Выселки и Монарх-стрит, дом 1 – все равно что разные планеты. Была свалка, что-то там понастроили, потом разрослось, и после Первой мировой войны Выселки заняли уже и склон горы, и всю долину. Никто этого слова не употребляет – ни на почте, ни при переписи населения. Впрочем, в полиции хорошо его знают, слыхал и кое-кто из тех, что работали в старом управлении общественного призрения, но новые служащие окружного отдела социального обеспечения – едва ли. Время от времени в школе Десятого района появляются оттуда ученики, но учителя не пользуются словом «Выселки». «Сельские» – так именуют они этих странных необучаемых детей. И хотя это жутко раздражает нормальных учеников из приличных фермерских семей, но воспитатели и психологи должны же были избрать какой-то нейтральный термин, чтобы понимать, о ком речь, и при этом не настраивать против себя их родителей – ведь те могут что-то и пронюхать. Термин вполне прижился, хотя ни один родитель из Выселков никогда не являлся – ни с проверкой, ни за консультацией; не приходили ни просить, ни разрешать; претензий тоже никогда не предъявляли. Иногда их детям в немытые руки суют анкеты и записки, и как в прорву – ни ответа ни привета. Пару месяцев сельские приходят, сидят, глядя в чужой учебник, «стреляют» бумагу и карандаши, но упорно молчат, будто приходят не получать образование, а убеждаться, что это в принципе возможно; не делиться информацией, а присутствовать при дележе. В классе сидят тихо, ни с кем не общаются – они и сами не хотят, да и соученики избегают их, предпочитая не связываться. Все знают, что «сельские» – отчаянные драчуны, злобные и безжалостные. Известен случай, когда в конце пятидесятых директор школы ухитрился найти, а затем и посетить дом «сельского» по имени Отис Рик. Отис на переменке выбил кому-то из детей глаз и не желал даже понимать, о чем речь, а не то чтобы подчиниться приказу об исключении, который сунули ему в карман рубашки. Он приходил каждый день, все в той же рубашке с засохшей кровью его жертвы на рукаве. Об этом официальном визите директора с требованием, чтобы Отис навсегда исчез, известно мало что – кроме одной яркой детали. Когда директор покинул дом Рика, ему пришлось через всю долину идти пешком, потому что ему не дали ни времени, ни возможности добраться до машины. Обратно в город его «десото» притащили на буксире полицейские: ничто не могло заставить владельца отправиться за машиной самому.

Очень старые люди, чья молодость пришлась на времена Великой Депрессии, те, кто до сих пор называет эту часть округа «Выселками», могли бы рассказать, откуда взялось ее население, – но это если бы их спросили. Однако их мнением интересуются редко, а народ Выселков живет, как ему хочется; невежественных и презираемых, этих людей терпят, избегают и боятся. Точно так же было и в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда закрыли джутовую фабрику; кто мог уехать – уехал, а кто не мог (черные, потому что им вообще сунуться некуда, да и некоторые из неперспективных белых) продолжали там вариться в собственном соку, друг на дружке женились (если это можно, конечно, называть таким словом) и непрестанно бились над проблемой, как выжить еще один день. Дома строили из мусора и отходов; иногда пристраивали где комнатку, где сарайчик к брошенным хижинам, которые джутовая компания предоставляла рабочим, – эти крошечные домишки (из двух комнат с кухней) гроздьями лепились к склону и пластались по всей долине. Воду брали в реке и собирали в дождь, доили коров и варили самодельное пиво; охотились, искали в гнездах яйца, огородничали, а если удавалось где-то подзаработать, покупали сахар, соль, растительное масло, содовую шипучку, кукурузные хлопья, муку, сушеные бобы и рис. Если подзаработать не удавалось, воровали.

Вопреки уничижительному названию, в Выселках процветала свобода и местный патриотизм; только бегство считалось там за измену. Однажды это преступление совершила девочка со скрюченными, негнущимися пальчиками ноги; девочку звали Джуниор. Вивьен, ее мать (без всякого, между прочим, сдвоенного «н» на конце), хотела как можно скорее дать ребенку имя. Однако после родов прошло три дня, а она все никак не могла надолго прийти в сознание, чтобы сделать выбор, и за это время отец придумал назвать новорожденную Джуниор – то ли в честь себя (его звали Итон Пейн Джуниор, то есть Итон Пейн Младший), то ли в честь своей обиды, ведь у Вивьен уже было четверо мальчиков, но все не от него. Вивьен в конце концов все-таки выбрала ребенку имя и, может быть, даже пару раз им воспользовалась, когда Итон ушел от нее обратно к отцу. Но это «Джуниор» прилипло. Джуниор, и все тут – с этаким еще призвуком мужского рода, вроде как называют иногда ребенка «Мелкий» независимо от пола, – и никому это не мешало, да и больше тоже ничего не требовалось, пока не приспело ей идти в школу. «Джуниор Вивьенн», – глянув исподлобья, буркнула девочка, и когда учительница хмыкнула в кулак, первоклашка, почесав локоть, вдруг сообразила, что можно было бы сказать «Джун»… или нет, лучше – «Жуни?».

Чтобы девчонки ходили в школу, это в Выселках не приветствовалось, но у Джуниор все дядья и все братья – как двоюродные, так и сводные – хоть какое-то время школу посещали. В отличие от них, она почти не прогуливала. Дома она вечно была одна, без надзора, и чувствовала себя дворовой собачонкой. Собак в Выселках водилось с полсотни, и содержание их было беспорядочным – то она на короткой цепи, то – глядь! – бегает по помойкам сама себе голова. От драки до кормежки они спали – либо у кола на привязи, либо клубком у крыльца. Предоставленные самим себе гончие спаривались с овчарками, колли – с лабрадорами. К тысяча девятьсот семьдесят пятому году, когда родилась Джуниор, вывелась странная, невиданная и, как ни удивительно, довольно симпатичная на вид порода; люди понимающие узнавали собак из Выселков с одного взгляда, а те гоняли чужаков почем зря, и если уж на охоту попадут, так там они просто чудо.

Джуниор много лет скучала по отцу, упорно просила, чтобы ее к нему сводили.

– Ты замолчишь когда-нибудь или нет? – вот все, что она слышала в ответ от Вивьен, пока однажды мать не сказала: – Он в армии. Говорят.

– А когда вернется?

– Ах, да кому он нужен, детка! Кто он такой? Иди поиграй лучше.

Она уходила, но продолжала ждать высокого, статного мужчину, который назвал ее в честь себя, чтобы показать, что он ее любит. Как тут не будешь ждать.

Мать и собаки ей в конце концов наскучили, братья оказались медлительны и туповаты, дядья пугали, да и к их женам ее почему-то не тянуло, так что Джуниор с удовольствием пошла в Десятую районную – во-первых, чтобы не сидеть сиднем в Выселках, а во-вторых, в школе ей нравилось. Из «сельских» она была первая, кто внятно отвечал и дома пытался делать уроки. В классе девочки сторонились ее, а тем немногим, кто пробовал посеять семена дружбы, быстро давали понять, что придется делать выбор между зачуханной «сельской», у которой сменного платья и то нет, и «нашими» девчонками, коварными и умеющими отомстить. Всякий раз выбор оказывался не в пользу Джуниор, но она делала вид, будто, отвергнутая, она одержала победу, и с улыбкой смотрела, как ее подруга по прошлой переменке – эта заблудшая овца – возвращается в овчарню. А подружиться с нею удалось мальчишке. Учителя думали, это потому, что он кормил ее йогуртом и меренгами из своих завтраков – у самой-то у нее подчас весь завтрак состоял из одного-единственного яблока или бутерброда с майонезом в кармане вязаной женской кофты, в которой она ходила. Дети, однако, полагали, что он с ней после школы не иначе как «глупостями» где-то в канаве занимается, они ему прямо так и сказали. Но он был мальчик не простой, его отец служил директором на производстве, где разливали по бутылкам всякие напитки, он мог их родителям дать работу, а мог и уволить, и мальчик это им объяснил.

Его звали Питер Пол Фортас, и это многое объясняет: попробуй выдержи одиннадцать лет кличку «Пи-пи» – поневоле закалишься, тебе будет плевать на мнение окружающих. Питер Пол и Джуниор телом не интересовались. Джуниор хотела знать, чем красят сироп для кока-колы и как работает автомат, который набивает крышки на бутылки. Питер Пол жаждал выяснить, правда ли на горе есть медведи, и разобраться в повадках змей: говорят, они на запах молока приползают, или есть другие сведения? Они обменивались информацией, словно «жучки» на скачках, – никакой лирики, все строго по делу. Правда, однажды он спросил ее, она, мол, что – цветная? Джуниор сказала, что не знает, но выяснит, если ему интересно. Он махнул рукой, дескать, не важно, все равно домой приглашать ему можно только мормонов, а где их взять? – здесь что белые, что цветные, все язычники. Так что тут уж – что ж, уж ты не обижайся! Она кивнула, ей было приятно, что он назвал ее таким серьезным, звучным словом.

Ради нее он воровал: то шариковую ручку, то пару носков или желтую заколку для волос, которые она причесывала пятерней. Когда на Рождество она подарила ему детеныша щитомордника в банке, а он ей большущую коробку цветных мелков, кто из них был счастливее, сказать трудно.

Но щитомордник – это ведь змей как-никак, что их и сгубило.

У Джуниор были дядья, бездельники лет под двадцать, чьи мозги сильно повредились на почве общей унылости жизни, поэтому они то буйствовали, то впадали в спячку. Они не поверили, что змей в банке – часть домашнего задания, как Джуниор объясняла в ответ на их: «Э, овца, ты чо там, типа, волокёшь?» А может, если бы и поверили, не важно: само деяние было для них оскорбительно донельзя. Нечто, взятое в Выселках, уносят в пространство, где им не светит настолько, что как бы даже западло там светиться; наоборот, тьма тамошней официальщины недостойна тех горних высей, откуда они победно испускают истинный, природный свет. А может, просто спячка у них кончилась или один с другим пивом не поделился. В общем, не важно почему, но в то послерождественское утро дядья были бодры и искали, чем поразвлечься.

Джуниор еще спала, положив голову на грязноватую подушку «Спаси Христос» и завернувшись в одеяло, служившее заодно и матрасом. Подушка была рождественским подарком жены одного из дядьев – та вытащила ее из мусорной корзины своего тогдашнего работодателя, – но ничего, сны навевала приятные. Мелки, прижатые к груди, делали сны цветными. Она спала так крепко, что дяде пришлось будить ее, пнув башмаком в зад, да не один раз. Ее вновь допросили насчет змея. Пока раскрашенный мелками сон понемногу рассеивался, Джуниор пыталась уяснить, что дядям нужно, ибо любые «зачем» и «почему» с ними все равно не имеют смысла. Например, они сами не знали, зачем подожгли сиденье автомобиля, когда могли украсть и продать его. Или почему им так важен этот змей. Им нужно было, чтобы щитомордник вернулся в родные пенаты.

А если она не вернет его, они угрожали надрать «ее мелкую девчоночью задницу» и «отдать ее в руки Воша». Об этом последнем она много раз слышала, и одна мысль о нем – то есть что ее отдадут в руки того старика из долины, который любит разгуливать, встряхивая в руке свое интимное хозяйство и распевая при этом псалмы, – уже одна только эта мысль подкинула ее с пола и вынесла мимо хватающих рук за дверь. За ней гнались, но она была шустрая. Собаки на цепях залаяли, собаки без цепей помчались рядом. Навстречу шла Вивьен – возвращалась из уборной в дом.

– Ма! – возопила Джуниор.

– Оставьте ее в покое, хорьки вонючие! – Мать пробежала несколько шагов, но сразу устала; пришлось швырнуть пару камней в убегающих младших братьев – так, в общем-то, больше для виду. – Оставьте ее в покое, скунсы! Вы у меня получите!

Эти, может быть, не очень оптимистичные, но искренние и своевременные слова поддержали бегущую девчонку. Босая, с прижатой к груди коробкой мелков, Джуниор петляла, ныряла и уклонялась и ухитрилась оторваться от улюлюкающих дядьев. Очухалась в лесу, да в таком, где у любого лесоруба слюнки потекут. Пеканы  таких размеров, о каких с двадцатых годов не слыхивали. Клены, растопырившие в стороны по шесть-семь ветвей толщиной с дерево. Акации, калифорнийский орех, белый кедр, ясень. Деревья здоровые и не очень. На некоторых огромные черные грибы – симптом болезни. Другие внешне вроде бы хоть куда, покуда легкий, игривый ветерок не взъерошит им крону. Они тотчас – бабах! – и валятся, как от инфаркта, а из разлома сыплется медная и золотая мука.

Перебегая и останавливаясь, Джуниор оказалась в пронизанной солнцем рощице бамбука, перевитого диким виноградом. Улюлюканья давно слышно не было. Она подождала, потом залезла на яблоню, посмотреть, что делается на склоне, да и в долине – обзора хватало. Нигде никаких дядьев. Только просвет в лесу, где течет ручей. А за ручьем – дорога.

Когда она вышла на обочину, солнце стояло уже высоко. Что руки исцарапала и всякая труха в волосах – пустяки, жалко было семи мелков, которые сломала по дороге; сломала, не успев хотя бы раз воспользоваться. Вивьен не может защитить ее ни от Воша, ни от дядьев, поэтому она решила отыскать дом Питера Пола, подождать где-нибудь неподалеку… а дальше что? Ну он как-нибудь ей поможет. Но она никогда в жизни, ни за что не скажет ему, чтобы вернул маленького щитомордника.

Она вышла на дорогу, но не успела пройти и пятидесяти футов, как сзади загромыхал грузовичок, набитый дядьями. Конечно, она прыгнула влево, а не вправо, но они это предугадали. Передним бампером ее бросило на бок, задним колесом смяло пальцы ноги.

Везли по колдобинам в кузове, укладывали на койку Вивьен, лили в рот виски, подсовывали к носу нашатырь – ничто не приводило ее в чувство, пока храповик боли не заклинился на отметке «невыносимо». Джуниор открыла глаза, ее затрясло и так скрутило – не вздохнешь. Вдыхала каждый раз чуть не по чайной ложке. День за днем она так лежала и сперва не могла, а потом не хотела ни плакать, ни разговаривать с матерью, которая объясняла ей, как она должна быть благодарна дядьям, что нашли ее, валяющуюся на обочине, после того как – бедная доченька! – ее сбил машиной наверняка какой-нибудь городской мудак: конечно, они там все такие важные, где уж ему останавливаться; переехал и шурует дальше, нет чтобы выйти, глянуть: может, ты ее убил, а нет – так подвези!

В молчании Джуниор смотрела, как пальцы ног распухают, краснеют, потом синеют, чернеют, идут пятнами, пятна сливаются… Мелки исчезли, а державшая их рука теперь сжимала нож, готовая встретить Воша или кого-либо из дядьев – да любого, кто попытается не дать ей совершить единственно возможное по понятиям Выселков преступление: удрать оттуда, выбраться, уйти. Больше не видеть всех этих людей, которые гнались за нею, раздавили ей ногу, всё врут, твердят, будто ей повезло, – да и тех тоже, кому в компании со змеем лучше, чем с девочкой. Через год она сбежала. Еще через два ее уже кормили, мыли, одевали, учили, холили и лелеяли. За решеткой.

Джуниор сбежала в одиннадцать лет, несколько недель бродяжничала, и никто ее не замечал. Потом вдруг заметили, когда она в магазине «Все по доллару» украла куклу «десантник Джо»; поскольку своего «десантника» она ни за что не отдавала, ее взяли под стражу и поместили в приемник-распределитель, где она укусила женщину, которая вырвала куклу у нее из рук. А в исправительный приют ее пришлось поместить потому, что она отказалась сообщить о себе что-либо кроме имени. Ее записали как «Джуниор Смит»; так она «Джуниор Смит» и оставалась, пока государство ее не отпустило, и тут она решила вернуть себе настоящее имя, для шика подвесив на кончик двойное «н».

По школьной программе в приюте тоже учили, но главным образом учили другому. И то и это обучение пригодилось – закалило и отточило ту ловкость, что нужна была, чтобы завоевать себе место в большом роскошном доме на Монарх-стрит, где не расхаживает в полумраке по коридору женщина в форме, в любой самый дикий момент для контроля открывая двери, и где не выпит весь воздух сонно буркающими телами вокруг. Место что надо, и потом – здесь он, и каждой мелочью он дает понять, что тут ее только и дожидались. Едва увидев портрет незнакомца, она поняла, что ее дом – здесь. В первую же ночь он ей приснился: нес ее на плече через сад, где росли яблоки «северный разведчик» – огромные, зеленые и тяжко нагибающие ветви.

На следующее утро за завтраком (грейпфрут, омлет, овсянка, жареный хлеб, бекон) Кристина была уже не столь враждебна, но все еще держалась настороже. Джуниор пыталась позабавить ее, передразнивая Гиду. Что называется, расклад пока был еще не очень ясен, она не понимала, куда грести. Лишь когда покончили с едой и она снова оказалась в спальне Гиды, стало ясно наверняка. Божий дар. Это ни с чем не спутаешь.

Не очень ловко себя чувствуя в красных Гидиных апартаментах, Джуниор, пока та рылась в каком-то сундучке, встала у окна, выглянула, и опять внизу оказался тот мальчишка. Чуть раньше она видела, как Кристина выехала из гаража и унеслась, а мальчишка с ведром остался ежиться от холода во дворе. Теперь она наблюдала, как он проводит под носом тыльной стороной ладони и вытирает руку о джинсы. Джуниор улыбнулась. И все еще улыбалась, когда Гида заговорила.

– Вот! Я нашла. – Она держала фотографию в серебряной рамке. – Ценные вещи я запираю то тут, то там и подчас забываю где.

Джуниор отошла от окна, встала перед сундучком на коленки и стала разглядывать фото. Свадьба. Пять человек. Он – в роли жениха – смотрит на девушку справа, та держит единственную розу и с вымученной улыбкой глядит в камеру.

– Она похожа на ту женщину, что живет внизу, на Кристину, – указав на нее, сказала Джуниор.

– Ну, сейчас-то уже не очень, – возразила Гида.

Девушка с розой держала его за руку, а он, глядя на нее, другой рукой обнимал за голые плечи свою крошечную невесту. Под невероятно пышным, спадающим с плеч подвенечным платьем Гида как-то терялась; апельсиновые цветки в руке поникли. Слева от Гиды стоял скользкого вида красавчик, улыбающийся женщине, что была слева уже от него, а та нервно стиснутыми руками выражала больше, чем просто отсутствие букета.

– Я не очень-то изменилась, правда? – спросила Гида.

– А почему ваш муж смотрит на нее, а не на вас?

– Старается подбодрить ее, я думаю. Это в его духе.

– А это у вас была подружка невесты? – спросила Джуниор, показывая на стиснувшую кулаки женщину. – У нее не очень-то радостный вид, а?

– Нет. Это вообще не очень была радостная свадьба. Хотя Билл Коузи был завидным женихом. На мое место многие претендовали.

Джуниор снова принялась изучать фото.

– А это что за парень?

– Наш шафер. В свое время очень известный музыкант был. Ты молода слишком, вряд ли ты о нем слышала.

– Об этих людях вы и пишете?

– Да. Ну, о некоторых. Главным образом о Папе – моем муже то есть, – о его родственниках, его отце. Ты не представляешь себе, какое это было благородное семейство, какие все были утонченные. Причем когда еще – во времена рабства!…

Тут Джуниор перестала слушать – и сразу по двум причинам. Одна состояла в том, что она разуверилась в желании Гиды писать книгу; той не писать хотелось, а болтать, хотя зачем ей платить кому-то, чтобы разводить турусы на колесах, Джуниор для себя еще не уяснила. Второй причиной был мальчишка, который ежится во дворе. Тихо слышались скребки лопатой – он там сгребает талый снег, потом постукивание – колет лед.

– А он что – живет здесь?

– Кто?

– Тот пацан во дворе.

– А, это мальчишка Сандлера. Он помогает нам – сбегать куда-нибудь, двор подмести. Хороший мальчик.

– И как его зовут?

– Роумен. Его дед дружил с моим мужем. Вместе рыбачили. У Папы было две яхты, вон как Одну именем первой жены назвал, а вторую моим.

Шестнадцать, может, и старше. Какая шея!

– …Он всяких выдающихся людей брал ловить рыбу в открытом море. Шерифа, например – Чиф Силк, «Начальник Силка», так его называли. Лучшим был другом папиным. Еще знаменитых певцов, руководителей разных джазов. Но брал и Сандлера, хоть тот и просто работяга с консервного – тогда местные почти все там работали. Папа со всеми умел общий язык найти…

Ему бы в этих старушечьих апартаментах вряд ли понравилось.

– Все обожали его, и он всем тоже добро делал. По завещанию он, конечно, почти все мне оставил, а некоторых послушать, так жена пусть как хочет перебивается…

Вроде как те, в спортлагере, что играли в баскет, а мы смотрели сквозь проволочную сетку, задирали их. Они оглядывались, кой-что нам тоже обещали в таком же духе.

– Мне повезло, я знаю. А моя мать сначала была против. Папин возраст, да все такое. Но Папа умел по-настоящему ухаживать, если оно того стоило. И вишь ты, как получилось. Почти что тридцать лет полного счастья…

Охрана выходила из себя. Гоняли ребят, срывали на них зло, потому что с нами-то что сделаешь - все равно смотрим, и слюнки текут, фанатки этакие, а у них футболки насквозь мокрые от пота.

– Ни он, ни я ни разу на сторону и не глянули. Но уж отель на себе тащить – это, я тебе скажу, работенка. А все было на мне. И ни на кого нельзя положиться. Ни на кого…

Шестнадцать минимум, может, больше. Тоже в баскет гоняет. У меня глаз верный.

– Да ты слушаешь меня, нет? Я сообщаю тебе важную информацию. Ты должна будешь все это записать.

– Я запомню.

Через полчаса Джуниор вновь натянула кожаную куртку. Когда Роумен увидел ее на подъездной дорожке, подумал, должно быть, то же, что и его дед, и помимо воли расплылся в ухмылке.

Джуниор это понравилось. Однако неожиданно у него, совсем как у тех мальчишек из лагеря, опустились плечи – изобразил безразличие: я, мол, тут ни при чем, отошьешь, так и ладно, а может, все-таки подрулить невзначай? Времени на то, чтобы выбрать тактику, Джуниор ему не дала.

– Только не надо мне рассказывать, что ты этих старух тоже пялишь.

Тоже!

Роумен смутился, но неловкость смыло волной гордости. То есть она считает, что я на это дело способен. Что оприходую любую, кого захочу – и по две, Тео, и по две!

– Они тебе так сказали?

– Нет. Но втихаря об этом подумывают, зуб даю.

– А ты им родственница?

– Еще чего. Я тут теперь работаю.

– И чего делаешь?

– Да так, всякое разное.

– Это что значит «разное»? Например – что?

А Джуниор приспичило Божий дар пустить в ход. Посмотрела сперва на лопату в его руках. Потом на его ширинку и наконец взглянула в лицо.

– У них там есть такие комнаты, куда они ни в жисть не заходят. А там диваны и все-все.

– Да ну?

Ах, молодежь, господи! Интересно, они по-прежнему называют это влюбленностью?- этот магический топор, что с маху отсекает весь мир, так что двое стоят одни и трепещут. Но как бы они его ни называли, это неопределимое нечто готово перешагнуть через что угодно, всегда берет себе самый удобный стул, самый сладкий кусок, правит на земле, по которой ходит – будь то дворцовый парк или гнилое болото, – и себялюбием красуется. Когда я еще не дошла до этой своей бубнежки, случки я видала всевозможные. Чаще всего то, что планировалось на сезон, длится две ночи. Некоторые, особо рисковые, этакие любители оседлать волну, похваляются исключительным правом называть свои потуги настоящим, высоким именем, пусть даже в их кильватерной струе все тонут. Люди без воображения кормят это чудище сексом – пародией на любовь. Они не знают, как это бывает по-другому, лучше, когда никто ничего не теряет, а все только обогащаются. Но чтобы так любить – тихо и без вывертов, - необходимо наличие интеллекта. Но этот мир театрален донельзя, и,может быть, поэтому многие норовят его переиграть, перетеатралить, все свои чувства выставить напоказ, только чтобы доказать, дескать, они тоже способны что-то выдумать: то есть всякую картинную хрень вроде схваток не на жизнь, а на смерть, измен и прочего поджигания простынь. Разумеется, все впустую. Этот мир каждый раз их переигрывает. Пока они рисуются, выпендриваются, копаются в чужих могилах, сами себя вздергивают на крест и с безумным видом бегают по улицам, вишни потихоньку из зеленых делаются красными, устрицы болеют жемчугом, а дети ртом ловят дождевые капли – должны вроде быть холодными, а они теплые; теплые и отзывают ананасом, но вот они все тяжелее, чаще, и уже такие частые и полновесные, что никак не получается ловить по одной. Плохие пловцы поворачивают к берегу, а хорошие ждут серебряного ветвления молнии. Набегают бутылочного цвета тучи, сдвигая дождь в глубь суши, где пальмы притворяются, будто потрясены ветром. Женщины бегут кто куда, прикрывая волосы, а мужчины к ним пригибаются, обнимая за плечи и прижимая к груди. В конце концов я тоже бегу. Я говорю «в конце концов», потому что я люблю хорошую грозу. Я именно из тех людей на полубаке, что, раскинув руки, пытаются лечь на ветер, когда вахтенный уже орет в мегафон: «Всем вниз!»

Может быть, это потому, что в такую погоду я родилась. Утром, которое и рыбаки и береговые птицы сразу признали зловещим. Мать, как тряпка вялая в ожидании запаздывающего ребенка, вдруг, говорит, вскинулась, оживилась и решила пойти развесить постиранное. Только потом сообразила, что это она опьянела от чистого кислорода, которого всегда много перед грозой. Развесив полкорзины, заметила, что день стал черным, а я начала бить ногами. Она позвала моего отца, и вдвоем они меня вынули прямо под дождь. Можно сказать, что я как-то отмечена этим переходом из лонных вод прямо в ливень. Примечательно, кстати, что, когда я первый раз увидела мистера Коузи, он стоял в воде, прямо в море, и свою жену Джулию держал на руках. Мне было пять лет, ему двадцать четыре, и ничего подобного я никогда прежде не видала. Она покоилась в его объятиях, закрыв глаза, качая головой; светло-голубой купальный костюм раздувался и опадал, когда набегающие волны умножали силу ее мужа. Она подняла руку, тронула его за плечо. Он ее крепче прижал к груди и вынес на берег. Тогда мне показалось, что слезы у меня выступили от солнца, а вовсе не из-за всех этих пенорождённых нежностей. Но девять лет спустя, когда я услышала, что ему нужна прислуга в доме, я всю дорогу до его крыльца бежала бегом.

То, что осталось от уличной вывески, выглядит как «Каф…ерий Масейо», но на самом деле эта забегаловка – моя. То есть моя-то моя, но… не важно. Для Билла Коузи я кухарила уже чуть ли не полета лет, но тут он умер, и не завяли еще похоронные цветы у него на могиле, как к его женщинам я развернулась задом. Что могла, я для них сделала; настала пора уходить. Чтобы не сдохнуть с голоду, стала брать на дом постирушку. Но клиенты, которые то и дело приходили, уходили, стали раздражать меня, и я сдалась на уговоры Масейо. Он приобрел к тому времени кое-какую известность своей жареной рыбой (снаружи черной, будто сажа, и хрустящей, а внутри нежной, как слоеное пирожное), но вот гарниры у него неизменно навевали тоску. А то, что я делаю с окрой  [14] Окра (бамия, гибискус съедобный) – однолетнее травянистое растение семейства мальвовых.
со сладким картофелем, какой я готовлю хопинджон  [15] Хопинджон – жаркое с горохом и рисом, обычно готовится на новогодний ужин.
– да что угодно назовите, - может заставить все нынешнее поколение невест на выданье со стыда сгореть, хотя они теперь в этом смысле все равно что мертвые – сраму не имут. Когда-то в каждом приличном доме был серьезный повар – который поджаривал хлеб на огне, а не в алюминиевой коробке; кто не машиной, а ложкой вбивал воздух в тесто-болтушку и знал секрет коричного хлеба. Теперь-то, что ж, это все ушло. Люди дожидаются Рождества или Благодарения, чтобы отдать должное кухне. Иначе им пришлось бы всем собраться в «Каф…рий Масейо» и молиться, чтобы я не свалилась замертво у плиты. Прежде я на работу ходила всю дорогу пешком, но потому меня начали опухать ноги, и пришлось уволиться. Несколько недель я лежала целыми днями у телевизора, но здоровье не поправлялось, и тогда Масейо постучался в дверь и сказал, что не может больше мириться у себя с пустыми столиками. Дескать, если я еще раз приду к нему на выручку, он с радостью будет каждый день возить меня на машине из бухты Дальней в Силк и обратно. Я объяснила ему, что дело не только в ходьбе – мне и стоять-то трудно. Но он и это продумал. Раздобыл для меня высокое кресло на колесиках, чтобы я могла кататься от плиты к разделочному столу и к раковине. С ногами у меня потом стало получше, но я так привыкла к колесному транспорту, что больше не могу от этого кресла отказаться.

Все те, кто помнил, как меня по-настоящему зовут, либо умерли, либо уехали, а теперь никто и не спросит. Даже дети, у которых времени прорва, ведут себя со мной так, будто я уже и неживая вовсе, и вопросов обо мне не задают. Одни думают, что мое имя Луиза или Люсиль, потому что видели, как я, взяв карандаш администратора, расписываюсь за конверты с моей долей прибыли буквой Л. Другие, что-то где-то обо мне услышав, говорят, что Л. – это вместо Эл., а стало быть, я Элеонора или Эльвира. Все они ошибаются. Да и они уже давно не любопытствуют. Подобно тому как никто заведение ни «У Масейо» давно не называет, ни недостающие буквы в названии восполнить не пытается. Все знают, что есть такой «Каферий», ну и ладно, а я там, словно какой-нибудь особо чтимый посетитель, избалованный колесным транспортом, по-прежнему катаюсь себе и катаюсь – можно сказать, как сыр в масле.

Очень наше заведение нравится девушкам. Попивая охлажденный чай с гвоздикой, они наперебой с подружками только и повторяют, что он сказал, описывают, что он сделал, и пытаются угадать, что же он все-таки при этом имел в виду. К примеру:

Он не звонил три дня, я позвонила, а он и говорит, давай, мол, прямо сейчас встретимся. Вот видишь? Он бы не поступил так, если бы не хотел быть с тобой. Да ну-ууу… В общем, когда я пришла, мы долго-долго гуляли, и в первый раз он по-настоящему меня слушал. Конечно. Отчего ж нет? Что ему надо было, так это всего лишь дождаться, когда ты заткнешься, чтобы он мог тоже языком почесать. А я думала, он встречается с этой, как ее? Да нет, они расстались. Просил меня к нему совсем перебраться. Да конечно-конечно, но сперва, милый мой, надо расписаться. Ах, никто, кроме него, мне не нужен. Ты точно в этом уверена? Но уж никаких общих счетов в банке, слышишь? Рыбку-то будешь, нет?

Глупые. Зато в часы обеда придают пикантность обстановке в заведении и улучшают настроение разочарованных жизнью мужчин за соседними столиками – у мужиков всегда ушки на макушке.

Никаких официанток у нас нет и не было в помине. Готовые блюда мы выставляем на лотки с подогревом – набирай себе на поднос и иди к кассе, где стоимость подсчитывает Масейо, либо его жена, или кто-нибудь из его полудурков сыновей. Потом можешь есть или взять с собой.

Девушка без белья – она себя называет Джуниор – заходит довольно часто. Когда я в первый раз ее увидела, подумала, что она из банды мотоциклистов. В сапогах. В коже. Лохматая. Масейо тоже от нее не мог глаз отвести – даже кофе едва мимо чашки не налил. Второй раз она пришла в воскресенье, чуть раньше, чем кончается служба в церкви. Вдоль стойки с горячим она прошла, глядя на тарелки такими глазами, как в телеобращении «Помоги этому ребенку». Я отдыхала у раковины, дула в чашку с бульоном, собираясь окунуть туда сухарик. Отметила про себя, как она шла: точь-в-точь будто пантера какая-то. Буйная грива исчезла. Теперь волосы у нее были заплетены в тысячу длинных косичек, и у каждой на кончике что-то блестящее. Ногти выкрашены синим, и помада на губах темная, цвета ежевики. Все еще в кожаной куртке, а юбка на сей раз длинная, но такая, что сквозь нее все видно – этакое цветастое ничто, овевающее колени. Все ее причинное место напоказ среди красных георгинов и травяных каких-то метелок.

Пока мисс Джуниор выбирала, один из обормотов сыновей Масейо стоял, подпирал стенку. Рта не раскрыл, ни «добрый день» не сказал, ни «вам помочь?» – ничего из всех тех любезностей, которыми положено встречать посетителей. А я студила свой бульон и ждала, кто из них первый начнет вести себя по-человечески.

Оказалось, она.

Судя по ее заказу, обедать она собиралась с другом или с подругой, потому что Кристина вернулась завзятой поварихой, так что вряд ли девица все это понесет Ride. Как бы то ни было, она заказала три гарнира, два мяса, один рисовый пудинг и кусок шоколадного торта. Сын Масейо – Тео его зовут, – ухмыляясь еще поганее обычного, отвалился от стены и пошел все это накладывать в пенопластовые тарелки. Маринованный помидор перевалился у него через ребро, разгораживающее отдельные выемки, и выпачкал картофельный салат красным; потом малый свалил с вилки жареное мясо поверх цыпленка под соусом. Меня так разозлило это его неуважение к еде, что сухарик я уронила в бульон и там он распался в хлам.

Она не отрывала глаз от лотков. Ни разу не посмотрела в мерзкую рожу Тео, пока он не отсчитал ей сдачу. Потом глянула прямо ему в глаза и говорит: «А я знаю, зачем тебе групповуха. Один на один небось пиписька не встает?»

Тео выплюнул ей вслед грязное ругательство, да попусту: кроме меня, его никто не услышал. И после того как давно уже захлопнулась дверь, он все повторял то же слово. Что показательно. Слов молодежь не тратит потому, что их запас у нее ограничен.

Когда вошел Масейо, чтобы сменить его на посту, пока из посетителей, что набегут из церкви, не начала собираться очередь, сидевший за кассовым аппаратом Тео уже весь пребывал в мечтаньях – на воображаемой площадке выполнял дриблинг и всякие финты с воображаемым мячом. Как будто университет Орландо  [16] Филиал Государственного университета штата Флорида.
уже зачислил его в команду, по совместительству разрешив рекламировать овсянку «Уитиз» компании Дженерал Миллз [17] Участие в кампании по прославлению этой овсянки в конце 1950-х стало вершиной карьеры знаменитого американского прыгуна с шестом Боба Ричардса (р. 1926). Ричарде был священником, и спортивные журналисты называли его «прыгающим викарием».
. Неплохой способ отделаться от стыда. Во всяком случае быстрый. А кому и жизни не хватает.

Да, я о девице говорила, о Джуниор. Что-то в ней напомнило мне одну местную женщину. По имени Каллистия. Ну то есть во времена ее молодости, конечно, хотя сомневаюсь, чтобы Джуниор или кто бы то ни было из современных прошмандовок могла с ней сравниться. С ней мистер Коузи тоже был знаком, но если б вы его спросили, он не признался бы. Мне бы признался. Мне мистер Коузи не лгал никогда. Но дело не в этом. Его первую жену я знала лучше него. Я знала, как он обожал ее, и знала, как изменилось ее мнение о нем, когда она уяснила, откуда его деньги. Сказки для соседей - это одно, а в действительности его отец, которым он так хвастал, заработал стартовый капитал, будучи стукачом, агентом-информатором властей. Из тех, на кого может рассчитывать полиция, когда надо узнать, где прячется нужный им цветной парнишка, кто продает выпивку, кто на какую собственность положил глаз, что говорили на церковном собрании, кто гнал волну перед выборами или собирал деньги на школу - всякие такие вещи, немаловажные по меркам южных штатов. Ему хорошо платили, предупреждали, если надо, об опасности и пятьдесят пять лет всячески продвигали, а он, Дэниел Роберт Коузи, всех держал в поле зрения своих мертвенных злых глаз. Говорили, что только ради ощущения власти, потому что радости он от этого не получал, а деньги, которые платили за то, что он у белых на побегушках, не принесли покоя ни ему, ни его семье. Белые называли его Дэнни-бой. Но неграм его инициалы, ДРК послужили поводом называть его тем именем, под которым он и был всем известен: Дарк [18] Темный (англ.) .
. Деньги он обожал – как бумажные, так и мелочь, трясся над каждым пенни, не покупал сыну справных ботинок, а жене и дочерям пристойных платьев, пока не умер, оставив 114 000 презренных долларов наследства. Сын решил получить от своей доли удовольствие. Не то чтобы выкинуть совсем, но потратить на вещи, которые Дарк не одобрял: на приятное времяпрепровождение, на хорошую одежду, еду, музыку и танцы до восхода солнца в отеле, специально для всего этого построенном. Отца боялись; сын стал лучом света. Отцу платили полицейские; сын сам платил полицейским. За что отец наказывал, то сын поощрял. Что, отец скряга? А у сына легко призанять. Но щедрость не растопила лед в Джулии. Ее родителями были фермеры, которых акр за акром отбирали землю как белые землевладельцы, так и злокозненные негры. Ее всю сковало, когда она поняла, какой кровью пропитаны деньги мужа. Но долго мучиться стыдом ей не пришлось. Родив, она двенадцать лет ждала, отдохнет ли природа на ее сыне или произведет все же что-нибудь этакое. Не знаю, то ли она удовлетворила свой интерес, то ли утратила, но последним ее шепотом было: «Ох, неужто папочка?»