Девчонки из исправиловки не такие дуры, чтобы верить этикетке. «Намазать и оставить на пять минут, потом тщательно смыть» – это совет, а не приказ. Какие-то средства надо оставлять на пятнадцать минут, другие кожу головы сжигают в момент. Об уходе за волосами тут знают всё: как заплетать косички, какой нужен шампунь, как распрямлять волосы, как стричь. Так что раньше, пока им парикмахерские развлечения не запретили (Фоун чуть не напрочь ослепила Хелену, нарочно брызнув ей в глаза «Натур-инстинктом»), они тонировали и красили волосы сноровисто, будто всю жизнь только этим и занимались.

Джуниор проводила частым гребнем по волосам Гиды и каждую серебряную бороздку заполняла густой колбаской «Девичьей красы». Предварительно она все такие бороздки промазала вазелином, чтобы щёлок не щипал кожу. Потом легкими касаниями пригнула Гиде голову туда и сюда – проверила, как обстоит дело со лбом и шеей. Края ушных раковин Гиды были в отметинах неглубоких шрамов – от ожогов то ли краской, то ли щипцами, которыми неловко распрямляли волосы. Указательным пальцем в перчатке Джуниор легонько провела по шрамам. Затем отогнула ухо, чтобы стереть лишнюю жидкость ватным тампоном. Убедившись, что все корни увлажнены и обрабатываются, надела на волосы банную шапочку. Споласкивая инструменты, складывая покрывала, она слушала монотонный бубнеж Гиды – довольную воркотню, которая непременно сопровождает работу парикмахера. Мытье головы – это всегда легкий массаж, ласковые прикосновения нежных рук под робкое поскрипывание чистых волос. Дремотным, недоуменно-благостным голосом Гида рассказывает историю парикмахерского кресла, в котором сидит. Как Папа говорил, что нет в мире кресла удобнее; дескать, заплатил за него тридцать долларов, а не жалко было бы отдать сотни и сотни. Как никакие противоречия с модным убранством дома не помешали ему перетащить кресло из отеля в эту ванную. Как Гида дорожит им, потому что в самом начале замужества, сидя именно в этом кресле, Папа на нее массу времени потратил, обучая делать маникюр, педикюр и все прочее, чтобы у него ногти были в полном порядке. И брить себя учил – с применением опасной бритвы и ремня для правки. Она была так мала, что приходилось вставать на приступочку. А он был бесконечно терпелив, и она училась. Воодушевленная тем, как послушно, с молчаливой заинтересованностью внимает ей Джуниор, она продолжала бормотать о том, что в те дни никогда не чувствовала себя в достаточной мере чистой. Над выходцами из тех мест, откуда она родом, все смеялись, дразнили за то, что они жили рядом с консервным заводом, и хотя сама она ни минуты там не проработала, все-таки боялась, что и ее подозревают в какой-то происходящей из-за этого порче. Даже теперь – ведь вот же что сделалось с ее руками, так стало трудно с привычным, обыденным уходом за собой.

Джуниор подумала: видимо, Гида тем самым намекает, чтобы она сделала ей также и педикюр и помыла в ванне. Хотя это и не обещает той буйной радости, того веселья, каким сопровождались совместные походы в душевую в исправиловке, но в намыливании тела – любого тела – все же содержится нечто приятное, такое, что понять может лишь ребенок, выросший в Выселках. Да и ему будет приятно наблюдать, как она холит его жену; ведь приятно же ему смотреть, как они с Роуменом сплетаются голые на заднем сиденье его старого – двадцать пять лет как-никак! – автомобиля; а уж как заводит его то, что она в его трусах ходит!

Она включила фен. Сперва теплый, потом прохладный ветерок, лаская Гиде кожу головы, вызвал новый прилив воспоминаний.

– Из цветных мы были первым семейством в Силке, так что ни один белый насчет нас и пикнуть не смел. Шел тысяча девятьсот сорок пятый. Война только что кончилась. Деньги были у всех, но у Папы их было больше, чем у кого бы то ни было, и на своей земле он построил этот дом, а земля была всюду его – сколько хватает глаз. Теперь там Морская набережная, а был заброшенный сад, в котором жили огромные стаи птиц. Подай-ка мне полотенце.

Гида промокнула виски и поглядела в зеркало.

– Мы дважды праздновали победу. Один раз в отеле – всех туда собрали; и еще раз здесь, в доме, для своих. Потом про это разговоров было на много лет. В то лето вообще праздновали не переставая – как начали в мае, так до четырнадцатого августа и не просыхали . Везде флаги. На пляже салюты, ракеты. Мясо было по карточкам, так Папа со своими связями на черном рынке пригнал нам его целый грузовик. На кухню меня не пускали, но и мне тогда работа нашлась.

– А почему вас не пускали на кухню?

Гида наморщила нос.

– Ну какой был тогда из меня повар. Потом, я ведь жена, понимаешь ли… хозяйка, а хозяйке не полагается…

Гида умолкла. То, как она была «хозяйкой» на двойном праздновании победы в сорок пятом, перекрылось воспоминанием о другом сдвоенном празднике, двумя годами позже- когда отмечали шестнадцатилетие Кристины и заодно окончание школы. Вновь семейный обед в доме, а потом всеобщее ликование в отеле. К июню тысяча девятьсот сорок седьмого Гида не виделась с бывшей подружкой четыре года. Та Кристина, которая вышла тогда из папиного «кадиллака», ничем не напоминала девочку, что в сорок третьем уходила из дома, размазывая слезы по щеке ладошкой. Щеки те же, но глаза стали больше и смотрели холодновато. Косички исчезли, появилась аккуратная стрижка «каре» и такая же гладенькая улыбочка. Они не притворялись, будто рады друг дружке, и, сидя за столом, прятали любопытство, как прожженные профессионалки. Закатное солнце, красное как арбуз, уже умерило свой влажный гудящий жар. Гиде запомнилось, что от вазы с гардениями исходил запах детской присыпки, а их лепестки по краям коричневели, как будто поджаривались. Еще в памяти остались руки: кто-то отмахивается от мухи, прижав к верхней губе салфетку; а вот Папа указательным пальцем накручивает ус. Почему-то в молчании все ждали Л. Она приготовила роскошный обед, испекла торт. В саду из сахарных роз, перевитых марципановыми лентами, торчали шестнадцать свечей, ждали своего часа. Разговоры велись вежливые и пустые, что еще явственнее подчеркивалось поскрипываниями потолочного вентилятора и многозначительными взглядами, которыми обменивались Мэй и Кристина. Охваченный послевоенным возбуждением, Папа хвастал, дескать, он сделает отель еще лучше, вплоть до того, что поставит охладитель воздуха фирмы «Керриер».

– А что, неплохо было бы, – проговорила Кристина. – Я-то уже и забыла, как здесь бывает жарко.

– Первым делом установим в отеле, – сказал Коузи. – Потом в доме.

Тут Гида ощутила начальственный зуд и вмешалась:

– Те вентиляторы, что в спальне, еще ничего, а вот насчет который в этой комнате – ох, боюся, вдруг сломается.

– Ты хочешь сказать «боюсь».

– А я так и сказала.

– Ты сказала «боюся». Да и «насчет который» тоже не говорят. Если ты хочешь сказать, что боишься, что тот, который…

– Она будет сидеть за моим столом и учить меня, как разговаривать!

– За твоим столом?

– Пожалуйста, ну-ка вы, обе! Успокойтесь.

– Ты за меня или за нее?

– Делай, как я сказал, Гида.

– Да ты что же – на ее стороне? – Гида встала.

– Гида, сядь, ты меня слышишь?

Гида села, как провалилась в зияющую тишину, видя перед собой лишь отраженные в вазе увеличенные руки и лепестки гардении, но тут вошла Л. с шампанским в ведерке. В ее присутствии Гида успокоилась настолько, что смогла взять со стола и протянуть стакан.

– Другой, другой, – сказал он. – Этот для воды.

Не скрывая злорадства, Мэй переглянулась с дочерью. Перехватив ее улыбочку, видя их враждебный настрой, Гида вышла из себя и, запустив в мужа неправильным стаканом, кинулась мимо него на лестницу. Папа встал, схватил за руку. Затем с этакой старосветской грацией перекинул через колено и отшлепал. Не сильно. Не больно. Методично, по обязанности, как наказывают нашкодившее животное. Когда он перестал, пути на лестницу, чтобы удрать, у нее не было. Совсем не было, но она все равно удрала. И как только ее спотыкающийся бег вверх по лестнице затих, разговор за столом возобновился и все стали чувствовать себя свободнее, как будто наконец рассеялся дурной запах, который всех отвлекал.

Джуниор выключила фен.

– А как ваши-то родственники? Вы никогда о них не говорите.

Гида произвела горлом непонятный звук и плавничком отмахнулась.

Джуниор хохотнула:

– Очень вас понимаю. Меня щелочь пить заставь, я и то к родственникам не вернусь. Они меня на полу спать укладывали.

– Забавно, – улыбнулась Гида. – Я первые недели после свадьбы вообще больше нигде спать не могла. Так была к этому приучена.

Гида покосилась на лицо Джуниор в зеркале и подумала: вот оно что, вот почему я взяла ее. Мы с ней одни здесь такие. Обиженные родителями. Замужество было для меня шансом выбраться, узнать, что значит спать на настоящей кровати, когда кто-то рядом, кто спросит, что ты хочешь на завтрак, да пойдет еще и принесет. И все это в большом отеле, где одежду гладят и складывают, где для нее существуют вешалки, а не гвозди, вбитые в стену. Где в бальном зале кружатся в танце городские женщины, а спрятавшись за кулисами, можно смотреть, как музыканты настраивают инструменты и певица поправляет чулок или делает глоток из фляжки – в последний раз перед выходом со своей как всегда потерянной «Желтой корзинкой» .

Почти сразу после венчания ее родственники начали кучковаться в стаю и искали, где бы побольней вцепиться. Каких бы унижений ей это ни стоило, но Коузи были (то есть стали сразу же) ее семьей. Хотя, как выяснилось, место и здесь приходилось отвоевывать, но Папа все-таки сделал так, что это оказалось достижимо. Когда он рядом, всех как ветром сдувало. Раз за разом он заставлял их понять, что ее следует уважать. Как, например, в тот раз, когда они вернулись после трехдневного «медового месяца». Гиду распирало от историй, которые ей хотелось рассказать Кристине. Неустойчивая в своих новых шатучих и каблукастых туфлях-лодочках, она была встречена не только презрением Мэй, но и мрачной холодностью Кристины.

Первая начала тогда, конечно, Мэй, принявшись смеяться над обновками Гиды, но и Кристина присоединилась с ухмылкой, которой Гида от нее никак не ожидала.

– О-ох ты го-осподи, во что это мы вы-ырядились? – запела Мэй, взявшись за голову. – Ты похожа на… на…

– Ну-ка, ну-ка! – вмешался Папа. – Этого я не потерплю. Прекратили сейчас же. Обе. Вы меня слышите?

Дрожа, Гида обернулась к Кристине за помощью. Напрасно. Глаза подружки были холодны, как будто это Гида предала ее, а не наоборот. Вперед с ножницами в руке выступила Л., она срезала ими ценник, свисавший с ворота Гиды. Но над чем, не могла понять Гида, над чем они смеются? Над кубинскими туфлями на каблуке? Над черными чулками в сеточку? Над этим красивым лиловым костюмом? Вот Папе, например, ее покупки понравились. Он сам привел ее в шикарный универмаг – впрочем, из тех, где над дверями все же не висит знак «Цветным входа нет» и где нефам нет ограничений: и уборной пользуйся, и шляпы примеряй (тулью для этого папиросной бумагой обкладывают), и раздеться можно в специальной кабинке. Гида подобрала себе вещи, подобные тем, что видела в отеле на шикарных женщинах, поэтому широкую улыбку продавца и веселый смех других покупательниц она поняла как одобрение ее выбора. «Выглядишь – просто отпад!» – сказала одна из них и фыркнула от удовольствия. Когда она вышла из кабинки в светло-бежевом платье с вышитыми на плече красными розами и низким лифом, где грудям оставалось место на вырост, Папа улыбнулся, кивнул и говорит: «Берем-берем! Берем всё!»

Все три дня они с утра до вечера ходили по магазинам, и Папа разрешал ей покупать что в голову придет, вплоть до помады «Вечер в Париже». Утром они понарошку боролись, потом завтракали у Рейнода. В отличие от их отеля, в том, где они остановились, своего ресторана не было, что Папу очень порадовало: он любил выискивать заведения негритянского бизнеса, где дела шли хуже, чем у него. Он водил ее на Брод-стрит, в магазины Эдвардса, Вулворта, Хэнсонса, где были куплены не только туфли на высоком каблуке, но также и гу-арачи , и лаковые домашние тапочки, и сетчатые чулки. Она оставалась одна лишь по вечерам, когда он на несколько часов уходил в гости к друзьям или заниматься бизнесом. Гида против этого совершенно не возражала – у нее были книжки-раскраски, журналы с картинками и куклы, которых надо вырезать из бумаги, а потом вырезывать им одежду. Да и улица тоже. Из их окна на втором этаже она, как зачарованная, наблюдала за движением транспорта и народом внизу. Туда-сюда ползали черные машины с прямоугольными крышами и поминутно блеяли. Сновали солдаты, матросы, женщины в шляпках, маленьких, как подушечки для булавок. Повсюду киоски с овощами и плакаты на стенах:

ТЫ ЗАПИСАЛСЯ ДОБРОВОЛЬЦЕМ?

ДЯДЕ СЭМУ БЕЗ ТЕБЯ ТРУДНО!

Папа водил ее смотреть «Как зелена была моя долина» и «Китти Фойл». Когда смотрели «Гроздья гнева», она так истово и долго плакала, что его носовой платок вымок до нитки. И как ни чуден был медовый месяц, ей не терпелось скорей вернуться и обо всем поведать Кристине. Но ее обидели, и все рассказы остались втуне.

Был еще раз, когда она попыталась помириться с Кристиной, предложив ей поносить свое обручальное кольцо, но тут взорвалась вся кухня. Все четверо – Мэй, Л., Кристина и Гида – чистили овощи, когда Гида сняла колечко, протянула его Кристине и говорит:

– Хочешь? Можешь поносить.

– Какая же ты дурочка! – вскричала Мэй.

И даже Л. не осталась равнодушной.

– Будь осторожнее, – сказала она. – Смотри, накличешь!

А Кристина вдруг разревелась и выскочила за дверь. Спряталась за бочкой с дождевой водой и давай кричать ей оттуда:

– Ы-тидагей а-ридагей ы-бидагей я-нидагей! Н-ои-дагей у-кидагей ил-пидагей е-тидагей я-бидагей а-зида-гей о-гидагей о-дидагей у-видагей а-юидагей ен-рида-гей у-дидагей о-дидагей а-мидагей и орт-тидагей!

Гида низко склонилась лицом к фасоли, которую перебирала. «А-ридагей ы-бидагей я-нидагей!» – звенело и отдавалось у нее в ушах.

В ту ночь, когда Кристину после дурацкой попытки сбежать притащил назад шериф Бадди Силк и она получила от матери по морде, Гида ей ни слова не сказала. Еще чего! Она стояла на ступеньках с Папой и держала его руку в своей. Прошло еще две недели, и Кристину спровадили, так что Гида осталась сама по себе. А Л. и Папа сделались ее ангелами-хранителями в этом загадочном мире.

– А я своего отца даже и не видела, – сказала Джуниор. – Его убили на войне. Вьетнам.

– По крайней мере, он хоть выполнил свой долг, – сказала Гида.

– А матери на меня вообще плевать было.

– Моей тоже.

– Наверное, мне надо замуж выйти – вот вроде как вы.

– Смотри, хуже бы не получилось.

– Ну, вам-то вон какой дом остался замечательный.

– Мой Вьетнам. Правда, я выжила. – «До поры», – добавила она про себя. – Но то, что он оставил меня хорошо обеспеченной, это ты верно говоришь.

– Ну вот, ну вот! Неужто вы не рады, что он вас пожалел?

– Пожалел? – ощетинилась Гида. – Что ты такое говоришь?

– Ну, не «пожалел»… Я не то хотела сказать. Я в смысле – он должен был понимать, что вам одиноко.

– Конечно, он понимал. Но это была не жалость. Это… это… – Так она и не смогла произнести нужное слово, да и от него не слышала с тысяча девятьсот сорок седьмого года ни разу. По отношению к себе то есть, а слушала-то двадцать четыре года. Рыдания, которыми она разразилась, когда он умер, были так неудержимы оттого, что ей окончательно стало ясно: это слово она не услышит больше никогда.

– Слушай. – Она потянулась рукой назад, тронула Джуниор за локоть. – Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделала. То есть вместе. Чтобы мы вместе кое-что сделали. В этом есть нечто для тебя тоже, не только для меня.

– Конечно. Что?

– Мне нужны кое-какие документы. Но они там, куда я сама добраться не могу. Ты должна будешь меня туда отвести, а потом помочь найти их.

– Куда отвести?

– В отель. На чердак. И нам понадобится авторучка.

Джуниор его обыскалась. И в других комнатах искала тоже, потому что, сидя в его кабинете, надев его галстук, уже не чувствовала лосьонной отдушки и в ушах не раздавалось его «Привет, малышка». А может, и не нужно у него спрашивать. Была ему охота во всякую ерунду вдаваться. Может, ему наперед ясно, что она знает, как поступить. Во-первых, неплохо бы уточнить с Кристиной: убедиться, что они с ней в дружбе – на случай, если план Гиды провалится. А вывести Гиду к машине, чтобы Кристина этого не заметила, будет нетрудно: распорядок в доме не менее жесткий, чем в исправиловке.

Вечером она примостилась на корточках около Кристины, которая сидела на заднем крылечке с банкой «пепси» в одной руке и сигаретой в другой. Не обращая внимания на погоду, Кристина не утеплилась ничем, кроме безрукавки, поддетой под фартук. Джуниор кивком указала на пачку сигарет:

– Можно, я тоже возьму?

– Покупай свои. Тебе платят. Мне – нет.

– А вдруг мне дорого, а, Кристина?

– Если тебе не дорого это кольцо в носу, тогда и сигареты не дорого.

– Ладно, я все равно не курю. От этого только вонь одна.

Кристина усмехнулась, вспомнив, какое амбре принесла в дом Джуниор, когда впервые появилась.

– Ну и молодец, – сказала она.

– А как же так? Почему вам не платят? Вы больше меня работаете.

– Потому что твоя начальница не только сволочь, но к тому же сумасшедшая и нуждается в помощи.

– Вот я и помогаю ей.

– Да не в такой помощи. Ты что, не замечаешь в ней ничего странного?

– Ну, в чем-то – может быть. Немножко.

– Немножко? Годами не выходить из комнаты – это как, нормально? И о чем только вы там с ней все говорите?

– Да так. О ее жизни.

– О господи.

– Она мне фотки показывала. Свадебные. И вас я на снимке видела. Такой вы были красавицей, обалдеть. Вы с ней давно друг друга знаете? Вроде как родственницы, кузины, что ли?

– Кузины? – Кристина скорчила гримасу.

– А что, вообще не родственницы? Просто подруги?

– Она мне не подруга. Она мне бабушка.

– Чего-чего?

– Ты меня слышала. Бабушка. Поняла?

– Но вы же одного возраста.

– Я старше. На восемь месяцев.

– Минуточку. – Джуниор нахмурилась. – Она сказала, что была замужем тридцать лет, а умер он двадцать пять лет назад. Так она же тогда должна была быть… ребенком.

– Вроде того. – Кристина отпила глоток из банки.

– А вам тогда… сколько было?

– Двенадцать. Мой дедушка женился на ней, когда ей было одиннадцать. Мы были закадычные подружки. Сегодня она строит на пляже песчаные замки, а назавтра он сажает ее к себе на колени. Сегодня мы под одеялом играем в дочки-матери, а назавтра она спит в его постели. Сегодня мы играем в джеки, назавтра она трахается с моим дедом. – Кристина окинула взглядом свои бриллианты, помотав в воздухе всеми пальцами, как гавайская танцовщица. – Сегодня дом мой, назавтра это ее собственность.

Она отложила пачку сигарет в сторону и поднялась.

– Что ни говори, но это действует на мозги – когда выходишь замуж до первых месячных. Она нуждается во врачебной помощи, ты так не думаешь? – Кристина подула на свои кольца. – Бывают девственницы, но бывают же и просто дети, – сказала она и ушла, оставив Джуниор додумывать эту мысль.

Вернувшись на кухню, Кристина вдруг вспотела. Она прислонилась лбом к дверце холодильника, потом открыла, чтобы оттуда дохнуло холодом. Вновь, как тогда, на крылечке, волна жара рассеялась, но вскоре опять вернулась и оставила после себя дрожь и озноб. Уже довольно давно завеса раздралась , открыв широкое безжизненное плато сплошного камня, так что неизвестно еще – не она ли, а вовсе не Гида нуждается во врачебной помощи. Набрав в морозилке ледяных кубиков, Кристина завернула их в полотенце и стала прикладывать к горлу, вискам, запястьям, пока не почувствовала себя лучше. Чувство уныния не проходило. Этакий ясный взгляд на мир как он есть – бесплодный, черный, безобразный и, главное, бессовестный. Что она в нем делает? Рассудок вот-вот ускользнет; происходящее бессмысленно, бесцельно. Да, она вся в делах, но как же еще гнать это от себя – этот безжизненный камень, пустыню без малейшей зелени? Закрыв глаза, с холодным полотенцем, прижатым к векам, она прошептала: «Нет!» – и распрямила спину. Нет, это в самом деле важно. Ее борьба с Гидой и не бессмысленна и не напрасна. Она никогда не забудет, как воевала за нее, как, защищая ее, скандалила с матерью, чтобы ей дали во что одеться: платья, трусы, купальник, сандалии; как они вместе сиживали на пляже. Они хохотали до колик, у них был свой тайный язык, а когда спали вместе, знали, что сны одной видит и другая. И вдруг, чтобы твоя лучшая и единственная подруга – а вы с ней только что, визжа, плескались в ванне – променяла истории, которые вы придумывали и шепотом рассказывали друг дружке под одеялом, на мрачную комнату в конце коридора, комнату, где воняет выпивкой и стариком с его стариковским бизнесом, и теперь делает вещи, о которых не говорят, но при этом вещи столь ужасные, что от них не отмахнешься! Нет, такое не забывается. Да и зачем надо забывать? Это изменило ее жизнь. И на всю жизнь изменило Мэй. Даже Л. ходила с вытянутым лицом.

После венчания они иногда пытались вместе играть, но оттого, что каждая таилась, была настороже в ожидании очередной обиды, любая такая попытка заканчивалась ссорой. Потом слезы, ее тащит за руку Мэй и шипит на нее – смотри, тише, а то дедушка Коузи услышит, как ты дразнишь новобрачную.

У нее тогда много горечи накопилось. Этот понятно – великий и могучий, ему никто не указ, ему и это можно, и что угодно, и все сойдет с рук. Но мама-то, мама! Решила услать ее подальше вместо того, чтобы бороться. Поместила в дальнюю школу и домой даже на летние каникулы не очень-то приглашала. Для твоего же блага, говорит, для твоего же блага, и давай устраивать ей летние лагеря и поездки на все лето в гости к одноклассницам. Один раз Мэй записала ее помощницей воспитателя в приют для негритянских девочек, которые сбежали из дому из-за плохого обращения в семье. Да черт бы их побрал с их посылками на Рождество, не надо ей всех этих дорогих, не подходящих по размеру туфель, купленных к началу учебного года! Никакие толстые конверты, полные лжи и денег, не могли скрыть очевидного: ее изгнали. К Л. у нее тоже имелись претензии: единственный среди них миротворец, могла бы даже и без слов – посмотреть искоса, головой покачать, – но ведь не захотела встать ни на ту, ни на другую сторону. Но, конечно же, истинное предательство совершила подружка, которая с радостным хихиканьем пошла туда, куда ее ведут, – во тьму, в спиртовый перегар и стариковский бизнес. А кто должен был уйти? Кто должен был все бросить – свою комнату, кукольный домик, море? Конечно, та единственная, что была, как говорится, ни сном ни духом, вот кто. Даже когда она в шестнадцать лет возвратилась, чтобы спокойно и с достоинством занять положенное место среди домашних, ее отринули, потому что Гида к тому времени стала взрослой мерзавкой. Надо же до такого додуматься – подожгла ее!

Кристина вошла в свою комнату и села в потертое кресло с откидной спинкой, которое она предпочитала скрипучей софе. Жар и испарина прошли, головокружение отступало. Но приступ черной меланхолии был в разгаре. Должно быть, этот мир – плод моего же собственного воображения, думала она. Приличному человеку такое и в голову бы не пришло.

А должно было быть по-другому. Она-то ведь не этого хотела. Сидя в поезде, который вез ее домой из Мэйпл-Вэлли, она тщательно все продумала – как будет вести себя, как держаться. Все должно было пойти как по маслу, поскольку ее возвращение совпадало с празднованием всего сразу: дня ее рождения, окончания школы, обустройства в новом доме. Она решительно хотела держаться с Гидой корректно – указать, конечно, той на ее место, но не обидно, мягко, как их учили в Мэйпл-Вэлли. Как, почему, зачем она вдруг выскочила с нарочитым бахвальством, принявшись поправлять речь Гиды, – этого память не сохранила. Лучше всего запомнилось, как дед шлепает Гиду и все внутри заливает волна удовольствия оттого, что на сей раз он соизволил принять сторону внучки: пошел против жены и делом показал, какого рода поведение приветствует. Особенно радостно и привольно на душе Кристины стало, когда, оставшись одни, они втроем – настоящие Коузи – вместе уехали в большом автомобиле, а этой дешевки нигде даже и видно не было.

Когда они с Мэй вернулись, из окна ее спальни валил дым. С криками кинулись в дом, взбежали по лестнице – а там Л. вовсю утюжит почерневшие мокрые простыни двадцатифунтовым мешком сахара, подслащает разор.

И опять не Гиде – Кристине пришлось уйти. А с празднования в отеле дедушка Коузи внезапно исчез неведомо куда. Злые и перепуганные, мать с дочкой не ложились до трех часов утра, ждали, волновались, и вот он идет – здрасьте пожалуйста, – босой как дворовый кобель, туфли несет в руке. Вместо того чтобы найти Гиду и вышвырнуть ее туда, откуда она явилась, он рассмеялся.

– Она же убьет нас, – прошипела Мэй.

– Да ну, кровать-то была пустая, – отмахнулся он, все еще посмеиваясь.

– Сегодня – да. А завтра?

– Я поговорю с ней.

– Говорить? С ней? Билл, я вас умоляю! – Мэй действительно была близка к тому, чтобы умолять его.

– Успокойся, Мэй. Я сказал: все будет нормально. – Он двинулся уходить, показывая, что разговор окончен и ему надо отдохнуть. Мэй поймала его за локоть.

– Но как же с Кристиной? Ей невыносимо так жить. Да просто опасно!

– Такого больше не должно случиться, – сказал он, особенно напирая на «не должно».

– Она опасна, Билл. И вы это знаете.

Он поглядел на Мэй долгим взглядом, затем кивнул:

– Возможно, ты и права. – Потом, тронув ус, добавил: – А может, ей куда-нибудь на недельку-другую уехать?

– Гиде?

– Не-ет. – Удивленный таким предположением, он даже нахмурился. – Кристине.

– Но ведь это Гида устроила поджог. Она виновата. Почему уезжать должна Кристина?

– Я женат не на Кристине. А на Гиде. Да и потом, это ведь ненадолго. Пока тут все не устаканится.

Вот так, в два счета, Кристину опять собрали, упаковали и отослали к очередной однокласснице. На недельку-другую. «На каникулы», как это объясняли соседям, и не важно, поверил кто-нибудь или нет. А ты, Кристина, звони, мама будет ждать, если что, она все устроит.

И вот тогда-то, стоя в платье кинозвезды, украшенном по лифу горным хрусталем, Кристина все окончательно взвесила и решилась. Он на нее ни разу не посмотрел. Смешно ему. Его дешевая малолетняя сучка-жена пыталась убить ее, – что, не так разве? – и если ей когда-нибудь это удастся, интересно, как он посмеется, когда родная внучка будет лежать обугленная – или тогда он тоже все весело разрулит, как если бы то был необеспеченный чек какого-нибудь гостя, прогульщик-музыкант или ссора с торговцем, недопоставившим партию виски? Потом-потом, езжай, навести одноклассницу. Потом? Психи вы ненормальные. Надень туфли, дедуля, да приглядись ко мне хорошенько, потому что больше ты меня не увидишь никогда.

Да что ты все о смерти думаешь, говорила я. А она говорит: нет, это смерть все обо мне думает. Ни бум-бум она в этом не смыслила. Думала, будто смерть ведет на небо или в ад. И никогда ей не приходило в голову, что там может быть просто продолжение того же, что и здесь. И можешь делать все, что угодно, только знай, что свалить будет не на кого. Но Мэй именно так объясняла, зачем она все тащит и прячет, зачем запасает и крадет. Смерть ломилась в дверь, и Мэй требовалась вся ее ловкость, все лукавство, чтобы не впустить ее. А дочь была слабым звеном, дверной петлей, которая вот-вот поддастся - и потеряешь все. Кристину надо было защитить не только от того, что вкралось в дом и завладело свекром, но и от той негритянской прижизненной смерти, с которой Мэй сама была знакома, – от нищеты. Бездомности, попрошайничества; да тут еще и христианская вера, которая требует нескончаемой благодарности за миску мамалыги. Ничто не пугало ее больше этого, разве что неодобрение белых. При каждом удобном случае она пересказывала легенду о том, что мистер Коузи завершил собой длинную цепочку мирных, преуспевающих рабов и удачливых вольноотпущенников, где каждое следующее поколение добавляло свою толику к наследству, оставленному предыдущим. Независимые мастеровые, как она называла их. Сапожники, белошвейки, плотники, жестянщики, кузнецы, бесплатная рабочая сила и ремесленники, набиравшиеся все большего мастерства и оттачивавшие свои навыки ради богатых соседей, которые одаривали и поощряли их. Плотники делали прекрасные рояли; жестянщики работали в лаборатории местного колледжа. А один, кузнец, предложил свои услуги конезаводческой ферме, где заслужил сперва доверие, потом стал незаменимым, и, наконец, от его работы стала явно зависеть прибыльность бизнеса. Достигнув такого положения, он попросил за свою работу жалованья, а не только крова, и его просьбу удовлетворили. Мало-помалу, согласно этой легенде, предки семейства Коузи откладывали и копили заработанное для детей, которых обучали и которым заповедовали продолжать в том же духе. Но не высовывались, не хвастали, не дерзили – наоборот, всячески угождали и старались держаться поближе к местным заправилам из белых. Это была сказочка для распространения на улице, среди непосвященных – едва ли Мэй или мистер Коузи воспринимали ее всерьез во всех деталях. Он-то и вовсе – знал, как было дело в действительности, но Мэй верила, и поэтому маленькая Гида с ее мужской рубашкой вместо платьица казалась ей воплощением катастрофы, этакой впущенной в дверь зеленой мухой, что вовсю жужжит над уже накрытым столом и вот-вот усядется на Кристину и выпачкает ее помоями, в которых родилась. С дружбой девочек Мэй мирилась до тех пор, пока не встрял мистер Коузи. Тут уже надо было действовать решительно. Если у Гиды и Кристины и были какие-то надежды оставаться подружками и вести себя как сестры потому лишь, что старому распутнику так заблагорассудилось, то Мэй сразу решила положить этому конец. Если муху нельзя прихлопнуть, она оторвет ей крылышки, пропитает воздух вокруг нее инсектицидом, чтобы та вздохнуть не могла, а дочь превратит в союзницу.

Жалко их. Они были просто девчонки. А годом позже им предстояло умыться кровью, и всерьез. Начиналась открытая битва не на жизнь, а на смерть. Причем для них это было во чужом пиру похмелье.

День, когда мистер Коузи сообщил нам, на ком женится, стал для Мэй ее персональным седьмым декабря [46] 7 декабря 1941 г. произошло нападение японской авиации на базу ВМС США в заливе Пёрл-Харбор, послужившее толчком для вступления США во Вторую мировую войну; президент Ф. Рузвельт назвал 7 декабря «днем несмываемого позора».
. В мгновение ока от скрытой обороны она перешла к военным действиям. А на войне, как скажет вам любой честный ветеран, хорошо одинокому и уж вовсе полная лафа полоумному балбесу. Она не всегда была такая. Когда я в двадцать девятом году ее впервые увидела – она тогда стояла рядом с Малышом Билли, – виду нее был в точности такой, какой и должен быть у младшей дочери странствующего проповедника, который непрестанно ездит из прихода в приход и везде вынужден просить подаяния, в том числе и в виде одежды. Миленькая, недополучившая в семье любви и заботы девочка в латаном-перелатаном пальтишке. Облезлый меховой воротник, салатно-зеленое платьице и черно-белые ботинки сразу же наводили на мысль о блошином рынке. И пока я недоумевала, откуда сын мистера Коузи ее выкопал, она подняла руку Малыша Билли к губам и поцеловала ее. Из того, как ее глаза переходили с предмета на предмет, словно пожирая все, что было в вестибюле гостиницы, я вывела, что она станет вести себя как гость, ожидающий, чтобы его обслужили. И напрочь ошиблась. Даже не распаковав свой картонный чемодан, она сразу переоделась, сбросив задрипанное платьице, и приступила к делу. «Значит, так, - сказала она мягким, приятным голосом. - Здесь надо бы подправить полировку. Это передвинем, вот под этим надо бы грязь убрать, да и там протереть…» Ну как тут было удержаться от улыбки? Такой меренговый голосочек, да и манеры – гранд-дама, да и только! Особенно мистеру Коузи - еще бы, значит, его сын правильную жену избрал, подходящую.

Она сместила Малыша Билли с должности официанта, при ней он сначала заведовал баром, потом стал договариваться с музыкантами, тем самым дав мистеру Коузи возможность сосредоточиться на деньгах и развлечениях. Даже беременность не сделалась ей помехой. До Мэй я не видывала, чтобы молодая мать отняла ребенка от груди в три месяца. Когда в тридцать пятом году Малыш Билли умер, это случилось так быстро, мы даже не успели толком поухаживать за больным. Кристина забралась ко мне под кровать, и когда я там ее обнаружила, разрешила ей спать со мной. Она не была плаксой, так что ее сонное хныканье меня отчасти даже успокаивало, тем более что Мэй восприняла смерть Малыша Билли не столько как трагедию, сколько как оскорбление. Хоть бы слезинку уронила – нет, лишь таращилась по-совиному, а Кристину растить предоставила мне. Мистера Коузи эта смерть сразила совершенно, и в результате дела вести, чтоб все не развалилось, приходилось нам с Мэй. Следующие семь лет она всю энергию вкладывала в бизнес. Семь лет работала, надрывалась, а в награду получила: «Вот, я жениться надумал. Ты ее знаешь. Та девочка, подружка Кристины». Хорошенькая награда - смотреть, как свекор женится на подружке ее двенадцатилетней дочери и эту девчонку возносит превыше всего - выше ее самой, выше ее дочери и всего, ради чего она работала. Более того. Предполагалось, что она будет эту девчонку учить, как над нами начальствовать. В те годы большинство девчонок рано выходили замуж (считалось, что чем раньше девушка уйдет на попечение мужчины, тем лучше), но в одиннадцать? Тут и так уже призадумаешься, но дело не только в возрасте. Новая свекровь Мэй была не просто малолеткой, она была из Джонсонов. Ни в каком диком кошмаре не привиделось бы Мэй семейство более зловещее. Джонсоны представлялись ей воплощением всех дураков, дикарей и слабоумных, выведенных во всех навязших в зубах мультсериалах и рекламных роликах. Сборищем опустившихся, безвольных психов, чьи покрытые коростой дети возятся в помойках, среди червей и сонмища гудящих мух. Вот кого она видела, глядя на Джонсонов. Что бы она ни делала – расчесывала ли волосы в спальне, плескала ли себе на лоб холодной водой в кухне, где бы ни находилась, речи ее об этом сводились к одному и тому же: беспомощность и лень не привычка, не наследие дурного прошлого, это черты характера; невежество – это судьба; грязь – их свободный выбор. Ее всю передергивало, когда она такое говорила, - еще бы, дочь священника, она и впрямь старалась пробудить в себе христианское милосердие, но поглядит на Джонсонов, и все - не может. Пусть даже только услышит о них. Вы хоть их имена возьмите, говорила она. Напыщенные и претенциозные; такие имена пристало давать мулам или рыбацким шаландам. Брайд. Уэлкам Монинг. Принсесс Старлайт. Райчес Спирит. Солитюд. Гид-де-Найт [47] Невеста. Приветное Утро. Принцесса Звезд. Праведный Дух. Уединение. Страшись Ночи (англ.).
. Добавьте к этому главное несчастье – непростительную беспечность родителей, Уилбура и Сарри, которые думали, будто сидеть в лодке с леской в руках – это работа. Когда море отняло у них двоих детей, они из своего горя сперва сделали кружку для милостыни, потом, как данью, обложили им соседей. Так почему бы не выдать младшую девочку замуж за пятидесятидвухлетнего мужчину, коли вдобавок при этом из рук в руки перейдут бог знает какие деньги? Если он дал им бумажку в два доллара, говорила Мэй, то доллар с полтиной следовало бы получить сдачи. Но мы-то знаем: дешевой ерунды мистер Коузи не покупал никогда, а если покупал, то со временем она входила в цену. Например, дитя, которое вскоре подрастет и народит еще детей. Это напомнило мне о еще одной вещи, беспокоившей Мэй. Джонсоны славились не только своей никчемностью и нищетой, ко всему прочему их дочери были известны слабостью на передок. Как бы то самое, чем, видимо, и приманила мистера Коузи Гида, не перекинулось на ее собственную дочь. Не успела Мэй провести с Кристиной первых бесед про месячные, не начала еще отваживать нежелательных мальчиков, как свой же дом проникся сексуальным трепетом девчоночьей плоти - такой атмосферой Кристина могла пропитаться быстрее, чем бисквитный торт ромом. А все потому, что мистер Коузи хотел детей.

Ну, то есть так он объяснял это приятелям и, может быть, себе самому. Но мне-то не надо уж. Мне он такого не говорил никогда, потому что я работала у него с четырнадцати лет и знала правду. Она ему приглянулась, да и все тут. Кроме того, когда на военные заводы стали принимать негров, из нашего городка многие уехали, и женщина, что была в те годы его подружкой, тоже. Вот правда, хотя и не вся. Помню, он рассказывал мне историю про то, как маленькая девочка бежала за телегой с арестованным негром, упала в навоз, а белые смеялись. Жестокая злорадствующая толпа. Он каждый раз это рассказывал, когда требовался пример бессердечия белых, и я думаю, дело здесь в том, что он тоже смеялся, так что женитьба на Гиде была его покаянием. Так же как Кристину он избегал из-за того, что она унаследовала серые глаза его отца, он и Гиду выбрал, чтобы старый Дарк в гробу перевернулся. Я-то думаю, в каждой семье есть такой Дарк, и это нормально, он нужен. Во всем мире прогрессу помогают предатели. Это как туберкулез. Когда кладбище возьмет свое, выжившие становятся сильнее; а главное, начинают отличать умствующих от мыслящих, праведных от ратующих за права – а это ведь, в сущности, и есть прогресс. Для тех, кто выжил, главная проблема, что делать с местью - как не соблазниться сладостью ее гнильцы. То-то и говорят: втройне страх, коли в родне враг. У него и время есть, и все возможности злое жало медом да елеем укрыть. Только близорукость все это. Что толку злобиться и всячески лелеять ненависть, если та, кем ты так отравляешь свою жизнь, вдруг да и окажется единственной, кто сможет опустить тебя в ванну, когда ты сама не способна будешь до нее добраться? Как часто потом, присев в ногах кровати Мэй, а иногда на ее туалетный столик, я наблюдала, как Гида намыливает ей задницу или доводит слишком густо сваренную кашу до правильной кондиции. Она же подстригала Мэй ногти на ногах и вытирала белые выделения в уголках глаз. Девчонка, которую Мэй так стремилась изничтожить, оказалась той, что впоследствии удерживала ее голову над тазиком. Ворчала, сетовала, но делала что нужно: проветривала, убирала, кормила с ложечки, протирала, перетаскивала на ту сторону кровати, что попрохладнее, когда, бывало, ночка выдастся - жарища, хоть плачь. Нет смысла тратить жизнь и класть труды на то, чтобы упрятать старуху в богадельню, лишь бы не колоть больше лед, который она прикладывает к вискам. Что проку поджигать дом, где живешь, если потом придется пятьдесят лет жить на пепелище? Я видела, как обошелся мистер Коузи с Гидой на том обеде в честь дня рожденья. Мое сердце было с нею, и я дала ему это понять. Пока он что-то там нащупывал у себя в кармане, а Мэй с Кристиной ждали в машине, я коснулась его плеча. «Вы никогда больше не тронете ее даже пальцем – что бы ни произошло. Если тронете, моей ноги здесь не будет». Он глянул на меня глазами Малыша Билли и говорит: «Ошибка вышла, Л. Большая ошибка». – «Вы ей скажите», - говорю. На что он только вздохнул, и не будь я на таком взводе, поняла бы сразу, о ком это он вздыхает.

Что произошло потом, я достоверно до сих пор не знаю, но я ведь тоже не пальцем деланная. Едва они ушли, мне уже было ясно: сейчас Гида что-то вытворит. Она вызвала из отеля по телефону одного из официантов, чтобы тот за ней заехал. Минуло около часа, слышу, подъехал грузовик, хлопнула дверца. По коридору простучали каблучки. После чего и пяти минут не прошло, как я почуяла дым. У меня хватило ума взбежать по лестнице с ведром воды, и принялась я метаться в ванную к раковине и обратно, но когда горит матрас, от воды проку мало. Думаешь, все, потушила, ан нет, где-то внутри огонь затаился, ждет, когда повернешься к нему спиной. Дождется и все как есть пожрет. Схватила самый большой мешок сахара, который мне там наверху попался. Когда Мэй и Кристина возвратились, кровать успокоилась, напитавшись сиропом.

Гида не признавала, но и не отрицала попытки поджога, а я все не могла в толк взять: почему, если взъелась она на него, вымещать пошла на Кристине. Больше это меня не удивляет. Как не удивляет теперь, почему известие о том, что сделала Гида, нисколько не попортило ему настроения. Мэй, естественно, прощать была не расположена; двадцать восемь лет спустя и то ей доставляло удовольствие видеть, как ее врагиня вынуждена кормить ее с ложечки. Это ей было слаще, чем если бы с нею нянчилась дочь; впрочем, дочери этого тоже пришлось со временем отведать.

Когда Кристина вломилась в дом, Гида, понятное дело, ругалась на чем свет стоит, однако рада была поручить Мэй заботам дочки. На случай, как бы Кристина не нашла какую-нибудь работу и не исчезла, Гида сделала все, чтобы у постели матери та оказалась опутанной по рукам и ногам. Сперва я думала, Мэй станет легче оттого, что дочь вернулась, при всем ее разочаровании в ней. Прежде их ссоры были состязаниями в том, кто кого крепче обзовет, а в промежутках, длившихся годами, – ничто, пустота. Так что меня реакция Мэй немало удивила. Она испугалась. Не знала, можно ли доверить дочери подушку. Но Кристина выскочила, как чертик из коробки, с неожиданно проявившимся талантом стряпухи и цветами, которыми заполнила всю комнату, причем, по правде говоря, и то и другое лишь ускоряло движение больной к концу. Что-нибудь с год Кристина изображала из себя блудную дочь, а потом, в одно прекраснейшее утро, Мэй умерла. С улыбкой.

Что означала та улыбка, я не знаю. Ни одной из поставленных целей она не достигла – разве что воткнулся между маленькими девочками Гидой и Кристиной брошенный ею топор войны. Глубоко вошел. Аж земля между ними треснула. Так что, когда Кристина наклонялась к матери смахнуть ей с подбородка крошки, у нее в глазах Мэй видела знакомый огонек. Как и прежде, они шептались о Гиде, напоминали друг другу старые истории – о том, как та хитрила, пытаясь заставить их поверить, будто умеет писать; как упала у нее на пол отбивная из-за неумения пользоваться ножом; как все ее ухищрения с мистером Коузи не смогли заставить его ограничиться только ее постелью; вспоминали и капор, который она умудрилась надеть на его похороны. Наконец-то мать с дочерью подружились! Конец десятилетиям взаимных попреков, злости и ссор из-за Малколма Икса, Преподобного Кинга, событий в Зелме [48] В 1965 г. Мартином Лютером Кингом был организован марш из Зелмы в Монтгомери.
, Ньюарке [49] Ньюарк в 1967 г. был почти полностью разрушен в результате беспорядков на расовой почве.
, Чикаго, Детройте и Уотсе! Закрыт вопрос о том, что лучше для расы, - на него за них обеих ответила Гида, оказавшаяся тем атавизмом, с которым обе боролись. Победить не победили, зато избрали себе общую мишень, и, полагаю, этому-то Мэй как раз и улыбалась тем чудным утречком.

У Гиды пальцы сложились в жадную жменю. У Кристины украсились перстнями. Вот и вся разница. А воевать продолжали, будто бойцы-профессионалы, а не жертвенные животные. Чудовищно.