
И этот случай, длящийся веками,
Трепещет в ней, случайностью искрясь.
На случай вечности никак не претендуя,
Цветок трепещет, птица, бабочка… Иду я
Случайно там же, где поэтствуют они,
Прекрасно зная и о смерти неминучей.
Смерть – это случай жизни, жизни случай
Последний. Гаснет солнце, извини,
Случайности кончаются. Верни
Случайности! Не слушай болтовни,
Порочащей случайности, не слушай!..
Верни случайности! Случайности верни!
Жизнь – это случай и поэзия на случай.
Не столь ничтожны идеалы,
Не столь смешны, не столь дырявы,
Как нынче думают менялы,
Чья правота на гребне славы.
Но правотой сиюминутной
Они заляпаны, что грязью,
И, ветер пользуя попутный,
Не знают меры безобразью,
Когда с последним идеалом
Расстанутся ребёнки сходу
И, обменяв, получат налом
Тоски убойную свободу,
Где смертолюбие – так сладко,
Оно, как мёд, в бездонной бочке,
Его пленительная хватка
Ломает с хрустом позвоночки…
ЕДИНИЦА ХРАНЕНИЯ
О да, в архив меня сплавляйте, к древнегрекам,
В классические волны языков,
Где по морям, по неотравленным, по рекам
Плывут флотилии поэтских стариков,
Чьи кудри, бороды шумят и плодоносят.
Местами мрамор их конечностей отбит,
Но волны вечности гребут они, матросят,
Вращая вёслами, где звёздный алфавит.
Руно там бегает, и боги – скандалисты,
Там все имеют бешеный успех.
И смотрят узкие туда специалисты,
Та недействительность – действительнее всех.
ТАКИМ ОБРАЗОМ
Край облака звёздами вышит.
Сердца сокрушая святош,
Татьяна Онегину пишет,
Компьютер у ней «Макинтош»,
На раме его монитора
Надкушен соблазна портрет —
То яблочко змея и вора,
Тот плод, на котором запрет.
Онегин на лошади мчится,
Компьютер его – поумней,
Он – денди, он – та ещё птица,
Он сбрендил от желчных камней.
А Пушкин лежит на диване,
Компьютер его – в лопухах,
Туда и диктует он няне
Роман гениальный в стихах.
Он Тане сваял генерала,
Как собственной, кстати, жене, —
Кому-то покажется мало,
Онегину – хватит вполне,
С компьютером «Пентиум Третий»
Он выглядеть будет ослом,
В малиновом встретив берете
Татьяну с испанским послом.
Вернёт ему свежесть волнений
Нажим на сердечную мышь,
Но лишний Онегин Евгений —
Одна из поехавших крыш.
А Пушкин лежит на диване,
Компьютер его – в лопухах,
Туда и диктует он няне
Роман гениальный в стихах.
Он дедушку любит Крылова,
Который, как девушка, чист,
Когда засыпает в столовой,
Свистя, как бродячий артист.
В квартире Крылова нечисто,
И в сале его седина,
Где бегает мышка для свиста
Вещиц, не имеющих дна.
У Пушкина плохо с деньгами,
Крылов изучает латынь,
Онегин украшен рогами, —
Такой вот компьютер гордынь!
Что Бродский, Довлатов, Овидий?!.
Европа их видела, да.
А Пушкина Лондон не видел,
Не видел Париж никогда.
Народы садятся в карету,
Чтоб где-то на западе слезть,
А Пушкина нету и нету
В Европе, где все уже есть.
А Пушкин лежит на диване,
Компьютер его – в лопухах,
Туда и диктует он няне
Роман гениальный в стихах.
«ВСЕ ГОВОРЯТ…»
«Все говорят…» – какой бессмертный довод,
Как много в нём кровавой простоты!..
Как медленно, как быстро этот провод,
Как жертвенно ломает он хребты,
Как безупречно убивает током,
Как выбивает почву из-под ног,
Судьбу подвесив… Как сверкает оком
Тот, кто последний делает пинок!..
Потом, потом цитаты тащит с кладбищ
Общественное мненье, тащит с гряд,
Где листья не снимают кисти с клавиш,
А рукописи как бы не горят, —
Вы слышали?.. О да! Все говорят,
Об этом только все и говорят.
Заткни свой слух руками и ногами,
Горами, облаками, берегами.
«Все говорят…» – я знаю этих «всех»!
Вовек не приближайся к ним – как птица,
Пока тебе поётся и летится,
Любовь моя, мой драгоценный грех.
Действительны ваши билеты в кино,
А вы – недействительны,
Пора бы почувствовать это давно,
Но вы – нечувствительны.
И ваша действительность, вся целиком,
Давно недействительна,
Её нечувствительность в смысле таком —
Особо чувствительна.
Действительность – это чувствительность, ткань,
Особо ранимая…
Действителен даже разбитый стакан,
И боль его – зримая.
Презрение к народу – низость духа,
Животный страх перед судьбы огнем…
Пожар войны, и голод, и разруха
Напомнят о народе, – да, о нем,
О демосе, о плебсе и о быдле,
О солдатне, о черных батраках,
О сгустках отвращенья ли, обид ли
В их смачно выразительных плевках.
Но в час, когда на бойне интересов
Изгоем станет всяческий народ,
Который в интересах мракобесов
Страну не сдаст и не заткнёт свой рот, —
Тогда в изгойской быть хочу природе,
С изгойским снегом, на изгойском льду,
Со снегирём изгойским на свободе,
С его изгойским посвистом в саду, —
Изгойским хлебом быть с изгойской солью,
Где серебром сверкая и парчой,
Мороз, как зверь, свою диктует волю
И метит территорию мочой.
Страна – изгой?!. Народ – изгой?!. Я с ними,
Я в этом списке – первого первей!..
Тот не поэт, чье в этом списке имя
Щеглом не свищет в пламени ветвей.
Изгоев нет для Господа, для Бога,
Изгоев нет для Бога, господа!
Господь един, а черных списков много,
Изгойство Бога – вот что в них всегда…
Им не положены прекрасные черты,
В уме отказано, в достоинстве и чести,
Они для победителей – скоты,
Отродье адское, угроза страшной мести
За унижение, за травлю и разгром,
За всё, что им навязано изгойством,
Враньём и наглостью, пером и топором,
И войском пыточным, гестаповским геройством.
Им подлой силой навязали эту роль,
Им отказали в человечестве и в Боге,
И вот теперь, когда они – вопящий ноль,
У победителей от страха пляшут ноги,
У победителей в мозгах летает моль
И червь безумия копает там берлоги.
У победителей – содомские мечты,
Цивилизация содомского гламура,
Ещё и носит христианские кресты
На голом теле их содомская натура.
Какая месть коварней, чем возврат
Содомских стад к возлюбленным и детям,
Домой, на родину?!. Какой сравнится ад
С возмездием таким, с подарком этим?..
О нет, я не из тех, кому дороже близких
Какие-то стихи, тем более – свои!..
Они всего лишь след, оставленный в записках
Для близких и родных, для дома и семьи,
Которые – мой свет, и бездна, и спасатель,
Кириллицы моей люблёвый кислород
И небо, где живёт люблёвый мой читатель,
Поскольку на земле ему заткнули рот.
И, более того, страшны мне люди эти,
Что говорят: «Стихи рождаются, как дети,
И собственных детей они дороже»… Бред!
Быть может, их стихи с такой натугой лезут,
Что надобны щипцы и прочее железо,
И роды принимать к ним ходит Мусагет?..
Большой Секрет для маленькой,
Для маленькой такой компании,
Для скромной такой компании
Огромный такой Секрет.
Каталась песня в лодке на канале,
Где очень много плавает всего:
«Люблю я Маньку, эх, она – каналья,
Люблю ее – и больше никого!»
Была весна, листву деревья гнали —
Как спирт, – и пьяной набережной вдоль
Одни канальи шли, одни канальи,
Походкой сладкой, как морская соль.
Умом нельзя – за что он Маньку любит?
Нельзя аршином это обрести.
Ни на какой язык такие глуби,
Такую мистику нельзя перевести —
Умрут слова и станут местом общим,
Наш опыт жизни непереводим,
Но мы – канальи! – никогда не ропщем
И на других без зависти глядим.
Катайся, песня, весело скандаля,
Катайся в лодке парня моего:
«Люблю я Маньку, эх, она – каналья,
Люблю её – и больше никого!»
КРАСИВАЯ ЖИЗНЬ
В этом жестоком транспорте, где никто не уступит место
Ни старику, ни старухе, ни безногому инвалиду,
Ни беременной жизни, чья плоть вздыхает, как тесто, —
На обиженных возят воду, и глупо копить обиду.
Я пробираюсь к выходу и уплощаюсь в давке,
Мне ещё ехать и ехать, остановка моя далеко,
Но я точно отсюда вырвусь, я – не бабочка на булавке,
Я – пешком, я расправлю лапки – так весело и легко,
По воздуху путешествуя не в мимолетящем транспорте,
Где злоба так жизнерадостна и так беспощадна сила,
Которая так торопится!.. Да живите сто лет и здравствуйте,
Но я – пешком, я – по воздуху, жить я люблю красиво!..
В этой красивой жизни так легко уступаю, так весело,
Место жестокой силе и жизнерадостной злобе,
Которые так торопятся, что превратятся в месиво —
Обе!
И напоследок увидят прелесть красивой жизни,
Которая путешествует так весело и легко —
Всеми крылышками и лапками по воздушной своей отчизне,
Этой прелести остановка – далеко ещё, далеко!..
Я – умственный, конечно, инвалид,
Черты безумия во мне преобладают.
Как ни корми, душа моя болит,
Когда другие жизни голодают.
И, кружкой кофе начиная день
В мирах, где качка ритма – как в вагоне,
Я вижу мной ограбленную тень,
Чья кружка кофе греет мне ладони.
И утешает только перевод
С испанского, из дивного поэта,
Который сам – такой же идиот
И шлёт привет, с того взирая света,
И, олуху небесного царя,
Ему я кофе наливаю кружку,
И пузырём – в окне моём заря,
Опилки снега, ветер гонит стружку,
И строки начинаются на И,
Чья ткань соединительная дышит,
Как жабры архаической любви
На глубине, где нас никто не слышит.
А В ЧИЛИ, КОГДА МОЧИЛИ…
А в Чили, когда мочили,
Подвалы кровоточили,
И плыло людское мясо
Во имя – какого? – блага.
И никакая Гаага
На тему того Гулага
Тогда не точила балясы,
На свой трибунал напялив
Правозащитные рясы.
Мочильщик дожил до старости,
Его донимают хворости,
Он пребывает в сырости,
В памперсах он, в подгузниках,
В почёте, он всех прощает,
Нельзя же судить больного.
А говоря об узниках,
Которых мочили в Чили,
Думать надо правозащитно,
Что все они были здоровы,
Слишком здоровы и молоды,
И если они перемолоты
Пытками в порошок,
Виновна в этом История,
А не жалкая тварь, которая
Ныне ходит с трудом на горшок!..
Сползает огромная пена
С правозащитного молока —
Крови там по колено
И ловушка для дурака.
В окнах по-страшному ало пылала заря,
Редко до первого снега звенит гололёд, —
Но гололёд зазвенел в холодах ноября,
Выскользнув раньше, чем первого снега полёт.
Что-то взрывалось и, страшные вещи творя,
Гробило жизни, попавшие в тот переплёт,
В тот самолёт, в субмарину, в тот лёд словаря,
Из-под которого больше никто не всплывёт.
Некая сила, чьё имя таится не зря,
Чтоб некрофила не влёк смертолюбия мёд,
Вдруг от нуля начинается, от фонаря…
Редко до первого снега звенит гололёд.
Кто задыхался на дне у морского царя,
Пламенем синим горел, – только тот и поймёт
Бешенство силы, чьё имя таится не зря,
Чтоб смертолюбов не влёк смертолюбия мёд.
Кто помогал этой силе бросать якоря
В наши мозги, где отчаянно птичка поёт, —
Тот никогда не имел в голове снегиря,
Богом обижен и зависти чашу испьёт.
И это – всё?.. Коварство, жадность, злоба,
Самораспад, насилье и грабёж?
Потребностей животная утроба
И блудоумья дьявольская ложь?..
И это всё, что есть в репертуаре,
На выставке неслыханных чудес,
На ярмарке, на праздничном базаре
Твоих амбиций?..
Отвечает: – Йес!
У меня было сто мужчин
И никаких причин,
Чтобы это число
Росло.
Я любила их всех по мере
Того, как они умели
Нечто в меня вложить,
Без чего и не стоит жить.
У меня было много данных,
Чтобы тысяча оловянных
Меня выбрали королевой,
Правой во всём и левой.
Но я выбрала чистое золото
Сердца, которое было
Свежо, как листва, и любило
Так сильно, что всё ещё молодо.
Стихотворить – российская забава,
То попадёшь в психушку, то в тюрьму,
То сам застрелишься, то зверская облава
Заставит влезть в удавку на дому.
Казалось бы, к чему такие муки,
Талант не кормит, если не слуга,
В обоях славы есть отрава скуки,
Ведь после славы нету ни фига.
Но полстраны стихотворит задаром!..
А критики вопят, что так нельзя, —
Им выдают зарплату с гонораром
За эти вопли, милые друзья,
За их тоску по сладостной цензуре,
По власти, пьющей трепет мелюзги,
За вкусы, безупречные в глазури
Цензуры, украшающей мозги,
За их мечту о яростной зачистке
Пространства – от стихотворящих масс…
Но полстраны стихотворит записки,
Бодрящие, как хрен, бодрящий квас!
И я люблю стихотворильню эту,
Стихотворейцев почту и приезд,
Здесь лишних нет, и вход не по билету, —
Их Бог не выдаст, и свинья не съест!
Плывёт лицо прекрасное верблюда
По воздуху, звенящему, как блюдо
Серебряного озера – всего
Звенящего безмолвия сияньем
В одной из киммерийских рощ… Заглянем
В то зеркало, и выпьем из него,
И спросим: кто – всех краше, всех милее?
– Верблюд! – ответит зеркало, белея
Цветами лилий, из которых льют
Венцы, короны, перстни с тайниками…
– Верблюд! – ответит блеск за облаками.
– Верблюд! – ответит озеро. – Верблюд!
В том зеркале напьёмся, и, ныряя
В объятия утраченного рая,
Мы вспомним, как свой держит путь листва
И позвоночник меж двумя холмами
Верблюда, шевелящего губами,
Как тайный собеседник божества.
ТОСТ
Я пью за то, что доблестная Польша
Немножко оккупирует Ирак.
За то, что стран-изгоев стало больше,
Где будет гордо реять польский флаг!
За панство пью, которое повергло
Арабского тирана в трепет, в шок, —
Из-за чего звезда его померкла
И вдребезги разбилась, как горшок!
За панство пью, чья гордая свобода
В месопотамство въехала, как дар
Исламу – от крещёного народа,
От умных бомб, – вот это был удар!
За лавры пью, за премию полякам,
За совесть их кристальную и честь,
Не зря вознаграждённые Ираком,
Где Вавилон и много нефти есть.
Я пью за Польши ясную дорогу,
За дух, который пламенем горит…
За то, что не Россия, слава Богу,
А Польша эти чудеса творит!
Я пью за то, что не России панство
В такой помчалось выгодный поход,
Что не у нас в плену месопотамство, —
Что Польше этот подарили пароход!..
В провинции не меньше, чем в столице,
Амбиций расфуфыренных и спеси
Под видом нескончаемой обиды,
Под видом невозможности пробиться,
Под целомудренной личиной мракобесья,
Под маской обездоленной сиротки,
Что всех прощает, как душа святая,
Из нашей грязи в небо улетая…
О, эта дрожь обиды в подбородке,
Прищур лукавый и великий счёт,
Что затаился в ожиданье славы,
Но выписан на бланке для предъявы
Всем поголовно, вся галактика виновна
Перед провинцией… Но всех виновней тот,
Кто, зная эти спеси, эти нравы,
Даёт себя разрезать им, как торт.
ПОЧТА СНОВИДЕНИЙ
Сумрак при свечах,
Дети с книгой – двое,
Кудри на плечах,
Свет над головою.
Лица их чисты,
Их одежды – белые.
Шаг из темноты
В этом сне я делаю.
Деревянный зал,
Без окна светлица.
Вам – туда, сказал
Взгляд, который снится.
Приоткрылась вдруг
Дверь, которой нету.
Солнце – это звук,
Что приснился свету.
Путь лежит в лучах,
Снится весть благая,
Сумрак при свечах
Веером слагая.
Вот мой лучший сон.
Но не дай вам Боже
Там, где снится он,
Оказаться тоже…
Иду на выборы картофеля и сыра.
В кармане – списочек того, что я должна:
Аптека, почта, электричество, квартира,
Газ, телефон, бумага, ручки… Впряжена
Я вся, как есть, в повозку памяти короткой,
Чтоб не забыть, не потерять, не насмешить,
Свой дом не спутать, не споткнуться, идиоткой
При том не выглядеть… Мне некуда спешить, —
Я, слава Богу, всюду, всюду опоздала
Вступить и выступить, подать и преподать,
В струю вписаться, в хрестоматию скандала,
И всех приветствовать, со всеми совпадать,
И никогда не выпадать из поля зренья,
Впадая в ужас от намёка одного,
Что опоздать (какой кошмар!) на день варенья
Поэтское способно вещество.
Со мной случился, слава Богу, этот ужас, —
Пробел огромен и распахнут, как в полёте,
Но в свете этого пробела обнаружась,
Издаться можно и в оконном переплёте,
Где отражаешься в деревьях, птицах, звёздах,
В слезах дождя, во мгле, чья нега снегопадна, —
Не надо выглядеть, а надо быть, как воздух,
Чьё замечают лишь отсутствие… Да ладно!
РУКОПИСНЫЙ, ЛЕПЕСТКОВЫЙ
Метель сегодня, День влюблённых.
Над рукописною поляной
Тюльпаны на шнурах зелёных
Свисают из трубы стеклянной.
Их листьев шелестят страницы
И шёлк багровый клёшных чашек.
Они хотят распространиться,
Вульгарных не стыдясь замашек.
Единство времени и места
Им навязать нельзя на курсах.
Они не вымрут от инцеста,
И тут немыслим спор о вкусах.
Плетя зелёными шнурами
Свои любовные интриги,
Они господствуют над нами,
Как всё, чего не знают книги,
Но знает падающей тени
Багровый свет, с каймой желтковой,
И тот особый звук паденья —
Тот рукописный, лепестковый.
ГДЕ НИКАКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ НЕТ
Объят очами съеденных коров,
Он ищет Бога в азбуке ковров,
И взор его сверлит в пространстве точку.
Пылает зной за стенами дворца,
А во дворце – прохлада мертвеца,
И тень свечи похожа на заточку.
Его неимоверной силы власть
Во рту страны растаяла, как сласть.
Предательство и наглые насмешки
Рабов, переметнувшихся к врагам, —
Естественное дело, их мозгам
Доступны лишь короткие пробежки,
Животный страх и стадное чутьё.
Немая тень даёт ему питьё,
Выходит с ним на тайную дорогу,
Где никакой действительности нет, —
И, проходя сквозь тела турникет,
Его душа летит с доносом к Богу,
С доносом на ничтожество толпы,
На то, что подлы, мстительны, глупы,
Трусливы, жадны, лживы – все, кто живы,
Им нет числа, их надо прекратить!
Но тут как раз его обмыли тело,
Пришла толпа, слезами заблестела,
Молитвами о нём зашелестела
И умоляет в рай его впустить.
Говорящего правду стекла
Нет в природе. Зеркальная лужа
На стене, где стекается мгла,
Врёт не лучше других и не хуже.
Поднося эту лужу к лицу,
Видишь маску в зеркальной берлоге, —
Эта маска подобна крыльцу,
О которое вытерли ноги
Обстоятельства и времена,
Их войска, их издательства, трупы,
Их победы, которым цена —
Костылей мозговые шурупы.
Прибежали глаза на крыльцо, —
Где же, где же крутые ступени
Ввысь, где голое дышит лицо
Облаками в сияющей пене?
Маска жизни – как зверь на ловца,
Свою правду оскалить готова,
Молодого наелась лица
И желает мясца молодого.
Ты ли это, забывший, что глаз —
Это мозг, обращённый наружу,
Маску жизни слепивший для нас
И сующий в зеркальную лужу?
Ты ли это, глядящий в проём
Издевательски врущей стекляшки,
Чтобы желчным твоим пузырём
Так горчили кофейные чашки?
Говорящего правду стекла
Нет в природе. Со стен полнолунья
Серебристая лужа стекла,
И лежит на полу эта лгунья.
ОБНАЖЁННАЯ
Обнажённая в купальне,
На диване, в кресле, в спальне,
Обнажённая с котом,
С виноградом, с антилопой,
На дельфине – кверху попой,
В розах – кверху животом.
Обнажённая солдатом,
Азиатом бородатым,
Европейцем при усах,
Обнажённая Сатиром,
Зевсом, ротным командиром,
Ветром, шпагой и мундиром,
Облаками в небесах,
На аптекарских весах,
Над музеем и трактиром,
В императорских часах.
Обнажённая свободой,
Рабством, похотью и модой,
Ликованьем красоты,
Дивной прелести сияньем,
Обнажённая влияньем
Греко-римской наготы,
Мол, и мы цветём, не вянем,
Обнажённые, как ты.
Обнажённая жестоко,
Нежно, с трепетной подлянкой,
Обнажённая настолько,
Чтобы голос дрогнул склянкой
И улыбка знатока
Обнажила тонкий опыт
Обнажённого стрелка,
Чей способен сердца топот
Цену взвить под облака.
Обнажённая настолько,
Ты уходишь с молотка.
Одевайся! Ну, пока…
СОН В ЛИНЕЕЧКУ
Мне снится сон в линеечку,
Чернила там лиловые,
Чернильницу зовут Невыливайка.
Там в ручку деревянную
Дитя вставляет пёрышко,
Перо бывает Жабка и Рондо.
Когда перо испортится,
Оно бумагу мучает,
Царапает и кляксами журчит.
Мне снится сон в линеечку,
Чернила там лиловые,
Перо бывает Жабка и Рондо.
Дрова мы пилим с матерью,
Опилки пахнут сладостно,
У матери – надежда на отца.
Мне снится сон в линеечку,
Чернила там лиловые,
Перо бывает Жабка и Рондо.
Отец идёт по улице,
Которая – за облаком,
За облаком лиловым, грозовым,
Чернила там лиловые,
Мне снится сон в линеечку,
Чернильницу зовут Невыливайка.
Сестра бежит в линеечку
Под дождиком в линеечку,
И солнце сквозь неё – как сквозь листву.
Мне снится сон в линеечку,
Чернила там лиловые,
Перо бывает Жабка и Рондо…
Когда б вы знали, из каких кошмаров,
Клубящихся в практичной голове,
Растут тома грядущих мемуаров
У тех, кто с вами в Питере, в Москве,
В Париже, в Лондоне сидел за рюмкой чая,
Фотографа с собою прихватив, —
Тогда бы, на звонки не отвечая
И двери в комнату свою заколотив,
Вы обрели бы царскую свободу
От пошлой свиты, что в любом краю
На вашем имени верхом въезжает в моду —
Слюнявить вашу славу, как свою!..
БРАТЬЯ ГРИММ
Я боюсь этой крошечной дырочки,
Этой взрослой с ребёнком игры, —
Лепесток моей крови в пробирочке
И на стёклышке у медсестры.
Я боюсь эти видеть подробности
В микроскопе, который влечёт,
Магнетический ужас утробности
Предъявляя, как сказочный счёт.
Лаборантка на ключ закрывается,
У неё – перерыв на обед,
У меня с перезвоном трамваится
Пневмонии горячечный бред,
Пять мне лет, и я в валенках плаваю
На морозных уральских ветрах,
Братья Гримм меня лечат отравою,
Выделяет которую страх.
ЗАЗНОБА ОТМОРОЗКОВ
Среди божественных набросков
Листвы багряно-золотой
Идёт зазноба отморозков, —
Земля искрится под пятой.
В её портрете звероломном
Есть невозможная краса,
Сравнимая с одеколоном —
До ужаса за полчаса!..
Идёт зазноба отморозков,
В глазах – лазури по ведру,
Ресницы на манер отростков
Шумят, качаясь на ветру.
Её могущество – на грани
Отсутствия добра и зла,
Которых во вселенском плане
Природа не изобрела.
И сквозь неё, как письма к Богу,
Иду я сквозь миров дворы,
Не уступая ей дорогу —
По жёстким правилам игры!..
Ребёнка доведи до поворота,
Где незачем плечами пожимать,
Когда живая всем нужна работа
Гораздо больше, чем живая мать.
И незачем, добра ему желая,
Свои являть прекрасные черты,
Когда работа – более живая
И в сотни раз прекраснее, чем ты.
За это ли ему просить прощенья,
Ребёнку, чья бессмертная душа,
Быть может, не желала воплощенья,
В твой смертный мир нисколько не спеша?..
Люби дитя, свиданье с ним, разлуку,
Звонков не требуй, писем и тепла,
Ты – просто невод образу и звуку,
Его душа сквозь невод проплыла.
Переделкино. Труппа писателей.
Этой труппы союз и погост.
Электрички летят по касательной.
Я в одном проживаю из гнёзд —
В общежитии, где отопление
Хуже некуда в зимние дни,
Хуже этого – только томление
Членов труппы, чья слава в тени.
Девятнадцать мне лет, я – в студенчестве,
Вещества мои снежно пищат,
В склянки бьют и звенят, как бубенчики…
Этот мостик воспет, эти птенчики,
Окон свет на воспетых вещах,
Всё воспето – кустарника этого
Каждый листик, что вырос и сгнил.
Нету здесь ничего не воспетого,
Грусть включая грядущих могил.
Все калитки воспеты, ступенечки,
Родника ледяной кипяток,
Этой труппы романы и фенечки
Следопытит проворный знаток…
Я бежала, как пленник из крепости,
Из таких замечательных мест.
В этой труппе и в этой воспетости
Был на всём смертолюбия крест.
Там, конечно, велась бухгалтерия
Строк, листов, уходящих во мрак…
Но поскольку Россия – империя,
Императором был Пастернак.
Маленькая Эстония
Маленькая Эстония была огромной Европой.
Она воевала художественно, и в этом – Большой Секрет.
Там был всенародный сговор: одежду вяжи и штопай
Художественно!.. Эстонцы умели носить берет.
И был этот край суровый художественно согрет.
Художественное чувство собственного достоинства,
Художественные дети, художественные старики, —
Такое вот всенародное художественное воинство,
Художественные дивизии, художественные полки.
Огромное Сопротивление художественной реки!..
В маленькую Эстонию ездила я с тетрадкой,
Поэзию рисовала, в прекрасных была гостях,
Юмор там был художественный,
С привкусом жизни сладкой, —
Речь идёт об эстонцах, сидевших при всех властях
В тюрьмах (а не в кофейнях!) и в лагерных областях.
Маленькая Эстония не била тогда на жалость,
Огромной такой Европой была для меня она.
Маленькая Эстония художественно сражалась
За собственное достоинство!.. Это была война.
Ни в какую другую Европу не пускала меня страна.
Но в маленькую Эстонию ездила я свободно.
Художественные дети, художественные старики.
Совсем не то, что в Европе, в той Эстонии было модно.
Огромное Сопротивление художественной реки!..
Та Эстония – образ жизни – обстоятельствам вопреки.
Затонула субмарина
Затонула субмарина,
Субмарина затонула,
В Баренцевом субмарина
Затонула море…
Затонули все отсеки,
Всех отсеков человеки,
В человеках все отсеки
Затонули в субмарине
В Баренцевом море.
Затонули по-российски,
Не спасти их по-английски,
Не спасти их по-норвежски…
Крик спасенья, крик спасенья, —
Надо знать язык спасенья!
Опоздав, язык спасенья
Непонятен субмарине,
Затонувшей в ту субботу
В Баренцевом море.
Там лежат во тьме веков
Сто восемнадцать моряков,
Не увидят облаков
Сто восемнадцать моряков,
Не раздышат позвонков
Сто восемнадцать моряков.
Затонули все отсеки,
Всех отсеков человеки,
В человеках все отсеки,
Затонули жизни звуки
В Баренцевом море.
Англичане и норвеги
Устремились в дружном беге
В Баренцево к субмарине,
Затонувшей в море…
Затонули по-российски,
Не спасти их по-английски,
Не спасти их по-норвежски.
Надо знать язык спасенья, —
Опоздав, язык спасенья
Непонятен субмарине,
Затонувшей в ту субботу
В Баренцевом море…
Я была его моложе лет на триста,
И гуляли мы по крошечной стране,
Где земля была скалиста, небо мглисто
И злопамятна история на дне.
Дно лежало под холодными волнами
И сосало там божественный янтарь,
Временами валунами перед нами
Грохоча, когда штормило календарь.
Это было не пространство с населеньем,
А страна, которой речью был народ, —
И не дай Господь остаться там вкрапленьем,
Слишком свежим, как на шляпе огород.
По утрам в таверне, связанной из ниток
Путешественного солнца и дождя,
Пили кофе – путешественный напиток,
Путешественно свободу сняв с гвоздя.
До сих пор не спят на том и этом свете
Следопыточная злоба и донос,
Что свободны путешественные дети
И живьём их разлучить не удалось.
Красота – она так нагло раздражает
Путешественной свободой, чёрт возьми, —
Вот секрет, который вечно дорожает!..
А красивость – одомашнена людьми.
Исчезли те века, та речь, тот образ быта,
Посуда и бельё, и транспорт с бубенцом, —
Но не исчезло то, что начисто забыто
И дышит на руке утраченным кольцом,
Которое скользит, как взгляд, лишённый цели,
Как голая душа, как воздух над рекой,
И вдруг – слепящий свет, тот век, тот быт, те трели
Сполна возвращены забытою строкой,
Какой-то не такой, не здешней, не сейчасной,
Не знающей совсем – как здесь себя вести,
Поэтому она не может быть несчастной,
Печататься хотеть, о Господи, прости…
Закрой глаза и там гуди, работай,
Как духовая группа и ударная,
Как на ветру скрипящие ворота, —
Пока не грянет тайна планетарная…
Закрой глаза, и там случится всё, что
Ударная, а также духовая
Сыграет группа до того, как почта
Тебя почтит, почти слезу в набор сдавая…
Закрой глаза и, как египетская мумия
Своим гудением участвует в концерте,
Гуди и там свои мелодии безумия,
В которых – ритмы некой жизни после смерти.
Яблоки
(из цикла «Рассказы о чудесном»)
Яблоки делают так. Кусачками режут медную проволоку, цвет которой – чистое золото пиратского клада, золотого петушка, золотой рыбки, золотой яблони, где в золоте ветвей растут золотые яблоки – до войны, во время и после, и вечно, и послевечно.
Из этой проволоки, забинтованной зелёным лоскутиком ситца, но лучше – батиста, получается стержень яблока и веточка, из него торчащая, там в конце и листик яблони потом образуется.
На стержень, как пряжа на веретено, слоями навивается вата, через два слоя на третий обмазанная свежесваренным клеем, чтоб звенело, блестело и гладко круглилось, – можно и жидким крахмалом, но это хуже намного, вид будет вял, не сочен.
А как высохнет обмазка в яблоке и на яблоке и заблестит оно по-стеклянному, тут же красятся кистью яблоко и веточка, из него торчащая с листиком яблони, который здесь образуется.
Таким же образом делают груши, сливы, персики, вишни, апельсины, абрикосы, мандарины, баклажаны, морковь, огурцы, помидоры – и всё это сдаётся по накладной, при точном подсчёте штук изделия, а пять яблок оставляют тебе для подвески на ёлку, если дети имеются и справка о том.
Последнее яблоко съели, когда мне было четыре года, потом война покатила нас далеко от яблок, и начисто я забыла, что их едят. Но яблок я тех понаделала с матерью и сестрой великое множество, и по живому яблоку никак не тоскуя, – только по круглому хлебу.
Сказок о хлебе мало, о яблоках – много. То в яблоке отрава колдунская, то сон невозможной силы, то змейский соблазн, то Божий запрет, то чистое золото, – а кто ж это ест?!.
И ещё слух был и шёпот про то, что яблоки видеть во сне, – к похоронке.
Яблоки делать и во сне их не видеть?.. А как? Тайна молитвы.
Последнее яблоко сделала, когда было мне восемь лет, сразу тогда и война кончилась, и поехали мы, поехали в обратную сторону, домой, в деревянных вагонах, местами – в телегах… И вдруг на станции продают яблоки вёдрами!
Оказалось, что их едят!.. Их ножом режут!.. Их чистят, и стружка вьётся!.. Их варят! Они сочатся и пахнут!..
И все ко мне пристают, прямо хватают за шиворот: «Ну съешь яблочко! Ну только понюхай, какой аромат! Это же – белый налив!»
Мне съесть тогда яблочко было – что съесть табуретку или ключ от дверей. Моя память не ела яблок и противилась ожесточённо.
А люди ржали, как лошади, вгрызаясь в яблоки по самые кости дёсен, из которых лилась кровь, потому что – авитаминоз.
И хрустел народ яблоками в кровавом соку и, за шкирку держа, тыкал меня в те душистые вёдра, полные яблок.
Пришлось мне тогда загрызть одно яблочко с листиком, белый налив. И стало то белое яблочко красным, потому что дитя народа сочится теми же дёснами, – как выяснилось на той же станции, где я тогда выплюнула в ладонь семечко яблока, красное семечко…
С тех пор яблоки даже снились мне иногда, но сон тот был не смертелен.
А вот корабль, плывущий во сне по улицам города, как в Венеции, оставил меня сиротой на лютом ветру и скрылся в тумане вечности с моими родными, материнско-отеческими.
В тумане, который плющит мне сердце, когда он сюда натекает.
Надо было делать кораблики. Яблоки делают так, кораблики – эдак, но всё едино, и есть в этом деланье детском космический ритм, который – молитва,
защита
и светлая память о тёмном.