Египетские сны

Морочко Вячеслав Петрович

III. Стеклянное озеро

 

 

1.

Я разбужен был грохотом. Уже светало. Грохотало не в небе, а где-то в районе закрытой портьерой фрамуги. Там что-то билось, как рыба попавшая в сеть, царапалось, верещало. Мне показалось, вот-вот посыпятся стекла. Но все обошлось. В окно постучали. Я приоткрыл край портьеры. Снаружи на меня глядел человек в спецовке котельщика. Лондонские спецовки – это не наши комбинезоны на любую фигуру и любой случай жизни. Здесь все – по мерке: нелепо сидящий костюм подрывает уважение к фирме. Кроме того, у работника должны быть свободными руки. Поэтому инструменты и запасные детали находятся в специальных кармашках, петлях и «патронташах» – не для форса, а чтобы быть под рукой. Котельщик, стуча в окно, что-то спрашивал. Я постучал себя по лбу, дескать, в своем уме – я сплю, а вы тут шумите. Он показал мне куда-то вверх. Подняв глаза и, ничего не увидев, решил, он хочет сказать, что я прилетел самолетом. Подтвердив, я спросил в свою очередь: «Where are you from?» (Откуда вы?) – в Англии это – первый вопрос. Продолжая на этом настаивать, я захлопнул фрамугу: посторонние звуки мешали общению. Котельщик махнул рукой, и, казалось, оставил меня в покое.

Когда я умылся, оделся, привел в порядок постель, ко мне постучали. Их было двое: мужчина (представитель администрации) и старшая горничная. Они интересовались не то кошкой, не то собакой, которая могла проникнуть в мой номер через фрамугу. Извинившись, они объяснили, что рабочий случайно спугнул во дворе животное, которое, спасаясь, прыгнуло мне в окно. В свою очередь, извинившись, я развел руками, дескать, спал и ничего такого не видел.

Они не поверили и стали искать, заглядывая в каждый угол: под стол, в ящик стола, под кровать, в туалет. Я старался постичь «английскую» логику. То ли они решили, что я их не понял, то ли, что я, как «русский медведь», слопал несчастное существо, и теперь им нужны доказательства: косточки жертвы. Наконец, они попятились к выходу, склоняясь, видимо, к мысли, что я проглотил целиком, не оставив пушинки. Решив, что вежливость тоже должна быть напористой, я вышел за ними, упорно продолжая настаивать, что мне очень жаль. В их глазах появился испуг: уж не оборотень ли я, который ночами бродит по Лондону в облике кошки или собаки. Мужчина, как принято в гангстерских фильмах, держал руку в кармане. Собрав все свое мужество, горничная приблизилась и спросила дрожащим голосом: «Сер, вам сменить белье?» «Да! Только после моего ухода». – ответил я, разгадав уловку и представляя себе, как они будут, в мое отсутствие, исследовать каждый дюйм медвежьей «берлоги». На этом расстались.

Вернувшись в номер, я надел куртку… и открыл холодильник. Там внизу, среди купленных накануне йогуртов, дрожал от страха пушистый комочек. Здесь ему было немного теснее, чем на крыле самолета. Но это – единственное место, куда «сыщики» не сунули нос. К тому же здесь было не очень-то жарко. Я взял хухра на руки и, нежно гладя, ощутил, как он распускается на ладонях, подобно цветку. «Ну, шпащибо, – благодарил он меня, успокаиваясь. – Век не жабуду». Я сунул его за пазуху и вышел в открытый подвал, отгороженный от тротуара перилами, на которых опять возлежала красавица-кошка. Я подошел и спросил: «Извините, Мадам, не будете ли вы так любезны разрешить моему приятелю посидеть рядом с вами». Она ответила молчаливым согласием, и я, оглянувшись, нет ли «враждебного глаза», усадил хухра напротив. Кошка лениво выгнула спину, подняв лапку, зашипела, как лопнувший шар. Но, убедившись, что этот «ублюдок» ей не опасен, заняла прежнюю позу, спустив лапу и хвост. Тут я заметил, чем дольше хухрик смотрел на свою визави, тем больше они становились похожими. Но это уже меня не касалось. Я отправился завтракать. Или, как говорят англичане иметь «завтрак». Если так можно назвать эти крохи.

Засыпая накануне, мы не знали, что Лондон, показав суровость, на которую был способен (холод, ветер и даже снег с дождем), проявит к нам доброту, и все дни, оставшиеся до конца пребывания, будут солнечными.

Я не планировал здешние сны далеко и детально. Сегодня решил для начала посетить Национальную галерею. А там будет видно.

Накануне я был поглощен первой встречей с подземкой, музыкой Шуберта, предвкушением жареного цыпленка. А сегодня, спускаясь на «Паддинктон-кольцевую», с сожалением вспоминал о поразительном нераскрывшемся сне. Случаются ночи, о которых помнишь, как о подарках судьбы. Но после такой, – начинаешь думать о жизни, как о несостоявшемся сновидении.

Во мраке тоннеля далеко, далеко загорелось два «глаза». Я сел на скамью и как будто забылся. Кто-то тронул меня за рукав. «Хватит шпать, – сказал хухр, заглянув мне в глаза. – Пошмотри, што я шделаю!» На линии возник маленький, словно игрушечный, паровичок. Он изогнулся, как кошка, и вызывающе зашипел, выпуская пар на современный лондонский метропоезд, подходивший к перрону. Как ни пытался кондуктор затормозить, паровозик удара не избежал, но, когда машинист и работники станции оказались на рельсах, они не нашли и следа.

Хухр тихо скулил за скамейкой. Я взял его на руки. «Ну зачем тебе этот спектакль?!» «Ражве ты не фотел?» «Мало ли что я хотел! Нельзя понимать все буквально! Я пошутил». «Ефли футиф, фути офтововнее». Я погладил его. Нежась, хухрик мурлыкал, подобно котенку. Успокоившись, встал на ножки и захромал походкой пингвина, переваливаясь с боку на бок, прижав к телу лапки, как ласты, изредка ими, для равновесия, взмахивая. Я знаю женщину лет до тридцати двигавшуюся таким же манером. В ее неуклюжести многие находили особенный шарм.

Наконец, хухр последний раз взмахнул «ластами» и, придав им «нужную форму», голубем упорхнул в открытый торец дебаркадера.

 

2.

Конечно, в этой книжке присутствует Лондон. Но это не путеводитель по городу, скорее – некролог по моим снам. Я стараюсь быть честным и не нарушать последовательность снившихся мне событий.

Поднявшись из подземки, я увидел Трафальгарскую площадь (Trafalgar Square), где первое слово – название мыса в Испании, при котором английский флот под командованием адмирала Горацио Нельсона, разбил флотилию Наполеона. Последнее слово значает квадрат или площадь. В данном случае, очевидно, второе.

Хухр, обратившийся в голубя, витал над моей головой, неся у себя в глазу частицу моего зрения. При желании, я мог видеть то же, что он. И теперь не преминул этим воспользоваться.

Итак, подо мной была Трафальгарская площадь «с птичьего полета». «Птица» то поднимала меня высоко над столпом, торчащим посреди площади, то вынуждала созерцать непристойности, творимые лондонскими голубями у подножия оного. На вершине колонны высилась бронзовая фигура адмирала, и в обществе птиц, вероятно, считалось особым шиком «отметиться» на его треуголке. Столп охраняли четыре льва, перелитых из захваченных в битве орудий. Рядом шумели фонтаны, и бронзовое древо, опутывало корнями огромную книгу, придавившую пушечное ядро. Смысл аллегории, вероятно, сводился к тому, что для сохранения жизни стоит держать в узде как воинственный дух (ядро), так и тягу к познанию (книга)… Но это – лишь домысел.

С «моей» высоты площадь, в которую «впадало» одиннадцать улиц, была, как на ладони.

В глазах пестрело от портиков и колоннад. Чтобы попасть сюда со стороны дворца королевы, нужно проехать улицей Мэл (The Mall) под аркой с колоннами.

Церковь Святого Мартина в полях (St.Martin-in-the-Fields) со стороны площади была почти полностью «завешана» мощною колоннадой. На месте Трафальгарской площади, вероятно, когда-то расстилались поля. Теперь эта церковь знаменита хором, оркестром, акустикой и вообще своими концертами. Многие окаймлявшие пространство пяти-семиэтажные здания также несли на себе колоннады, все вместе напоминая гигантский орган. Трехэтажное здание Национальной Галереи, занимавшее самую длинную сторону площади, было украшено пятью портиками с башенками и конечно колоннами. Трафальгарская площадь – символ воинской славы. Поэтому и Галерея, с высоты «адмиральского плеча», больше напоминала казарму, нежели выставочный комплекс. Но стоило «голубю» подняться еще выше, весь массив этого «дворца искусств» вместе с примыкавшей к нему «Портретной Галереей» превращался в зажатое каменными джунглями синее озеро (Стеклянное Озеро – «Glass Lake»).

Расположенные на крыше поверхности световых фонарей, создавали впечатление водной глади. Днем они освещали лишенный боковых оконных проемов, а потому не заметный с фасада третий – главный этаж Галереи. Если «лететь» вдоль здания с востока на запад, можно заметить новенькую входную пристройку и арку, через которую на площадь просачивалась еще одна улочка.

В фойе пристройки был гардероб, где я и разделся. Поднявшись в лифте к месту начала осмотра, двинулся по дну того самого «озера», на которое только что глядел сверху.

Возрождение – свободное, красочное, почти натуралистическое изображение богов и святых. Как будто они специально собирались на Апеннинах, чтобы позировать «на долгую память». Дескать, смотрите и убеждайтесь. Это – как со Священным Писанием:

– Вы сомневаетесь, что Библия продиктована Господом, что Она – «во истину, – Слово Божье»!? Вам нужны доказательства!? А они как раз – в том, что никто кроме вас уже больше не сомневается! Вы думаете, вы – умнее других? Сами-то хоть читали? Ах читали и не убедились!? Тогда вам уже ничего не поможет!

«Рождение Венеры» Баттичелли: сыпется дождь из цветов. Длинноногая дева появилась из раковины. Ветер играет ее длинными рыжими волосами. Новорожденная стыдливо прикрывается ими. Уже спешат с оранжевым покрывалом, чтобы накрыть «жемчужину».

«Благовещание» Леонардо да Винчи: перед Девой Марией у дверей ее дома – прекрасный коленопреклоненный ангел. Юное высоколобое лицо его, сковало напряжение высочайшей ответственности. Дева поражена его изумительным ликом, но инстинктивно делает жест, как будто желает остановить незнакомца. Она еще ни о чем не догадывается.

«Вирсавия» Харменса ван Рейна Рембранта. Картина связана с известной библейской историей, записанной во второй Книге Царств. Изложу ее вкратце.

Царь Давид послал полководца Иоава осаждать аммонитянский город Равву, а сам остался в Иерусалиме.

Однажды под вечер Давид, прогуливаясь по кровле царского дома, увидел сверху красивую купающуюся женщину. Он послал выяснить, кто она, и узнал, что это жена Урии – одного из воинов, который вместе с другими осаждал Равву. Давид приказал привести Вирсавию. «И она пришла, и он спал с нею. Когда же она очистилась от нечистоты своей», то возвратилась домой, но послала известить Давида, что забеременела.

Давид вызвал Урию (мужа ее) к себе, чтобы услышать из его уст, как идет осада Раввы, и отправил обратно с секретным письмом для Иоава. В письме же было написано так: «Поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер». Иоаов выполнил царское повеление и доложил. Давид ответил ему: «Пусть не смущает тебя это дело, ибо меч поядает иногда того, иногда сего; усиль войну твою против города и разрушь его».

Услышав о смерти мужа, Вирсавия плакала. «Когда кончилось время плача, Давид послал, и взял ее в дом свой и сделал женою». Дело, которое сделал Давид «было злом в очах Господа», и мальчик, едва родившись на свет, умер. Однако следующего сына, которого Вирсавия родила Давиду и нарекла Соломоном, «Господь возлюбил».

На картине, – нагая беременная женщина, только что оплакивавшая мужа, держит в руке письмо с признанием царя Давида в любви. Склонив голову, Вирсавия сквозь слезы улыбается, с тихой, скорее, материнской нежностью, представляя себе образ могущественного и коварного соблазнителя. «И этот взгляд – как было сказано в висевшей неподалеку табличке, – хорошо гармонировал с теплым светом, обволакивающим ее фигуру».

 

3.

Сцены, портреты, пейзажи, Мадонны, Мадонны, Мадонны (с младенцем и без). Иисусы, Иисусы, Иисусы…(до креста, на кресте, под крестом, во Гробе Господнем) Так, верно, и надо. Однажды третьеклассница-дочь, заявившись из школы, сказала: «Папа, я люблю Ленина». Попробовала бы не полюбить, когда кругом – Ленин, Ленин и Ленин.

Внутри меня заиграли созвучные месту мелодии: гимны Матери Божъей, из них – три прекраснейших «Аве Марии» – Шуберта, Баха, Качини (там, где орган подружился с трубой). Каждый из этих шедевров один в состоянии растопить наши души, вызвать сочувствие к женщине, потерявшей ребенка, жалость к распятому на кресте Сыну Божьему, а заодно – и к себе самому.

В Дрезденской галерее Сикстинская Мадонна Рафаэля содержится в отдельной светелке. Все взоры обращены на нее, и ты готов пасть ниц. Когда в «Третьяковке» (у художника Ге) Пилат вопрошает Христа: «Что есть истина?» Все замирает, словно вот-вот прозвучит откровение. А когда Мадонн и Иисусов не счесть, – видишь только натурщиков, изнемогавших от лени и неподвижности. Я не художник. Меня, как ребенка, увлекают сюжет и характер. Способен благоговеть перед наискромнейшим Иисусом… только единственным. Два воплощения одного персонажа опровергают друг друга, превращают театр живописи в лабораторию для сравнений и сопоставлений. К этому я не готов.

Но готов к другому.

Однажды мы с женою одновременно ощутили «храмовое состояние», разглядывая полотно малоизвестного православного художника в крошечном выставочном зале в Москве на Малой Грузинской улице, в доме, где жил когда-то Высоцкий. На картине, называвшейся «Литургия», был вид с колокольни на монастырь. Стояло безветренное морозное утро. Тихий рассвет. В кельях уже просыпались и зажигали огни. Из дверей появлялись монахи. У каждого – зажженный фонарь или свечка. Братия крестясь и, прикрывая ладонью пламя, не спеша, расходилась по утренним нуждам. С высоты колокольни крошечные фигурки с огоньками в руках хорошо рисовались на фоне чистейшего снега и белых строений. На небе горели последние звезды, бледнела заря. И, казалось, ты смотришь на Землю «утренними» очами Всевышнего. По спине пробегали мурашки. На сердце – радость, предчувствие невыразимого счастья.

Это и есть «ощущение Храма» – места, где разлита свежесть, где присутствует, обнимает и возносит нас тихая благодать.

Забегая вперед, скажу, что и в Лондоне я испытал «ощущение Храма». Но не в выставочном зале, а в совсем неожиданном месте.

Хухр недолюбливал замкнутые пространства, но я был уверен, что он вот-вот попадется мне на глаза. И вглядываясь в красочные полотна, настороженно ждал, не сойдет ли оттуда ко мне сама Божья Матерь, не загремят ли в торжественных залах иерихонские трубы. Но царившая благоговейная атмосфера, видимо, действовала и на «приятеля»: здесь он позволил себе только скромную (по его разумению) выходку.

Среди гостей бросался в глаза пожилой, профессорского вида посетитель. Одет он был как обычный турист: свитер, джинсы, кроссовки. На голове – серебристый венчик вокруг загорелой макушки, очки и большой нос с горбинкой, считающийся на западе аристократическим, а в России – «нерусским». Разглядывая картины, он расставлял ноги, сцеплял руки на животе или же за спиной и по-петушиному клал голову набок. Все в нем было естественно, кроме этого наклона головки. «Уж не хухр ли балует?» – засомневался я. И только об этом подумал, как заметил хухра в другом конце зала. В своем обычном пуховом «свитере», вытянувшись в человеческий рост, он смотрел на картины через толстые стекла очков. Внешность его не привлекала внимания. Патриоту Соединенного Королевства вид моего приятеля скорее внушал горделивое чувство, нежели – удивление. В Лондоне не принято поражаться экзотическим особенностям гостей: в Британское Содружество Наций входят самые разнообразные этносы. Шум за спиной прервал эти мысли. Я оглянулся. «Профессор» ползал по полу и шарил руками, пытаясь что-то найти. Я сразу же догадался – что, именно, и направился через зал к приятелю, который, расставив ноги и заложив руки за спину, клонил голову набок. Он заметил мое приближение, но не повел и ухом. «Верни сейчас же!» – прошептал я. «И не патумаю!» – отвечал он, делая вид, что поглощен изучением живописных особенностей полотна художника Караваджо «Положение во гроб». Заметив, что я начинаю сердиться, он выкинул фокус: не сгибаясь, дотянулся «руками» до пола и отправил чужие очки скользить по паркету прямо в руки «профессору». Нащупав не известно откуда вернувшиеся «окуляры», водрузив их на нос и, тотчас же заметив «спасителя», пожилой человек издал звук «О!» с легким «у» на конце. Он издавал его еще трижды. То ли решил, что субъект, с такой внешностью, мог и не знать других слов, то ли сам потерял дар речи, при виде согнувшегося в поклоне и делавшего назад ручки «ласточкой» (дескать, к вашим услугам.) куртуазного «чучела».

«Убирайся! Ты позоришь меня!» – зашипел я змеей. Он поднял ладошки: «Вщё, вщё, – ухошу!» А потом, сцепил свои лапоньки сзади и широко (по-профессорски) зашагал к выходу. Перед тем, как скрыться из виду, хухр обернулся и, обведя лапкой полотна, добавил: «Кому нушна эта мажня? Паташдите. Я наришую такое, – вще афнут!» Он не уточнил, когда собирался исполнить угрозу.

В Национальной галерее господа – не посетители, а полотна. Последние не висят, а как будто парят, опирались на воздух и свет. Зато гости «ползают», около них, как сонные бабочки, запорхнувшие на чужое тепло.

Впрочем, среди картин есть тоже изгои. Французских импрессионистов, лишили естественного света, вывесив в сумрачном «карцере» на втором этаже. По-видимому, за последнюю тысячу лет не мало обид затаил Альбион на соседа, живущего через «Канал». Не знаю, возможно, я ошибаюсь.

Великий Тёрнер привлекал и отталкивал безумием стихии и света в прекрасном солнечном зале. Но представлен был так скудно, что я ощутил себя обделенным.

Говорят, что картины его «разбросаны» по разным собраниям. Не то что бы мне от этого было не жарко, не холодно. Но чем больше мы знаем, тем большего нам уже никогда не узнать. Такова, говорят, логика вещей. Но мы-то – не вещи. Мы – люди.

Знатоки «поверяют гармонию алгеброй», а человеку «с улицы» подавай шаманство, без которого от искусства остается сплошное занудство.

В этих стенах незаметно прошли три часа. Галерея оказалась не такой уж большой. И я еще раз прошелся по залам, останавливаясь возле картин, где более мощно восходила из прошлого мысль, что и в те времена люди жили сиротской мечтой о любви, о спасительной мудрости и красоте.

 

4.

Эта лондонская галерея называлась «Национальной», но состав ее авторов вполне можно назвать интернациональным, как в «Музее изобразительных искусств» в Москве или в Петербургском «Эрмитаже», или в Дрезденской галерее и, наверно, во многих других мировых музеях. А как же со словом «Национальная»? Вот в «Третьяковской галерее» в Москве и в «Русском музее» в Питере – все, действительно, «национальное». Должно быть, у англичан это слово имеет иное значение. А именно – «Национальное собрания лучшего, не зависимо от этнической принадлежности авторов». Можно даже предположить, что в стране существуют музеи, где выставляются только английские авторы, но если здесь такие интернационалисты, почему в «Национальной» галерее не представлен ни один русский художник. Стало тошно: опять эта проклятая «озабоченность».

Я спрашивал себя, почему так много людей стремиться попасть в галереи? Не все же они специалисты по скульптуре и живописи – таких меньшинство. Люди торопятся что-то увидеть хотя бы глазком, получить, на бегу, хоть какое-то представление. Может быть, это – снобизм и напрасная трата времени. Это даже нельзя назвать свежим взглядом. Скорее, взгляд постороннего. Но, по той же причине, я слушаю музыку, которая, среди моего окружения, мало кого привлекает.

Виноват некий «змий» искуситель. Пока не вкусил, ощущаешь себя обделенным, а, вкусив, мало помалу втягиваешься, начинаешь чувствовать «кайф».

Испытывая пустоту одиночества, я шел, как во сне.

– Хоть бы хухр дал о себе знать!

Когда по какой-то причине, а то и без всяких причин делалось не по себе, и жизнь становилась невыносимой, меня подмывало мысленно ее шаржировать. А у Хухра развилась привычка шаржировать мои шаржи. Он любил доводить до абсурда, невинные шалости стариковской фантазии. Выйдя из Галереи на Трафальгарскую площадь и спустившись к фонтанам, я услышал крики и свист полицейского (бобби), а еще – страшный рев. «Колонну Нельсона», как я упоминал, охраняло четыре перелитых из пушек льва. И тут я заметил – пятого, который не возлежал, как другие, а величественно расхаживал у подножья столпа, издавая рык и распугивая туристов. В испуганных криках людей жужжало «осиное слово» «Зуу», «Зуу» (Zoo). Речь шла, по-видимому, о сбежавшем из зоопарка животном. Но где они видели в зоопарках черного льва? Тем временем, разъярившись, зверь бросился на пьедестал. «Брысь!» – крикнул я на громадную кошку. От неожиданности, она отскочила от памятника, угодив в ближайший фонтан. Брызги еще не успели упасть, когда пятый лев «испарился». Зато содрогнулось «древо», корни которого обнимали книгу с ядром. Как будто ожив, они стали расти, и, казалось, вот-вот обовьют балюстраду, лестницу, скамейку поблизости, и красный автобус, стоявший на улице. Полицейских уже собралось не менее дюжины. Они вежливо оттесняли прохожих. А потом как-то сразу все стихло. «Угомонился?» – спросил я негромко. Надо мной пролетела чайка, хохоча во все горло. Я спускался в подземку.

В два часа дня уже был на станции Паддингтон и входил в рыбную лавочку, о которой вчера говорил наш турок-портье.

На бумажке, приклеенной к двери, было написано: «Рыба по-английски».

Меня встретил улыбчивый человек лет пятидесяти в накрахмаленном белом халате, похожий больше на доктора, чем на торговца. Во всяком случае, у вчерашнего «янычара» были хотя бы усы, а здесь – никакой экзотики… Но столик «для своих» в дальнем углу ожидал. Человек торговал у прилавка, готовил на кухне, угощал гостей, занимая их разговором, и со всем справлялся один. Скоро на столе появилась «рыба по-английски» и, конечно, с картошкой-фри. Я был гостем. И здесь не возражали, чтобы я стал постоянным клиентом. Этот столик в углу «для своих» – превосходное изобретение. Не успел приехать, – ты уже «свой». И уютно, и дешево, и главное – тебе рады. Но никаких напитков. Торговля напитками – очень выгодная статья и лицензия выдается только избранным (за солидные деньги). Столь вкусной рыбы я не едал никогда – такое может только присниться. Насытившись, подошел к прилавку, спросить, что за рыба. «Треска» (Cod). – улыбаясь, ответил турок. «Извините, я не первый раз ем треску!?» «У вас – есть секрет?» «Секрет один: – продолжая улыбаться, объяснил человек, – рыба только что плавала».

Закрыв за собой дверь магазина, опомнился: я только что свободно общался с турком, а на каком языке – даже не понял. Уж не на турецком ли?

На самом деле все – просто. Существует «колониальный английский», о котором уже говорилось. Им владеет весь мир кроме трех государств: Англии, где говорят на «Британском английском», не считая лондонской «лимиты», Соединенных Штатов, где в обиходе «Американский английский», и России, где в ходу, «колониальный русский».

 

5.

После вкусной еды решил отдохнуть. Тем более, что до гостиницы было рукой подать.

Я только коснулся подушки, как мне приснились кирпичные стены «Паддинктон-кольцевой». Над станцией, как и сегодня утром, гремели составы и автомашины, – старые стены мелко дрожали. Казалось, с них сыпется пыль былых дней. Мое тело настраивалось в резонанс с колебаниями вселенной, помнящей все, что было с каждым из нас.

Я ожидал какого-то знака… И дождался. Это был крик младенца. Я метнулся по переходу на обратную сторону «Паддинктон-кольцевой» и стал углубляться в каменный лабиринт, испытывая, ощущение близкого счастья, восторга и гибельной страсти, подобной влечению бабочки к пламени. В коридорах я натыкался на паутину и, набегу, разрывал это «опахало времен». Я, вдруг, подумал, что плач, за которым я шел, источник которого так спешил обнаружить, был моим собственным плачем – криком новорожденного из «утробы» спрессованных дней и ночей.

И тогда впереди я увидел орущего малыша, лет около двух, шлепающего по коридору босыми ступнями. Я шел за ним, а он убегал и прятался, и орал. Этот крик уже разрывал мне душу. Я хотел успокоить ребенка, но он не давался. Отворяя двери, я заглядывал внутрь, извинялся. Там были какие-то допотопные пульты, стулья, столы, диваны, кровати, шкафы. Люди чаевничали, расслаблялись, читали газеты, курили и даже любили. Неожиданно, плачь сменился, хохотом. Я догонял ребенка и даже схватил за ручку. Но он ловко вывернулся и ускользнул. Подумалось: «Шустры, однако, парнишка.» И увидел, «парнишке» – никак не меньше пяти. Мы играли с ним в прятки. Смех звенел, колокольчиком. Куролеся внутри лабиринта, не мог избавиться от ощущения, что это со мной уже было. Неожиданно, я уперся в лестничный марш. Шаги раздавались над головой, их эхо звучало в пространстве. Я видел юношу, легко взбегавшего по ступеням и потащился за ним, не зная, зачем. Просто был убежден: для меня это – важно. Заметил просвет впереди. В просвете мелькнула фигура. Я устремился за ней на открытое место, где грелись на солнце зеленые травы, деревья, кустарники и цветники. Вокруг стояли бурые корпуса – невысокие стройные здания – готика, классика, старина и под старину: лаборатории, аудитории, церковь-ротонда. И опять – зеленые травы, деревья, кустарники и цветники. Я испытывал чувство полной раскованности, комфорта и свежести – ощущения молодости, о которых в стянутые ремнем молодые годы и не подозревал. Мелькали корпоративные шапочки, юные лица, черные мантии и высокие лбы с кромольными мыслями о «мировом разуме».

Я снова увидел того, за кем следовал от перрона подземки. Он был смешной худой кадыкастый и – не один. Она была хрупкая с пушистенькой челочкой и смотрела на него снизу вверх. Они шли по аллее среди цветников и были немы от счастья. Вокруг все притихло, затаило дыхание. Все любовалось ими.

Однажды, когда, взявшись за руки, мы с будущей женушкой бродили по Уссурийску, нам встретился пожилой человек с ведерком. Улыбаясь, он поставил ношу на землю, вынул два огурца и протянул нам: «До чего ж вы хорошие! Нате, хрустите»!

О, как я теперь его понимал! Постоял, оглянулся: это был явно не Уссурийск… Какая-то глухомань типа Кембриджа.

Приснилось чистое поле. Нет. Тут не может быть «чистых полей». Чистой здесь может быть только лужайка. Поля все работают. Приснилась большая лужайка с кустами и даже деревьями. Не с лесом, а вроде бы с рощицей. Послышались выстрелы, Охота на дичь? Почему тогда взрывы?. Война? Где тогда автоматные очереди? И почему много дыма? Фигурки цвета хаки перебежками и ползком занимали лужайку, стреляли из длинных винтовок, швыряли какие-то грушевидные штуки со шлейфами искр. Падая, «груши» с грохотом разрывались, накрывая лужайку кляксами черного дыма. Несмотря на пальбу и взрывы, убитых и раненых не было. Зато было другое: непривычно звучащие крики «Ура!». Может быть, просто, резвятся детишки? Хотя какие там дети – ребята вполне солдатского возраста.

Картинка приблизилась. С одной стороны я увидел группу в рукопашной схватке. А с другой – несколько юношей в одежке цвета хаки возились с какой-то трубой. Они засовывали в нее сразу несколько «груш»-взрывпакетов, вытащив прядь фитилей.

– Нет, все-таки это мальчишки, – подумалось мне. – Им хочется грандиозного шума. Я не на долго отвлекся, наблюдая, как соседняя группа окапывалась, укрепляла позиции, когда грянул взрыв. В облаке дыма видно было, как трое ребят разлетелись в разные стороны не столько от воздушной волны, сколько от волны ужаса. И снова я вспомнил, что случай с такой самодеятельностью давно зафиксирован в памяти.

Картинка снова приблизилась. Я увидел лицо того, кто больше всех пострадал. Оно было черным от копоти. Несчастный стонал и плакал. Другой юноша, вытащив медицинский пакет, оказывал ему первую помощь, смывая сажу и обрабатывая ожоги. Игравший роль санитара, действовал с такой ловкостью, что я невольно залюбовался, признав в нем повзрослевшего карапуза, который, собственно, и завлек меня на эту лужайку.

Потом мимо промаршировала колонна парней в хаки, и я, потерял своего героя из вида.

– Ну вот, и здесь то же самое, что было в жизни – «затянутые ремнем молодые годы», – печально подумал я во сне и проснулся, впервые задумавшись о характере сна. Сон шел от первого лица. Но мои функции сводились к тому, что я тащился за неким героем и наблюдал за ним со стороны. Это был в меру путанный, в меру странный фрагментарный сон. Но именно путаность, странность и фрагментарность делали его заурядным.

 

6.

Для москвича ориентироваться в лондонской подземке сущие пустяки. Но московское метро отвлекает. Здесь проезжаешь маршрут незаметно, не отрываясь от мыслей.

Сделав одну пересадку, я вышел на площади Рассела (Russell Square). Это два километра севернее Трафальгарской площади. Несколько слов на «колониальном» – и я уже знал, куда двигаться, а, миновав два-три переулка, сделав два-три поворота, оказался между колоннами главного входа.

Британский Музей (British Museum) – прародитель краеведческого музея, какой теперь можно встретить в любом городишке (разница только в масштабах). При этом «край» лондонского Музея, за малым исключением, простирается на весь Земной шар. Здесь можно видеть образцы минералов, письменности, окаменелостей, всевозможные фотодокументы, макеты, панорамы, панно, карты. Можно получить данные о природе, населении, хозяйстве, истории и культуре почти каждого клочка планеты. Во всяком случае, так мне казалось в самом начале осмотра.

Музей представляет собой прямоугольник со сторонами, примерно, сто десять на сто пятьдесят метров, опоясанный по периметру колоннами.

Атриум (крытый двор музея), так же опоясанный колоннами, повторяет форму прямоугольника уже со сторонами где-то семьдесят пять на девяносто пять метров. Он покрыт полупрозрачной стеклянно металлической оболочкой сине-зеленого цвета. В центре купол подпирает стоящий посреди двора и похожий на ножку гриба массивный цилиндр со сводчатыми окнами и широкими белыми лестницами, спирально его опоясывающими. В верхней части цилиндра находится круглый читальный зал, медный купол которого проходит сквозь оболочку атриума. В нижней части «цилиндра» расположены книгохранилища работают библиографические службы и даже кафе. Собственно музей размещается на трех этажах огромных помещений, заключенных в прямоугольнике между наружными колоннами и колоннами атриума. Проникая через сетку покрытия, солнечный свет бросает на внутренний двор тени, похожие на паутину. Устремленное в высь наполненное озонной свежестью сине-зеленое пространство поражает воображение: кажется, что находишься внутри гигантской «летающей тарелки», залетевшей к нам из немыслимой дали. По размаху и продуманности это величайшее скопище знаний вполне может быть названо Чудом Света.

Чтобы как следует изучить всю экспозиции, не хватило бы жизни. Но я шел быстро, ибо знал, что ищу.

Я торопился, уверенный: то, что мне надо, не пропустишь и на бегу. Прошел час, другой. Я все искал, искал и… не находил.

Со мной так всегда, – если что-нибудь удается найти, жена говорит: «Господи! А я думаю, с чего это снег пошел!?» Беседуя, она слышит не собеседника, а то, что он, по ее разумению, должен думать. Это свидетельствует о литературных способностях. И в самом деле, моя женушка – прозаик и острослов. Но, описывая женские чувства, полагает, что тут не до «хахонек». Что касается «утонченного» юмора сильного пола, считает его слишком «тонким», чтобы прикрыть наготу цинизма. Хотя мужчина в ее книгах, как «ежик в тумане», еле просматривается, я – поклонник ее таланта. Она сама не ведает, как прекрасна. Я люблю ее голос, манеру речи и мысли, которые, впрочем, не всегда разделяю. Уже растут внуки, но, как и прежде, неведомо, куда повернет наше счастье. Может быть, так и нужно, так и должно быть в непредсказуемой жизни.

В мое сердце, под своды атриума, и в залы Музея прорвалась вторая симфония (для оркестра, хора и солистов) Альфреда Шнитке. Части ее совпадают (по тексту) с частями католической мессы. Все остальное – трепещущая душа композитора и…немножко моя.

Голоса долетали издалека, как звуки забытого мира, из которого мы пришли и куда, вероятно, уйдем. То были отзвуки нежности, слабости, в круг которых то и дело вторгался голос дьявольский боли. Все осыпалось, как сыпятся ветхие стены. Потом – тихий звон и, взрывающие пространство немыслимые голоса. Приближалось что-то сверкающее, играющее волнами света. Звучали жуткие возгласы. Странная, неземная молитва. Оркестр отвечал сурово и жестко, не оставляя надежды. Шаги рока, оголтелые лающие голоса взламывали тишину. Завораживающий голос гобоя – короткая, цепляющая за душу мелодия всего из семи-восьми нот. Я чувствовал, как сжимаются и расслабляются мышцы. Слышалось тихое пение. Падали капли: со звоном, капля за каплей «истекала» душа.

Как я мог видеть глазами хухра, так он мог слышать моими ушами и не находил себе места. Приятель – очень чувствителен. Музыка Шнитке воздействует на него другими частотами, недоступными нашему слуху. Она отнимает у него жизнерадостность, заставляет страдать. То, ссутулившись и стеная, он плелся за мной по пятам, то кружился по залам, зажимая уши ладошками, то замирал, прислонившись к колонне, закрывая лицо, то сидел на ступеньке в позе «мыслителя», то падал без сил. Когда служащие подбегали к нему, я прерывал свои поиски, говорил им: «Извините, этот джентльмен – со мной» и легким касанием приводил его в чувство.

В конце концов, не выдержала, появилась моя незнакомка, упрекнула: «Себя не жалеете, – пожалейте хоть маленького»!

– Ей богу, я не хотел! Вы уж простите, я не нарочно!

«Надеюсь, что не нарочно», – сказал она низким голосом, приблизилась, нагнулась, погладила по головке, заглянула хухру в глаза, прижала к своему животу. Он затрепетал от счастья и ожил. Я подумал: «Вот бы и меня так – кто-нибудь!»

«А вы обойдетесь», – сказала она, прочтя мои мысли. Хухр вырвался из ее рук, прижался ко мне, молвив: «Он хавофый!»

«Знаю», – сказала она, рассмеялась и ушла за колонну. Ее появления смущали и возмущали меня. Однако, как только она исчезала, у меня возникала к ней сразу куча вопросов. Расстраивало, что я снова остался в неведении о своей незнакомке. Два дня она пыталась мне что-то сказать, но, встретив, с моей стороны, нежелание слушать, решила должно быть подождать, пока я «созрею». И теперь я опять ничего спросить не успел, хотя чувствовал, что находился у нее под надзором.

Мне тоже было не сладко: эта музыка – о тщете метаний в сине-зеленом пространстве терзала и меня. Но я был привычней. Кстати, «сине-зеленый» – это цвет пионеров жизни на нашей планете – «сине-зеленых водорослей».

Представитель любого племени на планете, оказавшись в Британском музее, для начала, естественно, захотел бы узнать что-нибудь о своей отчизне – взглянуть, так сказать, на нее с высоты «ослепительнейшей вершины цивилизации». И лишь после этого снизошел бы к другим экспонатам.

Я обежал все здание сверху донизу, довел себя до истерики и, наконец, замкнув круг, наткнулся на зал, посвященный Аляске. В углу карты северного штата США на западном берегу пролива болтался лоскутик белого цвета с крошечной надписью: «Siberia» – «Сайберия» (Сибирь). И это – все!

Вокруг был изысканный мир, пиршество знаний, вкуса и прозорливости, куда мы не были приглашены. А надпись «Сайберия» на лоскутике имела мистический смысл и понимать ее нужно было, как нечто, о чем, на ночь глядя, лучше не вспоминать.

Мои знакомые были как-то в еще английском Гонконге. В гостинице, когда заполняли анкету, администратор допытывался: «Рашиа», «Москоу» – это где? Франция? Северная Америка? Кипр? Может быть, он и слышал, что где-то между Гренландией и Аляской есть крохотный вечно покрытый льдом островок «Сайберия». «Но разве там живут люди!?» Для массы подданных Её Величества мы как бы не существуем. «Наполеона победил величайший стратег всех времен и народов герцог, он же фельдмаршал Артур Уэлсли Веллингтон! Гитлера разгромил прозорливый Уинстон Леонард Спенсер Черчилль и роскошная Америка своими деньжищами. „Русские?! Кажется, слышали. С ними всегда что-нибудь приключается: то у них камеру стибрят из номера, то стянут ночные сорочки. Словом, – невезучий народец.“

 

7.

Музыка смолкла. Я стоял неподвижно. Хухр тронул мою безвольную руку и потянул за собой. Суета утомила меня. Я был подавлен и впал в безразличие. Мне было все равно, куда мы идем. Мы то спускались, то поднимались, то шли какими-то переходами.

„Пушистик“ остановил меня перед картиной. То был картон Микеланджело Буонарроти „Святое семейство“.

На переднем плане Мария, Иосиф и двухгодовалый Иисус. Я видел гордую и нежную женщину, сияющее преданностью и любовью лицо старика и обласканного нежными прикосновениями счастливого малыша. На втором плане – резвились нагие подростки. Не картон – а символ вселенского счастья. Образы сквозь туман обиды, по шнурку зрительного нерва, просачивались в мозг. Но утешения не было. Продолжалась детская обида.

Ну, в самом-то деле, на кого обижаться? Кто виноват, что русские в своей массе знают об англичанах больше, чем те о русских? Зато о бывших колониях британцы, наверняка, знают больше, чем о французах.

Сказывалась наша удаленность от центров культуры. Будучи формально в Европе, мы всегда чувствовали себя за ее околицей. Нас интересовало, что там – внутри. „Эпидемия“ культуры передается от человека к человеку. Плотность населения Англии в тридцать раз больше, чем – России. По европейским меркам у нас – почти пустыня, при этом нет страны с большей протяженностью границ. Русские государи жили с постоянным ощущением, что страна распадается и теряет земли. Все силы шли на охрану и обретение территорий. Здесь можно добавить триста лет татаро-монгольского ига, рабство крестьян, отмененное только в средине девятнадцатого века и то что запускающая прогресс буржуазная революция пришла к нам на триста лет позже, чем в Англию. Хотя русские монархи имели родственные связи с английскими, а последние как-то даже воевали с Россией (в Крыму), холодная „сайберия“ с этих отапливаемых Гольфстримом берегов едва просматривалась…

А если – на чистоту, нас в упор не желали видеть.

Мы покидали Музей, как ошпаренные. Хухр, поджав куцый хвостик, бежал сбоку, заглядывая мне в глаза. Уже за оградою он приотстал, а я замедлил шаги, продолжая бурчать и жестикулировать.

Взвизгнул тормоз. Я оглянулся. Полицейские перекрыли проход и выкрикивали в мегафон: „Внимание! Музей временно закрывается! Забастовка персонала!“ Публика заволновалась: „Неслыханно! В чем дело? Почему забастовка?“ Ответ последовал: „Без комментариев!“ Я поймал в толпе хухра и затащил в укромное место.

– Послушай, забастовка в Британском музее такая же чушь, как геморрой на солнце.

– А ражве на шолнце нет пятен!?» – резонно возразил хухр.

Объясняю еще раз: в Британском Музее не может быть забастовки!

Пощему!?

Потому что не может быть никогда!

Пощему никогда!?

Без комментариев! И прекрати свои штучки!

Ага! Им мовно, а нам нет? Да?

Да! И кончено! Тема закрыта! – я прикрыл на секунду глаза. Когда открыл – полиции простыл и след. Люди спокойно проходили в ворота.

Кто тогда знал, что через несколько лет прецедент сработает, и в Британском Музее, действительно, произойдет забастовка. Этот случай чем-то напоминал «провидение». Похожий казус, правда, иной природы, случается в радиолокации. Луч станции, достигает цель на «дальности прямой видимости». А так как Земля круглая, то эта «дальность» зависит от высоты цели. Например, низко летящий самолет можно засечь не дальше пятидесяти километров, а стратосферный бомбардировщик – аж на двухстах пятидесяти. Но случается, что между поверхностью Земли и верхними слоями атмосферы образуется, так называемый, волноводный канал, который, путем отражений заставляет луч «огибать» Землю. И тогда даже на средних высотах (пять-десять километров) летательный аппарат может быть обнаружена в четырехстах километрах, а то и дальше. Должно быть «провидение» связано с действием какого-то, «волноводного» слоя в «пироге» Времени.

Я был на обратном пути к подземке. Мимо меня проходили солидные люди всех цветов радуги, и на каждом шагу справлялись, как им пройти к Музею. Почему они обращались с этим ко мне!? За кого они меня принимали?

Известно за кого – за «придурка», которого используют там, где другим делать нечего.

В «Войне и мире» у Льва Толстого есть персонаж – мой любимый «придурок» – капитан Тушин. И я, как военный, средних чинов, полагаю, что не Кутузов, не Веллингтон победили Наполеона, не Жуков и не Монтгомери разнесли в пух и прах чудовищный Вермахт, – а «капитаны Тушины» – то есть «придурки» разных племен и народов. А вот славу, во все времена, присваивал корчащий из себя стратега актеришка-харизматик – с угрожающим рыком и поступью властелина.

В каждом мужчине есть доля «придурка»… Его мозг засорен увлечениями, не имеющими отношения к жизни, а часто просто враждебными ей.

Вначале женщина хочет постичь эти вещи. Ее притягивает загадка мужской беспечности и дурашливости. Но очень скоро она вынуждена признать: все дело в недоразвитом менталитете. Она говорит мужчине: «Ничего ты не понимаешь!» И чаще всего бывает права.

Я знаю семьи своих начальников и друзей. Складывается впечатление, что многие мужчины, особенно в России, могут чего-то достигнуть только после того, как их обзовут «ничтожествами».

Когда Создатель, после Адама, задумывал Еву, он был крайне серьезен и сказал себе: «А теперь шутки – в сторону!»

У каждого – своя правда. – говорят одни.

Если так думать, – возражают другие, – вам сядут на голову.

С детского садика нам внушают: «Вы еще молоды, у вас все впереди, – а потом как-то сразу без паузы объявляют: – Ваш поезд ушел. До свидания!».

По утрам, когда отступает усталость, мы – действительно, молоды. Мир – прекрасен. Но что-то мешает к нему относиться серьезно. Серьезна лишь боль – в любых проявлениях. Подозреваю, что в жизни «слабого пола» она занимает ведущее место. Натура женщины, без сомнения, тоньше, однако все дело – в терпимости. Мужчина терпимей к мужчинам, чем женщина к женщинам, что, и сказалось при «раздаче ролей».

 

8.

Возле подземки на площади Рассела, я наткнулся на студию электронной почты (E-mail) и не смог устоять перед детским желанием зайти и отправить знакомым: «Привет из Лондона!». Уже вынул блокнот с электронными адресами и присел за компьютер, когда понял, что ничего не получится. В качестве обратного рассчитывал дать адрес студии, но не тут то было: оказывается, я мог воспользоваться только личным московским адресом. Послание, в этом случае, прозвучало бы странно, вроде «привета из-под кровати». «У старика, на минуточку, крыша поехала». – скажут знакомые.

Положив ногу на ногу, Хухр, ожидал на скамеечке в сквере. Попробовал бы он так вот рассесться в Москве – бомжи и мальчишки живо пооборвали бы пух. Я представил себе, московского «бобби», возникшего, словно из-под земли: «Документики!» «А хухры – не хухры?» – ответил бы хухр, проскальзывая между ног у «блюстителя».

В завершение вечера я решил махнуть в Тауэр.

Женщины нашей группы, как-то заполночь после девичника, вдруг придумали: «А не махнуть ли нам, девоньки, в Тауэр?». Днем их прельстили краснощекие ряженые – «мясоеды». Ночью крепость встретила мрачным молчанием и хладнокровным бобби у металлических врат. Накуражившись, дамы шумной толпою с песнями двинули через город обратно, вдоль по Флит Стрит, по Стрэнду, по Риджнт Стрит, да по Оксфорд Стрит, распугивая прикорнувших возле теплых дверей магазинов бродяг.

Когда я выбрался из подземки на станции «Tower Hill» (Тауэрский Холм) и вышел на площадь, понял: все-таки – уже вечер. Солнце стояло низко над крышами Сити.

Лондонский Тауэр «Tower of London» – сокровеннейшая достопримечательность города. В старину крепость охранял сорок один страж. Их называли «beefeaters» (мясоеды). В голодные годы, мясо давали только защитникам – отсюда и прозвище. В наше время Тауэр охраняет полиция, а «мясоеды» – лишь дань экзотике (у них иные обязанности).

Входные билеты больше не продавались. Туристы уже покидали крепость. В толпе расхаживали пожилые краснощекие «стражи» в длинных черных камзолах с алой короною на груди, в лихих котелочках эпохи Тюдоров. «Мясоеды», несмотря на усталость и возраст, еще кокетливо поводили плечиками, делали ножками кренделя, сохраняя бодрую стать и видимость жизнерадостности. Это наводило на мысль, что где-то в складках одежды, за блестящими пуговками и жеманными вырезами, за красно-черным поясом с серебряной пряжкой «вдохновляюще» булькает «горячительное».

Мой диалог с «мясоедом» звучал приблизительно так:

Извините, я боюсь, сегодня мне в Тауэр не попасть.

Я тоже боюсь.

Извините, как же мне все-таки попасть в Тауэр?

Не беспокойтесь. Пожалуйста, приходите завтра с утра и как раз попадете. Простите, вы откуда будете?

Из России.

Превосходно! Вам повезло: завтра у вас будет русский гид.

Я поблагодарил, еще раз убедившись, что доброжелательность – одно из лучших качеств, способных поднимать дух.

Я бродил вокруг Тауэра, как лиса вокруг винограда: «видит око, да зуб неймет», решив в этот раз, ограничиться наружным осмотром. Крепость имеет овальную форму длиною почти с километр (вдоль набережной) и метров семьсот в ширину. Со всех сторон, кроме обращенной к реке, она окаймлена зеленым газоном, бывшим когда-то дном фортификационного рва.

Перед главным входом, на западе крепости, находились кассы, кафе, магазинчики с сувенирами и стоянки машин. Отсюда я и двинулся по часовой стрелке вдоль кромки газона. По левую руку был город, по правую – причудливое нагромождением приземистых стен, казематов и башен из почти неотесанного серо-желтого камня. Над цитаделью торчал главный замок «White Tower» (Белая башня), по которой, собственно, городище и названо Тауэром. Хотя московский Кремль и лондонский Тауэр сооружались, как крепости, и второй лишь на год старше первого, разница между ними – разительная. Кремль – павлин, распустивший хвост. Тауэр – беркут на камне. Для сирых русских – златоглавые церкви и роскошный метрополитен. Для процветающих подданных Её Величества – унылые норы подземки, аскетически скромные замки и храмы.

Магистраль, огибавшая цитадель с востока, вела на Тауэрский мост. Я пересек ее и спустился к реке. За решетчатой изгородью было что-то вроде яхт-клуба: современное здание, широкими окнами обращенное к маленькой гавани с частными яхтами у каменных пирсов. Свернул в арку направо и, сделав еще шагов двадцать, наконец, поднял голову.

Надо мной было то, что я уже видел десятки, может быть, сотни раз на открытках, проспектах, на экранах кино и ТВ. Подобно Эйфелевой башне в Париже, Тауэрский Мост «Tower Bridge» давно стал символом Лондона. Но вблизи нужно бешено крутить головой, чтобы охватить его взором. Впечатляли размеры четырех башен (двух малых береговых и двух гигантских, стерегущих фарватер). Между береговыми и центральными башнями на ажурных бело-голубых фермах висели длиннющие боковые пролеты. Смотровой мостик, соединявший верхние этажи центральных башен, казался кружевным. Сами они стояли на мощных обтекаемых волноломах, напоминающих военные корабли, где на палубах рядом с опорами стояли смешные домики для мостового хозяйства и инвентаря, как будто нельзя было найти для этого место внутри сооружений, пестревших проемами окон, лепниной, наличниками, балкончиками и угловыми башенками, повторявшими архитектуру крепости. Мост поражал обилием подробностей, которых я раньше не замечал. Его хотелось разглядывать, как ювелирное украшение или замысловатую безделушку тончайшей работы.

Я шел по высокой пешеходной набережной, – детали постепенно сливались, и «Tower Bridge» все больше обретал привычные очертания. Теперь слева была Темза, справа – почти на одной высоте со мной – стены Тауэра. Отсюда, «пролетев» над крепостью, взгляд упирался в Тауэрский Холм, где была станция подземки, а в былые времена находилось лобное место, притягивавшее стаи воронов-падальщиков и толпы жадных до кровавых зрелищ обывателей.

В стене крепости, посредине между мостом и главным входом, стояли, так называемые, «Ворота предателей» «Traitors` Gate». Внизу под набережной есть арка с подъемной решеткой, и тайным причалом, где Темза проходит в крепость к каменной лестнице. На лодочках-«воронках» «опричники» Тауэра доставляли сюда свой «улов» и прямо в башне «разделывали». Есть там два помещения. Одно, – где люди ждали, когда дойдет очередь, слушали и жалели, что родились на свет. Другое – для «последней беседы», где они во всю глотку озвучивали то, что от них желали услышать, лишь бы скорее все кончилось.

Оставшееся после «разделки» месиво вываливалось обратно в Темзу, и… концы в воду. «Рыбешку» крупнее растаскивали по казематам для более «утонченных» бесед.

Я протянул фотоаппарат приятной леди в летах и попросил сфотографировать на фоне моста. Она, не без удовольствия, щелкнула. Знала бы, с кем связалась, не улыбалась бы.

На фотографии хорошо вышел мост, над мостом – стайка птиц: то ли чайки, то ли вороны, то ли хухр баловал.

Солнце садилось. Пора было возвращаться в гостиницу. В мои годы немыслимо столько таскаться без отдыха.

Наконец, забравшись под одеяло, долго гасил раздражение, и взывал к справедливости, внушая себе, что при любом раскладе, исключение из экспозиции огромнейшей части планеты – дело немыслимое.

Пытаясь выгородить британцев, придумывал разные доводы и оправдания, допуская, например, что часть комплекса – на ремонте, и экспонаты перенесли в филиал (хотя я не слышал об этом и не читал объявлений, но мог допустить). Или, подобно импрессионистам в Национальной Галерее, целый раздел, по этическим соображениям, временно поместили в «карцер». Или в истерике я, просто, кружил на одном пятачке, (со мной и такое могло приключиться).

 

9.

Постепенно я успокаивался и даже улыбнулся пришедшему на ум двустишью, в котором Уильям Шекспир как-то попытался объяснить ситуацию:

«Твой нежный сад запущен потому,

Что он доступен всем и никому». – сонет № 69

Чтобы уснуть, применил обычный прием: пробрался мысленно внутрь аппаратной кабины, стоящей на дне укрытия под маскировочной сеткой. Здесь, за фланелевыми занавесками царила ночь. Уютно жужжали шкафы. Внутри их бушевали электронные вихри, дающие о себе знать мигающими язычками огней.

Отсветы экранов терракотовыми масками лежали на лицах моих солдат-операторов.

Антенна на вершине утеса, посылая сгустки энергии, ловила их отражение. Оно и высвечивалось в виде дужек, размытых пятен, и кучки «местных предметов» в центре экрана.

Следуя взглядом за электронной разверткой, операторы «обходили дозором» пространство. Каждый штришок им знаком. Появление новой вспышки – новой «неровности», о которую «споткнется» импульс энергии, – не останется незамеченным.

Прыгая на стульях-вертушках, подлаживая и подстраивая капризные блоки, ребята будут «разделывать» пространство на сектора и сегменты, чтобы приблизить расширить, исследовать под разным углом, выявить принадлежность, скорость, структуру и высоту появившейся цели, а затем послать информацию на планшет командного пункта.

Прислушиваясь, к аппаратному гулу, к спокойным голосам «ребятишек», я засыпал.

Засыпая, увидел парадную дверь и вошел в нее. Длинная лестница вела вниз. А затем опять – коридоры. Вокруг – чистота, ни пылинки, ни паутинки. Потолки – свежевыбелены. Запах лекарств. Отворив стеклянную дверь, снова увидел себя на перроне «Паддинктон-кольцевой». Кирпич – совсем новый только что обожженный. Кладка – искусная; окна – прозрачные, рамы свежевыкрашенны. А над всем этим – желто-синий навес. В открытый торец между крышами зданий бил солнечный луч. Наверху жила улица. Цокот копыт и грохот колес проезжающих кебов усиливались резонатором полости. В этот продвинутый мир метрополитена на паровой тяге проникали и другие звуки из настоящего прошлого: ржание лошадей, призывные крики продавцов газет. Зато не было фырчанья двигателей и шелеста шин.

На скамейке в конце перрона, листая книгу, сидел молодой человек. В моем доме есть портрет в белой раме. Друг семьи когда-то нарисовал меня молодым с книгой в руках. Юноша на скамейке отличался от нарисованного лишь высоким воротничком с черной бабочкой. Приближаясь, я чувствовал, что улыбаюсь, подмечая цыплячьи черты «себя молодого».

Неожиданно юноша посмотрел в мою сторону и стал подниматься. Лицо осветила радость. Он выронил книгу. «Однако, какой ты неловкий!» – подумалось мне. Я, вдруг, догадался: он смотрит не на меня… сквозь меня. Какое-то милое златоволосое существо, обдав жаром и счастьем, словно выпорхнуло из моих рук. Он вскрикнул «Бесс!» (по нашему Лиза). Она простонала: «Ивли!» (ласкательное от Эвлин) и упала ему в объятия. Когда я приблизился, юноша сидел на скамейке. Бесс – у него на коленях, изогнувшись и прижимаясь всем телом. Их руки ласкали друг друга. До меня доносились слова: «Я люблю тебя Бесс!», «Я люблю тебя Ивли!» «Я люблю тебя…» – странно: у нас так не говорят ни в жизни, ни в кино, ни на сцене… ни даже во сне: считается «книжным».

Какой-то смешной паровозик вытащил из «преисподней» вагончики, протянул вдоль перрона и утянул в «преисподню» с другой стороны.

У скамейки лежала книжица, оброненная молодым человеком. Я прочел «MANIFISTATION OF» (Явление народу). Я сделал еще один шаг, ощутив аромат душистых, как свежее сено, волос. Охватила великая нежность к юным созданиям.

Вспомнив своих малышей, протянул руку. Была у меня особая ласка: я опускал ладонь сверху, пока не касался едва ощутимой нематериальной опоры и нежно-нежно вел по незримой поверхности. Возможно, они ощущали тепло или что-то еще. Казалось, они готовы были свернуться в ладони моей, как в уютной постельке. Трудно представить себе, что мы сами снимся другим: и людям, и кошечкам. Главное, – какими мы снимся.

Не знаю, что ощущали сейчас эти двое. Но девушка на мгновение открыла глаза и, точно смахнула с себя паутинку. Этот жест поразил. Сколько раз я сам, таким образом, смахивал что-то незримое, убежденный, что никого рядом нет. Я оглянулся. У выхода, стояла моя незнакомка в темном плаще. В ту же секунду я понял, ладонь моя висит в воздухе над опустевшей скамьей. Я выпрямился и поплелся со станции. «Паддингтон» напоминала гулкую сцену. Не было только зала со зрителями. Сон был не прочный. Я двигался, сознавая, что сплю, и сверял свое состояние с хулиганской идеей о вынесенной в пространство душе, о снах, где подспудному дано проявляться, где остается «дежурная связь» и мы на «ослабленном поводке» бродим в причудливом мире. Я как бы спал и параллельно вторил зады своего суемудрия. Приблизившись к незнакомке, я, улыбаясь, сказал:

– Извините, мадам, но вы не обманите. Я догадался, вы мне сейчас только снитесь.

– Догадливый вы мой, идемте отсюда, – сказала она низким бархатным голосом и, повернувшись, пошла. Я нерешительно двинулся следом.

Когда ведут, становлюсь беспомощным, перестаю замечать дорогу и следить за происходящим вокруг. Я сомневаюсь, что это свойственно всем или многим. Важно, что слабоволие свойственно мне. Я отношусь к тем, кто черпает силы из внутреннего мира идей, эмоций и впечатлений. Но один на один вынужден отвлекаться на внешние «вызовы»: ориентироваться в пространстве, отвечать на вопросы, обдумывать, принимать меры куртуазности или защиты. Но когда ведут, утрачиваю самостоятельность и, погружаясь в себя, как модель стагнации, и в жизни, и во сне становлюсь беспомощным.

Этот странный сон кончился обыденно просто. Незнакомка долго вела по лестницам, переходам и улицам и, в конце концов, наведя порядок, «увела» меня с Паддингтон, как с чужой территории сна, в следующее утро, где я проснулся один в моем номере, в моей постели. По характеру сон был почти такой же, как тот, что приснился днем: в меру путанный, в меру странный и фрагментарный. Но в этом коротеньком сне уже появились слова. В том числе у меня. Почему-то в Лондоне я стал выискивать в сновидениях места, сюжеты и персонажи, которых у меня раньше не было. А вот сюжеты, связанные с моей прошлой специальностью, проходили, как нечто само собой разумеющееся, даже родное.