1.
В это утро я ощутил прилив богатырской силы – не просто подъем, а настоящий «рецидив» молодости. Приняв душ и одевшись, пружинящим шагом, отправился завтракать через подвал и открытый участок, отгороженный от тротуара перилами. Две пушистые кошечки одинаковой масти дремали на этих перилах. У обеих соблазнительно свисали хвосты. Я легонько потянул за один и… услышал: «Руки прощь!» «Ага, – хухр.» – подумал я и, для чистоты опыта, сразу дернул – второй. «Прощь! Я шкажал!» – прошипел Хухр. «И здесь – ты!? А где же хозяйка?» – и почти тут же заметил ее на козырьке входа. «А ты, однако, агрессор!» – подумал я – о приятеле… «От агрешара шлышу!» – ответили в унисон обе «кошечки». Хухр читал мои мысли.
Накануне, обойдя Тауэр, я вернулся «домой» по «District line» (Районная линия подземки), с пересадкой на станции «Earl`s Court» – не то «Графский Суд», не то «Графский Двор». Мог бы, конечно, доехать без пересадки, по кольцевой, но очень устал – лишний раз не хотелось испытывать ее колдовство.
У меня был приятель – знаток мистики и каббалистики. Одно время я пресерьезно болел. А, выкарабкавшись, дозвонился по телефону. Хотелось прокукарекать, что еще жив. Но он меня оборвал: «Об этом – не надо!» – и свел разговор на нет. Сначала я испугался: а вдруг он, действительно, знает об «этом» такое, что от меня утаили. Шли годы, и отношения наши «усохли». Он уже не хотел ни встречаться, ни общаться по телефону. Потом я нашел объяснение, возможно, сомнительное. Что если согласно каббалистическим выкладкам, я давно уже должен был отдать Богу душу. Но что-то там не сработало, – магия дала сбой. И получалось, что, выжив, я невольно оскорбил его убеждения. Виноват! Но, честное слово, я не нарочно! Это не так уж смешно, если вспомнить, что еще до недавних времен рыбака-чукчу, упавшего с лодки, не только не бросались спасать, но, отгоняя, били веслами по голове, приговаривая: «Уходи! Он тебя, однако, забрал!» Может быть, для сурового берега это даже естественно. Но, согласитесь, к нормальной, вроде бы цивилизованной жизни, это, как-то не добавляет уюта.
Оказавшись на знакомом перроне, я вспомнил последний сон и задумался: было похоже, что станцией Паддингтон-кольцевая и даже этой скамеечкой мог пользоваться человек, связанный со мной более, чем родственными связями – связями идентичности. Наши с ним жизни мелькнули в разное время. Лишь на миг мы совпали в пространстве, но этого было достаточно.
Я не мог только знать одного: из свидетеля давних событий скоро мне предстояло стать их участником.
В предыдущие дни я осторожно «ввинчивался» в чужой мир, нащупывал путь, прислушивался. Нынче, вопреки моей воле, какая-то сила быстро и мощно вовлекала меня в поток действий. Cегодня я ничего не боялся и решил начать с Тауэра.
То, удаляясь, то, приближаясь, во мне играла созвучная настроению музыка. Она ударяла в нос и искрилась, как шипучий напиток. В ней было много улыбок, божественных талий, море цветов и роскошных нарядов. Это не очень вязалось с целью поездки в сумрачный Тауэр, которому я решил посвятить этот день. Но меня не смущало. Вальсы Штрауса будоражили и пьянили меня. Хотелось быть наглым, совершать глупости, целовать женщин…. И тогда я снова увидел свою «луноликую» (так я теперь называл про себя незнакомку в темном плаще), и меня потянуло к ней, как мальчишку. Но как раз пришел поезд, и женщина села в вагон. Я едва успел заскочить – в соседний.
Следующая станция была «Эдьжвар роуд». Будучи ровесницей «Паддингтон», она даже не имела навеса. Дикторы в поезде по несколько раз повторяют названия. Звучали они непривычно, но, чем непривычнее – тем лучше запоминались. А на следующей – «Baker Street» («Бейкер Стрит» – правда, знакомое название) на перрон высыпала целая ватага девчушек со школьными ранцами, в темных чулках грубой вязки, в джинсовых куртках и юбочках. В отличие от наших девчонок, они не визжали, не дергали друг друга за косы, а вели себя, как степенные леди. Здесь я чуть не упустил незнакомку. Она проскользнула шагах в пяти от меня. Я бросился следом – по перрону и дальше – наверх. В вестибюле, где играл небольшой джаз-банд (совсем как у нас в переходах), за спиной «луноликой» возник широкий в плечах седой джентльмен, тоже в темном плаще, и заслонил собой даму. Выйдя на Бейкер Стрит, они повернули налево за угол, на Мерильбон Роуд (Merylebone Road).
Джентльмен с седой головой служил мне ориентиром среди прохожих, спешащих куда-то вдоль вереницы серых непримечательных зданий. Но я уже начинал сердиться. Хотелось приблизиться и спросить незнакомку, какого рожна она то и дело встает у меня на пути, а затем исчезает. Эта манера казалась бестактной и вызывающей. Она раздражала и утомляла меня. В своем стариковском упрямстве я не хотел признавать за другими (тем более совсем незнакомыми) право на серьезный резон.
Когда прошли планетарий. Седой, наконец, обернулся. На широком китайском лице сияла улыбка. Джентльмен, не спеша, снял плащ, аккуратно сложив, сунул – в урну для мусора и наклонился, чтобы поправить шнурки… «Балда!» – обругал я себя, убедившись, что зря терял время: моей незнакомки за ним уже не было. Стоя на четвереньках, «китаец» сделал ладошкой салют и, окончательно обернувшись хухром, исчез «в ногах» у зевак. Это были не просто «зеваки». Я стоял в хвосте длинной очереди к музею «Мадам Тюссо». Думал вернуться в подземку, но люди все прибывали и прибывали. Сзади их уже было больше, чем – впереди. Кому-то понадобилось помешать моим планам и сорвать посещение Тауэра, направив в музей восковых фигур. Это было похоже на заговор. И без участия хухра тут, конечно, не обошлось.
Через каждые пять минут в кассу запускали пятнадцать человек. По мере движения очереди, росло предвкушение чуда.
Музей Тюссо являлся не просто коллекцией кукол, а – театром восковых фигур, хотя и считался зрелищем не очень высокого сорта.
Один из пионеров человечества ископаемый азиат – «синантроп» жил так давно, что само его время обратилось в базальт. Но сегодня в очередях перед всеми западными музеями, где мне приходилось бывать, как и здесь у музея Тюссо, сияли высоколобые лица его потомков. Щебетавшие рядом японцы, китайцы, корейцы, вьетнамцы, принадлежа одной расе, общались на колониальном английском, в котором были сильнее меня. Однако мне были понятны их реплики, как если бы это была московская молодежь, вдруг забывшая о такой «части речи», как мат.
В 1955 году я служил в Китае. По праздникам местные власти нас угощали концертами. Позже (в Москве) я бывал на спектаклях Китайской Оперы. Люди плевались: «Черте что, а не музыка!». А я вспоминал Ляодун, туманы над бухтой, остроконечные сопки, круглые фанзы, седеньких старушенций в белых носочках на ножках-копытцах. Вспоминал вкус нехитрой скоблянки в деревенской харчевне, вкус восхитительной местной водочки – «жемчуг». И музыка воспринималась иначе: из безумных глубин просачивались «капельки» звуков похожих на звоны тарелочек, клацанье чашечек, грохот свалившейся стопки посуды, нервный звук струн, визги «смычковых», выкрики старцев тоненькими голосами: «У-и-и-и-и!», «Я-у-и-и-и!», «Ю-у-а-а-а!» – звучала жалоба (боль, ужас, отчаяние) первобытной души, вырванной из тенистого «закулисья» утробы в пекло битвы на выживание.
Купив билет, вместе с публикой я поднялся на четвертый этаж. Там был какой-то «предбанничек» – вестибюль, где слева и справа стояли лакеи во фраках, указывающие, куда нам идти. Только пройдя помещение, догадался, что они – восковые. Меня завлек сюда не «художественный интерес» (я знал, что в таких экспозициях – масса халтуры), не любопытство к музею, родившемуся во времена Марии Антуанетты, а странное ощущение зова судьбы, похожее на предчувствие неожиданной встречи.
Распахнулись стеклянные двери в огромную «бальную залу». И зазвучал торжественный трагический вальс Арама Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад». В его сладостных и пугающе грозных волнах метался демонический дух поэта. К горлу подкатывал ком.
2.
Было людно. Слышались возгласы, смех, которые так же, казалось, звучали трагически. Беспорядочно, как частицы – в капле воды, двигались молодые потомки синантропа. На них удивленно и гневно таращились великосветские дамы в длинных одеждах с кружевами и рюшечками, великолепные лорды, с бородками и без бород, в париках, котелках и с открытыми лысинами, монархи, генералы и маршалы, увешанные звездами, как новогодние елки, усатые магараджи в чалмах во всем белом. Мелькали шаманские бубны, африканские барабаны. А над всем этим витал завораживающий медленный вальс – вальс рыдание, вальс преддверие смерти… но смерти не как пустоты, а как чего-то значительного и потрясающего. Удивительный «карнавал» образовывал круговорот. Вот в такт с торжественной музыкой высоко поднимает коленки группа индейских вождей, в уборах из крашеных перьев. А вот… Погодите… Кто это там суетится с голеньким черепом, словно облитым вареньем? Ба! Да на этом «балу» выступает и наш, российский, «танцор» со своей Раисой Великой! Здесь – не то, что в Британском Музее.
Вдоль стен – плечистые рок-музыканты с гитарами, как с автоматами, наперевес. Движение кроме вращательного имело и поступательный вектор. Втянутый в «вихрь», я будто песчинка носился по анфиладе залов и зальчиков, пока с «потоком» не вывалился на лестницу, этажом ниже, где в выцветшей униформе скалился восковой Адольф Гитлер. Пухленький круглый танцовщик, напоминавший Уинстона Черчилля, с разбегу налетел на него и, отскочив, точно мячик, «закатился» в открытую дверь с надписью: «Детям до 12 лет и нервнобольным вход воспрещается!». Всех потянуло за ним. И музыка стала захлебываться. От надвигавшейся тишины веял холод застенков. Всем стало жутко.
Фигуры двигались вниз, в полутьме, по скользким ступеням. Доносились рыдания, стоны и приглушенные крики. В воздухе стоял смрад тюремных параш и гноящихся ран: мы попали в «камеру ужасов». Слева и справа были решетки, за которыми гнили заживо узники, шли допросы с пристрастием, приводились в исполнение казни. Кого-то вырвало. Толпа ускоряла шаги, спеша убраться с проклятого места. Коридор поворачивал. В темных углах его происходили страшные вещи, на которые невозможно смотреть. Какого-то толстяка вешали на крюк за ребро как тушу свиньи. Он еще дергался. Толпа уносила ноги, спотыкаясь на грязных ступенях, пока, не выбралась на залитую солнцем площадку. Стекла огромных окон были обращены на юг, чтобы люди, щурясь на свет, мгновенно забыли мрачный кошмар и, не переводя дух, потянулись к распахнутой двери напротив.
Ворвавшись в нее, толпа, неожиданно, оказалась загнанной в знакомые (по Хитроу) зигзагообразные стойла. Движение обрело чинность. Никто не рвался вперед. Как жесткий корсет поддерживает столб позвоночника, так металлическая конструкция придавала толпе форму очереди. А очередь – это уже почти строй – колонна, гипнотизирующее ритуальное шествие, шарканье в никуда.
Казалось, я уже давно ощущал близость хухра, периферийным зрением замечая, как он носился по залам, лез под юбки, кафтаны и полы мундиров, чтобы вселяться и оживлять. Больше того, теперь я готов был поклясться, что это его стошнило в «камере ужасов»: мой заговорщик оказался чувствительным малым.
Все сонно передвигали ноги, влекомые туда, где одна за другой, проплывали черные тени, «вычерпывая плоть за плотью толпу». Скоро я очутился на ровной площадке, напоминавшей перрон. Справа «подкатывали» старинные «кебы» (на электрической тяге). Служители рассаживали «публику», кто с кем хотел, и отправляли «экипажи» в провал, курившийся сизою дымкою снов, немыслимых заморочек и мистификаций. Мелькавший неподалеку Горби, устроился в обществе Тетчер. Все улыбались. Как-то так вышло, что я оказался один: никому не хотелось составить компанию подозрительному старикашке.
Было просторно, и, при желании, я мог даже лечь. «Кебы» срывались с места один за другим. Как только мы тронулись, стало темно. Затем пришло ощущение утра – восхода и детской истомы. Мелькали тревожные блики. Я не был уже стариком, а был воплощением юности с глазами в пол головы, как у мухи.
Сверкая, звенели мечи. Трещали доспехи и кости. На остров высаживалась нормандская рать. Тут и там вспыхивали сражения. По берегам и долинам рыскала смерть. Разлетались ошметки разодранного «витка времени» под номером «1066». Декорации, куклы-марионетки, живые актеры, движущиеся картинки, тени и дуновения – все сливалось в нечто грубое, примитивное, хищное. А потом были трубные звуки. С иголочки новенькое Вестминстерское аббатство «короновало» Вильгельма Завоевателя. А «колея» вела дальше.
Это и был Театр Мадам Тюссо. Театр истории. Вдоль колеи расставлены «вехи». Картинки мелькали одна за другой, как список дат в конце хроники.
Год 1538. Торжество Англиканской церкви. Почти библейская сцена: король Генрих восьмой, изгоняет католиков из монастырского сада (будущий «Ковент Гарден»).
Год 1558. Англиканка Елизавета Первая, заключена в Тауэр католичкой-сестрой и готовится к эшафоту… но, вместо этого, восходит на трон, а головку на плаху кладет шотландка и католичка – Мария Стюарт.
1588 год. Панорама морского сражения. Флот Елизаветы-мудрой громит «Непобедимую» армаду Испании.
Год 1599. Театр Шекспира. «Гамлет». Явление призрака отца.
1605 год. «Пороховое покушение». В день открытия Парламента злоумышленник Гай Фэйкес (Fawkes) застигнут королем Джеймсом Первым, подносящим огонь к фитилю, чтобы взорвать парламент и короля. Ежегодное сожжение соломенного чучела Гая Фэйкеса, в честь спасения монархии.
На следующем «витке» монарх и парламент – враги. «Круглоголовые» – сторонники Парламента, во главе с Оливером Кромвелем, поддержанные купцами и пуританами (фанатичное крыло реформации) – побеждают «кавалеров» (cavaliers – пижонов-роялистов).
1649 год. Апофеоз революции: король Чарльз Первый, обвиненный в измене, лишается, на минуточку, головы.
1660 год. Островитянам надоела набожность пуритан – монархия возвращается. У власти – король Чарльз Второй – любитель искусств и женщин. Его правление отмечено чумой 1665 года, унесшей около половины жителей, и пожаром 1666 года, спалившим в столице восемьдесят процентов жилья. Картины этих несчастий призваны ужасать.
Больше ста лет (1714—1820) длилась «Георгианская» эпоха. Аж четыре короля Георга – подряд! Звучат «Кончерти гросси» (Большие концерты) великого английского композитора Генделя. Выписанный из Германии, отчасти потому, что был тезкой монархам, «Георг Фридрих Гендель, – как о нем пишут, – в течение пятидесяти лет регулярно поставлял ко двору венценосных заказчиков свои оперы, оратории и концерты, в основном, на библейские темы». Под звуки умиротворяющей музыки Георги благополучно проспали колонии в Новом Свете, чем поспешествовали образованию Соединенных штатов Америки.
1805 год. Адмирал Нельсон в битве при Трафальгаре доказывает, что Британия – все еще царица морей.
1815 год. Величайший полководец, фельдмаршал герцог Артур Уэлсли Веллингтон, в битве при Ватерлоо завершает разгром императора Наполеона. Мы наблюдали из кэбов фрагменты сражений (на суше и море).
Викторианская эпоха (1837—1901 гг.) Королева Виктория правила долго и плодотворно. Дворец, Crystal Palace. 1851 год. Великая Выставка (Great Exhibition). Панорама города: новые мосты, здания, улицы, набережные, первое в мире метро.
Вторая половина Викторианской эпохи. Повозку теперь катило не электричество, а лошадка (очередной шедевр хухра). Судя по тому, как она ржала, виляла хвостом, «отбивала» копытцами, ей было весело. Откуда-то справа и снизу послышались крики: «Эвлин! Эвлин! Возьми меня, Эвлин!» Стало жарко: вместо «пунктира» английской истории, разворачивалась иная история. «Эвлин! Ты слышишь меня? Это я!» – звал девичий голос. Свесившись вправо, заметил Бесс. Она протянула руки. Я подхватил ее, – через мгновение мы уже обнимали друг друга.
В повозке лежал мой багаж. Я спешил на станцию, чтобы отправиться в Дувр, где стояла ходившая в Александрию «Святая Тереза». Сообщение об отплытии пришло неожиданно, когда Бесс не было в Лондоне. Не успев попрощаться, я оставил записку. Какое-то чувство просигналило ей о разлуке. В отчаянии Бесс «прилетела» в столицу и перехватила мой кеб. Я не мог ее взять с собой. Вот устроюсь на месте – приеду за ней.
Я почувствовал, как дрожат ее плечи.
Эвлин! Боюсь… тебя потерять!
Я тоже…
Ты мог бы остаться?
Увы, подписан контракт…
Слова звучали отрывисто, казались сухими, бессвязными. Мы оба, как будто теряли рассудок. Ладонь коснулась щеки (О, блаженство!), скользнула по шейке, спине и груди, через «тронные залы» напористо устремляясь в глубины, в такие неведомые «капеллы» и «кабинеты», куда посторонним вход запрещен. «Двери» срывались с петель, пути распрямлялись, все, разворачивалось навстречу, распускалось, нежилось и трепетало, следуя трогательным подсказкам природы, когда стыдливость только усиливает желание. Ее руки сжимали меня в отчаянной хватке. Но я не чувствовал боли, не сознавал ничего, кроме мощного, сладостного притяжения. Мы задыхались от счастья, издавали непроизвольные стоны, повизгивания. Мы истекали кровью, исходили земляничным благоуханием здоровых желёз. Возможно, со стороны, это выглядело чудовищно. Такое лучше не видеть, чтобы не расстраивать воображение. Я, как врач, это знаю. Хотя удачливый мотылек, наверняка, знает больше.
Когда, обессиленная, она свернулась у меня на коленях, лаская, обронил я слова Архангела из Евангелия от Луки: «И вот зачнешь во чреве и родишь Сына.» Бесс отвечала одними губами – от туда же: «Да будет мне по слову твоему».
Все кончилось: я остался один. Кеб больше не двигался. Не было ни лошадки, ни Бесс, ни моих саквояжей – только белые стены и потолок. Но сладкий туман, что на миг из ушедшего времени принесла мне душа, дал безумную роль. То была не какая-то форточка в прошлый мир, то была сама жизнь, вдруг, ворвавшаяся и сейчас же умчавшаяся из-под ног неизвестно куда, и – пронзившая мыслью, что, в конце концов, также умчит из-под ног неизвестно куда и та жизнь, в которой я еще есть. Было не грустно, а скучно даже клонило ко сну.
Небольшой коридор вел на улицу через зал сувениров. Восковые фигуры – теперь статуэтки на стендах. Потомки синантропа, улыбаясь, тянули к ним пальчики и нежно «мяукали». В зеркальной витрине мелькнула моя незнакомка: пришла, убедилась, что я еще «ползаю» и… улетучилась.
Опустошенный, я «выполз» на воздух, ибо довольно поношен для чувственных игр. Случившееся немного смущало меня. Это даже нельзя было назвать приключением или «шуткой Морфея» – просто, взял, да сыграл незаметно какую-то роль и… забыл, что это был я.
3.
«За тридевять земель» к Тауэру ехать уже не хотелось. И я сократил план до минимума. Теперь он состоял в том, чтобы по Мерильбон Роод доплестись до Бейкер Стрит, повернув за угол, пройти еще метров четыреста и заглянуть в музей, посвященный личности, известной каждому нашему школьнику.
Так я и сделал. В конце пути, перейдя Бэйкер Стрит, попал в магазин сувениров, где приобрел брелочки с картинками, какую-то мелочь, а за одно и входной билет. Чтобы попасть в музей, надо было снова выйти на улицу и войти в соседний подъезд, вполне современного, по российским меркам, серого четырехэтажного здания. На первом (земляном) этаже (Бейкер Стрит 221-б) будто бы размещались апартаменты хозяйки – миссис Хадсон. Я поднялся сразу на следующий – где по замыслу располагались спальня и кабинет Шерлока Холмса. Помещения выше «отводились» доктору Ватсону.
Дом был построен в девятнадцатом веке, но кроме оконных переплетов, в нем не было ничего «викторианского». Может быть, наши фильмы о Холмсе (с Ливановом, Соломиным и Риной Зеленой) кажутся англичанам «развесистой клюквой», но невозможно разрушить с детства сложившееся представление о легендарном жилище и его обитателях. Музей казался большим сараем – хранилищем реквизитов, взятых на прокат из театра. Здесь выставлялись «важные мелочи»: колбочки для химических опытов, «знаменитая» скрипка, сейф и прочие вещи. Казалось, ничего не упущено. Но что-то смущало. Не то, чтобы ощущалась подделка. Было похоже, что я вообще ошибся подъездом. Помещение освещали два огромных (от пола до потолка) окна. «По описанию» доктора Ватсона кабинет был слегка тесноват, и Холмсу достаточно было одного шага, чтобы выйти из спальни, находившейся в задней комнате, и задернуть в кабинете шторы. Как бы ни был Холмс длинноног, но в музее для этой цели ему понадобилось бы не меньше пяти шагов. Впрочем, стоит ли быть таким мелочным.
Посетители фотографировались в кресле «хозяина». Оно тут служило аттракционом, вроде нарисованного базарного всадника с дыркой для головы. Но потомков синантропа здесь почти не было. Зато слышалась славянская речь.
Хотелось подняться «к доктору Ватсону»… Но лестница меня «доконала». Она, вообще, мало чем отличалась от лестниц где-нибудь в Люберцах, Уссурийске или Анапе, если, конечно, не брать в расчет «настенную роспись наших пролетов». И мне расхотелось забираться выше. Когда я вернулся, в кресле Шерлока Холмса, закинув ногу на ногу сидел мой пушистый кривляка. Хухр курил знаменитую трубку, нагло водил «легендарным» смычком по «священным» струнам и щурился от фотовспышек: посетители торопились запечатлеть этот новый выдающийся «экспонат».
Я вышел на воздух, направляясь к подземке, и поминутно оглядывался: казалось, кто-то смотрит в затылок. Дойдя до первого перекрестка, свернул направо, затем – налево на улицу параллельную Бейкер Стрит. Опять оглянулся и убедился, что никого сзади нет. Все это время мысленно спрашивал себя, почему в этом несерьезном музее не было монголоидных лиц, и сам отвечал: эти лица хорошо информированы, а те, кто их направляет, избегают пустой траты времени.
Пройдя еще метров сорок, я рассмеялся, заметив, что двигаюсь точно лиса, заметавшая след. Что-то снова заставило оглянуться. В той стороне, откуда я шел, где-то там, за «Музеем Холмса», в воздухе стояло сияние, как от чудесного купола невероятных размеров. Я обратился к первой встречной старушке, кивнув на север, спросил: «Извините, скажите, пожалуйста, есть там какой-нибудь храм?», использовав слово «темпль» (а temple).
– Mosque (моск), – ответила она односложно, – мечеть.
– Нет, нет! – я замотал головой. – Что-то еще … Большое!
– Большое!? – она повторила вопрос и, подумав, произнесла: – Риджент Парк.
Смысл ответа дошел до меня много позже, а сейчас, поблагодарив старушку, я продолжал идти дальше, ощущая спиной ауру Храма. Метров через пятьдесят ноги остановили меня у кафе. Я подумал, не худо бы перекусить. Первая половина вывески была начертана по-английски, вторая – иероглифами. Еще служа в Порт-Артуре (ныне Люйшунь), я узнал, что каллиграфическая письменность «поднебесной» выражает не звуки, а символы слов, слогов и понятий единые для множества разных народов, населяющих современный Китай. Она появилась два с половиною тысячелетия до Рождества Христова, и отказываться от нее теперь так же немыслимо, как – от самого языка. Из общего числа (пятьдесят тысяч), в литературе используется от трех до восьми тысяч иероглифов, а в повседневной жизни – не больше тысячи. Когда-то я сам держал в памяти пару десятков их начертаний. Но это место в моей голове давно уж задернуто ряской забвения.
Я вошел в кафе.
Принято считать, что в дорогих английских ресторанах еще можно вкусно покушать, но в дешевых – лучше только пить пиво. А вот у турок или китайцев можно вкусно поесть за сравнительно малые деньги, хотя и без шика. У первых я уже побывал. Очередь – за вторыми.
Это была не какая-нибудь «забегаловка». Большой мягко освещенный зал, белые стены, чистые белые столики, стоящие на разных уровнях и разделенные низкими белыми ширмочками, создавали видимость множества кабинетиков для деловых встреч. И никакой экзотики: заведение для «своих», в экзотике не нуждалось. Похоже, тут было место для ланча респектабельных лондонских китайцев. Ощутив себя посторонним, захотел уйти. Но меня уже раздевали, да так весело и так уважительно обхаживая, что я сдался. Черт возьми! Это здорово, когда тебе улыбаются! Мы к этому не привыкли. Я чувствовал, моему организму давно не хватало улыбок.
Уже за уютным столиком, вспомнил, что давно лелеял мечту отведать уточку «по-пекински». Теперь я был близок к ее исполнению. В харчевнях Порт-Артура готовили блюда из морепродуктов, даже трепанги, но об «уточках по-пекински» как будто не слыхивали. Зато теперь об этом талдычут в каждой рекламе.
Подошла прехорошенькая официанточка. Когда-то мы обращались к ним «кунянь» – «девушка-женщина». Разглядывая морщинистое бледное лицо нового посетителя, она готова была прыснуть со смеху. Я представил себе скучную, увенчанную скудной растительностью физиономию с громадным (по китайским меркам) носищем и «прыснул» первым. Моя «кунянь» враз посерьезнела: видно, я что-то вспугнул.
Поздоровавшись, справился про пикинскую утку. Девушка раскрыла меню (англо-китайское), где было несколько вариантов блюд, отличавшихся размерами порции и гарниром. Я заказал – наименьший с картошкой, и, разумеется, – пива.
Бокал принесли немедленно, чтобы скрасить мое ожидание и из расчета, что, одним бокалом – не ограничусь.
Принесли «приборы» – палочки. Вокруг все пользовались палочками. Они должны были служить продолжением пальцев, чтобы схватывать и поддевать ломтики пищи. Когда-то меня учили ими пользоваться. Но это было, можно сказать, в другой жизни. Заметив неловкость, девушка без слов принесла мне вилку и нож. Пиво развязало язык, и, когда она прибегала с какими-то блюдцами или салфетками, я начинал объяснять, что служил в Порт-Артуре, имел знакомых китайцев моего возраста и профессии, и это была часть моей молодости. Она явно была смущена, ибо даже не слышала о городе с таким некитайским названием. Лондонские китайцы – выходцы из других «измерений»: Тайваня, Гонконга, Юго-восточной Азии, для которых континентальный Китай – все равно что «Сайберия» для англичан. Уходя за кухонную ширму, официантка, должно быть, хихикала со своими товарками над смешным старикашкой. А я про себя подумал, что таких старых, наверно, уже нельзя пускать за границу.
Наконец, принесли мою уточку – совершенно не то, что я ждал. В горке очищенных от костей и кожи, аппетитно пахнущих ломтиков (с соевой чесночной приправой) уже ничто не напоминало о птичке. Это была новая для меня кулинарная концепция: никаких «трупов» – еда должна выглядеть так, чтобы угрызения совести не мешали пищеварению.
Наверно, это было ошеломляюще вкусно. Но запах приправы и чудный дымок, исходившие от блюда, вдруг напомнили о другом блюде, связанном с отвратительным случаем, произошедшем в 1955 году, и я ощутил рецидив стыда, который тогда пережил. Воспоминание о нем торчало подобно занозе, которую невозможно не задевать. Моя совесть была уязвлена на всю жизнь.
4.
На острие Ляодунского полуострова, вдававшегося в Желтое море, находится город, прижатый к бухте и рассеченный на две половины горой. Спланированную по линейке Новую часть в основном занимали военные (сначала русские, потом японцы, потом опять русские). Более многолюдную Старуючасть населяли местные жители. В Новом городе находились: буддийский храм, зоопарк, кинотеатр и, отрада молодых офицеров, ресторан «Варьете». В Старом городе – китайские забегаловки, магазинчики восточной экзотики и ресторан «Зеркальный карп», упомянутый в эпопее Александра Степанова «Порт-Артур».
«Зеркальный карп – это что-то! Зеркальный карп – это да!» – восклицали офицеры-приятели, когда о нем вспоминали. Но скоро выяснилось, что никто из них там не бывал. На мое предложение посетить – отвечали: «Не стоит».
– Это опасно?
Да нет! Просто, не стоит. И все!
Уклончивые ответы только подхлестывали мое любопытство.
Наш полк размещался как раз в Старом городе, и я каждый день проезжал мимо почерневшего от времени массивного двухэтажного здания, на фасаде которого шевелилась огромная рыбина из блестящей фольги. Я долго держался, но в один из свободных деньков не выдержал и все же решил «осчастливить» «Зеркального карпа» своим посещением.
В фойе был встречен престарелым швейцаром. Впечатление было такое, будто кланяясь и улыбаясь, старик пытался мне втолковать то же самое, что и приятели: «Мы вас просим, честное слово, лучше к нам не ходите». Но я уже закусил удила: снял шинель, фуражку и передал их «тунзе» (товарищу) – так мы тогда обращались к китайцам мужского пола. Убедившись, что меня не пронять, швейцар указал на лестницу, дескать, что ж, в таком случае, – милости просим – наверх. Лестница тоже была знаменитая – в кованых кружевах, с красными рыбками на зеркальных ступеньках, где кавалер, глядя под ноги, мог оценить не только белье, но и сокровенные прелести своей дамы.
Знавшая несколько слов по-русски официантка усадила меня спиной к залу за столик, стоявший особняком возле двери, и положила тетрадный листочек написанного от руки меню. Я заказал запеченного карпа (блюдо, упомянутое в романе), стакан водки «жемчуг» и бутылочку пробиравшего до слез лимонада «чисвич».
Ожидая заказ, я сидел ни о чем не думая, глядя куда-то в стену поверх стола. Только в молодости удается так запросто выпадать из сиюминутности. В помещении стоял ровный гул китайской «едальни» – мелодичное нежное высокоголосие, украшенное ксилофонным постукиванием палочек.
Во время командировок мне уже приходилось обедать в харчевнях. Там было тесно, но для меня всегда находилось местечко, чтобы скушать скобляночку. Из чашек, напоминавших пиалы, не отрывая глаз от еды, насыщались бобами и травками, люди труда. Они пили чай, лимонад, иногда «синь-хуа» (дешевая водка). И все было «Хо!» (хорошо, порядок, О`key). И никому до тебя дела не было – таков этикет. Поэтому я и в «Зеркальном карпе» не вертел головой.
Когда принесли графинчик, рюмочку и лимонад, я с удовольствием выпил для аппетита.
Наконец, «приплыл» карп – да такой красавец, что глаз не отвести. Он возлежал на овальном блюде, украшенный маслинами, лимонными дольками, зеленью, усыпанный ягодами и пряными зернами. Это был его праздник. Он источал упоительный аромат на все заведение. Страшно было нарушить его красоту. Я сделал для храбрости несколько новых глотков и почувствовал приступ зверского голода. В конце концов, это – и мой праздник тоже. Отложив в сторону палочки, я отважно подступил к карпу с ножом и вилкой. С помощью этих орудий я рвал дразнящее тело красавца, отправляя нежные ломтики в рот. Притомившись, откидывался на спинку стула, чтобы вытереть губы, перевести дух и, сделав для вдохновения пару глотков, с новым пылом вцепиться в жертву.
Не знаю, сколь долго длился процесс первобытного насыщения, но, спустя какое-то время, мне, вдруг, показалось, что рыбы нисколько не убывает. Я видел порезы, уколы вилкой и даже места, где клочьями вырвано мясо. Но это было так незначительно, что блюдо не только не потеряло своей привлекательности, а напротив обрело еще большую соблазнительность, подобно женщине, освободившейся от лишних покровов.
Поразила догадка, а что если карпа заказывают на большую компанию. Сначала все вместе наслаждаются его красотою и благоуханием, потом разрезают, аккуратно раскладывают по тарелочкам, предвкушая удовольствие, поднимают тост в его честь и, затем уже, обмакнув запеченные дольки в соус, отправляют их себе в рот, чтобы, стеная и чмокая воздать должное шедевру природы и поварского искусства…
Я откинулся и уронил вилку. Свалившаяся тишина «давила» на голову, поворачивая ее вокруг шейной оси. Я не мог уже не обернуться, подобно воришке, застигнутому врасплох. Большинство столиков находилось сзади меня, под огромными окнами. Это был «зрительный зал», с завсегдатаями. Меня разглядывали пожилые мужчины и женщины, в черных одеждах (мужчины во френчах, женщины – в брюках и кофтах с белыми воротничками). Скорее всего, поход в ресторан был праздником в жизни немолодого китайца. Здесь он видел опрятных официанток, крахмальные скатерти и салфетки. Те же бобы, та же травка, которые можно съесть дома или в харчевне, тут подавались в красивых «пиалках», были высшего качества и «безумно» вкусны. Если люди знавали лучшие времена, то где, как не здесь, о них вспоминать. Впалые щеки, придавали суровость и особую «китайскую» святость. Не то, чтобы посетители были истощены, – просто, давно не ели ничего стоящего. Скорее всего, до того, как пришла к ним Великая уравнительная Катастрофа, они были людьми состоятельными, даже может быть интеллигентными. Нет! Нет, они мне сейчас не завидовали. Что угодно только не это. Я был от них слишком далек. По сравнению с этой древней цивилизацией, моя – выглядела недоноском, выросшим в круглом сиротстве. Они, видимо, слышали, что где-то среди дикарей есть обычай упиваться и нажираться до безобразия, но не могли себе этого вообразить… А теперь не могли поверить глазам. Судьба преподнесла им спектакль: «Оно насыщается». И выходящее за рамки приличия зрелище вызвало шок.
Оцепенение публики передавалось и мне. Увидев себя ее глазами, едва не лишился чувств. Опомнившись, вскочил на ноги. Показал, что хочу заплатить. Принесли счет, (по нашим меркам грошовый). Расплатившись, сбежал, едва держась на ногах, унося с собой в будущее это молчание, эти впалые щеки, эти пронизывающие глаза.
А через сорок пять лет, под воздействием аромата китайского блюда, в Лондоне, в ресторанчике Глостер Плэйс (по названию улицы), все это, вдруг, потрясло меня с новой неожиданной силой, в паре шагов от подземки на Бейкер Стрит.
Я в панике проделал эти шаги, не съев ни кусочка, едва успев, расплатиться. Мне было нехорошо. На этот раз плата была чувствительная, и, чтобы прийти в себя, мысленно «конвертировал» обе суммы (там – в юанях, здесь – в фунтах стерлингов) в «баксы», сложил и… разделил пополам. Получилось, как будто, терпимо.
У кафе, прислонившись к стене, сидел попрошайка-«латинос», бормотавший себе под нос, не то по-английски, не то по-испански. Приблизившись, я вдруг услышал: «Потайте крылыфко утофки». «Кретин!» – вырвалось у меня. Возмутило, что он не желает считаться с моим состоянием. Пройдя мимо, я обернулся: хотел извиниться. Но хухра простыл и след.
На «Паддингтон» думал было зайти в турецкую рыбную, но передумал: «карпом» и «уточкой» сыт был по горло.
Вернулся в гостиницу, выхлебал йогурт, прилег раздраженный, мечтая вздремнуть.
Иногда, приближаясь ко сну, я физически ощущаю ночное пространство, «проветриваемое» лучами включенных локаторов. Похоже, это – болезнь чувствительных операторов, когда, часами, сидя перед экранами, перестаешь отделять себя от черных шкафов и видишь не оранжевые круги и квадраты с бегающей по ним разверткой, а зыбкий четырехмерный студень с вкраплениями местных предметов и целей.
Это сродни наваждению. Выявление цели начинается не зрительно. Предчувствие сопровождается зудом в том месте, где должна появиться отметка и приливом адреналина в крови. Ты мысленно массируешь этот «студень», как больное колено и заклинаешь. Редкий оператор не произносит при этом слова, обращенные к еще не выявившемуся «фантому». Возможно, это напоминает ощущения рыбака, заметившего, что поплавок слегка начинает вести.
Азарт предчувствия – одно из ярчайших впечатлений локаторщика. Когда же отметка отчетливо видна на экране, в права вступает рутина. И я засыпаю.
5.
Но то, что сошло на меня в этот раз, не было обычным сном. Это не напоминало «дежурную связь». Я не бродил в причудливом мире на «ослабленном поводке» и не было ощущения, что дышу воздухом прошлого. То был обычный жаркий и влажный воздух средиземноморья в первых числах июля.
«Святая Тереза» была тихоходным парусным судном, сошедшим со стапелей еще во времена адмирала Нельсона. Позже ее снабдили паровым двигателем, который худо-бедно помогал парусам. Перевозя пассажиров и мелкие партии грузов, посудина курсировала между Дувром и Александрией, заходя по дороге почти в каждый порт. В 1882 году в Бискайском заливе, у берегов Испании и Португалии сильно штормило. Волнение не унималось несколько дней, и нас хорошо потрепало. Я страдал от морской болезни, и только в Марселе стал приходить в себя и понемногу «выползать» из каюты.
Ночью мы стояли на рейде маленького порта неподалеку от границы Франции и Италии. Было душно. Мне не спалось, и я вышел на палубу. Берег тонул во тьме. Кроме луча маяка и ущербной луны, было видно только несколько слабых огней куда менее ярких, чем звезды на небе. Я заметил помощника капитана. Стоя на мостике, он подавал кому-то сигнал фонарем. Скоро я различил шум весел, доносившийся со стороны берега, и догадался, что к судну приближается лодка. На палубу вышел сам капитан и пара матросов. Лодка была уже хорошо видна. На носу ее стоял человек с фонарем. «Кто эти люди: – думал я, – полиция, таможня с досмотром, а, может быть, – контрабандисты?» Лодка причалила к борту нашего судна. На палубу подняли несколько саквояжей и человека, одетого в подозрительные лохмотья красного цвета. Стоя неподалеку, я слышал, как капитан и гость негромко приветствовали друг друга. Человек в лохмотьях интересовался, как посудина выдержала шторм, и называл капитана по имени. Капитан называл гостя графом. Судя по внешнему виду, это скорее могло быть кличкой, чем аристократическим титулом. Из короткого разговора я понял, что речь шла о чьей-то смерти (может быть даже, убийстве), и насторожился. Мне показалось, манера речи прибывшего не вполне соответствовала его, прямо скажем, бандитскому облику. Когда почти все покинули палубу, я подошел к помощнику капитана и поинтересовался: «Сэр, могу я спросить, кто этот человек, высадившийся на „Святую Терезию“ под покровом ночи?». «Вот что, Сэр, – ответил моряк, окинув меня подозрительным взглядом, – во-первых, не „под покровом“, а по контракту. А во-вторых, пусть это вас не тревожит. Клянусь честью, вам сейчас лучше убраться в каюту: не ровён час, свалитесь за борт – никто не заметит».
Утром болела голова. От Стюарта, принесшего завтрак, узнал, что новому пассажиру отведена самая дорогая каюта, которую никому до этого не предлагали. Похоже, что, так называемый граф, вез с собой кучу награбленных денег. И капитан это знал. А, может быть даже, был в доле.
Когда не было качки, на корму выставляли легкие кресла и столики для пассажиров. Я сел, заказал кружку эля и, ожидая, заказа, погрузился в прострацию, вызванную упадком сил и тоской. Очнулся, когда сквозь уханье паровичка до меня донеслись голоса. Говорили двое. Первый высокий голос я узнал сразу. Он принадлежал занудливому раввину, который во время шторма ходил по каютам, предлагая свои пилюли. Заявлялся он и ко мне. Я не взял, сказав, что сам врач и ни в чем не нуждаюсь. На самом деле, я, просто, брезговал услугой еврея.
Второй, низкий, голос был мне тоже знаком. Сейчас речь его совсем не вязалась с подозрительной внешностью типа, выбравшего для прибытия на «Святую Терезию» ночь.
Вас, неверующих, – говорил раввин, – нигде не любят.
А вас, иудеев, любят!? – спросил низкий голос насмешливо.
Это другое дело…
Да нет, то же самое «дело» – невежество.
Люди боятся, вы отнимете у них Веру, как отняли ее у себя.
Напрасно боятся. Мы терпимы ко всякой Вере, пока она не замахивается на – чужие.
Вы слишком много хотите от человека!
Ах так! Значит, и вы признаете, что Вера – это скандал?
Простой человек не мыслит жизни без Бога. Религия через бессмертные заповеди учит нас, дает надежду, и урезонивает зверя, сидящего в каждом из смертных.
Урезонивает?! Или, наоборот… выпускает? Вспомните инквизицию, крестоносцев, «священные войны»!
Несправедливо до старости поминать детские прегрешения!
Аарон, вы склонны забыть погромы, которым с завидной постоянством подвергается ваше племя?
Вы уводите в сторону! – протестовал раввин. – Вера означает для верующего возможность «прибиться» хоть к какому-то берегу и в трудный час быть с теми, кто ему близок. А что предлагаете вы человеку, трепещущему перед ужасом небытия?
Дело в том, что у верующего и неверующего разные цели, – ответил граф. – Если неверующий стремится сделать жизнь лучше и максимально ее продлить, верующий видит весь смысл в смерти и старается при жизни ценой аскетизма, лести Богу, посягательств на жизни приверженцев иных верований, заработать больше очков ради комфорта в «потустороннем царстве». При этом он превращает свою жизнь, жизнь ближних и дальних, в истинный ад.
– Живя в светлой готовности встретить последний час, люди счастливы в Вере. Ибо, как бы вы не устраивали эту жизнь и не продлевали ее, все равно она – ужасающе коротка. И, чем больше мы знаем о ней, тем страшнее становится жить.
Так что же, – «Назад к невежеству»?
Для людей, не обремененных большими талантами, существует нормальный уровень знаний, ниже которого – первобытная дикость, выше – отчаяние безверия.
– А для «обремененных»?
Это мученики, удел которых: «искать и страдать». Нельзя, чтобы так жили все. Это было бы несправедливо по отношению к простым людям… – раввин сделал паузу и вздохнул: – Я знаю, граф, нам с вами никогда не договориться.
И не надо… – задумчиво произнес граф, чувствовалось, что он улыбается. – Аарон, я всегда ценил в вас редкое качество: вы, иудей, готовы взвалить на себя ответственность за все религии мира.
Отцовский удел, – обречено вздохнул Аарон. – Ислам и Христианство со всеми своими потрохами, по сути, вышли из наших корней.
Граф рассмеялся: «Аарон, я всегда знал две вещи. Первое, что вы – умница. И второе, что вы не умрете от скромности».
6.
Я открыл глаза и повернул отяжелевшую голову в сторону говоривших. Раввин напоминал мне скрюченного орангутанга с маленьким личиком. Шапочка (кипа) у него на макушке почти тонула в седых кудряшках. Рядом сидел человек, мало напоминавший ночного оборванца. Теперь это был надушенный франт, одетый по последней парижской моде. Но я содрогнулся при виде его изуродованного лица. Нос был так вдавлен в череп, что даже, как врач, я затруднялся сказать, является это следствием сифилиса, или кто-то однажды нанес ему «славный» удар в переносицу. Но он не гнусавил, как в этих случаях часто бывает. Похоже, лечил его опытный врач. Лицо Александра смутно напоминало кого-то.
Младший стюард принес на соседний столик эль. Новый пассажир был старше меня лет на тридцать, но имел раздражающе молодецкий вид. «Ага! – сказал он, заметив, что я смотрю на него. – Лейтенант Эвлин Баренг! Направляемся в свою часть? Слышал, вы интересовались моею персоной». Казалось, он знал обо мне все, и это смущало. Не найдя, что ответить, я напал на младшего стюарда, разносившего эль: «Приятель, по-моему, я заказывал раньше!» Но меня не услышали. Похоже, что слова мои пропустили мимо ушей.
Тем временем к столику этих «философов» подошел старший стюард. Он о чем-то шептался с раввином и графом и, наконец, обратился ко мне со словами: «Извините, Сэр, я боюсь, наш эль для вас слишком крепок». Это был уже вызов. Сделав над собою усилие, я приподнялся, прорычав угрожающе: «Что такое»!?
Стюард взглянул на графа. Тот кивнул. «Мой долг был предупредить, но если ваша милость настаивает…» «Настаиваю!» – рявкнул я в бешенстве и плюхнулся обратно в кресло.
Стюарда поспешили в камбуз. Франт улыбался: «Как поживаете, Баренг? Оправились после шторма? Надеюсь, вам уже лучше!» Он даже сделал насмешливое движение, словно раскрыл мне объятия. Пришлось его осадить: «Извините, не имел чести быть представленным». Человек рассмеялся: «Друг мой, не стройте из себя аристократа! На „Святой Терезии“ не осталось и крысы, которой еще нужно меня представлять!»
Однако представился, хотя и не очень серьезно: «Граф Александр Мей». Точно так же он мог назвать себя Императором Юлием Цезарем. В этот момент стюард поставил передо мной бокал эля.
– Вы, случайно, не родственник наполеоновскому генералу Мею? – спросил я, делая первый глоток холодного светлого эля, который, действительно, показался мне крепче обычного.
– Ого, мы знакомы с историей! – язвил франт с продавленным носом. – Вот что значит служака – первым в голову пришел генерал!?
Я оправдывался:
– Извините, других «мейев» не знаю, по крайней мере, среди известных фамилий.
– Кстати, – с улыбкой заметил граф, – у Наполеона был не Мей, а Ней и не генерал, а маршал. Хотя есть и Мей – известный русский поэт и драматург Лев Мей?
– Русский!? – удивился я. – Вы хотите сказать, что у них пишут драмы!? Но для кого? Они сплошь безграмотные! Там только что отменили рабство. Профессор, дававший психиатрию, утверждал, что освободившийся раб впадает в бешенство: ему кажется, все на свете ему что-то должны. Он делается опасен. По крайней мере, так происходит в Америке. Хорошо еще, что мы защищены океаном.
– Вот как!? – граф, сделал вид, что потрясен моей эрудицией. – Любопытно узнать сколь обширны ваши познания о стране, где вы намерены служить своей Королеве? – я чувствовал, он надо мной издевается. – Что вы знаете о Египте? – уточнил он вопрос.
– Прослушал курс лекций о фараоновых царствах.
– Разумеется, это очень вам пригодится!
– Не смейтесь. Я должен был иметь представление!
– Кто спорит.
– А еще прошел языковый курс, – отвечал я, потягивая эль.
– Вы разбираетесь в иероглифах!?
– При чем здесь иероглифы!? Я говорю об арабском!
– Прекрасно! Значит, читаете «вязь»! Скажите что-нибудь по-арабски.
Я сказал пару фраз.
– Это литературный язык. – констатировал он.
– Но на нем написан Коран.
– Очень рад, что и это вы знаете! А как на счет языка, которым пользуются в Египте?
– Имеете в виду диалект?
– Это ложь! Диалекты арабских стран отличаются так же, как – французский отличается от испанского. А феллахи понимают литературный арабский не больше, чем испанцы с французами понимают латынь.
– Вы хотите сказать, диалекты – самостоятельные языки?
– Именно. Но, в отличии от литературного, у них нет ни грамматики ни письменности, ни учителей. Для чужака это почти что неодолимый барьер.
– Можно подумать, вы сами владеете диалектами…
– Владею! А как же – без этого?
И можете общаться… и с простыми людьми… и со знатью?
Вот именно, даже со знатью.
И они не считают вас чужаком?
Тут граф обронил одну странную фразу: «Сами они чужаки». Я не придал ей значения. Мне было не до тонкостей филологии. Я замолчал, ощутив чудовищную тоску. Разлука не заглушала. Она выстраивала мои чувства к Бесс. Вспоминался каждый жест, каждый звук. Все обретало ореол исключительности, вызывая граничащую с отчаянием неутолимую страсть и род обожания, которое созревает на расстоянии.
То, что произошло между нами в последнюю встречу, было похоже на взрыв. Случись это раньше, может быть, все повернулось иначе. Но я уехал, унося Бесс в себе всю, как есть, – ее руки, живот, грудь, глаза с поволокой (не томности, а скорее задумчивости), аромат волос, гибкость стана… И еще – сумасшедшая мысль: «Не только во мне сейчас Бесс, – она тоже несет в себе что-то мое… и не только в душе».
Мне открылось вдруг, что со мною – все кончено, и я никогда ее не увижу. Чем больше я пил, тем сильнее мучила жажда. Лишь теперь до меня дошел смысл заговорщицких перешептываний… Я был просто-напросто устранен: мне подсыпали яд. «Негодяй!» – крикнул я, адресуясь к «безносому» и почему-то добавил беспомощно: «Моя бедная Бесс!» Чувствуя, что умираю, хотел подняться, но перед глазами уже все поплыло. Я просыпался.
7.
Во второй половине дня меньше светлого времени, и, «очнувшись» в гостинице «Александра», я решил действовать по вечернему (усеченному) плану. Ни в какой Тауэр я уже не поеду. Это – на завтра. Сегодня – Портретная Галерея.
Приближаясь к подземке, вспомнил, что в кармане почти не осталось фунтов. В ближайшем обменном пункте, протянул в окошко сто долларов. За стеклом сидел «белый» турок.
Когда турки сбривают усы и придают волосам рыжеватый оттенок, они становятся похожими на англичан… больше, чем сами англичане. Это и выдает их.
Проверив купюру «детектором», меняла повертел ее перед глазами, подозрительно взглянул на меня и спросил: «Вы откуда?» «Из Москвы». – ответ поверг его в замешательство. Если «Сайберия» – как бы название логова, то «Москва» уже нечто невообразимое с копытами и рогами. Он выронил деньги, и, лихорадочно соображая, что делать, выпалил: «Ваш паспорт!» Так командуют «Руки в вверх!» Я стал объяснять, что паспорт – в гостинице, в сейфе, и предъявил визитку отеля. Нам говорили, что в городе, кроме визитки, ничего не потребуется. Я так ему и сказал. Заметив, что начинаю оправдываться, он ощутил себя крупным боссом. «Ваш паспорт!» Его рука потянулась звонить в полицию. Я возразил, что другие менялы в Лондоне паспорт не требовали.
Лицо «янычара» выражало тоску: он чувствовал себя одиноким рыцарем – на страже западной цивилизации. «Ваш паспорт!» – не унимался герой. Я спросил: Вы думаете, все русские – шпионы? Странно, но эти слова подействовали. Меняла поколебался, взял себя в руки и произвел обмен.
Когда я потянулся за фунтами, что-то, подобно облаку, мелькнуло перед глазами. Я отшатнулся: какая-то зверская рожа уставилась на меня с другой стороны. Только по высунутому языку догадался, что это – мой шалунишка. «Ты что там делаешь!?» – удивился я. Пушистик ничего не ответил, а вылетел из окошка и скрылся из виду. За стеклом каменело бледное лицо турка.
Потом, наконец, он заморгал, затрясся губами и ручками. А я продолжал тянуться за фунтами. Наконец, он спросил: «Извините, что это было?» Я отвечал: «Извините, что вы имели в виду?» Он рылся у себя на столе – что-то искал, а потом, с отчаянным видом, бросил мне в окно деньги. Пересчитав фунты стерлингов, я направился к станции и за углом наткнулся на хухра. Он поджидал меня в облике собачонки с пачкой купюр в зубах. Необъяснимым образом ему удалось проникнуть в конторку и самостоятельно «произвести обмен». «Верни сейчас же!» – приказал я. Он замотал головой: «И не потумаю!». «Дай сюда!»
Я возвратился, постучал по стеклу и вернул фунты бедняге, только что осознавшему, что его «обокрали». «Вы дали мне лишнее». От счастья он даже всплеснул руками.
– Знай наших!
Портретная Галерея находится в том же квартале, что и Национальная Картинная Галерея, но выходит не на Трафальгарскую площадь, а на пересекавшую ее улицу Чарин Крос Роуд (Charing Cross Road), спускающуюся к вокзалу Чарин Кросс. Ядро центра Лондона, по московским меркам, не велико. И мы то и дело проходим знакомыми улицами, мимо знакомых сооружений.
У гардероба моя стыдливая «евразийская» сущность была несколько уязвлена большим, добродушным шаржем на двух смеющихся деятелей при галстуках-бабочкой. Возможно, это – спонсоры или управляющие совета попечителей «Галереи», а полотно – лишь дань признательности и уважения. Нас этим не удивишь. Мы привыкли и к шаржам на президентов. Смущение вызывало отсутствие на пожилых шалунишках чего-либо еще, кроме галстуков-бабочек. Художник не обошел вниманием и трогательные детские «достоинства» этих славных мужей. «Английский юмор, – подумал я. – Должно быть, аристократы любят погоготать над собой». Откуда мне было знать, как аукнется «этот юмор» через какой-нибудь час.
После такого вступления, может быть, кто-то подумает, что Портретная Галерея – вертеп порнографии. Но это не так. Здесь все – чинно, как в церкви. А в качестве «проповедника» выступает электронный «гид», который выдается за плату при входе. Чтобы услышать голос, надевают наушники, а на панели прибора, с помощью кнопочек набирают выведенные на рамах портретов трехзначные цифры.
Галерея представляет собой хронологически выстроенную коллекцию изображений знатных британцев, попавших в историю. А точнее сказать, угодивших в ее «мясорубку».
Слушая электронного лектора, я уяснил себе, что в прежние времена не многие из мужчин доживали до сорокалетия. Женский век длился несколько дольше, прежде, чем его обрывал топор палача. Рождение было ничтожным событием, в то время как эшафот являлся Вершиной, на которую люди восходили в течении жизни.
Складывалось впечатление, что на высшую знать тут смотрели, как на породистую домашнюю птицу, которую сначала откармливают, а затем подают на блюде. Британцы не смакуют подробности, но и не любят их упускать. Например, в сообщении о смерти короля Эдуарда, изменявшего супруге с мужчинами, указывалось, как далеко и долго были слышны вопли несчастного, насажанного на раскаленный вертел. Если упоминалась одна из излюбленных на острове казней – четвертованием, не забывали сказать, что сначала бросали голодным собакам гениталии жертвы, а уж потом, по возможности заживо, отделяли все остальное. Нет, этим здесь не гордились. Просто, считали, «из песни слова не выкинешь», ибо суровое прошлое – «знак исторического величия нации».
Портреты скорее давали представление о времени, чем о людях. К примеру, в одиннадцатом веке все монархи выглядели подобно двум королям Вильямам (Первому и Второму). В двенадцатом веке – подобно Генри Второму и Ричарду Первому. В тринадцатом – подобно Генри Третьему. В четырнадцатом – подобно Эдвардам (Первому и Второму), с Ричардом Вторым в придачу. В пятнадцатом – подобно Генри Шестому и Ричарду Третьему – и так далее. Я воспринимал имена и судьбы, а характеры тонули во мраке. Лишь последний, из названных здесь, – Ричард Третий – не укладывался в рамки, отведенные портретистом, и великим Шекспиром. Я еще не подозревал, что днем позже (то есть, сном позже) мне предстоит убедиться в том лично.
Когда восемнадцатый век плавно перетекал в девятнадцатый, и на Руси инкрустированными шкатулками еще проламывали императорам головы, в Англии наступила пора милосердия к монаршим особам – эпоха почти что бессмертной Королевы Виктории (так и названной «Викторианской эпохой»). А когда при Суэце развернулась великая стройка Канала, над Британией воссияла заря просвещенного гуманизма. В соседней Франции еще затевалась расправа над инородцем Дрейфусом. Правозащитник Эмиль Золя еще только готовился к отпору погромщикам, а здесь, в Объединенном Королевстве, финансовую и политическую жизнь (в качестве министра финансов, лидера правящей Консервативной партии, а затем и премьера) уже возглавлял граф Бенджамин Дизраэли – истинный «дизраэли» по всем пунктам, включая «пятый». Я учился в заведении, подобном кадетскому корпусу, где историю, наряду с вымершими, как динозавры, бальными танцами преподавали весьма основательно. Наш историк проводил параллель между скандальным делом Дрейфуса и судьбой упомянутого английского графа. Сравнение было категорически в пользу Великобритании.
Однако в тот вечер, задержавшись перед портретом, знакомым по старым учебникам, и, набрав на приборе три цифры, я был удивлен, не услышав ни звука. Сделав «сброс», повторил набор. И снова – ни звука. Набрал цифры висящего рядом портрета, – «пошла» информация. Еще раз набрал Дизраэли – вновь тишина. Огляделся. Заметил милую китаяночку (в Лондоне все китаяночки милые и деловитые). Она сверяла портреты с каталогом. Поразил ее замечательный, выпуклый лоб. Но мысль, что в него с восточным усердием уже впрессованы факты собранных в галерее исторических зверств, показалась чудовищной.
Я подошел, извинился и попросил набрать «цифры Дизраэли» на ее «аппарате». Она улыбнулась и согласилась с готовностью, но, послушав, ответила: «Мью», что по-нашему значит «нема». «У меня тоже „мью“» – сказал я, и мы рассмеялись. Я заразился восточной улыбкой: улыбаешься, а на душе скребут кошки.
Однажды я спросил у профессора – руководителя кафедры довольно известного ВУЗА: «Вы верите в разговоры о жидомасонах?»
Мэтр слыл защитником «коренных ценностей» и носил усы, а ля Абдель Насер. «Раз говорят, – заметил он веско, – стало быть, есть основания». И это понятно: ведь кто-то обязан ответить за «нескладуху» в мироустройстве.
Уже перед лестницей мелькнул еще один персонаж – не слишком обрюзгший английский сановник – лорд Кромвер. Лицо его кого-то напоминало. Я не мог вспомнить – кого. Трогать кнопки уже не хотелось. Не смел и подумать, что жизнь нас может свести. Теперь вообще сомневаюсь, а был ли «портрет»: я столь решительно бросился к выходу, что Уинстон Леонард Спенсер Черчилль, в почетном простенке, чуть не выронил дорогую сигару. Это он заявлял, что в Англии не существует антисемитизма, ибо англичанин никогда не считал еврея умнее себя. Так что же случилось?! Один шекспировский персонаж объяснил это так: «Something’s rotten in the State of Denmark.» – «Неладно что-то в Датском Королевстве». (Кстати, английское – «Rotten» будет покруче русского слова «неладно».)
На знаменитейшем снимке, в день коронации, Ее Величество Королева Елизавета Вторая очень напоминает прелестную, знакомую мне по работе, евреичку с уютной фамилией Дедушкина. Речь – не о том, что в монарший род затесался «чужак». Все люди рождаются миленькими китайчатами. Клеймо короля, макаронника, князя, хохла, лягушатника косоглазого, шваба и прочего ставят потом. И как поставят, так оно и пойдет.
Сдавая электронного гида, я спросил, почему не включается интересующий номер. Проведя пальцем по списку, служитель (не то Сириец, не то Иорданец) развел руками:
Сэр, боюсь, Вам просто не повезло.
У меня, в самом деле, шла полоса невезения. Не знаю, где все это время болтался «пушистик», но я, вдруг, увидел, как он скользит вверх и вниз по перилам.
Наткнувшись на яростный взгляд, хухр по-своему уловил мое настроение и, «прикинувшись» мухой, прожужжал в гардеробную.
Я пошел одеваться и услышал шум голосов. Из угла, где висела картина с голыми «дядечками», кто-то выкрикнул: «О-у-у!» Донеслись брань, визг, хихиканье. Я увидел толпу, из которой навстречу мне выбежал хухр, выкрикивая: «Какой пажор! Какой ужаш!».
Протолкавшись вперед, встав на цыпочки, я все понял: мой спутник сдержал обещание, данное накануне, – заставил-таки публику ахнуть. Я был вне себя: на картине два съежившихся детских «крючочка» обратились в две «булавы», при виде которых, у зрителей волосы становились торчком.
Вынырнув из толпы, я размахнулся, чтобы дать подзатыльник. Но хухр увернулся.
Террорист! – крикнул я.
Ну, нет уф! – возразил хухр. – Профтой ифполнифтевь… Ты вазве не эфто фател?!
Откуда ты знаешь, чего я хотел?
Я фидел тфою фивиономию …
Да пошел ты…! – я «выражался по-русски» вполголоса, но посетители вздрагивали, как будто их шлепали по щекам.
8.
Я покинул портретную галерею, не очень соображая, куда направляюсь. Сердитые послемыслия в голове метались, как очумелые, дергались, прилипали друг к другу, медленно выпадали в осадок. Инцидент с Дизраэли сообщил им новое направление: я думал о еврейском народе:
Подбрюшьем Средиземного моря, гонимый погромщиками, этот народ просочился в Испанию, оттуда – во Францию, Англию, через Германские княжества к венграм, славянам и к прочим. По дороге его и били, и резали, и жгли, и роняли из окон.
У евреев – рыбий инстинкт: «идти на нерест против течения». Они вбирали в себя языки и культуры, собственной нитью «сшивая» другие народы, мимо которых вела их судьба.
За тысячи лет скитальцы окольцевали Средиземное море и подвели итоговую черту в Соединенных Штатах Америки, где любой человек – и абориген, и изгой одновременно. Если, действительно, Бог подарил человеку Землю, то всю целиком, а не только, «малую Родину». Тогда люди изобрели клеймо: «Безродный космополит».
Не берусь судить об изначальной природе ненависти к иудаизму. В России, в двадцатом веке, в связи с упадком религиозности, уже мало кто верит в мацу, замешанную на крови «христовых младенцев».
Для объяснения антисемитизма не приемлемо и отвращение к внешнему облику, чуждому русской породе. Отличие жителей Закавказья, Африки, всего юга Европы – разительнее. Но нет к ним такого же неприятия, как к авраамовым детям. Когда-то действовал для евреев запрет на профессии и владение землями. Ростовщичество – проклятое гетто, в которое их загоняли. Говорят: «Одолжил – врага заслужил», «лучше конокрад-цыган, чем процентщик-Абрам».
В словаре Владимира Даля для еврея и вовсе не нашлось места. А словцо «жид» трактуется у него как «скряга». Но и это сегодня мало что объясняет.
Копать, так копать! Я завелся до тошноты. Уже, чувствовал зуд юдофобской «вериги», уже видел в еврее не человека, а члена «Еврейства» во всемирном масштабе. Получалось, что, будучи гражданином России, он – иностранец. Даже не в очень богатых семьях его с детства кормят, учат и одевают иначе, чем русских. Всю жизнь ему помогают сородичи, чтобы пробился, пробрался, втерся, пролез, оттеснил. Еврей не умный, а хитрый. Его не заманишь туда, где надо «горбатиться». Еврейство – не сионисты, зовущие к библейским корням, а всемирная партия – общество заговорщиков-жидомасонов, мечтающих погубить коренные народы.
Но, вывалившись в дерьме паранойи, я снова увидел: разгадка не здесь…
А вот где:
Возьмите русского парня с русской фамилией и «абсолютно» русским лицом, скажите ему при народе: «Знаешь, голубчик, стало известно, что ты у нас, вроде, – еврей!» И в туже секунду каждый учует чесночно-селедочный дух. Парень вздрогнет, как будто за ворот бросили мышь. Ему уже не отмыться!
И обратный пример: о персоне с еврейским лицом и странной фамилией отзовитесь прилюдно: «Да он же хохол! У него красивое прозвище: „Гоголь“! – и с глаз падет пелена.»
Еврей – не обычное сочетание звуков, а мистический символ, заряженный жутью расстрельного списка. Наш народ закодирован на него, как кодируют на алкоголь алкоголиков, а павловских жучек (условный рефлекс) – на сигнальную лампочку.
Явился седоволосый старик и перстом указал: «Ты, ты и ты – евреи. Их ненавидеть! Остальных возлюбить!» Человечество, видно, так нагрешило и так еще нагрешит, что, для искупления одного Иисуса Христа недостаточно. Нужно распять потихонечку целое племя.
А когда всех распнут, вновь придет старичок и укажет перстом: «Ты, ты и ты – русские. Их ненавидеть! Остальных возлюбить!»
Я вздрогнул: поразила догадка:
«А что если это время пришло? Живут россияне, не ведают. Им просто не сообщили, что старичок приходил. Их уж и с глобусов стерли, из музеев вытурили, из памяти вытряхнули. Даже чиновный лондонский турок не переносит „пархатых“ русских на дух. Вот ведь как обернулось!»
9.
Ноги привели меня к Королевской Опере «Ковент Гарден», а потом потащили на запад.
Солнце уже почти скрылось за невысокими крышами Сохо с его магазинчиками и улочками, где овощами и фруктами торговали с прилавков жители «неанглийской национальности».
Согласитесь, Лондон что-то теряет без англичан. Не то, что бы это меня раздражало. Но я ведь летел не в Бомбей, не в Дубай.
Не скажу, что в Лондоне вообще англичан не бывает. Они есть. Их наверно немало. Просто они не торопятся «выползать» наружу, а прячутся в стирильные норы своего аристакратического подполья. Им нет дела до того, что без них мегаполис утратил лицо, впитав в себя дух случайных конфессий, этносов и идеологий.
Дочка просила привезти ей мини-бутылочки виски. Нормальных бутылок было в продаже сколько угодно, но маленькие почему-то не попадались, хотя искать мне советовали именно в Сохо.
Я нырял из одной «торговой точки» в другую, как иголка, делающая стежки. Наконец, когда в очередном магазинчике я объяснил, что мне нужно, хозяйка вышла из-за прилавка и, накинув платок, сказала по-русски: «Идемте, я вам помогу».
Она знала, у кого и как спрашивать. Бутылочек было в продаже ровно столько, сколько требовал рынок. Но русские спутали все рассчеты. Им требовалось как раз то, о чем другие успели забыть. Из-за них одних не было смысла перестраивать бизнес.
Я купил, что искал. Женщина разговаривала с приятным акцентом. Она сирота. В России у нее никого не осталось. Ей здесь – славно. Но стоит услышать русскую речь, – сжимается сердце: «язык – что-то большее, чем филейная мякоть» Я спросил:
– Как вы здесь оказались?
– Я беженка.
– По политическим соображениям?
– Какая политика!? Какие соображения!? Просто хотела выжить!
– Вы из деревни? Был голод?
– Да нет. Какая никакая, пища была. Я из-под Ленинграда, который сейчас Петербург. Десятилетку кончала. Даже в институт хотела. Приехала в город. А потом все бросила и дала деру.
– Захотелось западной жизни?
– Западной, восточной – какая разница? Просто выжить хотелось. Я испугалась.
– Вас преследовали?
– Да что вы! Каму я нужна!?
– Тогда чего вы боялись?
Знаете, я когда-то слышала, что киты в океане иногда сами выбрасываются на берег. Всей стаей. Как по команде. Вот так и в нашей деревне. Сперва мужики, а за ними и бабы. Да и в городе – тоже.
– Как выбрасываются?! Пьют что ли? – догадался я.
– Ну да, изничтожают себя. У них прямо в глазах написано: «Не надо мне ничего, кроме этой гадости!» И сгорают, сгорают один за другим и целыми деревнями.
У меня родных не осталось. Все «выбросились». Я и в городе в глазах мужиков то же самое видела. Вот вырастет человек, в армии отслужит, женится, а потом, деваться некуда, начинает «выбрасываться». Человеку что нужно? Радость и будущность. Но для этого надо трудиться, учиться, да и то шансов – мало. А тут прямо под боком такая радость без всяких забот: «выбрасывайся» – не хочу. Это – в крови (говорят теперь в генах). Всем сразу поступает команда.
Я поначалу считала, дело в – распущенности. Потом вижу, нет. Из людей просто вырвали смысл, как зуб – бейся не бейся, ничего не добьешься. Человек ведь должен придумывать, изобретать, развивать предприимчивость, обустраиваться, чтобы делалось лучше и лучше. А у нас за всех думает дядя – где-то там наверху. Но лучше от того не становится: нужно защищать границы, а у нас их такая прорва, – ни с кем не сравнить! А народа – все меньше и меньше. Так сложилось и уложилось. «Ни пяди не отдадим»! При таком раскладе не может быть никакого уклада, кроме военного лагеря. И никакого просвета! Мы обреченные. А чтобы не заскучали дергают: то дадут вольную, то землю отымут, то ты общинник, то батрак, то мироед, то колхозник, то фермер, то зек. Собственность то разрешат, то отымут, то дадут, то сожгут. Страна огромная. Простой люд не знает, что там – за кордоном. Ему говорят, там – хуже, чем здесь. А куда уже хуже! Может, и в нашей стране где-то люди живут по-людски. Да кто же их видел? Я, например, не встречала. А предприимчивость – только в одном: как бы что унести, продать, да «выброситься».
Вот посмотрела я и решила сбегу. На работу устроилась. Подкопила на поездку в Финляндию. Поехала и отстала от группы. А года через три тут оказалась. Все время где-нибудь работала. Даже не тянуло обратно.
– А как с языком?
– Еще в деревне учила английский. А его всюду знают.
– Да, но в Европе есть наркоманы.
– А у нас их что ль нету? Наркотиками не обществом, а каждый в отдельности балуется. В основном сосунки, которые спешат все попробовать, все испытать, пока жизнь не приперла. Знают, что можно втянуться, а пробуют: не хватает им, видишь ли, остроты. Кому на роду написано, тот втягивается. Но такого, чтобы всей стаей «выбрасываться», здесь не встречала.
Главное, есть осуществимая цель. Можно работать, устраиваться в этой жизни по возможности лучше. И, чтобы люди друг у друга учились, как надо устраиваться, а не завидовали.
Теперь, когда слышу русскую речь, подхожу и спрашиваю: «А остались в России еще мужики?». Успокаивают: «Остались, остались… Только пьют по-черному.»
В молодости сам я пил хорошо. Но, по мере того, как уходили силы, иссякала и тяга к хмельному. Метафора с китами, бросающимися, как по команде на берег, меня порядком задела. Я не думал, что может найтись человек, который так это себе представляет. Но, как говорится, каждый имеет право на личное мнение.
10.
Небольшими улочками я скоро «вырулил» к Риджент Стрит. Пару дней назад, проезжая в автобусе, присмотрел тут «Детский Универмаг» и теперь направлялся прямо к нему.
Когда вышел из «Детского Мира» с подарком для внука, ноги сами повели меня в сторону центра. Риджент Стрит в этом месте делает плавный изгиб, за которым в наступающих сумерках угадывалось скрытое поворотом многоцветное облако Пикадилли Сэркэс.
Площадь тянется с запада на восток метров на сто. А в ширину вдвое меньше. На углу с Риджинт Стрит, громоздится похожее на корабль шестиэтажное здание, округлая «корма» которого во всю ширину и высоту являет собою сплошной экран электронной рекламы. Рекламируется почти то же, что и в Москве: «Самсунг», «Макдональдс», «Нескафе», «Кока-кола» и прочее. На «экране» – много чистого цвета (зеленого, красного, белого, синего).
Через переулочек – длинное изысканно подсвеченное желтое здание в классическом стиле с портиком и колоннами – «Трокадеро Центр» – молодежный развлекательный комплекс. Во чреве этой громады, занимающей целый квартал, – масса аттракционов, где молодые люди за деньги могут испытать свое счастье и мужество. А еще там – выставка рекордов Гинесса.
Здание напротив занимает всю южную часть площади. В восточном углу его ниша, а в ней, под светящимся козырьком – компактный фонтан со скульптурной группой «Кони, вставшие на дыбы». Осатаневшие скакуны «взвились» в крошечном закутке над струями вод.
В нижних этажах здания размещается «Критерион» (Criterion) – театр, где играют Шекспира. Маленькую площадь украшают углы. В сумерках при искусной подсветке девять углов создают впечатление вычурной гравировки по серебру. По мере движения, они выявляются один за другим, поражая фантастическим (в лучшем смысле этого слова) смешением стилей.
В центре «сэркэс», (она была вовсе не круглой, а ломаной, в этом тоже проявлялся ее скандальный характер) напротив «Критериона», над роскошным резным пьедесталом парит фигурка, похожая на мотылька, с телом длинноногого юноши. По замыслу она была воплощением ангела христианской любви, однако, об этом давно уже мало, кто помнит. Влюбленные здесь назначают свидания, ища высокого покровительства у обнаженного юноши.
Пикадилли Сэркэс – не «пуп» Лондона, скорее – его «лобок». Окружающий площадь развеселый Вест-Энд (район купцов, живописцев, поэтов и проституток) давно переименовал «ангела» в бога любви Эроса. На бронзовой ноге, «выброшенной» назад, проделывал обезьяньи фокусы хухр. Он крутил «солнышко», сидел, болтая ногами или, свесившись, строил публике рожи. Последняя, аплодируя и гогоча, во всю веселилась. Рукоплескания раздавались при каждом трюке пушистика. Для меня в этом было что-то чужое. Мы (в общей массе) не привыкли так выражать одобрение, во всяком случае, спонтанно. Когда у нас аплодируют, все время, кажется, кто-то подсказывает: «Встречаем аплодисментами! А теперь похлопаем, товарищи!» Театр в России – мода, привнесенная и лакомство до сих пор – не для всех. Как писал поэт, когда на Руси одобряли: «Кричали женщины „Ура!“ и в воздух чепчики бросали». Впрочем, и «чепчики» – понятие привнесенное. Но «Ура!», это, верно, – кричали.
Ваятель вознес над фонтаном «крылатого негра», который, судя по масти собравшихся, тут хорошо преуспел.
В этом бронзовом парне была тайная сила. Он завораживал. Он царил не только над площадью, – над всем королевством.
«Горели» тысячи молодых глаз: латино– и афро-американских, китайских и чуть-чуть – европейских. Орлиные очи блондинок высматривали добычу.
Мужчины одеты как, кому нравится – от изысканных фраков до лоснящихся джинсовых курток с выпущенными наружу рубахами.
Люди встречались, обсуждали вечерние планы. Вокруг – океан развлечений на любой вкус: театры, кинотеатры, интернет– и найт-клубы, дискотеки, бордели и прочее. Сюда идут «расслабляться» после работы. Работают здесь напряженно и отдых воспринимают, как расслабление (relaxation), тогда, как у нас отдыхают с бутылкой и не особенно напрягаются даже в постели.
По проезжей части, будто красные рыбы, проплывали автобусы в два этажа.
Толпа на другом конце здания, неожиданно, вскрикнула «Вау!» и «выплеснулась» на проезжую часть. Издавая громкое ржание, фыркая, встряхивая тяжелыми гривами, кони вырвались из фонтана и, стуча копытами, понеслись в сторону Трафальгарской площади, где под колонною Нельсона их ожидали чугунные львы.
Вернувшись в гостиницу, я выхлебал йогурт и, решив лечь пораньше, выполнил это решение.
Казалось, при моих отношениях с музыкой, я мог бы устраивать себе праздники отхода ко сну – этакие медленные, навевающие негу, концерты.
У Клода Дебюсси, например, есть вальс, который так и называется: «Более чем медленный вальс». Но классика, по природе, заряжена индивидуальностью автора, и усыпляет только того, кого не может растрогать.
Иными словами, в качестве колыбельной, музыка мне не подходит. У каждого свои способы погружения в эту бездонность.
11.
Азарт предчувствия – одно из значительных впечатлений локаторщика. Когда же отметка явно высвечивается на экранах, в права вступает рутина.
Но скверно, если цель сама тебя обнаружила и включила помехи. Тогда экран «воспаляется», покрывается пятнами, почти слепнет. Аппаратура не в состоянии полностью справиться с «отравлением», и ты ощущаешь себя больным.
Для работы в помехах существуют специальные сменные блоки и специальные методы. Техника периодически совершенствуется: то помехи уже никому не мешают, то от них не отстроишься. А между заменами блоков – работа на пределе возможного, на чутье, на отчаянных пробах, «тыках» и озарениях. Это – игра, истощающая нервные клетки, но дарующая, при удаче, счастье победы.
Жизнь в помехах и есть наша жизнь.
С этой мыслью я засыпал.
Пришел в себя в карабельной каюте. Меня выворачивало наизнанку, как будто опять была качка. Надо мной хлопотал суетливый раввин. Я гнал его от себя, как пьянчуги гонят, «чертей». Снова впал в забытье. А, очнувшись, снова увидел раввина.
Извините, зашел посмотреть, не нужна ли помощь.
Не нужна.
Тогда все в порядке. – Он повернулся, чтобы уйти.
Постойте, – я знаком попросил его сесть. – Объясните, зачем меня отравили?
Боже мой! Да с чего вы взяли!? – удивился священник.
А что это было?
– Вы еще не оправились. А эль оказался крепким, о чем вас, предупреждали. Но вы «полезли в бутылку».
Не вставая с койки, заплетающимся языком я поведал, раввину, как Мей высаживался на «Святую Терезию», и признался в своих подозрениях. Он рассмеялся: «Мы так и подумали!».
Кто – мы? – спросил я.
Да мы, с Александром.
Вы давно его знаете?
Очень! Вообще-то, он личность известная, по крайней мере, в Средиземноморье. Что касается красной рубахи, – это особая история. Граф возвращается домой, после участия в погребении Великого Мужа. Друзья покойного специально надели форму, в которой шли в бой… Когда-то их была тысяча… Остались десятки.
«Форма?» Что-то, вроде масонской ложи? А его нос? Что с его носом?
– Однажды, при штурме крепости раненый, он упал со стены лицом вниз, но, как видите, выжил. Большего сказать не могу. Остальное узнаете, если сам сочтет нужным вам рассказать.
Услышанное мало что прояснило: не очень-то я доверяю этому племени. Оставалось внимательно наблюдать, делая выводы. Объект наблюдения не заставил себя долго ждать. Не успел раввин выйти, как Мей заглянул в каюту.
– Господин лейтенант не будет против, если я войду?
– Не будет, – ответил я.
Я по-прежнему сомневался, что ночной гость – действительно, «граф Александр Мей». Он выглядел авантюристом… и не пытался это скрывать. Но как раз это меня интриговало.
– Так, значит, мы уже не сердимся? – Продолжал он, как бы испытывая мое терпение.
– Не сердимся, – сказал я, опуская ноги с койки.
– Хочу посоветовать вам, когда прибудем в Неаполь отправить письмо.
– Кому? – Спросил я, ожидая подвоха.
– Ну, не мне вам об этом рассказывать. В самом деле, разве вы не хотели бы сообщить Бесс, что, по крайней мере, до Неаполя добрались благополучно.
Меня поразило упоминание о Бесс. Но чтобы не выдать себя, я придрался к другому.
– Что значит «По крайней мере до Неаполя?» А потом? Со мной должно что-нибудь случиться?!
– Не обязательно. Может и не случиться.
– И на этом спасибо. А теперь ответьте, какое вам дело до Бесс?
– Мне не хотелось бы, чтобы девочка переживала. Видите ли, в ее положении…
– Что такое!? – я снова сорвался.
– Господин лейтенант, если будете так нервничать, не дотянете и до Неаполя.
Я что-то кричал, но слова заглушил рев паровичка. Мы замолкли одновременно. В дверь просунулась голова Стюарда. Он объявил: «Господа! Господа! Неаполь!»
– Слава Богу, дотянул, – улыбнулся Александр, выходя на палубу. Я вышел следом.
Навстречу нам, как облако, поднимался Везувий.
«Святая Тереза» входила в Неаполитанский залив (длина около десяти, ширина около пятнадцати миль). У восточного берега громоздились, как бы вставленные один в другой, три конуса вулкана. Наружный конус Везувия (Монте-Сомма) сильно разрушен. Его склоны на две трети высоты покрыты виноградниками и сосновыми рощами.
Город у подножия невысоких гор сверкает, точно горсть выброшенной на берег соли.
Александр тащил меня за собой. Подозреваю, что раввин был бы рад прогуляться с ним по Неаполю, но, чувствуя мое неприятие, уступил его мне, хотя я о том не просил.
Примиряющая прогулка с Меем вообще не доставляла мне удовольствия: один вид обезображенного лица графа вызывал содрогание и мое, и прохожих. Уродство не очень вязалось с пышностью южного города. Впрочем, и сами горожане производили странное впечатление.
Александр показывал мне достопримечательности бывшей столицы Королевства обеих Сицилий (континентальной и островной), – Национальный музей и знаменитую галерею Каподимонте. Мы осматривали старинные замки, многочисленные готические церкви и дворцы в стиле барокко.
Граф рассказывал о Неаполитанской оперной школе, о бельканто, о Скарлатти и Перголези, но сами создатели всего этого – итальянцы – казались мне слишком болтливыми, смуглыми и темноволосыми – больше похожими на бродячее племя торговцев, фокусников и воришек, чем на творцов шедевров.
Времени было достаточно. И граф предложил побывать на руинах погребенной под вулканическим пеплом Помпеи или совершить морскую прогулку на островок Капри. Но я отказался, сославшись на неважное самочувствие.
Мне в самом деле было не по себе.
У графа Мея в Неаполе оказалось много знакомых. На улицах, почти каждую минуту его окликали. Он останавливался, чтобы перекинуться приветствиями: парою слов и каскадом энергичных жестов.
Мне приходилось стоять в стороне и глупо улыбаться, прислушиваясь к непонятной речи. Всякий раз он передо мной извинялся. Но все повторялось.
Я чувствовал себя в этом городе совершенно чужим.
Когда мы отчалили, я уже понимал, что общение с Александром требует особой стратегии.
Чтобы не оказаться смешным, из него нельзя ничего выпытывать: со временем он сам все расскажет. Мей был полон загадок и тайн. В то же время – не чужд легкомыслия. В карточной игре, как и в жизни, он любил блефовать, хотя не редко проигрывал. Но не так, как проигрывают завзятые шулеры (чтобы «втянуть» в игру дилетанта). Он проигрывал, как – игроки, которым наскучило следить за игрой. Он был похож на притворщика, забывшего роль, которую играет.
На корабле, и в гаванях, куда заходило судно, Александр разговаривал с каждым на его языке: с итальянцем – по-итальянски, с греком – по-гречески, с евреями – по-еврейски, даже с русскими он объяснялся по-русски.
Он был всегда бодр, шумен, сорил деньгами и везде чувствовал себя, как дома. Его фамилиарность и менторский тон бесили меня. Ему нравилось опекать и подначивать. Я не знал, куда мне от него деться, но, когда оставался один, когда тоска доводила меня до отчаяния, появлялся он. И я успокаивался.
Постепенно складывалось впечатление, что наше знакомство – не простая случайность, а воля шутницы-судьбы, уготовившей мне сюрпризы. Предчувствия были самые мрачные, но временами охватывала злость, и я сам бросался в атаку, чтобы увидеть, как он выкручивается. Расспрашивал, например, о корнях его куцей фамилии.
– Вам не нравится моя фамилия!? – удивлялся он. – Видите ли, мне, действительно, пришлось ее сократить: длинные – нынче не в моде.
– Конечно, обрезали кончик? – ехидничал я.
– А вам не терпится знать?!
– Обидно. Вы обо мне уже знаете все. А я о вас – почти ничего.
– Будете себя хорошо вести, – узнаете.
– Откуда вы, граф? Где ваше графство? Кто вы?
– Башибутянин.
– Это как понимать?
Очень просто. Если в Англии живут англичане, то в нашем графстве – сплошные «башибутяне» – он надо мною смеялся.
Чем ближе я узнавал Мея, тем сильнее поражался его знаниям во всех областях, включая и медицину, где, по молодости, я считал себя достаточно сведущим.
Александр был силен в естественных науках, и душными вечерами, сидя на корме, я слушал его рассказы об океане, о земной тверди и «тверди» небесной, о жизни, которая кишит вокруг нас, под нами и в космосе. И обо всем он имел особое мнение.
«Святая Тереза» обогнула западный берег Апеннинского «сапога», и, миновав Мессинский пролив, шла теперь вдоль восточного побережья Сицилии.
12.
Где-то на пол дороге между Мессиной и Катанией там, куда уходило солнце, нашим взорам открылась гора, над которой дрожало облако теплого воздуха. Ее заснеженная вершина по форме напоминала колпак китайского кули, с картинок из Чайна-Тауна (в Сохо). Вершина не то упиралась в лазоревый свод, не то протыкала его и уходила в неведомый «опрокинутый мир».
Белый «колпак» лежал на широких темно-синих «плечах», покрытых дубовыми, каштановыми и буковыми лесами. К морю спускалась зелень оливковых рощ в красно-белых прожилках селений. У кромки прибоя из лазурного моря торчали огромные глыбы. По преданию слепой великан Полифем бросал их вслед Одиссею, дерзнувшему его ослепить.
Я был потрясен. Меня поразила мысль. В волнении оглянулся на графа.
– Мунджи бедду, – сказал Мей – так зовут эту гору на местном наречии. А Пиндар – поэт древней Греции – называл ее «Небесной колонной».
– Простите! Но это же «Этна» – самый высокий вулкан Европы! Я знаю, так как заранее изучил весь маршрут… Я хочу сказать о другом…
– О чем же!?
В его голосе звучало сомнение: «А можешь ли ты вообще сказать что-то стоющее?»
Но я уже привык к его дерзости, и торопился высказаться:
Когда слышу великую музыку, когда глазам открывается нечто подобное этому – по спине пробегают мурашки, и я слышу голос: «Нет, не зря ты явился на свет! Ты видишь? Ты чувствуешь? Какие еще нужны доказательства, что Я существую? Красота – вот мой знак для тебя и для всех, кто еще сомневается?»
Граф, а вам приходилось такое испытывать? Вы когда-нибудь слышали «голос»…?
Эвлин, я рад, что вы тонко чувствуете красоту, – отвечал Мей, с улыбкой. – Люди с неразвитым вкусом находят в прекрасном только соблазн, а то и просто боятся его. Воспитанные в религиозных традициях, ищут в красоте откровение, земной отголосок рая, посольство небесного царства на бренной Земле. И лишь для очень немногих прекрасное – выход к творчеству, приглашение поразмыслить о самой красоте, о природе, о жизни, о человеке – без ссылок на небеса. Что касается, голоса, о котором вы говорите, с ним я согласен в одном: вы, действительно, не напрасно явились на свет.
Что вы этим хотите сказать?
Говорить пока рано. Можно только догадываться – продолжал он, явно любуясь Этной.
– Еще в Неаполе, когда нам открылся Везувий, я заметил, граф, вы пытаете слабость к вулканам. Или я ошибаюсь?
Странная вещь. Понимаете, Эвлин, их судьбы напоминают мне судьбы цивилизаций…
– Не понимаю.
Цивилизация представляется мне культурным вулканом среди равнин прозябания… Впрочем, вам это не интересно.
– А все же…
Возьмите Египет. Тысячи лет известна полоска жизни вдоль Нила (шириною в несколько миль). Были уже и сфинксы, и пирамиды. Жрецы знали толк в астрономии и математике, но страна все равно оставалась скучным «бугром» на «культурной равнине». Лишь в третьем веке до рождества Христова, когда Александр Великий возвел на престол династию Птолемеев, сделал столицей Александрию, основал Мусейон (Храм муз), при котором возникла знаменитая библиотека, хранившая около миллиона рукописных книг, – только тогда проснулся дремавший «культурный вулкан» и началось «извержение». О Египте заговорили, как о стране выдающихся математиков, зодчих, ваятелей, астрономов, философов. Мудрецы всего света устремились сюда, чтобы обогатить свои знания, сделать копии бесценных трудов. В порт заходило большое количество кораблей. Для их безопасности на острове Фарос явилось новое «Чудо Света» знаменитый Александрийский маяк высотою 400 футов. В Мусейоне одна за другой возникали научные школы.
Просуществовавшая полторы тысячи лет теория Клавдия Птолемея (центр Вселенной – Земля) уживалась с пришедшей на смену ей теорией Аристарха Самосского (центр Вселенной – солнце). И заметьте, никого не отправили на костер, как, спустя восемнадцать веков, за это же самое, поступили с Джордано Бруно.
Библиотека была средоточием Мысли. И благодаря ей, окружающий «культурный ландшафт» стремился возвыситься до уровня «Александрийского пика…»
На горизонте уже растаял мыс «Изола-делле-Корренти» (южная оконечность Сицилии). Мы вышли в открытое море, вернее, в широкий Мальтийский пролив.
Пафос Мея едва до меня доходил, но я сам в этот раз напросился. И Мей продолжал свой рассказ:
– Разорение библиотеки началось еще при Юлии Цезаре (за пол столетия до рождества Христова). Потом ее не раз поджигали христиане-копты, ненавидевшие Мусейон, как рассадник языческой мысли. Окончательно его превратили в руины арабы-кочевники – по той же причине.
А потом о ней просто забыли.
Идеям Христианства предстоял длинный путь от любимой формулы мракобесов: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное…» до откровения Уильяма Блейка о том, что глупец никогда не взойдет на небо, каким бы святым он ни был.
Пройдут еще сотни лет, прежде, чем «проснется» новый «вулкан», имя которому – «Возрождение».
13.
Меня слегка разморило. Граф продолжал говорить, но голос его уплывал, сливаясь с плеском волны.
Неожиданно, Александр объявил: «Земля! По правому борту!» и приник к окуляру маленькой трубки, которую всегда носил при себе.
«Гоцо», – сообщил он, когда на траверзе судна появился зеленый остров. А впереди его маячил еще один – совсем крошечный, который Мей назвал Комино.
Уже легли сумерки, когда справа по борту потянулись темные берега с тусклыми пригоршнями огней острова Мальты.
На море был штиль. Паруса не могли поймать ветер, и судно «тянул» паровик.
Уже совершенно стемнело, и низкие крупные звезды казались диковинными плодами юга. Мы ориентировались на самую яркую звезду, которая то гасла, то вспыхивала на краю горизонта. То был маяк Валетты. Приблизившись к нему, мы бросили в темноте якорь на внешнем рейде у Большой Гавани.
Утром нашим взорам открылась панорама столицы Мальтийского архипелага – Валетты.
«Большой Гаванью» назывался широкий залив. Севернее находился залив поуже. Их разделял полуостров шириною около мили и длиною в несколько миль, называвшийся по-арабски «Иль Белт» (город). Это и была Валетта (Ла Валетта).
На острие полуострова щетинился пушками форт Святого Элмо, прикрывающий подступы со стороны моря. Вход в северный залив прикрывал с острова форт Мануэль. Правый фланг Большой гавани закрывал форт Рикасоли. Из-за выгодного положения, многие государства не одну сотню лет боролись за обладание Валеттой, а значит и Мальтийским архипелагов в целом.
Миновав форт, мы вошли в гавань. С правого борта тянулись крепостные стены, башни, крыши домов, парки, сады, колокольни соборов.
Судно входило в порт, и часа через полтора, после обычных формальностей, мы с графом уже были на главной улице, называемой по-английски «King's way» (Королевская дорога). Раньше она называлась по-итальянски «Страда Сан Джиорджио» (Дорога Святого Георгия), но сегодня над Валеттой развевался британский флаг.
Остров, в основном, населяли арабы-католики. Мальтийский рыцарский орден каленым железом «выжигал» иноверцев.
Я несколько раз пытался заговорить с аборигенами. Тщетно. Они или не понимали… или не хотели понять. «Арабский литературный – здесь мало кто знает, – напомнил граф. – В Египте будет другой диалект – другой арабский язык, которым, Эвлин, вы тоже, увы, не владеете». Он говорил с улыбкой, чувствуя, что меня это бесит.
Зашли в небольшую тратторию выпить кофе. Посетителей было немного, но мне показалось, что, прислушиваясь к их голосам, Александр насторожился. Из траттории мы направились в сторону форта. Вдоль улицы стояли двух-трех этажные особняки, гостиницы, магазины, кофейни с итальянскими и английскими названиями. Облик людей и зданий отличался от того, что я видел в соседней Италии. Нечистоплотность тут соседствовала с набожностью – по количеству храмов мальтийцы, как будто, силились переплюнуть сам Рим.
Граф был молчалив и встревожен. Когда мы пересекали сквер, я спросил, что случилось. Он ответил, уводя разговор:
Я куплю газету…
Зачем!?
В самом деле, что-то случилось…
Где?
Он усмехнулся одними губами:
В Башибутании… Посидите здесь, Баренг. Я только дойду до угла и вернусь.
Я с вами!
Лучше останьтесь.
В чем дело!?
Скорее всего, нам пора убираться…
Да что происходит!?
Потом. Потерпите…
Откинувшись на скамейке, я видел, как на углу граф торговался с газетчиком.
Но, стоило на секунду отвлечься, как я потерял Александра из виду. В то же мгновение перед глазами что-то мелькнуло. Хотел, было, встать, – горло сжала удавка (тонкий ремень). Явилась свирепая рожа. Ее обладатель что-то быстро затараторил. Два слова мгновенно дошли до меня: «Англичане» и «Смерть» – это был приговор. Блеснул кривой нож.