Опускаясь в воду с шампунем, Гида зависла, привычно уцепившись за края ванны большими пальцами. Встав на колени, развернулась, села и посмотрела, доходит ли сиреневая пена до плеч.

Так продолжаться больше не может, думала она. Когда-нибудь я утону – поскользнусь и упаду, а чтобы выбраться, рукам не хватит силы.

Ну есть, правда, какая-то надежда, что вещи, которые Джуниор якобы готова делать для хозяйки: «Хотите, чтоб я причесала вас? – запросто! Чтоб помыла в ванне? – так помою же!…» – она и впрямь будет делать, что это не пустые посулы ретивой соискательницы места. Попробую-ка я, решила Гида, ее как парикмахершу, а уж потом попрошу помочь с мытьем в ванне. С июля она все не могла собраться с силами, чтобы взять флакон краски да убрать наконец эту серебристую полоску у корней волос, затопить ее «темным каштаном». Интересно, часто думала она, как же так вышло: я никогда не брала в руки краба, не чистила ни лангустов, ни мидий, а руки в результате изуродованы хуже, чем у рабочих, которые этим занимались всю жизнь. Кремы, алоэ, «проктеры и гэмблы» помогали слабо, и требовались регулярные ванны, чтобы помешать мучительному превращению той, что никогда не мучила морских животных, самой в подобие такового. Стало быть, решено: первые два задания Джуниор будут покрасить ей волосы и помочь с ванной – в том случае, конечно, если удастся достаточно надолго отвлечь ее внимание от Роумена. Что сказала мальчишке Джуниор, слышать было не обязательно. Наблюдая за физиономией паренька из окна спальни, Гида подумала, что девчонка если и старалась понизить голос, то зря, могла бы и криком кричать. Его ухмылка, его глаза все выдавали. Скоро эта парочка сплетется воедино прямо здесь, у хозяйки под носом. Под одеялом в гараже? Нет. Джуниор храбрая девочка. Она тайком проведет его в свою спальню или в какую-нибудь другую комнату. Кристине это может не понравиться. А может, ей на это и плевать. Если в ней возгорится ненависть или ревность, она любого разорвет в куски. И если то, что говорят о ее прошлой помоечной жизни, правда, сделает это еще и с удовольствием. Никто не знает, куда эта сероглазая кошка прыгнет. В свою девятую жизнь , дай-то господи. Подумав, Гида решила, что оно и к лучшему, пусть эта подростковая любовь подержит девчонку на привязи, когда та начнет понимать, что красть не получится. Довольно уже и фокусов Кристины, которая деньги, выделяемые на хозяйство, воровски спускает на адвоката. А Роумен – ну пообжимается в уголке с этой Джун да и, глядишь, не такой зажатый станет. Это поможет ему выйти из-под каблука Вайды. Такой прямо пай-мальчик «Да, мэм. Нет, мэм. Нет, спасибо, мне засветло надо домой». Что Вайда с Сандлером ему о ней наговорили? Или дело в Кристине? Впрочем, что бы они ни наболтали, кошмара нет, был бы кошмар, не разрешили бы ему здесь работать. Просто не становись там очень уж своим, – должно быть, сказала Вайда. Однако если у Роумена будут причины сюда стремиться, он может стать еще полезнее, чем сейчас. Как точно он выполнил все указания, когда она надиктовала ему объявление в «Харбор джорнал»! Блатное остроумие Джуниор научит его любить свободу; он отойдет наконец от Вайды и перестанет относиться ко всем взрослым, способным платить налоги, как к врагам, а к пожилым женщинам вдобавок и как к дурам.

Гида к такому отношению притерпелась. Даже привыкла им пользоваться. В данном случае воспользоваться надлежит не только тем, что отозвавшейся на объявление особе нужны деньги, это само собой – деньги и только деньги, – а еще и тем, что в ней удачно сочетаются алчность и легкомыслие. Порисовались вчера вечером друг перед дружкой, повыделывались, и пока «мисс Вивьенн с двумя н» пускала слюнки, готовясь прибрать к рукам все ценное в доме, Гида пускала слюнки, готовясь прибрать к рукам ее самое; пока девчонка примеривалась, как захватить контроль над ситуацией, Гида внушала ей, что у нее все и так уже схвачено. Всю жизнь Гиду недооценивали, и это особенно отточило ее интуицию. Понимал ее только Папа, потому и выбрал из всего множества претенденток Он знал, что у нее нет ни образования, ни способностей, ни приличного воспитания, но все равно выбрал ее, тогда как вокруг все думали, что об нее можно вытирать ноги. И вот теперь она здесь, а где они? Мэй в земле лежит, Кристина без гроша в кармане возится на кухне, Л. обретается в бухте Дальней. Где им и место. Она со всеми с ними дралась и побеждала и до сих пор побеждает. Ее счет в банке жирней, чем когда-либо. Одна Вайда вполне пристойно устроила свою жизнь, но и это только благодаря Сандлеру который никогда не высмеивал и не оскорблял жену Билла Коузи. Относился уважительно даже тогда, когда его собственная жена смотрела на нее сверху вниз. Он-то и пришел к ней просить, чтобы взяла на работу внука. Вежливый. Остался пить кофе глясе. Вайда бы ни за что не стала. Не только потому, что не любит Гиду но она еще и Кристину боится – и правильно делает. Мелькнувший на похоронах Коузи нож был вполне серьезным оружием, а в жуткой жизни, которая была у Кристины, говорят, случались драки, аресты, чьи-то сожженные машины и проституция. Что может прийти в голову человеку, который приспособился жить на помойке, нельзя и вообразить.

Чтобы никто не знал о схватках между нею и Кристиной, когда та окончательно вернулась, – это нереально. По большей части дрались словесно – спорили о том, что означает двойное «К» на столовом серебре: оно просто так сдвоено или это инициалы Кристины. Могло быть и так и этак, потому что Коузи заказал этот набор, когда первой жены уже не было, но и второй еще не намечалось. Ссорились по поводу дважды краденных колец и того, зачем, собственно, понадобилось совать их мертвецу в руку. Но случались и настоящие драки, до синяков – руками, ногами, зубами и метательными орудиями. По комплекции и боевому духу судя, Кристине следовало бы побеждать одной левой. Маленькая и со слабыми руками, Гида, казалось, обречена была на поражение в каждом раунде. Но результаты оказывались по меньшей мере ничейные. Сила Кристины полностью уравновешивалась быстротой Гиды, а своим предвидением и коварством, позволяющими отразить любой удар, спрятаться, уклониться, Гида доводила противницу до изнеможения. Раз в год – ну, иногда и два раза – они бились на кулаках, таскали друг дружку за волосы, боролись, кусались, обменивались пощечинами. До крови не доводили, не извинялись и не уведомляли заранее – хоть раз, но каждый год непременно сорвутся и, пыхтя, предпримут еще одно ритуальное побоище. С годами это прекратилось, перешло в ледяное молчание, да и другие придумались способы выплеснуть горечь. К этому необъявленному перемирию привел их как возраст, так и понимание того, что уйти ни одна из них не может. Не исключено, что верней всего была такая, ни разу ими не озвученная, мысль: эти их схватки только и давали что повод подержать друг дружку в объятьях. Иначе-то нельзя – при таком их взаимном возмущении. Как и дружба, ненависть требует большего, нежели просто физическая близость; ей нужно творчество и тяжкие усилия самоотдачи. Первая схватка, прерванная в тысяча девятьсот семьдесят первом году, обозначила обоюдное желание терзать и мучить друг друга. Началось с того, что Кристина выкрала у Гиды из стола драгоценности, когда-то выигранные Папой в карты, – какой-то барабанщик, к которому у полиции имелись претензии, предложил, а Папа согласился вместо денег принять бумажный пакет с обручальными кольцами. Теми самыми, которые Кристина потом будто бы пыталась вложить Папе в руку в гробу. А через четыре года вломилась к Гиде в дом с полиэтиленовым уол-мартовским пакетом в руке, пальцы которой были унизаны как раз этой самой коллекцией надежд других женщин: сказала, что имеет право жить там, где сможет заботиться о Мэй, своей больной матери – той самой матери, над которой она годами издевалась, когда вообще брала на себя труд о ней вспомнить. Прерванная битва тут же разразилась вновь и с перерывами продолжалась десятилетие. Затем пошли поиски более затейливых способов причинения боли – тут пришлось обратиться к информации личного характера, к тем воспоминаниям, что остались у них от детства. Каждая считала себя главной хранительницей. Кристина – потому что была здоровой и крепкой, могла водить машину, выходить по делам и вести хозяйство. Однако Гида знала, что все равно она главная, она побеждает, и не только потому, что деньги у нее, но и потому, что она обладает тем, в чем все кроме Папы ей отказывали, – умом. Она умнее этой балованной девчонки, испорченной дурным образованием в частной школе, свихнувшейся на мужиках, не приспособленной к реальной работе, да просто слишком ленивой, чтобы что-то делать полезное; этой паразитки, кормившейся за счет мужчин, пока они не выкинули ее на свалку, отправив домой кусать руку, которую ей следовало бы лизать.

Гида была уверена, что знает Кристину лучше, чем та сама себя. И несмотря на то, что с Джуниор знакома всего полсуток, ее тоже знает – вот как сейчас, например, знает, о чем эта шлюшонка думает; как обдурить артритную старуху, использовать ее для удовлетворения своих тайных страстишек. О которых Гида тоже все знает – о тех страстях, что могут у взрослых людей вышибать из глаз слезы ярости. Как, например, у Мэй, когда до той дошло, на ком свекор женится. Да и не только у взрослых. С Кристиной было то же самое, когда выяснилось, что ее лучшая подружка – избранница дедушки. Одна мысль о том, что себе в невесты он выбрал деревенскую девчонку, их обеих – маму и дочку – повергала в безумие. Девчонку, у которой не было ни ночной рубашки, ни купальника. Девчонку, которая ела первое и второе из одной тарелки. Просто не знала, что для супа предназначены одни тарелки, а для жаркого – другие. Которая спала на полу, а по субботам мылась в корыте с водой, мутной после ее сестер. Которой, видимо, по фоб жизни не избавиться от рыбной вони консервного завода. Ту, в чьей семье газеты использовали не для чтения, а для уборной. Ту, что не умела составить правильную фразу; знала кое-какие печатные буквы, но не умела писать. Да ведь ее такую придется всю жизнь на помочах водить! Папа защищал ее, но он не все время был рядом, да и не везде, где она могла подвергнуться нападкам, потому что обидеть ее норовили не только Мэй и Кристина, как однажды вечером выяснилось. От полуграмотного жизнь требует каких-то других талантов – так Гида обладала безупречной памятью и, подобно большинству людей не читающих, легко справлялась с цифирью. Запоминала не только то, сколько чаек слетелось полакомиться медузой, но и то, каков был рисунок полета каждой, когда их спугнули. Что такое деньги, она постигла в совершенстве. Вдобавок слух у нее был острый и точный, как у слепого.

Стало быть, вечер. Жарило так, что вот-вот, казалось, заскворчит. Она сидела в беседке, ела легкий ланч. Салат из зелени, вода со льдом. В тридцати ярдах, в тени веранды, развалясь, сидели несколько женщин, попивали ромовый пунш. Две были актрисами (одна как раз пробовалась на роль в «Анне Лукасте» ); две – певицами; а еще одна училась вместе с Кэтрин Данхэм . Разговаривали негромко, но Гида слышала каждое слово.

Как он мог жениться на ней? Да для защиты. От чего? От других женщин. Н-ну, не думаю. Бегает на сторону? Возможно. Вы в своем уме? – конечно бегает! А ведь недурна. И фигурка хоть куда. Хоть куда – не то слово, могла бы и в «Коттон-клаб»  наняться. Вот только с цветом кожи… Потом, там ведь пришлось бы улыбаться – хотя бы изредка. Да и волосы… ей надо ими заняться. Ну вот, при мне вы будете говорить про волосы! Но зачем, зачем он связался с ней? Ума не приложу. Общаться с ней, доложу я вам… В каком смысле? Не знаю, какая-то она деревянная. (Продолжительный смех.) То есть как это? Ну ты ж понимаешь, только что с дерева слезла. (Придушенный смешок)

Пока этот разговор длился, по стенке стакана Гиды пробежали четыре извилистых ручейка; крадучись, проложили следы на запотевшем стекле. Гвоздичный перец округлил глаза в глазницах оливок. Лежащий на кружочке лука ломтик помидора изобразил несчастную улыбку, такую жалкую, что не забывается до сих пор.

Папа настоял, чтобы она училась управлять отелем, и она училась, несмотря на смешки за спиной и саботаж Мэй и Кристины. Те так и дымились, исходя возмущением, вновь и вновь загорались им – от пламенного сияния, которое эти двое излучали за завтраком, и от их предвкушающей накаленности за ужином. Представляли себе ее и Папу в постели, и это заставляло их изобретать все новые и все большие пакости. Папа выписал подвенечное платье из Техаса, и уже над ним, над этим платьем, загремела первая битва войны. Красивое и дорогое, оно оказалось, мягко говоря, великовато. Собирались ушивать, Л. воткнула, где надо, булавки, но платье исчезло, и нашли его лишь к вечеру в день венчания, когда было уже поздно. Л. завернула рукава, на живую нитку приметала подогнутый подол, и все же Гиде нелегко было, спускаясь по лестнице в холл отеля, улыбаться, и улыбаться, и улыбаться в течение всей церемонии. Которую ее родители не увидели, потому что, за исключением Солитюд и Райчес Монинг, никому из ее домашних не было разрешено присутствовать. Официально это объяснялось трауром, еще не снятым после смерти Джоя и Уэлкама. А истинной причиной была Мэй, которая сделала все, что было в ее силах, чтобы всех этих Джонсонов, всю их шатию размазать по стенке. Она возражала даже, чтобы Папа оплачивал похороны – бормотала всякую невнятицу вроде того, что, дескать, нечего было мальчишкам плавать в «нашей» части океана. Из родственников со стороны невесты одним только ее младшим сестрам разрешили затесаться в толпу, внимающую клятвам новобрачных. Период безосновательной злобности у Мэй и ее дочери сменился разносной критикой невесты: ее манеры говорить, ее чистоплотности, застольных манер и того, что Гида тысячи вещей не знает. Что такое индоссамент , как заправлять кровать, куда выкидывают гигиенические прокладки, как накрывают на стол, сколько денег нужно оставлять на хозяйство. Читать написанное от руки она, видимо, научилась – если это ее неумение с самого начала не было нарочно придуманной шуткой. В те дни ей симпатизировала Л. и многому ее научила, можно даже сказать, выручила, помогла приспособиться к той жизни, которую Папа подарил только ей, ей одной. Она никогда не справилась бы с плаванием в таких предательских водах, если бы Л. не служила ей руслом. В то время Гида не очень-то об этом задумывалась и щедрость мужа принимала как должное. Он уже заплатил за похороны ее братьев; сделал подарок матери и вызвал благодарную улыбку у отца. Она совершенно не понимала, сколь многие – и особенно из ее родни – только того и ждали, чтобы присосаться. Обойденные и униженные, ее родичи силились воспользоваться случаем, ухватить фарт, но так у них ничего и не вышло. Брачная церемония едва-едва подошла к концу, а они уже на нее навалились. С намеками: «Я слышал, у них есть вакансии, но чтобы взяли, надо иметь приличную обувь…», «Ты видела, какое платье Лола своей матери подарила?…» С просьбами: «Спроси его, может, он одолжит мне хоть сколько-нибудь до…», «Ты знаешь, я совершенно без денег после…», «Я все тебе верну, как только…» И чуть ли не с ножом к горлу: «Ну, ты должна и мне теперь…», «Что, и это все?», «Самой тебе все равно ж не надо, правда же?» К тому времени, когда им впрямую запретили появляться на территории отеля, Гиде было уже так стыдно, что возражать не хватило сил. Тут даже Солитюд с Райчес усомнились в ее верности клану. Приезжая к ним в гости в бухту Дальнюю, она подвергалась упрекам и обвинениям, а когда рассказывала Папе, почему у нее так припухли веки, он утешал и поддерживал ее безоговорочно. Кроме него, ей никто не был нужен, и слава богу, потому что только он у нее и был.

Сидя по шею в сиреневой пене, Гида откинула голову на фарфоровый выгиб ванны. Вытянувшись, она поискала пальцем ноги цепочку, чтобы вынуть сливную пробку; подождала, пока сойдет вода. Если теперь она поскользнется и потеряет сознание, по крайней мере будет шанс прийти в себя, не захлебнувшись.

Это глупо, да и опасно ведь, думала она, выбираясь из ванны. Так делать больше нельзя.

Уже с полотенцем на голове, сидя в мужнином красном парикмахерском кресле, она решила попросить – нет, приказать Джуниор, чтоб та отныне помогала ей залезать и вылезать из ванны. Пусть это неприятно, пусть не хочется, но придется. Тут дело не в утрате независимости и не в неловкости от испытующих взглядов упругой молодой девчонки на ее бедную дряблую наготу. Что Гиду мучило и заставляло колебаться, так это – вдруг она утратит память тела, вдруг потеряет когда-то впитанное кожей чувство удовольствия. От ее первой брачной ночи, например, проведенной в его объятиях среди волн. Сбежав украдкой от занудливых гостей, они скользнули через черный ход во тьму и бросились – он в смокинге, она в спадающем с плеч свадебном платье – по шуршащей береговой траве на шелковый песок. Разделись. Нет, никаких дефлораций. Никакой крови. Никаких вскриков – ни боли, ни дискомфорта. Этот мужчина просто гладит, нянчит, купает ее. Она этак выгнулась. А он был сзади и, положив ладони ей под коленки, раскрыл ее навстречу набегающей волне. Кожа может забыть все это в обществе дерзкой девчонки, чья плоть сплошь в собственных сексуальных воспоминаниях, как в татуировках. Причем из самых свежих, несомненно, те, что связаны с Роуменом. Интересно, где именно он у нее отпечатался? И в каком виде? У Джуниор, скорей всего, их было столько, что и клейма, поди, уже негде ставить. И эти клейма, пробы и всякие прочие отпечатки кружевной сеткой покрывают все ее тело, так что один узор от другого неотличим, как неотличимы один от другого ее мальчишки.

А вот происшедшее с Гидой написано красками, к которым первоначальная свежесть только и возвращается что в воде с пузырьками. Придется все-таки что-то придумать; нельзя, чтобы присутствие Джуниор стерло, сгубило то, что ее плоть впервые познала в морской пене.

Однажды некая маленькая девочка забрела далековато – туда, где широкая синь за мысом, и дальше, вдоль косо набегающих волн прибоя, и вот уже под ногами не грязь, а чистенький песочек Надетая на ней мужская нижняя рубаха насквозь промокла от океанских брызг. А вот на красном одеяльце другая маленькая девочка с белыми бантиками в волосах – сидит, ест мороженое. Вода в море синяя-синяя. Поодаль группа смеющихся людей.

– Привет! Хочешь мороженого? – спросила девочка, протягивая ложку.

Они ели мороженое, в котором попадались кусочки персиков, но вот подошла улыбающаяся женщина и говорит.

– Ну все. Теперь уходи. Это частный пляж.

Потом, когда ее ноги уже месили грязь, она услышала, как девочка с мороженым кричит.

– Нет! Стой! Останься!

И вот огромная сверкающая кухня; полно взрослых людей, они готовят, болтают, гремят кастрюлями. Та, что сказала «теперь уходи», улыбается еще шире, а девочка с мороженым теперь и вовсе ее подружка.

Гида надела чистую ночную рубашку и старомодный шелковый халат. Села к туалетному столику, оглядела свое лицо в зеркале.

– Уходить? – спросила она свое отражение. – Или остаться?

Как могла она сделать и то и другое? Они пытались выгнать ее, согнать с песка в грязь, остановить, спрятав свадебное платье, но та, что кричала «стой!», вдруг исчезла, а сказавшую «уходи» держали в сторонке. Избалованные до потери разума богатством щедрого мужчины, они ничему не научились или научились чересчур поздно. Даже теперь – ведь что могут о ней подумать? Что ее жизнь – маета глупой обленившейся старухи, целыми днями напролет листающей газеты, слушающей радио и принимающей ванну три раза в день. Они не могут понять, что для победы требуется больше чем одно лишь терпение, – тут надобно голову иметь. И в этой голове не укладывалось, что есть женщина, к которой твой муж бежит, едва только она его поманит. Женщина, чье имя он не выдавал даже во сне. О, моя деточка. Милая деточка. Да пусть себе стонет; пусть отправляется «на рыбалку» без наживки и без снастей. Против этого имелись противоядия. Но теперь-то у нее нет тех запасов времени.

Кристина это поняла и подхватилась, вдруг поехала – куда? Консультироваться с адвокатом. С одной из так называемых «новых черных», хитрюгой, проучившейся двадцать лет, чтобы, как надеется Кристина, обвести вокруг пальца старуху, в свое время взявшую верх над целым городом, – а что, ведь невестку свою победила, Кристину сбежать вынудила и вознеслась превыше. Уж всяко выше всех этих родственничков, попрошаек и предателей, которые, что бы она ни сделала, все равно за ее спиной блюют. Никуда не денешься, сколько Гида себя помнит, она всегда подозревала, что в ее присутствии многих начинает тошнить. По правде говоря, Папа был единственным, кто такого подозрения у нее не вызывал. С ним она ощущала себя в безопасности независимо от того, что он там бормотал во сне. И вопроса о том, что он хочет оставить ей после смерти, просто не существовало. Было завещание, не было – никто не поверит, чтобы он Кристину, которую с тысяча девятьсот сорок седьмого года в глаза не видел, предпочел собственной жене. Никто, кроме разве что черных девок-законниц, невесть что о себе возомнивших и презирающих женщин поколения Гиды, у которой, между прочим, в зубных пломбах больше деловой интуиции, чем эти образованные дурищи смогут когда-нибудь заиметь.

Поскольку ничего другого не было, накорябанные на меню наметки завещания, которые нашла Л., имели и имеют законную силу – при условии, если не будет найдено других, позднейших и противоречащих им записей. При условии. При условии. А предположим, что наоборот: будут найдены позднейшие записи, подтверждающие и уточняющие те, что были найдены ранее. Не то чтобы настоящее, нотариально заверенное завещание – такого не было, а если и было, то полоумная Мэй его припрятала, как зарыла когда-то в песке документы на недвижимость, – а какое-нибудь пусть хоть опять-таки меню, но чтобы относилось оно ко времени после тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года и чтобы там черным по белому милая сердцу покойного «деточка Коузи» называлась по имени: Гида Коузи. Если, набросав свои пожелания в пятьдесят восьмом, Папа подтвердит их на каком-нибудь более позднем меню, которое найдет Гида, никакой судья не удовлетворит иск Кристины.

Новизны эта мысль не содержала. Гида мечтала о таком чуде очень давно, еще с тысяча девятьсот семьдесят пятого года, когда Кристина, сверкая бриллиантами, вломилась в дом и стала качать права. Новизну – и даже с примесью практичного совета – содержала вспышка, что прошлым летом вдруг озарила память Гиды. Намазывая руки лосьоном, пытаясь сгибать пальцы, разводить их в стороны, рассматривая знакомый шрам на тыльной стороне ладони, Гида словно вновь была на месте происшествия. Душная кухня, разделочный стол заставлен коробками. В них электронож, миксер «Санбим», тостер от «Дженерал электрик», причем все новое. Л., ничего не объясняя, отказывалась эти картонки даже открывать, не говоря уже о том, чтобы использовать содержащееся в них оборудование. Когда это было – в шестьдесят четвертом? Шестьдесят пятом? Гида спорит с Л. В кухню заходит Мэй, на ней эта ее дурацкая армейская каска, в руках еще одна картонная коробка – большая, вроде тех, в которых зубную пасту или шампунь развозят по магазинам. При этом Мэй сама не своя от беспокойства, думает, что и отель, и все его обитатели в смертельной опасности. Будто бы городские негры, уже захватившие бухту Дальнюю, идут сюда, несут жидкость для зажигалок, спички, бутылки с «коктейлем Молотова»; кричат, науськивают местных, призывая сжечь дотла отель и все, относящееся к курорту Коузи, чтобы проклятые дяди томы, шерифовы прихвостни, предатели расы и враги своего народа лишились бизнеса. Папа в ответ говорил, что все эти крикуны представления не имеют, что такое настоящее предательство; а еще говорил, что Мэй было бы впору замуж за его отца, а не за его сына. Оснований у нее не было ни малейших, поскольку не было никаких попыток нападения, ни намека на угрозу, даже на неуважение, однако в мозгах у Мэй завелась гнильца, и ничего доказать ей было невозможно, вот взяла да и назначила себя единственным защитником всего курорта.

Когда-то она была просто одной из многих яростных поборниц того, чтобы чернокожие шли в бизнес, ратовала за отдельные школы для черных, за больницы с черными сестрами и врачами, за то, чтобы в собственности у цветных появились банки, чтобы они сами, овладев престижными профессиями, служили своей расе. Затем она обнаружила, что ее воззрения перестали, как встарь, считаться плодотворными и возвышающими расу, а стали сепаратистскими и «националистическими». Мягкий Букер Т. в ее лице словно превратился в радикального Малколма Икса . Она запуталась, стала нервничать, заикаться и сама себе противоречить. Тех, кто исповедовал более-менее похожие взгляды, она склоняла к согласию чуть не силой и без конца спорила с теми, кто не совсем понимал, какие могут быть танцы до упаду на морском курорте, когда взрывают детей в воскресных школах, а также при чем тут собственность и законы, когда целые районы горят в огне. После того как черное движение разрослось и в новостях косяком пошли похороны, марши протеста и всякого рода бесчинства, Мэй вконец зарапортовалась: предрекала массовые репрессии и совсем оторвалась от нормальных людей. Даже те гости, что соглашались с ней, начали сторониться и уже не слушали ее мрачные пророчества. Мятеж ей чудился в официантах, оружие – в руках у дворников. Первым публично пристыдил ее один басист: «Аи, женщина. Заткнулась бы ты к чертовой матери!» Это было сказано не в лицо, а как бы за спиной, но достаточно громко, чтобы она услышала. Другие гости тоже стали проявлять неуважение, а то и просто вставали и уходили, когда она пыталась присоединиться к их обществу.

Постепенно Мэй успокоилась, но убеждений не переменила. Бродила повсюду, убирая и пряча горючие предметы, – потому что со дня на день тут ожидается пожар, керосин и не поймешь что. Если из гранатомета да в окно – это знаете что будет? А еще и в песке кругом мины закопаны. Ее охват был широк, прицел точен. Ходила дозором по пляжу и ставила растяжки у двери своей спальни. Прятала документы и булавки. Еще в пятьдесят пятом году, когда тело погибшего от побоев подростка наглядно показало, насколько распоясались белые , а слухи о бойкоте в Алабаме  вызвали первое предощущение сдвига пластов, Мэй поняла, что есть только одна крепость – их гостиница, – и закопала ее поглубже в песок. Десятью годами позже невоспитанная и горластая публика, которая посещала теперь отель, уже ни в грош ее не ставила; смотрела как на корявый пень. А когда волны черного террора по тихим окраинам покатились не хуже, чем по каменным каньонам промышленных центров, Мэй решила взять под свое крыло и дом на Монарх-стрит. Ни тут ни там она ни на что не влияла, ушла в подполье, замкнулась, стала делать запасы на черный день. Деньги и столовое серебро распихивала по мешкам с рисом «Анкл Бенс»; среди дорогих скатертей припрятывала туалетную бумагу и зубную пасту; в дуплах деревьев устроила пожарный запас нижнего белья; фотографии, сувениры, безделушки и всякий хлам она пихала в сумки и коробки и растаскивала по беличьим заначкам.

Пыхтя и сгибаясь под тяжестью трофеев, она входит в гостиничную кухню, где Гида выговаривает Л.: почему, дескать, не хотите открыть коробки, использовать механизацию и с ее помощью готовить больше блюд за меньшее время. Л. не подымает глаз, молча продолжает валять в муке куски курятины, обмазанные яичной болтушкой. Раскаленный жир брызгает со сковороды и – шлеп! – прямо на руку Гиде.

До недавнего времени все, что она помнила о том событии, – ожог. Тридцать лет спустя, умащивая руки лосьоном, она вспомнила еще кое-что. Как раз перед огненным плевком жира. Она остановила Мэй, проверила, что в коробке, увидела ненужные пакеты с оставшимися с прошлого Нового года салфетками для стаканов с коктейлями, пачки палочек для помешивания в стаканах, бумажные шляпы и стопку меню. Услышала слова Мэй: «Куда-то все это надо деть». В тот же вечер новые механизмы исчезли, чтобы много позже обнаружиться на чердаке – то был хотя и молчаливый, но окончательный вердикт Л. Да ведь ясно же: тот короб с хламом, что притащила Мэй, до сих пор там, на чердаке. Штук пятьдесят этих меню в нем. Меню продумывались еженедельно, ежедневно – или раз в месяц; все зависело от каприза Л., и каждое меню снабжалось датой, свидетельствующей о свежести еды, о том, что она настоящая – домашняя, с пылу с жару. Если жир брызнул ей на руку в шестьдесят четвертом или шестьдесят пятом… – ну конечно, ведь Мэй тогда, в ужасе от событий то ли в Миссисипи, то ли в Уотсе , совсем спятила, за ней надо было по пятам ходить, следить, чтобы не растаскивала нужные вещи… Тогда, значит, эти меню, что у нее были в коробе, написаны через семь лет после того самого, от тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, которое признано единственным законным завещанием Билла Коузи. Выходит, в том коробе просто залежи подлинных и нетронутых меню. А нужно-то всего одно. Одно меню, одна преступная душонка и одна молодая, твердая рука, умеющая бегло писать.

Ах, Мэй, Мэй! Годы коварства и интриг плюс десятилетия безумия в сумме дали нечаянный подарок, который и впрямь ведь может спасти положение. Если бы она была жива, это бы ее наверняка убило. Задолго до своей реальной смерти Мэй уже сделалась привидением из балаганного шоу, плавала по комнатам и словно бы даже колыхалась, мрела полупрозрачно; хоронясь за дверями, выжидала момент, чтобы спрятать очередной артефакт из той жизни, которой норовила лишить ее Великая Черная Революция. Впрочем, нынче она может покоиться в мире, потому что в семьдесят шестом году, то есть в тот год, когда она умерла, милая ее сердцу смертная казнь уже опять была в моде, так что Революцию она пережила. Хотя может-то может, но не покоится, поскольку и поныне ее призрак – нет-нет, не Революции, а этой дуры в каске и при кобуре – еще как жив и набирает силу.

Апельсиновый запах – вот с чем Кристина ожидала встретиться по дороге в Гавань, потому что с этой дороги трижды начинались ее попытки бегства и все три раза пахло апельсинами. Первый раз шла пешком, второй ехала на автобусе, и в обоих случаях посаженные вдоль дороги апельсиновые деревья осеняли ее побег легким цитрусовым ароматом. До боли знакомая, эта дорога служила даже стержневым мотивом сновидений. От самого глупого до страшного, пугающего, сюжет каждого запечатленного памятью сна разворачивался на этой дороге или где-то около, и шоссе № 12 если и не впрямую возникало перед глазами, то маячило, проступало фоном, готовое служить основой для кошмара или обеспечить вещественное обрамление бессвязной радости сна приятного. Теперь она в спешке давит на педаль газа, ощущая тревогу, явно отзывающую кошмаром, как, бывает, бежишь во сне, задыхаешься, и ни с места! – да и с ароматом неладно: мороз убил апельсиновые завязи вместе с их ароматом, и Кристина остро ощущает его отсутствие. Она опустила боковое стекло; подняла и снова опустила.

В представление Роумена о помывке машины явно не входило открывание дверей, и в результате снаружи «олдсмобиль» сверкает, а внутри пахнет карцером. Когда-то она за один только запах взяла да и ухайдакала автомобиль, который был классом куда выше этого. Пыталась уничтожить и его, и все, что он собою воплощал, но главным образом убить того белофиалочника, из-за которого все внутренности саднило и, как чужой, не слушался язык. Владелец, доктор Рио, так и не ознакомился с повреждениями, потому что его новая девушка от машины спешно избавилась, чтобы ее вид не разбил ему сердце. В общем – шарах наотмашь молотком по лобовому стеклу! вжик-вжик бритвой пухлую кожу сидений! а потом еще и обрывками скотча (в том числе и праздничного, эл-гриновского, с повторяющейся надписью «Веселитесь и Развлекайтесь!») обклеила приборную доску и руль, но он об этом только слышал, воочию не видал, нет. И от этого было так же больно, как от того, что он ее бросил. Уничтожить «кадиллак» вообще нелегко, но если ты его раздолбала среди бела дня, да еще и будучи в бешенстве от запаха одеколона другой женщины, тогда это достижение, достойное того, чтобы виновник торжества увидел и оценил. А доктор Рио не испил уготованную ему чашу, новая пассия помешала (во всяком случае, так сказала Кристине квартирная хозяйка). «Это она напрасно, – сказала тогда Манила. – Новой девке не надо было оберегать его – пусть бы узнал, что может сделать брошенная любовница. Дала бы посмотреть, что бывает, когда избавишься от надоевшей женщины, глядишь, это помогло бы ей самой – свой собственный прокат в его объятиях превратить в долгосрочный лизинг».

В сполохах воспоминаний о докторе Рио сожаления о наперекосяк пошедшей жизни несколько померкли, как померкла и неловкость от того, что она наделала с его любимым «кадиллаком». Несмотря на постыдный конец их романа, три года, проведенные с ним – ну, не совсем с ним, скорее поблизости: развести его с женой оказалось совершенно невозможно, – о, эти три года были чудесны! Из кинофильмов она знала о горькой участи содержанок – как они в конце концов умирают или бывают наказаны появлением незаконных детей, которые тоже умирают. Подчас таких женщин тяжко гнетет вина, и они рыдают в подол обманутой жене. Но даже через двадцать лет после того, как она получила отставку у любителя свежатинки белофиалочника Рио, Кристина все равно чувствовала- и настаивала на этом, да, настаивала: годы, когда она была содержанкой, были лучшими в жизни! Когда она встретила доктора Рио, ей был сорок один, а ему шестьдесят, и это делало ее «молодой возлюбленной», а его – «мужчиной в возрасте». Теперь, когда ей под семьдесят, эти слова не значат ничего. Он наверняка уже в могиле – а нет, так лежит, обложенный подушками, в постели с зажатой в кулаке сотней баксов, а какая-нибудь сидящая на вэлфере  малолетняя мамочка за эти деньги щекочет ему пятки, пока дневная сестра манипулирует кислородной подушкой. Чтобы придумать эту сцену, Кристине пришлось изрядно напрячь воображение, потому что в последний раз, когда она его видела, он был столь же обворожителен, как и в первый. Элегантно одетый, богатый и победительный джи-пи , веселый и темпераментный. Ее последний шанс устроить свою жизнь, отнятый вторым в мире по древности врагом – другой женщиной. Девушки из пансиона Манилы ей донесли потом, что доктор Рио каждой новой любовнице дарит одеколон – тот самый, один и тот же. А Кристина-то думала, ей одной – интимный дар внимательного поклонника. Ему нравится этот аромат? – хорошо, значит, и ей понравится! Если бы она осталась у Манилы чуть подольше или навещала время от времени ее проституток, она бы мигом поняла, как просты затасканные приёмчики доктора Рио: разыгрывает из себя по уши влюбленного, соблазняет, предлагает дорогую квартиру на Трилейн-авеню и присылает очередной пассии на новоселье белые фиалки и драцену в горшке. В отличие от роз и других цветов, которые дарят срезанными, драцена должна означать законность и постоянство. А белые фиалки что? – а черт его знает. Может, он где-то про них вычитал – в каком-нибудь мужском журнале, все содержание которого сводится к тому, чтобы объяснять мужикам разницу между шампунем и кондиционером. В каком-нибудь мелованно-глянцевом, прилизанно-пошлом издании для переростков, замаскированных под мужчин, где учат технике соблазнения, будто нужна какая-то еще техника, если женщина для себя с мужчиной определилась. Да он мог бы послать ей хоть бутылку хлорки или засохшую новогоднюю елку – все равно бы она делала все, что он захочет, за те возможности, что с ним открывались. Полная свобода, забота и уход, беспечный секс, щедрые подарки. Путешествия (правда, короткие и тайные, а то как бы жена не пронюхала), вечеринки и пирушки, острые ощущения и вполне пристойное место в негласной иерархии некоторого слоя более-менее обеспеченных цветных, где доросли уже и до обмена партнерами, если у тех есть диплом хотя бы колледжа и все в порядке с финансами.

Шоссе № 12 было пусто, и от тревожной безотлагательности миссии Кристину отвлекали лишь разрозненные картинки прошлого. Какой был резкий переход от романтических круизов в каютах первого класса к проблемам с полицией, когда в машину вталкивают, нажав пятерней на темя; то она пирует на банкете Национальной ассоциации предпринимателей, то сидит, качается, изо всех сил обхватив себя руками, на проституточьем матрасике, который надо каждый день проветривать, избавляясь от вони предыдущего клиента. Переезжая обратно к Маниле, чтобы всецело положиться на ее безотказную, хотя и недолговечную щедрость, Кристина спустила остатки белых фиалок – уже своих, на свои деньги купленных – в сортир, взяла полиэтиленовый пакет и запихала туда туфли, собственную спесь, кофточку с голой спиной и пузом, лифчик и бриджи до колен. Все, кроме бриллиантов и детской серебряной ложечки. Ценности спрятала под «молнией» в косметичке вместе с одолженными Манилой пятьюдесятью долларами. Девушки, обитавшие у Манилы, в большинстве случаев ее понимали; хотя, впрочем, не всегда. Зато всегда гордились собственной добротой – «Ой, ну девчонки, сердца-то у нас, а? – из чистого золота!» (из того, видимо, золота, которое им удавалось незаметно извлекать из чужих бумажников или вытягивать посредством мягкого шантажа) – и всегда оптимизм в них бил через край. Плюнь, советовали они Кристине, не тревожься: рано или поздно он дождется – ему еще оторвут кое-что лишнее; кроме того, ты по-прежнему конфетка хоть куда, а богатые сластены кругом так и ходят, так что где наша не пропадала. Оптимизм она одобряла, но утешения он не давал. Нуда, неделю за неделей она тянула резину, отказывалась мирно освободить квартиру, но зачем же так грубо вышвыривать? Подумать только, ей не дали взять с собой меха, замшевый плащ, кожаные штаны, льняные костюмы, туфли от Сен-Лорана… даже колпачок противозачаточный и то… Наше или не наше, но пропало многое, причем бесповоротно. В четырех шикарных чемоданах, с которыми она ушла из дома в сорок седьмом, было все, что, по ее мнению, может когда-либо понадобиться в жизни. В семьдесят пятом уол-мартовский полиэтиленовый пакет содержал все, что у нее в этой жизни было. Принимая во внимание тот опыт, которым она всякий раз обогащалась, даже странно, что ее побеги из Силка с каждым разом становились все менее результативными. Первый, в тринадцать лет, был результатом вспышки на почве скандальности характера, но изжил себя за восемь часов; второй произошел в шестнадцать, то было настоящее, отчаянное бегство, которое, впрочем, окончилось столь же плачевно. В основе обеих эскапад лежала злость и желание нагадить, зато в тысяча девятьсот семьдесят первом году, в третий и последний раз, уход диктовался достаточно разумным стремлением избежать убийства, мысль о котором так и сверлила мозг. Ей приходилось покидать многие места, прежде казавшиеся манящими, – Харбор, Джексон, Графенвёр, Тампу, Уэйкросс, Бостон, Чаттанугу, – и переселения давались легко, пока доктор Рио не шуганул ее чуть не буквально под зад коленом, причем никаких веских причин для этого она, как ни доискивалась, не находила, кроме разве что желания приобрести свежий цветок драцены да впихнуть куклу помоложе в меха, которые, видимо, передаются у него по наследству от одной любовницы к другой. За сим последовал период глубокой задумчивости в пансионе Манилы (так названной в честь героических подвигов отца ). Там-то Кристина и выдумала способ, как превратить возвращение в Силк на взятые в долг деньги из постыдной капитуляции, во-первых, в акт исполнения дочернего долга (должна же она заботиться о больной матери!), а во-вторых, в благородный поход за справедливостью, сиречь за ее законной долей в наследстве Коузи.

Автобус, дорога домой – это запомнилось отрывочно; она то просыпалась, то мирно задремывала; морская соль и во сне продолжала щекотать ноздри. Но одно пробуждение было исключительно бурным: когда взгляду впервые за двадцать восемь лет открылся Силк, ярость взорвалась и ослепила ее. Аккуратные домики выстроились вдоль улиц, названных в честь то исторических персонажей, то пород деревьев, которые вырубили, чтобы сделать материалом стен и стропил. Заведение Масейо стояло на прежнем месте, через дорогу от церкви Агнца Божьего – не сдаваясь, мужественно держалось против новой котлетной закусочной «У Пэтти» на улице Принца Артура. И вот родной дом: вроде такой знакомый, но ты уезжаешь, а он продолжает меняться у тебя за спиной. Щедрые мазки маслом на холсте, который ты носила в голове, превращаются в потеки краски на стенах. Яркие, волшебно-живые соседи становятся туманными, контурными подобиями самих себя. Тот дом, что был гвоздем пришпилен к декорациям твоих мечтаний и кошмаров, вдруг от них отстегивается, и вот уже он не роскошный, а довольно потертый, но от этого становится еще более желанным, ибо то же, что случилось с ним, случилось и с тобой. Дом не съежился, это съежилась ты. Окна не перекосило – перекосило тебя. Значит, он стал еще более твоим, чем когда-либо.

Взгляд Гиды, долгий и холодный, мог значить что угодно, только не приглашение, поэтому Кристина силком прорвалась мимо нее в дверь. После весьма кратких переговоров они пришли к некоему подобию соглашения, потому что Мэй была безнадежна, в доме грязь, у Гиды из-за артрита переставали действовать руки и никто во всем городе их обеих терпеть не мог. В результате окончившая частную школу хлопотала по дому, а не осилившая толком грамоту им правила. Проданная одним мужчиной билась с продавшейся другому. Какой же безумный накал отчаяния ей понадобился, чтобы вернуться, впереться и закрепиться в доме, владелица которого готова была сжечь его, лишь бы ее в нем не было! Однажды она и в самом деле подожгла кровать Кристины, причем именно с этой целью. Так что на этот раз для безопасности Кристина устроилась в маленькой квартирке рядом с кухней. Ее дыхание становилось чуть спокойнее, лишь когда она видела бесполезные руки Гиды, но, зная, на что эта женщина способна, сдержать свое сердце, которое в присутствии Гиды начинало биться рвано и неровно, не могла. Нет никого хитрее и коварней; и мстительнее никого тоже нет. Так что дверь из кухни в свое жилище Кристина снабдила крепким замком, а ключ от него прятала.

Дорогу переползала черепаха, Кристина затормозила, но, взяв правее, чтобы объехать ее, наехала на другую, которая ползла следом за первой. Кристина остановила машину и посмотрела в зеркало заднего вида – левое, правое, внутрисалонное, – как она там, жива или нет? Беспомощно шевелит задранными кверху лапами или на дороге неподвижный треснувший панцирь? Руки дрожали. Ничего не увидев, Кристина вышла из машины и побежала по дороге назад. Мостовая пуста, апельсиновые деревья не шелохнутся. Нигде никакой черепахи. Она ей что, привиделась – эта вторая черепаха? Та, которую обогнали, мисс Претендентка на серебро, раздавленная колесом, съехавшим на обочину, чтобы спаслась ее более удачливая сестрица. Озирая дорогу, Кристина не задавалась вопросом, зачем ей это; не спрашивала себя, отчего она схватилась за сердце из-за какой-то черепахи, ползущей по шоссе № 12. Но тут на южной стороне дороги, куда направлялась первая черепаха, наметилось какое-то шевеление. Кристина медленно приблизилась и с облегчением обнаружила два поблескивающих зеленоватых купола, сдвигающихся в сторону деревьев. Колеса не задели мисс Серебряную, и пока водительница за рулем переживала и дергалась, та догнала свою шуструю подругу. Не в силах двинуться с места, Кристина следила за парочкой, пока черепахи не исчезли, и вернулась к автомобилю, только когда к нему сзади стала подползать еще одна. Когда она выползла с обочины на мостовую, автомобилистка улыбнулась: «У вас что там, в доме сортира нет?»

– Давай-ка разворачивайся, ты, засранка!

Она показала черепахе толстый воздетый палец и отъехала.

Нет, ну, адвокатесса, конечно, удивится – они с Кристиной на сегодня не договаривались, – но никуда не денется, примет. Сколько раз уже Кристина внаглую заявлялась в офис, однако не прогнали ни разу.

Ее смещение из положения балованной девчонки к позорной бездомности не было ни медленным, ни незаметным. Все всё знали. Ясно было, что возвращение домой в элегантном авто, за рулем которого богатый муж, ей не светит. Не вернется она и с дипломом, окруженная счастливыми детьми. Не будет никаких пленительных историй о том, как тяжело вести собственный бизнес да как мало остается времени на себя – все пристают, всем от тебя постоянно что-то надо: властям, клиентам, пациентам, агентам или, в крайнем случае, тренерам. Короче, никакого обхода старых знакомых со скрыто-снисходительными речами, полными намеков на удовлетворенность и самореализацию личности. Она в полном дерьме. А как ославлена! Но она все-таки Коузи, а в Гавани эта фамилия на людей по-прежнему действует, заставляет широко раскрывать глаза. Уильям Коузи владел когда-то множеством домов, курортным отелем, двумя яхтами и умопомрачительным, мифическим количеством денег в банке; на него смотрели как на чудо, но из-за него же весь город вздрогнул, когда узнали, что он не оставил завещания. Лишь каракули на одном из меню тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года давали какие-то намеки, как-то выражали его вдохновленную парами виски волю. Которая состояла в следующем: 1) «Джулия-2» – доктору Ральфу, 2) запасы «Монтенегро коронас»  – шерифу Силку, 3) отель – жене малыша Билли, 4) дом на Монарх-стрит и «что там останется бренчать в кармане» – «моей милой деточке Коузи», 5) машину (ту, что с убирающимся верхом) – Л., 6) запонки и галстучные булавки – Милдэди… и так далее и тому подобное вплоть до коллекции грамзаписей, которые должны были отойти Немому Томми, «лучшему блюзовому гитаристу на этой грешной земле». В настроении, наверняка приподнятом рюмкой неразбавленной «Дикой индейки», вечерком в компании подвыпивших приятелей он сидел и корябал промеж распоряжений о гарнирах и фирменных блюдах, о закусках – горячих и холодных – и прочих всяких десертах, как и что из его достояния распределить между теми, кто больше других ему потрафил. Через три года после его смерти кое-кого из тех выпивох нашли, и они подтвердили как само событие, так и подлинность почерка, не говоря уже о здравости ума, в котором мысли на эту тему, похоже, с тех пор больше ни разу не возникали. Вопросы дыбились, как гремучие змеи перед броском. Почему доктору Ральфу он отдает лучшую, самую новую яхту? Что делать с этими «коронас»? Шериф Бадди уже не первый год в могиле, значит, их что – его сыну отдать? Так этот нынешний Босс Силк не курит, и потом – кто такой Милдэди? Лидер-вокал из «Перпл Тоунз», сказала Гида. Нет, бывший уполномоченный муниципалитета по Пятой улице Страттерз, не согласилась Мэй, но он в тюрьме, а заключенным можно ли вступать в наследство? Так это же просто пластинки, дура, и по имени он тебя не назвал, что делать будешь? а тебя вообще не упомянул! и зачем отдавать машину, хоть с верхом, хоть без верха, той, что не умеет водить да чтобы продать не надо ничего водить уметь да это вообще разве завещание это чистый анекдот! В результате все сосредоточились на булавках и запонках, сигарах и нынешней цене старых облигаций, ни разу не задав главного вопроса – кто такая эта «моя милая деточка Коузи»? Позиция Гиды была очень сильной – особенно в свете того, что мужа она называла Папой. Однако, поскольку одна лишь Кристина являлась в биологическом смысле его отпрыском – деткой или «деточкой», ее притязания на основании кровного родства не уступали таковым со стороны Гиды как вдовы. По крайней мере так думала она, и так же считала Мэй. Но многие годы отсутствия плюс то, что Кристина никогда в отеле не работала (разве что как-то летом на подхвате), ослабляли ее позиции. С некоторым недоумением суд изучил засаленное меню, лишь чуть, быть может, задержавшись на салате из капусты с ананасом и «Злом Чили, Грозе Толстяков», выслушал троих адвокатов и в предварительном порядке (до представления более веских доказательств) присудил возникший в пьяном бреду титул «Милой Деточки Коузи» Гиде.

Однако присяжная поверенная Гвендолин Ист держалась другого мнения и не так давно сообщила Кристине, что основания для попытки отменить вердикт по апелляции у них есть. В любом случае, сказала она, пространство для маневра остается, даже если никаких свидетельств, дискредитирующих имеющееся, не будет найдено. Кристина годами искала такое новое свидетельство – в отеле, в доме, – но не находила ничего (кроме дребедени, указующей лишь на сумасшествие Мэй). А если что-нибудь и существует – то есть настоящее, вразумительно отпечатанное завещание, – то оно, скорей всего, у Гиды в одном из нескольких запертых секретеров за дверью спальни, тоже еженощно запираемой «от непрошеных гостей». Но теперь надо действовать быстро. Больше нельзя ждать, пока соперница умрет или, как минимум, утратит дееспособность после инсульта. Теперь в салате появился третий ингредиент. Гида наняла девку. Чтобы она, как пояснила эта Джуниор Вивьенн за завтраком, «помогала ей писать мемуары». Кристина даже поперхнулась кофе при мысли о том, как слово «писать» может относиться к особе, которая и в школу-то ходила в общей сложности едва ли пять лет. Джуниор, и та – да, точно, она тогда выскребала мякоть грейпфрута – ухмыльнулась, произнеся «мемуары» в точности так, как это получалось у неграмотной Гиды. «О своей семье», – повторила за Гидой Джуниор. О какой такой семье? – недоумевала Кристина. О том выводке прибрежных крыс, которые мылись в бочке и спали в одежде? Или она что – и на кровное родство с Коузи претендует, а не только на его землю?

Вновь и вновь пережевывая сказанное в тот раз девкой, Кристина ретировалась в свои покои – две комнатушки с ванной, примыкающие к кухне и предназначавшиеся под жилье для прислуги; когда-то в них жила Л. В отличие от прочих помещений, битком набитых воспоминаниями и всяким хламом, здесь была тишь, благодать и ничего лишнего. Кроме горшков с цветами, которые тут спасались от зверской погоды. Квартирка выглядела почти так же, как пятьдесят с чем-то лет назад, когда Кристина пряталась здесь у Л. под кроватью. Прыская водичкой на листья бегонии, Кристина поймала себя на том, что не способна решиться ни на какую новую линию поведения, поэтому сочла за благо посоветоваться с адвокатом. Она выждала, когда появится Роумен, а Джуниор будет вне поля зрения – где-то там, на третьем этаже. Перед тем, за завтраком, Джуниор, одетая в то, что ей одолжила Гида (да откуда бы еще мог взяться красный костюм невиданного со времен Корейской войны покроя), походила на бродяжку, принарядившуюся по-воскресному. За исключением сапог вся вчерашняя кожаная одежда исчезла вместе с запахом уличной жизни, который она притащила с собою в дом. Увидев Роумена, вяло слоняющегося на солнышке по двору- он якобы осматривал кусты вдоль проезда: насколько сильно их побило морозом, – Кристина подозвала его помочь с гаражными воротами, которые все еще клинило льдом, потом велела помыть машину. Когда он закончил, уехала, изо всех сил стараясь гнать побыстрее, чтобы успеть добраться до Гвендолин Ист прежде, чем адвокатская контора закроется.

С законом Кристина имела отношения достаточно разнообразные и видела наперед: этой Гвендолин верить нельзя. Может, у нее и есть опыт работы в суде, но вот про полицию, например, она явно ничего не знает – про их помощь или, наоборот, урон, который можно понести от полицейских задолго до того, как увидишь адвоката. Полицейские, которые уводили ее прочь от изувеченного «кадиллака», были вроде шерифа Бадди Силка – мягкие, уважительные, словно ее выходка была не только понятной, но извинительной. С ней обращались как с женщиной, напавшей не на автомобиль, а скорее на истязателя малолетних. Наручники застегнули спереди, а не сзади и толком не затянули. Не успела она сесть в патрульную машину, как сержант уже поднес ей зажженную сигарету и вынул из волос осколок разбитой фары. Ни один из полицейских не щипал ее за соски, и ей не намекали, что лучший способ добиться от них непредвзятого в расовом смысле подхода – это отсосать. Единственный раз, когда она запросто могла убить (хорошо молоток в руки попал, а не нож с выкидным лезвием), они обращались с ней как с белой женщиной. Во время четырех предыдущих арестов – за подстрекательство к мятежу, драку в общественном месте, создание помех транспорту и сопротивление задержанию – у нее никакого оружия в руках не было, а обращались с ней как с отребьем.

Ведь это же подумать только: каждая серьезная любовь в ее жизни приводила прямиком в тюрьму. Первым был Эрни Холдер, она за него вышла в семнадцать – из-за него их обоих арестовали в подпольном игорном притоне. Потом Фрут – она его брошюрки распространяла; с ним она прожила дольше, чем со всеми остальными, но он стоил ей тридцати дней без всякой отсрочки: драка в общественном месте. Потом романы пошли косяком, но всякий раз кончались спектаклями, для которых в законе предусматривались стандартные названия: ругань означала оскорбление должностного лица; дергаешь руками, мешая надеть наручники, – сопротивление задержанию; бросишь сигарету чересчур близко к полицейскому автомобилю – попытка поджога; перебегаешь улицу, чтобы скрыться от моторизованного патруля, – создание помех движению транспорта. И наконец, доктор Рио. «Кадиллак». Молоток. И тут задерживают мягко, почти что нехотя. Прождала час – никаких обвинений не предъявляют, ни тебе протоколов, ни допросов, вернули полиэтиленовый мешок, и иди куда хочешь – вот те на!

И куда же ты хочешь? – пыталась сообразить она, тем временем унося ноги. Из собственной (его собственной) квартиры ее силком поволокли не сразу, сперва она вытребовала двухминутную передышку, чтобы пусть под их присмотром, но собрать все ж таки сумку. Нет-нет, сказали ей, одежда остается на месте… Что? – ладно, нижнее белье можешь забрать, косметичку тоже. (А там у нее ложка и двенадцать колец с бриллиантами – нанятые адвокатом громилы о них просто не знали.) Кроме колец, которые она и под страхом смерти не стала бы ни продавать, ни закладывать, у нее была опустевшая карточка «Мастеркард» и семь долларов с мелочью. И ощущение одиночества, какое бывает лет в двенадцать, когда волны у тебя на глазах смывают твой песчаный замок. Из ее близких друзей никто не рискнул прогневить доктора Рио; приятели не столь близкие над ее падением лишь посмеивались. Что делать, пошла к Маниле, попросилась. Ну хоть на несколько дней. Платить, правда, пока нечем. Просьба дикая, можно даже сказать бесстыжая, – все-таки у Манилы не бордель, как иные ханжи порой ее приют называют. Она просто сдает комнаты нуждающимся женщинам. Отчаявшимся, брошенным или у кого временные трудности. А то, что эти женщины регулярно принимают посетителей или их временные трудности длятся годами, в это Манила не вдается.

В тысяча девятьсот сорок седьмом году Кристина подпадала под все три эти категории. Шофер автобуса, который направил ее на Секонд-стрит, 187 – «прямо против стекольной фабрики, там еще дверь такая розоватая», – либо не так ее понял, либо понял как раз слишком правильно. Она спросила, не знает ли он, где можно снять комнату, и он дал ей адрес Манилы. Несмотря на контраст между ее костюмом – белые перчатки, кокетливая маленькая шляпка, неброский жемчуг – и одежонками обитавших у Манилы девушек, степень ее безумия была им под стать. Из такси она вышла в девять тридцать утра. Дом как дом, вроде придраться не к чему. Тихо. Чистенько. При виде четырех чемоданов Манила улыбнулась и говорит: «Заходи». Рассказала, сколько платить, какие в доме правила, а также порядок приема посетителей. Только к обеду до Кристины дошло, что посетители – это значит клиенты.

Она удивилась, как мало это ее шокировало. Ее намерением было устроиться работать секретаршей или, еще лучше, куда-нибудь на фабрику, где после войны платили очень даже прилично. Еще не отойдя от несколько чрезмерного празднования ее шестнадцатилетия и окончания школы в Мэйпл-Вэлли, она очутилась в таком месте, которое ее мать назвала бы «вонючим борделем» (как во фразе «он что, собирается превратить весь дом в…»). Тогда она лишь усмехнулась. Нервически. Территория Каллистии, подумала она, вспоминая виденную на пляже женщину со шрамом. В гостиную, где сидела Кристина, из столовой залы одна за другой невзначай просачивались девицы и, окидывая деланно равнодушными взглядами ее костюм, обменивались репликами; к ней не обращались. Это напомнило ей первый день в Мэйпл-Вэлли: подчеркнуто равнодушное, но въедливое обследование; прощупывание скрыто-враждебными вопросами. Когда же и здешние девицы занялись ею вплотную: «Ты откуда родом? А шляпка – ничего. И туфли тоже классные, где покупала? А причесончик-то!…» – сходство еще усилилось. Самые молоденькие принялись болтать о собственной внешности и о бойфрендах; те, что постарше, роняли о том и другом умудренные, горькие реплики. Как и в Мэйпл-Вэлли, у каждой своя роль; хозяйка за режиссера. Сбежала, называется! Что Мэйпл-Вэлли, что отель Коузи, что бордель Манилы – и там и там гнетущая напряженность на почве секса, и там и там обиды, с ним же связанные; везде ограничение свободы, везде положение определяют деньги. И одно и то же в центре всех трех сообществ – мужчины и их насущные нужды. Этим вторым побегом, предпринятым из-за того, что оставаться дома становилось просто опасно, Кристина хотела добиться воплощения мечты о независимости и чтобы никто не лез в ее жизнь. Хотелось самой устанавливать правила, самой выбирать друзей, самой зарабатывать и распоряжаться деньгами. Уже хотя бы поэтому застревать у Манилы ей было никак нельзя, да только ведь легко сказать, а на дворе сороковые годы, да цветная, да образование ни для чего, кроме замужества, не годится, так что, когда Эрни Холдер в тот же вечер заприметил ее, ему достаточно было поманить пальцем. И прощай независимость, прощай жизнь, в которую никому не позволено лезть. Из приюта Манилы он перетащил ее в организацию, где лезть в твою жизнь не только позволено, но и положено по уставу, где больше всего правил и меньше всего свободы выбора – в самое громоздкое и самое мужское сообщество в мире.

Рядовой первого класса Эрнест Холдер зашел к Маниле, чтобы купить немножко удовольствия, а нашел юную красавицу в матросском костюмчике и жемчугах, лежащую на диване с журналом «Лайф» в руках. Предложил вместе поужинать; Кристина согласилась. За десертом уже строили планы. Вожделение так непреложно, что кажется судьбой. И когда речь идет о постели – с него какой-то прок, конечно, есть. Но когда о жизни в браке – это же курам на смех!

Кристина выключила двигатель и, опустив противосолнечный козырек, посмотрелась во вделанное в него зеркальце. Это не было привычным ее движением, но когда она первый раз пришла в контору Гвендолин Ист, произошла одна встреча. Уже взялась было за ручку двери, собираясь войти в дом, как вдруг ее кто-то тронул за плечо. Какая-то старуха в бейсболке и теплом тренировочном костюме, ощерившись, глядела на нее снизу вверх.

– Вы ведь Кристина Коузи, я не ошиблась?

– Не ошиблись.

– Ну точно, я так и думала. Когда-то я работала у Коузи. Давно, давно это было.

– Правда?

– Я помню вас. Лучшие ножки на пляже. Ах, какой вы были красивой. Какая кожа, какие чудные волосы. А глаза, я смотрю, все те же, подумать только. Бог ты мой, какая вы были зажигалочка. Ничего, что я так о вас говорю?

– Да пожалуйста-пожалуйста, – сказала Кристина. – Уродки о красоте всё знают. Им иначе нельзя. – И пошла, не оглянувшись, так и не узнав, плюнула ей вслед старуха или усмехнулась.

Но теперь при каждом визите к адвокату она перед выходом из машины не может удержаться и не посмотреть в зеркальце. «Чудные волосы» нуждались в стрижке и укладке, причем какой угодно укладке. Кожа по-прежнему была почти без морщин, но «все те же» глаза смотрели затравленно, беспокойно и казались совершенно чужими.

Гвендолин Ист радости не выказала. Весь уклад регулярной работы в конторе – это порядок и заранее назначенные встречи. Приход Кристины был подобен взлому.

– Надо поторопиться, – сказала Кристина, придвигая стул ближе к столу. – Кое-что затевается.

– Простите? – наморщила лоб Гвендолин.

– Да с этим завещанием. Ее надо остановить.

Гвендолин подумала и решила, что потакать этой невеже, хоть она и клиентка, не стоит гонорара, который еще то ли будет, то ли нет.

– Послушайте, Кристина. Я вас поддерживаю, вы это знаете, может быть, и судья поддержит. Но вы ведь там живете, за квартиру не платите и на полном обеспечении. То есть фактически можно сказать, что миссис Коузи вас содержит, хотя делать это она никоим образом не обязана. Так что выгоду от обладания собственностью вы и так получаете, как если бы ее вам присудили. Может, даже и лучше.

– О чем вы говорите? Если захочет, она в любой день запросто выставит меня на улицу.

– Я понимаю, – ответила Гвендолин, – но не выставляет уже двадцать лет. Как вы это расцениваете?

– Как рабство, вот как я это расцениваю.

– Да ну, Кристина, – поморщилась Гвендолин. – Все-таки вы не в доме престарелых и не на вэлфере…

– На вэлфере? Вэлфер! – Кристина первый раз прошептала это слово, второй раз почти выплюнула его. – Слушайте. Если она умрет, дом кто получит?

– Тот, на кого она укажет.

– Например, ее брат, или племянник, или двоюродная сестра… или вообще больница, так?

– Кто угодно.

– Не обязательно я, правильно?

– Только если она вам завещает.

– Значит, убивать ее смысла нет?

– Кристина. Шуточки у вас…

– Нет, вы послушайте. Она только что наняла кое-кого. Девку. Молодую. Она теперь во мне больше не нуждается.

– Гм. – Гвендолин задумалась. – Как вы считаете, может, она пойдет на то, чтобы заключить что-то вроде лизингового соглашения? Чтобы вам пожизненно гарантировалось жилье и какая-то рента, что ли, в обмен на… ну, на ваши услуги?

Откинув голову назад, Кристина принялась изучать потолок, словно в поисках нового языка, потому что на старом ее совершенно не понимают. Что бы такое сказать этой адвокатствующей бабе, чтобы не очень ее обидеть? Все-таки эта мисс Ист в какой-то мере своя, происходит из бухты Дальней, она внучка той женщины с консервного завода, которую прямо в цехе разбил инсульт. Кристина медленно постучала средним пальцем по крышке конторского стола, чтобы подчеркнуть значение слов, которые собиралась произнести.

– Я – последний и единственный кровный родственник Уильяма Коузи. Я бесплатно двадцать лет заботилась о его вдове и о доме. Я готовила, убирала, я стирала ее нижнее белье и простыни, ходила по магазинам…

– Я понимаю.

– Нет, вы не понимаете! Не понимаете! Она хочет от меня отделаться.

– Постойте-ка.

– Да! Как вы не понимаете? В этом вся ее жизнь! Отделываться от меня, всячески избавляться. Вечно я крайняя, чуть что – меня гонят взашей: пошла вон, убирайся!

– Кристина, я вас умоляю.

– Это мой дом. В этом доме праздновали мое шестнадцатилетие. Когда я жила в другом месте, училась в школе, это был мой официальный адрес. Мое место здесь, и никто, ни с какими задрызганными меню в руках не будет меня отсюда выкидывать!

– Но вы много лет отсутствовали, этой собственностью совершенно не занимались…

– Да и пошла ты на х…! Если не понимаешь разницы между собственностью и родным домом, тебе надо морду набить, дура, идиотка, помоечница с рыбзавода! Ты уволена!

Жила-была маленькая девочка с белыми бантами в каждой из четырех косичек. Под самой крышей большого отеля у нее была своя комната. Где по стенам обои с незабудками. Иногда она оставляла у себя ночевать новенькую подружку, и они смеялись, хохотали под одеялом, пока не нападала икота.

Потом однажды пришла мать маленькой девочки и сказала, что она должна из этой комнаты переехать и спать теперь в комнате поменьше и на другом этаже. На вопрос: почему? – мать сказала, что это нужно, чтобы оградить ее. Есть вещи, которых она не должна видеть, слышать и не должна ничего о них знать.

Девочка взяла и сбежала. Час за часом шла по дороге, пахнущей апельсинами, пока мужчина в большой круглой шляпе и со значком не нашел ее и не привел домой. Там она стала скандалить, требовать назад свою спальню. Мать уступила, но стала запирать ее на замок, чтобы по ночам она из комнаты не выходила. Вскоре девочку отослали прочь, чтобы она была подальше от тех вещей, которые не должна видеть, слышать и о которых не следует знать.

Кроме мужчины в круглой шляпе и со значком, никто не видел, как она плачет. Вообще никто и никогда. Даже теперь ее «все те же» глаза были сухи. Но они теперь впервые видели тот опасный, тот коварный мир, который знала ее мать. Мать она возненавидела за то, что та выгнала ее из любимой спальни, а когда шериф Бадди привел ее домой, влепила ей такую затрещину, что у Кристины подбородок ударился о плечо. Из-за этой затрещины она потом два дня пряталась под кроватью у Л., и тогда ее отослали в Мэйпл-Вэлли учиться в школе, где она томилась долгие годы, причем такой матери, как Мэй, там приходилось стыдиться. Негров с вызывающим поведением учителя из Мэйпл-Вэлли, конечно, опасались, но от Мэй с ее невразумительными статейками в «Атланта дэйли уорлд» приходили просто в оторопь, особенно когда она рассуждала о «благородстве» белых и о недопустимости рейсов свободы . Кристину даже радовало, что их отношения сводились к письмам, которые можно спрятать или уничтожить. Тринадцатилетняя девочка, озабоченная главным образом тем, чтобы нравиться подружкам по школе, в этих письмах ничего интересного для себя не находила, кроме разве что никчемных сплетен про знаменитых постояльцев, а с годами и вовсе перестала понимать, о чем речь. Теперь Кристине смешно ее тогдашнее невежество, но в те дни у нее порой возникало ощущение, будто мать присылает ей какие-то шифровки: КОРР в Чикаго организует посиделки (знать бы еще, кто такой этот Корр!); Муссолини ушел (куда и откуда?); Детройт в огне . С Гитлером тоже непонятка: то ли он убил Рузвельта, то ли Рузвельт его, да и какая разница, все равно же оба умерли в один месяц! По большей части, впрочем, письма посвящались деяниям Гиды. Интриги, плутни. Теперь-то она мать понимает. Мир, в котором жила Мэй, непрестанно распадался; ее место в нем не было безопасным. Бедная дочь полуголодного пастора, Мэй всю жизнь старалась опираться на таких цветных, которые раскачивают лодки только разве что в море. Началось с того, что ее свекор в тысяча девятьсот сорок втором году вторично женился, а потом покатилось, как снежный ком, – одно пошло налезать на другое и в войну и после нее, пока она, сражаясь непонятно с кем и с чем в доме и вне его, не превратилась в посмешище. По мнению Кристины, однако, если не в методах, то в инстинктивной подоплеке своих действий мать была права. В ее мир вторглись, всё там изгадили, втоптали в грязь. Без некоторой повышенной бдительности, без того, чтобы все время держать ухо востро, ты и не заметишь, как лишишься почвы под ногами и, оставшись ни при чем, с бьющимся сердцем, разламывающимися висками будешь мчать, нестись невесть куда по дороге, растерявшей весь свой цитрусовый парфюм.

Все решили, что ее мать спятила, расходились лишь в объяснении причин: смерть мужа, переутомление, отсутствие сексуальной разрядки, а может, вообще виноват Эс-эн-си-си?  Нет, все не так. Зрела в корень – вот в чем была ее проблема. К тысяча девятьсот семьдесят первому году, когда Кристина приехала домой на похороны деда, эта способность ее матери была отточена годами тренировок. И из неброской зоркости и цепкости глаза, которую непосвященные называли клептоманией, она вырастила в себе сверхзрение и огранила его, как алмаз. Окна спальни забила фанерой, выкрашенной в предупреждающе красный цвет. На пляже зажигала сторожевые костры. Когда шериф Босс Силк отказал ей в разрешении купить ружье, она его чуть не растерзала. Его папаша, старый Чиф Силк, ей наверняка разрешил бы, но сын по-другому смотрел на негров с ружьями, хотя, дойди до дела, что он, что она стрелять бы стали в одних и тех же людей. Теперь Кристина поняла, что обостренным своим видением Мэй прозревала ситуацию до глубин и охватывала с флангов панорамно. Права, права она была в семьдесят первом, когда презрительно посмеивалась над фальшиво-военной курткой Кристины, над ее беретиком a la Че Гевара, над черным балетным трико и мини-юбкой. Мэй была востра как тигриный зуб, фальшь видела за версту и признавала только настоящие вещи, о чем недвусмысленно говорило ее собственное облачение. Нуда, люди смеялись. Что с того? Армейская каска, в которой Мэй заимела привычку расхаживать, четко выражала позицию, это был лозунг – не в бровь, а в глаз. Даже на похороны, куда Л. уговорила ее прийти в черном платочке, и то под мышкой притащила каску, потому что, вопреки тогдашнему легкомыслию Кристины, Мэй справедливо полагала, что в оккупированной врагом зоне, где приходилось жить ей, а теперь приходится Кристине, в любую минуту могут понадобиться средства защиты. В такой зоне живешь – изволь быть всегда начеку. И вновь Кристина ощутила злую горечь при мысли о последних двух десятках лет холуйского топотанья вниз и вверх по лестнице, когда в руках поднос с блюдами, в которые вложено слишком много души, чтобы взять да и нарочно их испортить, а наверх поднимешься, пронырнешь сквозь несколько слоев противоречивой парфюмерии – и давай собирай грязное белье, драй ванну, выковыривай волосяные комья из стока, стараясь не вздрагивать от омерзения под масляно-зазывным взглядом с портрета над непомерной кроватью… Если это не ад, то его преддверие.

Дай Гиде волю, она еще черт-те когда бы от Мэй избавилась, упекла бы ее куда подальше, но ей мешала Л., чье мнение значило для нее даже больше, чем мнение мужа. Когда пресловутое меню было зачитано в качестве «завещания» и «жена малыша Билли» получила в собственность отель, Гида вскочила со стула, как шилом уколотая:

– Что? Сумасшедшей? Он оставляет наш бизнес сумасшедшей?

Вышло очень некрасиво, и обстановка разрядилась, только когда судья, хлопнув по столу, заверил Гиду, что никто не станет (или не сможет?) мешать ей управлять отелем. Без нее все равно не обойтись, тем более что муж отписал ей и дом и деньги. Тут Мэй вскинулась и, поправляя каску, говорит:

– Я дико извиняюсь… кому-кому?

Разгоревшийся в результате сыр-бор был более-менее интеллигентной версией препирательств, которым эти две женщины предавались всю жизнь, – одна обвиняла другую, каждая претендовала на особое расположение Билла Коузи, каждая когда-то либо «спасла» его во время какого-то бедствия, либо отвела нависающую угрозу. Единственной белой вороной во всем этом предпохоронном грае была Л., чье нормальное, приличествующее моменту молчание казалось ледяным, потому что она сидела с абсолютно каменным лицом, не выражающим ни сопереживания, ни интереса – ничего. Черпая энергию в таком явном безразличии Л., Гида кричала, что «людей с задвигами» следует ограждать от вступления в наследство, потому что они нуждаются в помощи «психиаторов». И только прибытие представителя похоронного бюро, возвестившего, что пора отправляться в церковь, удержало Кристину, уже сжавшую руку в кулак, от того, чтобы кому-нибудь врезать. Впрочем, удержало ненадолго, потому что чуть позже, стоя у могилы, она увидела фальшивые слезы Гиды, преувеличенные содрогания ее плеч, увидела, что чуть не весь город смотрит на Гиду как на единственную страдающую душу, а двух настоящих родственниц здесь только вынужденно терпят. Но окончательно Кристина разозлилась, когда пресекли ее попытку надеть усопшему на пальцы бриллианты, и тут уж она взорвалась. Руку в карман, замах – и кочетом на Гиду, но тут включилась, внезапно ожила Л., которая и завернула ей руку за спину. «Могу ведь рассказать!» – шепотом взывала она к одной, к другой и к обеим вместе. Гида, которая, как только это стало не так опасно, тоже начала наскакивать, отступила. Л. никогда зря слов не тратила. Изломанная жизнь Кристины таила много такого, что разглашать не хотелось бы. Быть людям неприятной, даже смешной – это пускай, с этим она справится. Но жалкой – нет, не надо. В испуге она закрыла нож и ограничилась свирепым взглядом. А вот Гида… Она-то почему стушевалась? Чего испугалась она? Зато Мэй сразу поняла что к чему и поспешила к дочери на выручку. Ворвавшись в круг этой кошачьей свары, она сдернула с Гиды ее капор героини «Унесенных ветром»  и пустила им как раз таки по ветру. Да так удачно! Чей-то хохоток открыл в пространстве-времени щель, в которую вслед за капором вбежала Гида, а Кристина за эти минуты поостыла.

Скандальное представление, во всей красе показавшее себялюбие и презрение к погребальному ритуалу тех, кто громче всех бил себя в грудь и распинался об уважении к усопшему, вызвало у людей возмущение, и они прямо об этом сказали. О чем они не сказали, так это что им, надо полагать, весьма забавно было наблюдать, как в таком краемогильном шоу сошлись столь различные головные уборы: берет, капор и каска. Но Мэй-то молодец! Сорвав с Гиды ее дурацкий чепчик, она перед всем миром развенчала, раскороновала фальшивую королеву, триумфальнейшим образом явив свою прозорливость. Да, в сущности, как и раньше – ведь она всегда не покладая рук старалась разделить девочек, даже в те времена, когда они были детьми. В пришелице инстинктивно угадала гадюку, и та действительно вползла, окрутила, сбрызнула ядом и сожрала.

Если верить письмам Мэй, то еще в тысяча девятьсот шестидесятом году Гида начала прощупывать способы, как бы упечь ее в богадельню или в какой-нибудь интернат. Но сколько бы Гида ни изощрялась – распространяя лживые измышления, обращаясь в психиатрические лечебницы за советом, придумывая, будто Мэй ведет себя безобразно, – избавиться от Мэй не удавалось. Во-первых, все видела Л., во-вторых, Гида ничего не могла сделать без сообщника, а его не было. И приходилось мириться со слепящей прозорливостью женщины, которая ненавидела ее почти с той же силой, что и Кристина. Причем война Мэй против Гиды со смертью Коузи не окончилась. Весь свой последний год Мэй наслаждалась, наблюдая, как загребущие руки Гиды мало-помалу превращаются в крылышки. И все-таки свои проблемы с Мэй Гида урегулировала умно, потому что умная мысль, не туда направленная, это все равно умная мысль. Кроме того, теперь Л. рядом не было. Опять же и больницы стали сговорчивее. А там, если подмазать, глядишь, и сообщник найдется.

Бедная мамочка. Бедная, бедная Мэй. Чтобы не сойти с круга, не сдать последних позиций, только и сумела выдумать, что повсеместное, всеобщее коварство и измену. Муж умер; отель остался, но рушится, управляет им ненавистная обезьяна, а человек, которому всю жизнь рабски служишь, тебя не замечает, и даже дочь покинула ради каких-то завиральных идей, да и соседи давно смеются… Ей просто не осталось места в жизни, которая так закруглилась – ухватиться не за что. Она поняла это в том смысле, что, видимо, ей объявили войну, – и ушла в глухую оборону. В блиндажи и бункеры собственной постройки. В траншеи, прорытые у сторожевых костров на диком бреге. Этакий чуждый, непонятый разум, управляющий лишь собой, сам себя загоняя в угол. Теперь, когда Кристина об этом впервые всерьез задумалась, собственное беспорядочное прошлое предстало ей как производная лени, в особенности эмоциональной. Она всегда считала себя жесткой, активной, сильной, но, в отличие от матери, была не более чем машиной, которая рычит или стонет, в зависимости от того, какую водитель воткнул передачу. Всего-навсего.

Теперь мой муж – океан. Он знает, когда взреветь, выгнув спину, а когда притихнуть и спокойно понаблюдать за своей женщиной. Бывает, он хитрит, но не предаст, в нем нет вероломства. Зато есть душа, глубокая и страдающая. Я уважаю его и все о нем знаю. Такое понимание приходит только с опытом, а опыта я набралась с мистером Коузи предостаточно. Можно сказать, мысли его читать научилась. Не сразу, конечно. Когда я поступила к нему работать, я девчонка еще была, а он взрослый мужчина, обремененный сыном и больной женой, которой нужен уход в любую минуту дня и ночи. Он произносил ее имя - Джулия - таким голосом, что сразу чувствовалась вся его нежность к ней, вся нежность и мольба о прощении. Когда Джулии не стало, их сыну малышу Билли, было двенадцать, и хотя мне самой было всего четырнадцать, мне даже в голову не пришло, что я могу не остаться и не принять на себя заботу о них обоих. Только такая широкая душа, как у него, могла вмещать столько заботы о жене, да чтобы после этого там еще оставалось место. Когда Джулия Коузи умерла, мистер Коузи перенес все свои чувства на сына. Слава богу, мальчик был наделен интуицией, с помощью которой умные дети умеют поддерживать интерес к себе со стороны взрослых. Делают не то, что им говорят, а то, что от них хотят на самом деле. Папочка может сказать: «Ну-ка, давай покажи, как ты научился защищаться!», а на самом деле говорит: «Не позорь меня, скорее дай мне тебя победить». Или такой вариант: он говорит «я объясню тебе этот мир», а понимать это надо как «я боюсь тебя до смерти». Не знаю уж, какие слова в таком роде говорил сыну мистер Коузи, но, что бы он ни говорил, малыш Билли понимал это как «будь тем, из-за кого мне стоило бы вставать по утрам; заставь меня, случайно на тебя глянув, разинуть рот». Так что, хороший он сын или очень плохой, большого значения не имело. От него требовалось удивлять, привлекать внимание. Подозреваю, что выбор в пользу добра он сделал чисто случайно. И мистер Коузи был доволен всем, что бы малыш Билли ни сделал и ни сказал. Осыпал его деньгами и везде брал с собой. Какой они, должно быть, были чудной парой: мальчишечка весь в папу – прямой пробор и бейсболка точь-в-точь как у отца. То они вместе у парикмахера – один сидит, стрижется, другой откинулся в кресле, занят чинной беседой с ожидающими клиентами; то сидят высоко на трибуне, вместе с народом – смотрят игру наших «Орлов»; вот, расположившись на складных стульчиках, наблюдают соревнование уличных певцов; или сидят за маленькими столиками тех местных баров, где выступают самые талантливые музыканты. Ночевать порой оставались в меблированных комнатах, а иногда стучались в первую попавшуюся дверь. Мистер Коузи говорил, что хочет, чтобы малыш Билли видел, как радуются люди, достигая в своей работе совершенства, поэтому они ездили на Пердидо-стрит слушать «Кинга» Оливера [36] «Кинг» Оливер Джозеф (1885 – 1938) – корнетист, создатель Креольского джаз-оркестра, сыгравшего большую роль в развитии джаза. Именно он заметил юного Луи Армстронга (1901 – 1971) и оказал ему поддержку.
, в Мемфис смотреть игру «Тигров», а в Бирмингем - «Баронов» [37] «Тигры», «Бароны» (точнее, «Черные бароны») – негритянские бейсбольные команды.
. Смотрели, как повара выбирают на рынке продукты, как прямо на лодках сортируют устриц, как работают бармены, мошенники от бильярда, карманники и тамбурмажоры. Все было поучительно, все становилось уроком, когда преподавал человек, гордый своим мастерством. Мистер Коузи называл это реальным училищем жизни, но по мне, так это больше напоминало прогулы – по крайней мере тех уроков, что предписывал ему посещать его собственный отец. Этакое манкирование школой старого Дарка.

Столь пристальное внимание не вскружило мальчику голову. Ему такое отношение отца нравилось, он в нем купался, но посмеивался, когда при нем отец хвастал сыном перед зевающими приятелями. Хвастал его успехами в бейсболе, его холодной головой в минуту опасности. Так он однажды вытащил у девочки из щеки воткнувшийся туда загнутый гвоздь, и сделал это лучше любого доктора. Этому случаю я свидетель. В тот день я принесла им ланч прямо на пляж, где они валяли дурака, при помощи бейсбольных бит пуляя камнями в море. А чуть подальше бродила с удочкой девчонка лет девяти-десяти, время от времени забрасывала. Зачем – бог весть. Так близко к берегу ни одна чешуйчатая тварь не подплывает. И вдруг, то ли ветер дунул, то ли еще чего, но на самодельный крючок попалась она сама. Когда Билли подбежал, кровь капала у нее с пальцев. Он ловко все проделал, и она была благодарна. И ведь ни слезинки не пролила, не вскрикнула ни разу, только стояла, зажимала щеку ладонью. Мы отвели ее в отель. Зашли в беседку, там я усадила ее, промыла рану и намазала щеку медом с алоэ, надеясь, что столбняка все же не случится – девочка сильная, – ну и так далее. Прошло время, и мистер Коузи, конечно, все приукрасил. Смотря по настроению и в зависимости от аудитории, дело у него доходило до того, что девчонку утащила бы в море рыба-меч, если бы малыш Билли не спас ее. Или что он удалил крючок у бедняжки прямо из глазного яблока. Билли посмеивался над этими жирно расцвеченными россказнями, однако папиных советов слушался во всем, вплоть до женитьбы: что в жены надо брать любящую девушку, а не такую, которая замуж идет по расчету. Так Билли женился на Мэй, которая – дураку понятно – не могла стать ни преградой, ни как-то затмить отца в его отношениях с сыном. Не будучи поставлен в известность, что в жизни сына назревает такого рода выбор, мистер Коузи сначала встревожился, но у него быстро отлегло, когда он убедился, что невеста не только прониклась уважением к отелю, но и явно отдает должное начальствующим мужчинам. Если я служила там прислугой, то Мэй была рабой. Вся ее жизнь посвящалась тому, чтобы мужская половина семейства Коузи имела все, что захочет. И отец даже в большей степени, нежели сын; и в большей степени, чем ее дочка. А то, что вдовец мистер Коузи хотел, в тысяча девятьсот тридцатом году представлялось едва ли возможным. То был год, когда не только население бухты Дальней, а вся страна опустилась до жизни на пособие – то есть это если тебе еще повезло, конечно. Если нет, люди друг друга убивали или уходили в бродяги. А вот мистер Коузи обратил ситуацию в свою пользу. Купил в Сукер-бее разорившийся клуб «для белых», причем человек, который продавал, был настолько честен, что даже сознался: продаю, мол, несмотря на клятву, данную папочке перед Богом, никогда не продавать заведение неграм, но теперь я просто счастлив нарушить обет и съехать вместе с семьей куда угодно с этого загаженного птицами променада для ураганов.

Кто мог знать, что в тисках депрессии цветные захотят играть и петь, а если захотят, откуда возьмут на это деньги? Кто? Да мистер Коузи, вот кто! Он понимал то, что понимает каждый уличный шарманщик: где музыка, там и деньги. Есть сомнения? А вы по церквям походите. Он и еще кое-что предусмотрел. А именно: если цветных музыкантов не обижать, хорошо им платить, холить их и лелеять, они будут рассказывать друг другу о таком волшебном месте, где их пускали с парадного хода, а не через кухню, как прислугу; кормили в зале, а не на кухне; где с ними обращались как с гостями, стелили им кровати, не заставляя спать в машинах, автобусах или в борделе на окраине. О таком месте, где их инструменты не воровали, напитки не разбавляли и отдавали дань их талантам, так что ездить за признанием в Копенгаген или Париж им ни к чему. Чтобы вдохнуть такой атмосферы, цветные съедутся толпами. Те, у кого деньги есть, выложат; у кого нет – найдут. Конечно, всем удобней было думать, что все негры бедные, прямо побираются, а тех, кто побогаче, кто зарабатывает хорошие деньги и не сразу с ними расстается, считать чудом, но чудом несколько постыдного свойства. Белым такой подход нравился, потому что негры с деньгами и соображением их нервировали. А цветным он нравился, потому что в те дни они только бедным доверяли, считали бедность добродетелью и знаком честности. Слишком большие деньги попахивали преступлением и кровью. А мистер Коузи плевал на это. Он хотел, чтобы было где отдохнуть тем, кто думает так же, как он, тем, кто ищет, как обойти историю.

Но только чтобы на высшем уровне: вечернее платье вечером, спортивный костюм для спорта. И никаких чтоб пузырей на коленках. В спальнях цветы, на столах хрусталь. Музыка, танцы, а можешь и в картишки перекинуться – этак приватно, в дружеской компании: нельзя же лишать музыкантов или, скажем, врачей удовольствия проигрывать столько, сколько большинству не заработать и за всю жизнь. В те дни мистер Коузи был на седьмом небе. Он любил одеваться в костюмы от Джорджа Рафта, любил гангстерские автомобили, но душой был при этом чистый Санта-Клаус. Если какая-то семья не могла заплатить за погребение, он шел и тихонько договаривался с похоронной конторой. Его дружба с шерифом многим отцам вернула сыновей, уже ощутивших холод наручников. Нисколько не кичась этим, он годами оплачивал больничные счета одной женщины, пострадавшей от инсульта, а ее внучке оплачивал колледж. В те дни обожателей у него было куда больше, чем завистников, и весь отель грелся в лучах его славы.

Мэй, дочка пастора, была добросердечной девушкой, воспитанной в духе ответственности и трудолюбия; на бизнес она набросилась, как пчела на цветочную клумбу. Вначале мы с ней вдвоем управлялись на кухне, а малыш Билли заведовал баром. Когда стало ясно, что истинная королева кастрюль – это я, ее перебросили на хозяйство, бухгалтерию, снабжение, а ее муж договаривался с музыкантами. Думаю, тогдашний быстрый расцвет отеля – заслуга наполовину моя. В жизни раз бывает, чтобы вместе сошлись «Фэтс» Уоллер  [38] «Фэтс» Уоллер Томас (1904 – 1943) – джазовый пианист, композитор, органист.
и хорошая кухня. Тем не менее Мэй меня восхищала. Все держалось на ней – чистота скатертей, оплата счетов, обучение персонала. Мы были с ней как механизм часов. А мистер Коузи – как циферблат со стрелками, которые показывают, что время пришло. Пока мы были единственными женщинами, дела шли прекрасно. Трещать по швам все начало, когда появились девчонки - Кристина и Гида. Ах, да знаю я, знаю все «объективные» причины: вонь от консервного завода, гражданские права, интеграция» А поведение Мэй стало странным в пятьдесят пятом году, когда тот мальчик из Чикаго попытался вести себя как мужчина, и за эту попытку его забили насмерть. Такой типично миссисипский ответ на десегрегацию – или что там еще им мешает, губит их мужское естество. Мы все были потрясены тем, что сделали с мальчишкой. А ведь какие глаза у него были лучистые. Для Мэй это стало знаком свыше. Тут же поспешила на пляж, где закопала в песок не только документы, но фонарик и бог знает что еще. А белые-то были наготове. Только и ждали, чтобы какой-нибудь негр разозлил их и они получили бы повод кого-нибудь повесить и закрыть отель. Мистер Коузи презирал ее страх.Думаю, за то, что этот страх был слишком обоснован. Выросший в семье марионетки белых, он сам изо всех сил продолжал дергаться. Процветание то ли было, то ли нет, но к пятьдесят пятому году уже давно дела шли на спад. Я это предвидела еще в сорок втором, когда мистер Коузи греб деньги лопатой, а отель был просто картинка. Видите вон там окошко? Оно выходило прямо в рай, который устроили ему мы с Мэй: когда малыш Билли умер, мистер Коузи купил то парикмахерское кресло, в котором они когда-то сиживали по очереди, и что-нибудь с год или около того сидел в нем сиднем. Потом вдруг рванул как ошпаренный опять в бизнес, назаказывал богатого серебра и с нами вместе принялся вновь делать из отеля элитное злачное место. Откуда в нем только силы брались. В те времена – тогда мужчины еще носили шляпы, а шляпы мужчинам так идут – он был очень даже хорош собой. Женщины за ним увивались поголовно, и я глядела во все глаза - кого, думаю, он еще подцепит. Переплетенные буквы «К» на серебре обеспокоили меня: я-то думала, он случайных женщин ни в грош не ставит. Но если сдвоенная «К» значит Каллистия Коузи, стало быть, всё, он выжил из ума. Но уж когда он в тысяча девятьсот сорок втором наконец и впрямь сделал свой выбор, это меня просто с катушек сшибло. Официальным объяснением было, что он хочет детей, множество детей, чтобы, как во времена малыша Билли, не было пустоты вокруг. А для материнства, видите ли, только нетронутая девушка подходит. Н-да, попрыгал, попрыгал козликом, да и закончил там, где детей-то делают пачками, вот только девственницу вряд ли сыщешь. В бухте Дальней что ни могила женщины, то можно вешать одну и ту же табличку с эпитафией: «Умерла, замученная детьми». Его женитьба на Гиде была для бизнеса вроде как первый гвоздь в крышку гроба. Оказывается, он выбрал девушку, которая была все время на глазах. И о которой ее родители еще ни с кем не сговаривались. Да эти помоечники ее будто щенка отдали. Нет, как я это себе представляю, Гида принадлежала Кристине, а Кристина ей. В любом случае, если он надеялся улучшить породу, какую-то свежую кровь внести, то ничего у него не вышло. От Гиды он не дождался даже головастика и, как обычно принято у мужчин, возложил вину на нее. Женился, несколько лет подождал, да и побежал опять к своей фаворитке – да, к ней, к Каллистии вновь стал похаживать. Казалось бы, одну из его женщин уже хватил удар после того, как они в песочке покувыркались, так не ходи больше за этакими удовольствиями на пляж. Но нет. Даже брачную ночь свою там провел – значит, любил он океан, уж так любил. В хорошую ли погоду, в плохую ли. В этом я с ним заодно.

Москиты мою кровь не любят. Когда-то в юности меня это обижало, я не могла понять, что отверженность бывает благостной. Поэтому ничто мне не мешало любить пешие прогулки, и я ходила домой с работы по берегу, какая бы ни стояла на дворе сырь и хмарь. Теперь небо пустое, там все будто стерлось, а в те времена Млечный Путь яркий был – всегда на месте, как грязь на дороге. В его свете все выглядело особенно шикарно, словно в черно-белом кино. Как бы тебе туго ни приходилось в жизни и какое бы ни было у тебя настроение, но когда над тобой такое звездное ночное небо, волей-неволей чувствуешь себя богатым. Да тут еще и море. Рыбаки говорят, будто бы там внизу есть существа, которые похожи на свадебную фату с золотыми нитями и рубиновыми глазами. А есть - которые напоминают воротники или зонтики, сплетенные из цветов. Вот обо всем об этом я и думала однажды жаркой ночью после долго откладывавшегося празднования дня рождения. Время от времени, когда мне этого хотелось, я ночевала у матери в бухте Дальней. Той ночью я туда и шла, усталая как собака, и вдруг увидела мистера Коузи – как он с туфлями в руке идет на север, возвращаясь к отелю. Я шла поверху, где трава, чтобы меня хорошенько прохватило бризом, выдуло из моей униформы запахи кухонного дыма и сигар. А он – далеко внизу, шлепал прямо по воде. Я подняла было руку, хотела крикнуть ему, но что-то в нем – может, наклон головы или какой-то еще намек на окутывающую его тайну – меня удержало. Хотела привлечь его внимание, но крайняя усталость и еще не выветрившаяся тяжесть в голове заставили молча идти дальше. А дальше я увидела еще кое-кого. На подстилке сидела женщина и обеими руками массировала себе виски. Я остановилась, а она поднялась, голая как правда, и вошла в волны. Было время отлива, так что ей пришлось идти довольно долго, а вода все не доходила до пояса. Странные клочковатые облака то и дело перекрывали луну, и, помню еще, у меня вдруг сердце так и упало. Шлемоглавики-то ох пошаливали тогда! Они к тому моменту уже утопили братьев Джонсонов, чуть не убили девушку с консервного завода – кто способен угадать, что еще у них могло быть на уме! Но женщина брела все дальше, все глубже уходила в черную воду, и видно было, что она их не боится – что она вовсе ничего не боится, – потому что вдруг вытянулась, подняла вверх руки и нырнула. Я помню ее скользнувшее дугою тело лучше, чем события, произошедшие вчера. На какое-то время она пропала из виду, и я не дышала так же долго, как и она. Наконец она показалась на поверхности, и я снова смогла дышать, глядя, как она плывет обратно на мелкое место. Она встала на ноги и опять принялась массировать виски. Ее волосы, намокшие и облепившие голову, понемногу распушились и стали похожи на облака, что марали собой луну. Потом она… ну, что ли, клич издала. По сей день не пойму, было ли это слово, мелодия или вскрик. Знаю только, что на этот клич мне хотелось отозваться. Несмотря на то, что обычно-то я тиха как камень. Да, Каллистия, да…

Не стану отрицать: очень она была хороша, просто глаз не отвести, и хотя то, как она зарабатывала на жизнь, мне не нравилось, она это делала так спокойно и сдержанно, что ее можно было принять за медсестру из Красного Креста. Она происходила из семьи, где все женщины были поведения весьма рискованного, но, в отличие от них, не понимала роковой притягательности золотых зубов. Ее зубы были белы как снег. Даже когда мистер Коузи несколько подпортил или, лучше сказать, положил предел невероятному их сиянию, это не нарушило очарования. Да даже и могила ничего не нарушила.

На своего мужа я могу смотреть с веранды. Чаще всего по вечерам, но и на восходе бывает, что позарез захочется увидеть плечи, окутанные пеной. Когда-то тут были плетеные кресла, в них сидели прелестные женщины, пили чай со льдом и капелькой «Джека Дэниэлса» или «Катти Сарк» [39] «Джек Дэниэлс», «Катти Сарк» – сорта джина.
. Ничего этого не осталось, так что я сижу на ступеньках крыльца или стою, облокотившись на перила. Если вести себя очень тихо и слушать внимательно, можно услышать его голос. При такой мощи, казалось бы, у него должен быть бас. Но нет. У моего мужа тенор.