Туристские ботинки, купленные по наущению Анны Криг – вот было бы то, что надо. Путь к отелю таит множество каверз, особенно если пешеход в истерике – это раз, холодным вечером в теннисных тапочках – это два, да к тому же на босу ногу. Педантичная Анна Криг экипировалась бы по полной форме: рюкзак, вода, фонарик, Brot , сушеная рыба, орехи. Это у нее Кристина научилась готовить, когда они обе, жены американских солдат, жили в военном городке в Германии. Двадцатилетняя девчонка, да еще и обреченная все закупать в гарнизонной лавке, Анна была настоящим маэстро сырых овощей, к примеру картофеля, из которого умела приготовить множество блюд, лихо управлялась с рыбой и морепродуктами, но особенно удавались ей роскошные десерты. Пиво и кулинарные уроки делали вечера веселее, так что брак Кристины развалился позже, чем мог бы, но в конце концов в нем воцарилась та же мерзость запустения, что и в их квартире. В благодарность за уроки Кристина однажды согласилась пойти с Анной в пеший поход. Купила крепкие ботинки и рюкзак (по выбору Анны), и ранним утром они вышли в путь. На полпути к той точке, что была намечена как полпути, Кристина встала и запросилась домой – поймать попутку, и назад, на базу. Ноги горели огнем; легкие рвались на части. На лице Анны отразилось крайнее разочарование, но и понимание тоже. «Ах, бедные, изнеженные американцы – никакого упорства, никакой силы воли». В молчании они поплелись назад.

Открыв дверь, Кристина обнаружила Эрни в крепких объятиях жены старшего сержанта. Хотелось залепить ему могучим башмаком да по голому заду, но ноги так болели, что она предпочла пошвырять ему в башку одну за другой шесть бутылок из-под пива «Спатен».

В знак солидарности и ради укрепления морали в семьях других солдат этой армии, где без году неделя как отменили расовую сегрегацию, она чувствовала себя просто обязанной разыграть сцену ревности, хотя на самом деле была скорее огорошена, чем обозлена. Не могла в толк взять: кем он, собственно, себя возомнил, этот Эрни Холдер, солдатня несчастная, как это он ее не ценит – конечно, любовь ей преподнес, понимаешь ли, да военную форму и бегство из страны в обмен на ее ум, красоту и благовоспитанность. Она ушла от него на следующий же день, забрав только рюкзак, кулинарные навыки и туристские ботинки. Из Айдлуайлда  позвонила матери. Той вроде бы приятно было слышать голос дочки, но насчет возвращения в Силк мать отвечала уклончиво. Несла что-то невразумительное, к ситуации, в которой оказалась Кристина, интереса не проявила, зато непрестанно поминала «помоечную женушку» и какой-то сожженный в результате «рейса свободы» автобус. Похоже, Кристине давали понять, чтобы дома она не появлялась.

Поскольку атмосфера в доме, судя по ответам Мэй, скорей всего была душной и провинциальной, спешить Кристина не стала. Две ночи провела почти на улице (автовокзал это ведь то же самое), а потом, когда в Уай-дабл-ю-си-эй  ее отвергли, пошла сдалась в приют имени Филлис Уитли . Когда уезжала, страна радовалась и была весьма довольна собой, а вернулась – все в страхе: кто боится красной угрозы, кто – черных списков . За одну только внешность ее взяли в ресторан официанткой, а она, оказывается, еще и готовить умеет! Район спокойный, относились к ней нормально, работала себе и работала, посмеиваясь над тем, какие уловки выдумывают посетители, чтобы смыться, не заплатив; там она провела несколько лет, всячески увиливая от Мэй и подыскивая кандидата в мужья. Нашла трех, правда уже женатых, и тут встретила Фрута. К тому времени она совершенно погрязла в сложных и вызывающих кривотолки отношениях с хозяином, его женой, кассиром и буфетчиком. Бессмысленная злобность этих людей утомила ее, утомляли и разговоры с женатыми приятелями: необходимость без конца выводить их на чистую воду, подпускать намеки и колкости – что называется, тянуть к себе за ухо. На самом деле ей было решительно плевать, расстался он с женой или нет, спит с матерью своих детей или в одиночестве, напоминает ей о себе подарками на Рождество или нет. Однако, за неимением общих знакомых, у них и тем для разговора общих не было, кроме разве что того, как он должен доказывать ей свою любовь и как она в случае чего порвет с ним. Жизнь рисовалась начерно, машинально, на случайной бумажной салфетке – этакий пирожок ни с чем, но надо было как-то коротать время, пока она нарочно держится подальше от дома, о котором наслышана от матери. И в эту бессмысленность и бесцельность с холщовым саквояжиком и в безупречно выглаженной рабочей рубашке вошел Фрут.

– Мясо не прячь. Я хочу видеть, что ем.

Кристина отдернула руку с соусницей и поразилась краткости и простоте мысли; позднее выяснилось, что он это в себе специально культивирует, этим живет. Послушав его, она вдруг все поняла, да так ясно, что девять лет провела с ним рядом. Сложения он был скорее щуплого, этакий живчик с большими красивыми руками и гипнотическим голосом. Весь мир он сделал для нее простым и понятным. Дед – буржуазный предатель; мать – пустоголовая дура; Гиде – мотыгу бы в руки да в поля; Эрни – подлый изменник. Все они дубье, чурки (сколько самокритичной горечи в этом слове!), которых Малколм Икс навсегда заклеймил позором. Затем он объяснил, что требуется от нее. Постоянно стыдясь светлой кожи, серых глаз и волос, которые своей шелковистостью в этой новой среде не ровен час могут и под нож подставить, Кристина стала преданной помощницей, боевой подругой – надежной и радостно отдающейся служению. Сменив стиль одежды, стала носить «африканское народное», научилась говорить хлестко, лозунгами, для обороны носила при себе заточку, а неправильные волосы склеивала гелями и прятала под шалью; к ушам подвесила ракушки и, садясь, ногу на ногу никогда не закидывала.

Боялась, что такой человек – жесткий, неподкупный, требовательный – может в ней разочароваться или его заставят третировать ее как грязь под ногами, но страхи не воплощались, и прежде всего потому, что грязь Фрут как раз любил. Счастье видел в почве, в земле, в посевах и урожаях, и это стало их общей мечтой. Ах, ферма, говорил он, нам бы ферму, вот бы мы где развернулись! Кристина не возражала, но события развивались быстро, а деньги (их постоянно приходилось собирать, выпрашивать, вымогать) уходили на другие неотложные нужды.

Надо было будить людей, в стране целые регионы пребывали в спячке, молодежь не знала, куда себя деть, всех требовалось собирать в кулак. Не выдержав маршей, туристские ботинки изорвались; рюкзак пошел на подстилки для сидячих демонстраций. Кипела и била ключом радостная энергия, кружили голову успехи, и присущее Кристине тщеславие раздулось, обретя расовую базу и идеологическое оправдание, а всегдашняя манера красоваться и выделываться стала казаться храбростью. Теперь ей трудно даже и припомнить схватки тех дней: какие-то бесчисленные доносчики; грязные деньги; судорожные, наобум предпринимаемые действия на фоне далеко идущих планов; подполье на фоне открытого заигрывания с прессой. Их в группе было семнадцать человек – одиннадцать черных, шесть белых, – боевой отряд, ушедший в подполье после столь неудачного суда над убийцами Эмметта Тилла. Независимые и автономные, к другим группам они присоединялись, только когда находили, что те выступают достаточно круто. Кристина была довольна, купалась в этом; опасность ее подстегивала, а Фруту она была предана с потрохами. Здесь, рядом с ним, она не скиталась как неприкаянная, а шла к цели. Не беглая жена, не любовница на всякий случай, не отвергаемая несносная дочка и ненужная деду внучка, не подружка на один раз. Здесь ее ценили. И не видно было причины, по которой все могло бы кончиться. Тернии непокорства, взращенные в пятьдесят пятом, к шестьдесят пятому расцвели махровым цветом, а к шестьдесят восьмому налились плодами, полными зрелого гнева. Но к семидесятому, после нескольких смертей, все подорвавших, сей огородик как-то приувял для нее и пожух. Начало конца помогала отсрочить Нина Саймон . Ее голос возносил женскую преданность до небес и окутывал романтическим флером преступный мир. Так что когда конец настал, как таковой он был едва заметен. В сортире спустили воду- всего и делов. После ничем не примечательного аборта, последнего в серии из семи, она встала, дернула за рычаг и обернулась посмотреть водоворот. И ей показалось, что там, в мути, среди красных сгустков мелькнул некий образ. На долю секунды выплыл и исчез – невозможный, совершенно немыслимый. Кристина помылась и вновь легла в постель. Насчет абортов она никогда особенно не переживала, считала, что каждый раз это разрыв очередного звена цепи, которая ограничивает свободу, а матерью она все равно становиться не захочет – еще чего! К тому же никто ее не останавливал и не переубеждал – Революции нужны были мужчины, а не отцы. В общем, это седьмое насилие над природой не вызвало у нее ни малейших угрызений. Хотя она понимала, что лишь в ее воображении возник этот нерожденный глаз, который тут же исчез в малиновом облаке, а все же, в виде исключения, задумалась – кто это был, кто так спокойно, изучающе на нее глянул. И вот уже ни с того ни с сего, в самый неподходящий момент – в приемном покое больницы, где она сидит с плачущей матерью подстреленного мальчишки, во время раздачи воды и сухофруктов измученным студентам – нет-нет да и почудится вдруг этот непонятно что выражающий взгляд, невозмутимый в хаосе горя, слез и полицейских мундиров. Сосредоточься она, вникни поглубже, может, и отдалила бы, а то и отвратила настоящий конец, но тут умер дед. Фрут поддержал ее решение поехать на похороны (семья это семья, сказал он с улыбкой, даже если она состоит из политических ублюдков). Кристина колебалась. Придется ведь скрепя сердце терпеть ненавистное общество Гиды; да и с матерью они наверняка опять схлестнутся в спорах о политике, как бывало во время их лихорадочных телефонных бесед, которые всегда кончались криками и обвинениями: «Когда ты уймешься, успокойся уже наконец!», «А триста лет покоя – это как? мало тебе?», «Но мы все потеряем, все, что нажито рабским трудом!». ХЛОБЫСЬ трубку.

Умер. Грязный старикашка, ввергнувший ее в клоаку и ее же в этом обвинивший.

Умер. Вершитель судеб, отринувший родную внучку и передавший бразды правления случайной ее подружке.

Умер. Что ж, ладно. Съездим, посмотрим, какой разор после него остался.

А теперь больше никто на нее не смотрит. Давно пропал тот настороженный взгляд – туда же, видимо, куда исчез рюкзак и туристские ботинки, которые ей вдруг отчаянно понадобились, чтобы не дать змеюке подколодной на пару с малолетней подручной разрушить весь строй ее жизни. Ни той, ни другой – ни Гиды, ни Джуниор – в доме нет. В гараже пусто, на подъездной дорожке тоже. Чтобы Гида вышла из дому, да к тому же и на ночь глядя – только если шабаш затевается, сатанинский! В природе существует лишь одно место, ей небезразличное, – это отель, так что нечего время терять, надо мчаться туда, даже если придется бегом бежать всю дорогу.

Никто бы не подумал, но Фрут был моложе Кристины на восемь лет, поэтому, конечно же, вовсю ухлестывал за женщинами. В этом была высота, красота и честность их отношений. Уж кто, как не она, повелительница соблазненных мужей, его понимала, тем более что выросла в отеле, где ночью то кто-то на цыпочках прошмыгнет, то за сараем с инструментами зашуршит, а уж молнии, летящие из глаз одной посетительницы в другую, дело и вовсе обычное. Что, разве не своими ушами слышала она, как ее дед при всех сказал жене: «И хвостиком тут передо мною не виляй. И не буду и не хочу, и не нужна ты мне тысячу лет!» – и пошел, оставив жену праздновать день рождения в одиночестве, – умчался к той, которая тогда, видимо, действительно была ему нужна. Несмотря на историю с Эрни Холдером, когда ему в башку очередью полетели бутылки, Кристина понимала, что удерживать мужчину – значит делиться им с другими. Так что вся проблема только в том, чтобы притерпеться и держаться с достоинством, верно? Другие женщины с их постелями – не проблема. Да и то сказать – когда столько работы, у кого есть время следить и разбираться с каждой случайной случкой? А она женщина известная и в своем кругу уважаемая. Даже имена их на всех сходках и собраниях произносятся слитно, как в названии конфетного батончика «Фрут эн'Натс»: Фрут эн'Крис, Крис эн'Фрут…

Конфетный батончик держался, пока кто-то не изнасиловал некую студентку – активистку и общественницу. Оказалось, свой, Товарищ. Девушку так мучил стыд, что даже злости в ней не было, она только просила Кристину не говорить отцу, университетскому декану:

– Пожалуйста, пожалуйста, не надо!

– А как насчет матери?

– Нет-нет! Она скажет ему!

Кристина ощетинилась. Девица, что твой щенок добермана при виде дрессировщика с плеткой – сразу в позу покорности, уши прижаты… Только бы не узнал Великий и Могучий Добрый Папочка. Оставив без внимания ее просьбы, Кристина всем все рассказала и особенно радовалась реакции Фрута. Все стали девушку опекать, а по поводу Товарища, который сделал это, – гневаться и ругаться; обещали с ним разобраться, наказать, исключить… Но все так разговорами и ограничилось. Когда он следующий раз явился, его приветствовали как обычно: «Эй, чувак, как делишки?» Кристина от Фрута не отставала, и тогда он передал ей объяснения Товарища: в том, что произошло, его вины нет, так как девица сама напрашивалась, сидела развалясь, без лифчика, он ее потрепал по попке, чтобы она сообразила, что привлекает внимание, а она вместо того, чтобы врезать ему по морде, спросила, как он насчет врезать пивка. Фрут покачал головой, скорбя по поводу глупости и политической реакционности человечества. Скорбел, скорбел, да так ничего и не предпринял. Как она ни настаивала, ни до каких бесед с виновником – не говоря уже о «наказании» или «исключении» – так и не дошло. Да, сказал Фрут, он считает Товарища вредителем, но высказать это ему не может. Да, он полагает, что Товарищ поставил под удар их общее благое дело, но ссориться с ним из-за этого не станет. Надругательство над девушкой – ничто, если сравнить с еще худшим поруганием, которому при таком обороте дел может подвергнуться мужская дружба. Фрут мог отчитать, выгнать, отлупить предателя, труса или какого-нибудь напыщенного осла за малейшую провинность. Но не за это – нападение на семнадцатилетнюю девушку не числилось даже среди торопливо, от руки добавленных приписок к скрижалям Неприемлемого Поведения, поскольку изнасилованная не принадлежала к разряду своих. Кристина поиграла расовыми уравнениями: изнасилованная черная, насильник белый; тот и другая черные; оба белые. При какой комбинации реакция Фрута проявится резче? Что до сочувственных стонов других девушек из организации, то их солидарность с жертвой могла бы, конечно, помочь, если бы и у них не возникали неприятные вопросы: а она-то куда смотрела? она-то что ж?…

Постепенно Кристина спустила этот случай на тормозах, и благое дело гражданского неповиновения на фоне личной покорности продолжилось; лишь время от времени опять всплывал тот же образ, поворачивался в профиль, глядел спокойно, без укоризны. Вернувшись с похорон деда, она развязала рюкзак и вытряхнула оттуда бумажный пакет с обручальными кольцами. Ого! – по большей части изрядные такие бриллиантики. Двенадцать женщин могли бы расписаться в гостевой ведомости отеля «Жизнь удалась». Вопрос лишь в том, насколько подошла бы им тамошняя меблировка. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году все, как один, завидущими глазами смотрели на отели «Тремейн» с их якобы невероятным уровнем комфорта. Тем более что все – как радикалы, так и умеренные – хотели одновременно и рук не замарать, и своего не упустить – и плюнуть, и вкусить, да послаще, поэтому благое дело неповиновения стали, пусть нехотя, с отвращением, но все больше подменять соглашательством. Угол зрения на проблему изменился, сама она как-то разъехалась, растеклась, и ее средоточие переместилось с улиц и подворотен в офисы и конференц-залы шикарных отелей. И никому не нужна стала уличная активистка-повариха-сиделка-машинистка-демонстрантка-раздатчица сухофруктов, да и старовата она была уже, чтобы вести агитацию в среде нового выводка хипповых студенточек, которым палец в рот не клади – о, они уже и стратегию превзошли! Конечно, чтобы работать в колледжах, у нее образование не то, а на телевидении – да ну, это ж совсем без царя в голове надо быть. Дело о безучастном взгляде было внимательно рассмотрено Высшим Судом и навсегда закрыто. Она себя изжила. Фрут заметил, что она страдает, проникся безысходностью, и они расстались друзьями.

Что ж, ей он запомнился, пожалуй, как последний в жизни настоящий друг. Он бы опять впал в скорбь, кабы узнал, как низко она пала: сперва содержанка, а потом так и вовсе – дурной, через линялую копирку, оттиск буржуазного деда. И был бы прав, потому что, когда доктор Рио ее вышвырнул и оставалось только идти куда глаза глядят, ноги уже не шли и не было ей места иного, как только дом. Ее дом, собственный. Вцепиться в него и держать, не позволять сумасшедшей гадине ее выселить.

В последний раз по этой дороге Кристина ехала в машине. Сидела впереди из-за объемных юбок – весь этот синий многослойный шифон надо ведь где-то разместить! Платье на ней – кинозвезда позавидует: плечи голые, без бретелек, а по лифу всё блестки, блестки из горного хрусталя. На заднем сиденье мать; за рулем дед – ведет свой «понтиак» 1939 года и злится, потому что на дворе уже тысяча девятьсот сорок седьмой, а автомобили послевоенных выпусков для большинства гражданских все еще недоступны. Как раз об этом он и говорит, объясняя свое странное настроение, не подходящее к лихорадочной веселости празднества: хотя и отложенное, но как-никак шестнадцатилетие внучки, да и окончание школы к тому ж. Она-то полагает, что истинная причина недовольства деда та же, по которой они с матерью ликуют. На чисто семейном обеде, предварявшем празднование в отеле, они провели удачную акцию по устранению Гиды и от души радовались, глядя, как ее наказывает муж. Наконец-то они остались втроем. Без этой прилипалы, этой тупоголовой невежды, она им больше не пачкает прекрасную картину возвращения домой.

Кристина, от самой машины об руку с дедом, картинно входит в залу; этакая девица-красавица в сногсшибательном платье – живое доказательство и воплощение светлого будущего, которое при правильном настрое уготовано их расе. Под аплодисменты собравшихся оркестр заводит «Happy Birthday» с переходом на «Harbor Lights». Мэй лучится счастьем. Кристина сияет. Отель битком набит ветеранами в военной форме, отдыхающими парочками и приятелями хозяина. Музыканты переключаются на «How High the Moon», потому что будущее не просто светлое, оно уже здесь, в кармане, в виде чеков с жалованьем, оно ощущается в действии билля о правах десантника , слышится в раскатах по-модному сиплого голоса вокалиста. Да стоит только голову поднять – поглядишь поверх танцующей на свежем воздухе толпы, и сразу ясно, как расположились звезды. Послушай шум прибоя, вдохни аромат океана – какой он крепкий и мужской!

И тут какой-то ропот, возгласы. Заозирались. В самом центре Гида – танцует с неизвестным стилягой в зеленом долгополом пиджаке. Он вздымает ее над головой, потом она пролетает у него между ногами, в сторону, поворот, вращение, он приседает, оттопырив сжавшуюся задницу, и как раз вовремя: пора во всеоружии принять в объятия косовато, бедром летящую с размаха на него партнершу – еще бы: буги-вуги – это вам не какой-нибудь вальс-бостон! Оркестр ревет. Толпа распадается. Билл Коузи кладет салфетку на стол и встает. Гости искоса наблюдают его приближение. Долгополый пиджак замирает на полушаге, из кармана низко свешивается цепочка. Платье Гиды можно принять за красную комбинашку; лямочка с плеча съехала к локтю. На мужчину Билл Коузи даже не смотрит, он не кричит и Гиду никуда не тащит. То есть вообще – он к ней даже и не прикоснулся. Музыканты, внимательные к каждому нюансу разгорающихся на площадке страстей, смолкают, так что, как Билл Коузи с парочкой разобрался и чем разрядил обстановку, слышат все.

В ушах Кристины рев океана. Она еще не так близко подошла к берегу, чтобы на самом деле слышать прибой, значит, это у нее давление подскочило. На очереди головокружение и зигзаги света перед глазами. Надо секунду передохнуть, но Гида-то не дремлет. Гида делает что-то непонятное, тайное, с этой своей жилистой паучихой на подхвате.

Ей следовало знать. Да она и знал а. Этой Джуниор неведомо ни прошлое, ни какая-либо история, кроме своей собственной. Из того, чего она не знает, о чем никогда даже слыхом не слыхивала, можно составить целый мир. В ту же минуту, когда девица, усевшись за кухонный стол, принялась сдабривать враки елеем этих своих «да, мэм», уличная вонь, которую она при этом источала, ударила не только в нос, но и в уши, будто истошный крик берегись! Такую девку на что угодно можно подбить. Однако именно это в ней и подкупало. Девица с улицы, умудрившаяся выжить без револьвера, достойна восхищения. Наглые глаза, озорная улыбочка. Ее готовность выполнить любое задание, обойти любое препятствие для Кристины дар Божий. Более того: Джуниор способна слушать. Воспринимать жалобы, шутки, самооправдания, советы, воспоминания. Без осуждения, без какой бы то ни было оценки. Ей попросту интересно. А в доме, где повисло многолетнее молчание, любой разговор о чем угодно и с кем угодно – это музыка, симфония, кончерто гроссо. Кому какое дело, что она тут по углам с внуком Вайды обжимается? И ему хорошо. И ей приятно. Сексуально пристроенная девушка не так скоро сбежит. Что Кристина упустила из виду, так это кредо всякого бродяги: бери, что идет в руки, и не бери в голову. А это значит: дружба – да, конечно; верность – ну нет!

В отеле темно; вокруг тоже хоть глаз выколи. Света никакого нет, но машина есть – стоит на подъездной дорожке. Голосов не слышно. Сквозь рев давления в ушах пробивается шепот океана. Не западня ли это. А вдруг они, едва она откроет дверь, ее убьют. Вот Анну Криг черта с два бы они убили: она-то не рванула бы из дома в теннисных тапочках и без армейского штык-ножа. На ощупь пробираясь в темноте, Кристина чувствовала себя на редкость одиноко. Совсем как в тот раз, когда впервые познала чувство одиночества – как внезапно и наповал оно поражает. Когда умер отец, ей было пять лет. Однажды в воскресенье он подарил ей бейсболку, а в следующий понедельник его несли на железных носилках вниз по лестнице. Полузакрытые глаза; его зовешь – не отвечает. Приходили люди, много людей, все утешали ее мать, уже вдову; все шептали, как это тяжело – потерять сына, мужа, друга. Насчет потери отца ничего не говорили. Ей просто улыбались и гладили по головке. Тогда она в первый раз спряталась у Л. под кроватью, и ее бы воля, она бы лучше до сих пор там сидела, а не тащилась туда, где ее сразу начинает трясти, охватывает страх и… что же еще тут ее охватывает? М-мм. Ах да. Печаль.

Вперившись в темноту, Кристина одолевала ступеньки крыльца, где солнечное дитя стояло, оцепенев от страха и чувства горестной заброшенности. Ручонка обессилела, не подымается попрощаться. Лишь бантик в волосах слабее этой руки. А где-то в стороне, невидимое, еще одно дитя – глядит из окна автомобиля, который стоит и пофыркивает, мурлычет, как сытый кот. За рулем дед одной, муж другой. Лицо пассажирки: дикие глаза, оскаленные зубы, смущение. Бессильная ручонка все же подымается помахать, а у той, другой, пальцы прижаты к стеклу окошка. Как бы стекло не лопнуло. А то вдруг эти пальцы выдавят стекло, оно изрежет их и кровь потечет по дверце! Вполне возможно – больно уж сильно давит. Глаза расширены, но ухмылка не пропадает. Хочет она ехать? Боится ли? Сама не знает. А ей-то с ними почему нельзя? Почему одну он везет на медовый месяц, а другую оставляет? Они ведь вернутся, вернутся же? Но когда? Похоже, и она так же одинока в этом большом автомобиле, но нет – улыбается… или изображает улыбку? Польется кровь. Совсем без крови не получится, и солнечное дитя на крылечке напрягается и цепенеет, будто эту кровь уже видит воочию. И лишь прощально поднятая ручонка мягка, бессильна. Как бантик в волосах.

Плечо Кристины пронзает боль – на что-то налетела в темноте, оцарапалась? Тянется нащупать дверную ручку. Нет ничего. Дверь-то открыта!

– Вы уверены, что хотите туда? А то можем вернуться. – Джуниор все не выключает мотор. Изящное колечко в ее носу вздрагивает, мерцая в луче заката. – Или скажите мне, что искать, а сами здесь посидите. – Она нервничает. Ее Хороший Дядька что-то давненько не показывался. Надеется найти его в отеле. Все идет как нельзя лучше, но ей было бы приятнее, если бы он сам одобрил. – Можно ведь и в другой раз приехать. Как только скажете. Впрочем, дело ваше.

Гида не слушает. Да и на сумеречный остов отеля в окно машины не смотрит. Ей двадцать восемь, она на втором этаже, у окна, выходящего на лужайку, за которой песок и море. Там, внизу, женщины и дети – снуют, похожие на бабочек, которые то прячутся, то вылетают из-под навесов. Мужчины в белых рубашках, в черных костюмах. Пастор в кресле-качалке; свое соломенное канотье не снимает. Гида все чаще соблазняется арендой – сдает церквям, конгрегациям, сектам. Давнишние гости постарели, нечасто их курорт навещают. А дети этих гостей по горло заняты бойкотами, законопроектами, избирательным правом. Вот какая-то кормящая мать – сидит в сторонке, младенец припал к груди, прикрытой белым платком. Одной рукой она его держит, другой неторопливо обмахивает, чтобы на него не покусилась залетная муха. А ведь могла бы и своих детей завести, – думает Гида. И завела бы, кабы в сорок втором знала то, чему научил ее тот случай в пятьдесят восьмом году, когда раз в жизни она оказалась в постели с другим: знала бы, что вовсе она не бесплодна. Тот мужчина приехал за телом брата – забрать и отвезти на поезде домой. Гида, не забывшая боль от утраты двух братьев, заходит к нему сказать, что он может не торопиться – пусть живет сколько надо, за комнату с него денег не возьмут. И если она еще что-нибудь может для него сделать… Он сидел на кровати и плакал. Она коснулась его плеча, которое вздымалось и опадало в конвульсиях безмерного горя. Прежде она никогда не видела, чтобы трезвый мужчина плакал. Гида опустилась на колени, глядя на руку, которой он прикрывал глаза, и взяла другую его руку, лежавшую на коленях, в свои, а он сильно стиснул пальцами ее кисть, и в этом положении они оставались, пока он не успокоился.

– Простите. Ради бога простите, – проговорил он, роясь в поисках носового платка.

– Ну что вы. Плакать по кому-нибудь – этого нельзя стыдиться. – Она это почти выкрикнула, а он поглядел на нее так, словно в жизни ничего умней ее слов не слышал. – Вам надо поесть, – сказала она. – Я сюда принесу. Может, чего-нибудь особенно хотите?

Он тряхнул головой:

– Нет. Ничего. Все равно.

Она побежала вниз, внезапно осознав разницу между тем, когда ты нужна, и тем, когда обязана. На кухне приготовила сандвич с жареной свининой, искупав мясо в горячем соусе. Вспомнив о трогательном животике, распиравшем его рубашку, добавила на поднос бутылку пива и бутылку охлажденной воды. Л. искоса взглянула на снедь, так что Гиде пришлось ответить на незаданный вопрос:

– Это для брата того погибшего.

– Я ни с чем не переборщила? – спросила она, когда он начал жевать.

Он покачал головой:

– Все прекрасно. Откуда вы знали?

Гида рассмеялась:

– Мистер Синклер, когда захотите еще что-нибудь, вы мне прямо скажите – что бы то ни было.

– Не надо так официально. Меня зовут Нокс.

– А меня Гида. – И тут же ей подумалось: надо скорее уходить отсюда, иначе я это его брюшко поцелую.

Нокс Синклер прожил у них шесть дней, ровно столько, сколько требовалось, чтобы все подготовить, уладить формальности и отправить тело в Индиану. Каждый день был чудеснее предыдущего. Гида помогала ему звонить по телефону, получать по телеграфу деньги, ездить в Гавань за свидетельством о смерти. Окружила его заботой, как и положено менеджеру хорошего отеля, постоялец которого утонул.

Но все это был предлог. А причина та же, что в песне, которую пел Джимми Уидерспун : «А захочу и буду, вам-то что за дело». Она получила желаемое и каждый вечер имела возможность гладить его животик, пока муж развлекал важных клиентов, а также по утрам, когда тот отсыпался. Заставляла Нокса рассказывать о брате, о своей жизни – просто приятно было слушать его северный выговор. То, что она оказалась желанной для своего ровесника, что мужчина находит ее интересной, умной, привлекательной, потрясло ее. Так вот, значит, что такое счастье!

Они обещали друг другу вечность – не больше и не меньше. Через полтора месяца он вернется, и они вместе уедут. На шесть недель папины «вечеринки» на яхте стали желанными, а его ночной шепот вызывал жалость. Она вела подготовку так осторожно, что даже Л. ничего не заподозрила. В два чемодана была упакована новая одежда, касса регулярно, хотя и неприметно опустошалась.

Он так и не приехал.

Она позвонила ему домой в Индиану. Ответила женщина. Гида повесила трубку. Снова позвонила и заговорила с ней:

– Здесь живет мистер Синклер?

– Да, здесь. – Голос теплый, добрый.

– А можно мистера Синклера к телефону?

– К сожалению, нет. Его нет дома. Может быть, что-нибудь передать?

– Нет. Пока. В смысле, спасибо.

Позвонила снова. Тот же теплый голос:

– Миссис Синклер слушает. Чем я могу вам помочь?

– Это миссис Коузи. Из отеля, где мистер Синклер… гм… останавливался.

– А! Какие-нибудь проблемы?

– Нет. То есть… Вы жена ему?

– Кому?

– Ноксу. В смысле, Ноксу Синклеру.

– Ну что вы, моя милая. Нет. Я его мать.

– А, вот как. А вы не могли бы передать ему, чтобы он мне позвонил?

Звонка не последовало, и Гида звонила еще семь раз, пока его мать не сказала:

– Я потеряла сына, моя милая. Он потерял брата. Пожалуйста, не звоните сюда больше.

Ее сердце было тяжко ранено, но рана быстро затянулась, когда она – после пятнадцати лет назойливых вопросов и неловкости в ответ на жалость – обнаружила, что беременна. Огорчало, конечно, что Нокса всегда «нет дома», но отца своему ребенку ей долго искать не придется. Сияя в предвкушении, она нашла в себе и доброту, и великодушие. Чувствовала себя особенной, но не обособленной; ощущала свою значимость при том, что не было нужды эту значимость доказывать. Когда единственный раз обнаружилась какая-то пачкотня, а потом валом повалили сгустки, она не встревожилась, потому что груди продолжали набухать, а аппетит оставался зверским. Да и доктор Ральф заверил, что все у нее в порядке. Прибавка в весе была резкой, как злобный профиль Мэй, стабильной, как улыбчивость Папы. У нее не было менструаций одиннадцать месяцев и не было бы еще одиннадцать, если бы не Л., которая вдруг усадила ее, дала ей тумака – довольно сильно, между прочим, – а потом, глядя прямо в глаза, сказала: «Проснись, детка! Твоя печь остыла». Месяцами пребывала в потемках, усугубляемых смешками окружающих и суровостью отдалившегося мужа, а тут и впрямь проснулась и, исхудав как ведьма, вылетела прямо в ясный божий день на помеле.

Мамаша прячет грудь и принимается качать ребенка на сгибе локтя. Туда-сюда. Туда-сюда. Паства, обесцвеченная восходящей луной, небольшими группами покидает лужайку. Окормлением пресытились. Все довольны, прощаются, уходят.

У нее должен был бы родиться сын, она в этом уверена, и, появись он на свет, ей не пришлось бы крадучись, в сопровождении какой-то развязной девки проникать в брошенное здание отеля, чтобы обеспечить себе место под солнцем.

Уже с ключом в руках, Гида вдруг замечает выбитую филенку двери.

– Смотри, тут побывал какой-то взломщик.

– Дык – запросто, – откликается Джуниор. Распахивает дверь.

Гида заходит следом, а потом ждет, пока Джуниор роется в хозяйственной сумке с амуницией – они взяли с собой лампочки, ножницы, авторучку, фонарик. Совсем стемнеет разве что через час, так что они с легкостью и на третий этаж дорогу найдут, и цепочку, свисающую с чердачного люка. Там уже понадобится фонарик, чтобы Джуниор нашла на потолке патрон для лампочки.

Встав на ящик от бутылок, она скрипит, вкручивает, потом дергает выключатель.

Гида в шоке. Чердачный мирок, десятилетиями хранимый памятью, в полном раздрызге. Повсюду беспорядочно разбросаны коробки – открытые, раздавленные, брошенные вверх тормашками. Из разломанных кресел под опасными углами торчат лопнувшие пружины, валяются грабли, скатки ковров, кастрюли. Ошеломленно крутясь за месте, Гида приглушенно произносит:

– Я говорила: здесь воры побывали. Обокрали меня. – Да ну, ребятишки, наверное, – отзывается Джуниор. – Балбесничали.

– Откуда ты знаешь? Может быть, что-то и украдено. Погляди, какой разгром. Нам тут, поди, ночи не хватит. – Гида переводит взгляд на ржавый вентилятор. Начинает нервничать.

– А ищем-то мы – что? – тихо, успокоительно спрашивает Джуниор, про себя думая: надо же, птиц-то как мы всех распугали! Ни одна даже не чирикнет.

– Мат-тех-снаб-ВВС! – неожиданно как из пулемета выстреливает Гида. – Старая такая, большая коробка с надписью «Мат. Тех. Снаб. ВВС». Должна быть где-то тут.

– Ну ладно, – пожимает плечами Джуниор. – Тогда начнем?

– Да тут такой бедлам – черт ногу сломит.

– Обождите. – Джуниор принимается разгребать и растаскивать, пока не очищает проход по всей длине помещения. На треснувшие, вздыбленные доски пола набрасывает метровый кусок ковра в цветочек, попрямее ставит картонку с мужскими ботинками. Повсюду паутина, но это дело житейское.

Занятая поисками, Джуниор обращает внимание на запах – вроде как когда коричный хлеб пекут.

– Запах чуете? – спрашивает она.

Гида принюхивается.

– Запах? А, да… – отвечает. – Так у Л. всегда пахло.

– Хм. Ада? Ад вряд ли пахнет так приятно, – изрекает Джуниор.

Гида оставляет сентенцию без внимания.

– Во! Гля-кося! – вскидывается Джуниор. – Позади вас. Вон там.

Гида оборачивается. Смотрит… СВВ.банС.хеТ.таМ.

– Что-то я не пойму… Явное не то.

– Да она же перевернута! – усмехается Джуниор. Гида посрамлена.

– Что-то я видеть стала хуже.

Джуниор тотчас начинает ее раздражать. Что означает этот ее взгляд? Насмешку? Неуважение?

– Давай вон туда, – командует она и показывает, куда именно она хочет, чтобы Джуниор поставила коробку.

Наконец расположились, сев на коробки и сделав стол из стула. Гида роется в пачках меню. По большей части на них лишь число и месяц, но на некоторых выставлен и год – 1964. Она уже готова продиктовать Джуниор, что написать между строчками, как вдруг замечает в ее руке шариковый карандаш.

– Что это такое? Я же сказала – взять авторучку. Он шариком не мог писать. В руки не брал эту гадость – писал только чернилами, настоящими! О господи, нуты же все испортила! Я что – не говорила тебе? Ведь говорила же!

Джуниор опускает глаза, про себя думая: сдурела, что ли, старая – кто она вообще такая, какого хрена на меня орет, я тут ей чего-то подделываю, воровать помогаю, лапшу вешать, да заебись ты конем, надзирательница выискалась! Вслух говорит

– А чего? В шестьдесят четвертом мог запросто.

– Нет, не мог! Сама не знаешь, что говоришь!

– Да ну, шарик – это же как бы современнее, правда же? А он как раз ведь и любил быть современным – типа: последняя модель, то, сё. – (Идиотка старая!)

– Ты думаешь?

– Конечно. – (Сука безмозглая!)

– Н-ну, может, ты и права. О'кей. Значит, так. Пиши. – Гида закрыла глаза и принялась диктовать: – Я оставляю все мое земное достояние моей дорогой жене Гид-де-Найт…

Джуниор бросает на нее слегка оторопелый взгляд, но молчит, не говорит ничего. Теперь понятно, почему Хороший Дядька эту дурынду бросил – если вообще любил ее когда-либо. «Земное достояние»! Он, интересно, слушает сейчас? Смеется небось. А он, вообще-то, здесь, нет? Непонятно. Хлеб этот, корица – это ведь не он…

– …которая была мне верна все эти годы. В случае ее смерти, если она не оставит своего собственного завещания, все переходит к… – Гида помедлила, улыбнулась: – Солитюд Джонсон.

Ага. Щ-щщас. Джуниор быстро корябает. Почерк Хорошего Дядьки получится, конечно же, точь-в-точь! Замерла:

– Это все?

– Ш-шшш.

– Что такое?

– А ты не слышишь, что ли? – Гида застывает с широко открытыми глазами.

– Не-а.

– Это она!

– Кристина? Но я ничего не слышу.

– Тебе и не обязательно.

Гида встает, озираясь в поисках какого-нибудь оборонительного оружия. Ничего не подворачивается.

– Да бросьте вы, не берите в голову, – говорит Джуниор. – Пусть только подойдет, я…

– Дура! Она тебя по полу размажет! – Гида выхватывает у Джуниор ручку и ждет. Обе слышат размеренное движение вверх по раскладной лесенке. Обе смотрят, как на свету появляется макушка, потом лицо. Глаза мечут молнии. Кристина делает шаг и останавливается. Усмиряет одышку? На что-то решается? Тишину нарушает Джуниор.

– О, привет! – произносит она. – Вы откуда взялись? А мы тут так, кое-какие изыскания делаем. Для ее книги, я говорила, помните? Опять же, даты надо проверить… Это ведь и называется – собирать материал.

Если ее и слышат, то виду не подают. Кристина все еще неподвижна; Гида начинает перемещаться: со стиснутой в кулаке шариком вперед ручкой осторожно делает шажок, другой… Обе неотрывно смотрят в глаза друг дружке. После первых жалящих промельков вины, утомления, отчаяния в глазах обеих застывает ненависть столь чистая и торжественная, что кажется прекрасной, почти святой.

А Джуниор бросает взгляды то туда, то сюда, как теннисный болельщик Она скорее чувствует, чем видит, куда, слепая ко всему, кроме неподвижной фигуры впереди, направилась Гида. Медленно-медленно – ногу подвинет, другую приставит. Осторожно, носком ботинка, Джуниор подтаскивает к себе кусок ковра. Не глядя и не издавая ни звука. Глядит она на Кристину, улыбается ей, а у той кровь в ушах так ревет, что не слышно треска, лишь, как в немом кино, перед глазами разворачивается сцена падения: бессильно вскинувшись, скрюченные руки пропадают, даже не делая попыток уцепиться за прогнившие деревяшки, растворяются во тьме, как это именно в кино и бывает, и опять ощущение, что ее бросили, придавливает такой тяжестью одиночества, что она не выдерживает, падает на колени, вглядываясь в дыру. Кидается вниз по лесенке, по коридору, в комнату. Вновь на коленях, оборачивается, потом заключает Гиду в объятия. В сочащемся сверху свете каждая силится заглянуть другой в лицо. Святое чувство никуда не делось, оно живо во всей своей первозданности, но его затопляет, колеблет и переворачивает прилив страсти. Ветхой и дряхлой, но не утратившей силы. Свет с чердака пропадает, и всё они слышат – и беглый стук каблуков, и как заводят машину, но не ощущают в себе ни удивления, ни интереса. Здесь, в комнате, где спала когда-то маленькая девочка, завозился, затрещал, разминаясь, костями этакий упрямый скелет.

Аромат пекущихся хлебов был чересчур силен. Хлебов с корицей. А его там не было. Хотя Джуниор пока не очень ясно, как бы он к этому отнесся, она уверена, что он будет смеяться, когда она расскажет и покажет ему подделанное меню, – только пустоголовая дура могла подумать, будто оно сработает, а на случай, если и впрямь, так Джуниор внесла в него кое-что от себя. Ты уж извини, Солитюд. Джуниор чуть сильней придавила педаль газа. Все это она сделала по наитию, неожиданно для самой себя, что называется, на драку-собаку, но ведь чем черт не шутит, вдруг сбудутся ее мечты! Если одна или обе протянут ноги, она скажет, что побежала звать на помощь или еще что-нибудь в таком духе. Но сперва надо по-быстрому на Монарх-стрит, отыскать его, чтобы и он порадовался, какая она пройдоха. Поставила машину, сбежала по ступенькам вниз. Дверь кухни настежь, колышется от ледяного ветра. Видать, Кристина уходила не просто в спешке, а в полном охренении. Не выключила свет, даже плиту не погасила, и усохшая ножка ягненка в загустевшем соку пригорела к сковороде. Джуниор повернула рукоятку на ноль и стала бродить по комнатам, злясь на запах горелого, за которым поди еще услышь его одеколон. Ну нет его – нигде нет, даже в кабинете, и пускай, тогда – как тот малый говорит в рекламе? – тогда мы идем к вам. Да вот же. Ясное дело. Рад, улыбается со стены над кроватью Гиды. Наше вам с кисточкой, Хороший Дядька.

На Монарх-стрит Роумен бросил крутить педали, накатом зарулил на дорожку. Прислонив велосипед к гаражной двери, заметил, что от «олдсмобиля» идет парок. Пощупал капот. Теплый. Когда на его стук открыла Джуниор, он даже удивился – до чего классная телка, нечеловечески. А волосы! – такие же, как когда он впервые ее увидал: мягкие и при этом мощные, громкие, в них и опасность, и призыв. Глаза инопланетянки и улыбка номер тридцать один. Они сплелись там же, где стояли, и ему в голову не пришло спросить, где старухи, пока Джуниор не отвела его на третий этаж в спальню.

– Смотри, что у меня есть! – Нагая Джуниор раскинулась на кровати Гиды под мужским портретом. Помахала сложенным листком бумаги. Роумен на него не взглянул.

– Где миссис Коузи? Она ведь никогда из этой комнаты не выходит.

– А… Навещает внучку, – ухмыльнулась Джуниор.

– Какую такую внучку?

– Да есть, говорит, одна – там, в Гавани живет.

– Кроме шуток?

– Иди ко мне. – Джуниор откинула одеяло. – Раздевайся и лезь сюда.

– Девочка моя, она же нас застукает!

– Никогда. Давай!

Роумену не хотелось делать это под взглядом неизвестного мужчины со стены, и он затащил Джуниор в смежное помещение, где они наполнили ванну, чтобы попробовать, как это будет под водой. Оказалось, есть минусы; было не так балдежно, как он ожидал, пока они не начали друг друга понарошку топить. Они плескались, выкрикивали демонстративные непристойности и, наконец, обессиленные, будто семга после нереста, распались, хватая ртами воздух, каждый на своем конце ванны. Он сидел, слегка избочась, чтобы не затыкать сливную дырку, она откинулась затылком на край.

Чувствуя в себе силу и вместе с тем томную размягченность, Роумен нащупал под водой изуродованную ступню Джуниор и поднял ее над поверхностью. Девушка вздрогнула, попыталась было высвободить ногу, но он не отпускал, держал, разглядывая искалеченные пальцы. Потом потянулся к ним губами, провел языком. Через секунду почувствовал, что она расслабилась, сдалась, поэтому, когда он поднял взгляд, ему тем более странно было видеть, до чего ее инопланетные глаза смотрят безжизненно и тускло.

Потом, проснувшись после короткого забытья под одеялом на кровати Гиды, он спросил:

– А серьезно. Где они?

– В отеле.

– Что они там забыли?

Тут Джуниор рассказала ему о том, что произошло на чердаке. Говорила тоном дикторши телевидения, которая с наигранным интересом описывает событие, ей совершенно безразличное.

– Ты их что – так и бросила?

– А на черта они мне сдались? – Похоже, она искренне удивилась вопросу. – Перевернись. Дай-ка я лизну тебе спинку.

– Слушай, меня эта картина раздражает. Все равно, что трахаться на глазах у твоего папаши.

– Тогда погаси свет, душка.