Анна Петровна худела, слабела день ото дня, а когда обратилась к врачу, оказалось, что время упущено, что его уже почти не осталось. Навещая больную, Марина Васильевна не могла побороть ощущение, что само пребывание в онкологической клинике должно действовать, как приговор. Но Анна Петровна и здесь суетилась. точно надеялась выкарабкаться, и волновалась, как там Иван без нее.

С каждым разом Марина Васильевна видела новые признаки близкой развязки. Все чаще Анна Петровна глядела подстреленной птицей, каменея от боли, потрясенная несправедливостью происходящего с ней, как бы спрашивая одними глазами: «За что? Кому я сделала плохо?» А дождавшись фонтанчика из «милосердной иглы», – уходила в «свой домик», тихо стонала, и облизывая пересохшие губы, шептала что-то невнятное. Когда Марине Васильевне разрешили дежурить возле больной, она многого насмотрелась. Поразил ее молодой человек, тянувшийся ртом к вентилятору. Он, казалось, хотел запихнуть в никудышные легкие еле видимый венчик стремительных лопастей и так шарил глазами, как будто и ими ловил ускользающий воздух. Женщина видела синих отекших людей и совеем молодые свежие лица с налетом больничной тоски: эти люди, должно быть, уже ко всему притерпелись и, собираясь на лестнице или в больничном саду, с такою же страстью обсуждали болезни, с какою здоровые говорят про футбол и хоккей. Каждый старался зачем-то представить свое положение в самом трагическом свете, хотя про себя был уверен, что он-то уж как-нибудь выкарабкается, а вот его собеседник, бедняга, – уже не жилец.

Анна Петровна растаяла тихо, как и жила; однажды, придя на «дежурство», Марина Васильевна ее уже не застала. Все эти недели Иван, утешаясь вином, кое-что продавал, и, когда пришло время покойницу обряжать, в доме ее не нашлось ничего подходящего. Ушив на глазок, Марина Васильевна приспособила свое лучшее платье. На кладбище не обронила слезинки, но словно что-то живое, обуглившись, встало в груди ее твердым болезненным комом. Теперь она, точно прощаясь, бродила старинными улицами, проходными дворами. Даже безвкусица, разносортица зданий, кварталы – «темные дыры», стали ей ближе, милее, как будто морщины родного лица, которого завтра не будет. Смерть Анны Петровны приоткрыла Марине Васильевне судьбы людей, которым «посчастливится» выжить – то есть погибнуть не сразу, а уходить день за днем, платя за отсрочку безумное «пени» растянутой пытки и смертной тоски.

Искала в памяти «параллели», напоминавшие теперешнее ее положение. Жаждала заглянуть в глаза человека, попавшего в сходные обстоятельства. «Если нечто похожее уже было, – рассудила она, – то проныры-художники ни за что бы подобного случая не упустили.»

Непривычно замедленное движение, мелькание красочных пятен и разнокалиберных рам до того утомили Марину Васильевну, что даже «убойный» шедевр галереи – «Иван Грозный убивает сына» – не тронул ее. Нижний этаж она просмотрела мельком и навстречу потоку людей возвратилась наверх – в полузал, где с первого раза углядела громадную во всю стену картину, больше других подходившую к «теме». На полотне художника Иванова «Явление Христа народу» духовно глухая толпа противопоставлялась загадочной фигуре Иисуса. Нежно-розовая нагота подчеркивала животную простоту мужской сущности. Персонажи, еще не узревшие Бога, выглядели на картине слепцами

– Узрите! Он уже здесь! – торжественно приглашал Иоанн Креститель, и на глазах у людей выступали слезы прозрения. Фигура Христа вдалеке, казалось, – окутана тайной. Облик его был неясен, глаза и губы только угадывались, что давало свободу воображению. Но Марину Васильевну не волновали «находки». Она хотела увидеть не символ, а человека-Иисуса в минуту, когда он явился к народу. Сама атмосфера Великого Чуда воздействовала заразительно…, а вот условность главного образа вызывала досаду.

В общей сложности женщина провела у картины два с половиной часа, а потом спустилась в фойе и купила брошюру о русских художниках. Статья, посвященная Иванову, показалась ей бестолковой, ибо молчанием обходила именно то, что больше всего волновало. Много слов было сказано о каком-то «художественном мировоззрении», а главная «роль» отводилось совсем не Иисусу, а нагому рабу, постигшему вдруг, что все люди «в боге» равны: этот образ, по мнению автора, «нес на себе груз социальной значимости». В таком упрощенном подходе было что-то обидное, точно искусствовед нисходил в своем опусе до примитивной толпы, которую живописец, наверное, даже не стал бы «писать». И Марине Васильевне вдруг пришло в голову посетить настоящее богослужение, чтобы «увидеть» Христа в его «доме». В храм пришла, как в музей, с расчетом взглянуть и уйти… Но застряла надолго, плывя в косячке чисто вымытых кротких старушек «под наблюдением» выпуклолобых апостолов, строго глядевших с иконостаса-президиума. Под сводами в ладанном дыму звенело и рокотало многоголосое пение. У края амвона, давая оперным жестом приложиться к кресту, в сверкающей длинной одежде возвышался сам батюшка – нежный упитанный ангел с бутафорской бородкою. Возле ног его, осеняясь размашистыми крестами, ползали старые грешницы. Марина Васильевна была околдована этим веками до совершенства отточенным действом так, что самой захотелось брякнуться в ноги юному батюшке и целовать его крест. Великим усилием воли одолев наваждение, – кинулась прочь, а потом, вспоминая благообразную рожицу попика, поражалась себе, как могла так поддаться, что забыла о цели прихода.

Расстроенная Марина Васильевна долго бродила по городу, а вечером заглянула к Ивану. Дверь была – настежь. Пахло спиртным. По «телику» передавали футбол, а сам Ковалев, развалившийся в кресле, храпел.

Вымыв посуду, приготовила чай, отключила брезгливо болтающий «ящик». Сама она телевизор «не знала», считала безнравственным демонстрировать людям спортивные игры, сверхмодные платья, далекие страны и вообще развлекать, ублажать, развращать, обещая красивую жизнь, когда в каждом мгновении уж затаился кошмар живодерни. Ее воля, она запретила бы эти вещания… разве что изредка позволяла народу послушать старинные песни, в которых живет неизбывная дума о горькой судьбе.

Растолкав, отпоив Ивана Васильевича свежезаваренным чаем, Марина Васильевна «как на духу» открыла ему свою боль.

– Ах, Маринка, Маринка! – запричитал Ковалев (она понимала, у человека болит голова, ему тошно, жалко себя) – Ах, Маринка, Маринка! – стонал он, качая остриженной головой. – Ну куда тебя занесло!? Лучше выкинь ты из башки эти мысли! Люди пока еще не рехнулись? Уж как-нибудь разберутся без нас… А то, давай съедемся? Ить вдвоем – веселее?

– Да пойми ты, не за себя я трясусь? – вразумляла Марина Васильевна. – Тошно смотреть, как живем в унизительном положении гусеницы, над которой уже занесли сапожище?