Когда Пляноватый добрался, наконец до своего стола, у соседа только что закончилось совещание, и, открывая форточку, словно выпуская пар, Марк Макарович со вздохом признался: «Я полемивирую ф вами не потому, фто в принфипе не соглафен, а потому, фто мне не дофтает своих внаний, фтобы равобраться в муфтяющих фомнениях.»

Владимир Владимирович только достал записную книжку и взялся за вновь поступившую почту, когда раздался звонок. «Ну вот оно, наконец!» – весь собравшись, словно готовясь к прыжку, решил Пляноватый. Но оказалось, это заказчик выпрашивает еще один экземпляр проектной документации. Почту снова пришлось отложить.

В копировальном отделе Пляноватый договорился на всякий случай сразу о двух дополнительных экземплярах проекта: чего тут жалеть, коли деньги чужие. В конторе отдела вполголоса осведомился у знакомой сотрудницы: «Мария Ивановна, а почему вон та женщина, возле окна, как-то странно всем улыбается?»

– Вот те раз?! – удивилась Мария Ивановна тоже вполголоса. – а не вы ли, Владимир Владимирович, на прошлой неделе называли ее улыбку чарующей?

– Так что ж она с прошлой недели сидит…

– Очаровывает.

Он поднимался по лестнице тяжело и упорно, шепча себе: «Двигайся! Это еще не бессилие, а пока только лень!»

Видеть никого не хотелось, но на площадке поджидала Фаина – жена Льва Левинского. Он смотрел на нее пустыми глазами. Она на него, как обычно – молящими. И опять были просьбы о помощи: «Лев пропадает! Ты обещал, что-то сделать!»

Студентом еще Пляноватый не прочь был за ней приударить. Пухленькая, похожая на пушистую кошечку, девушка нравилась многим. Со Львом у них вышел какой-то «детский» роман. Левинский был «никаким» ухажером и «никаким» конкурентом записным волокитам. Но «лакомый кусочек – Фаина» буквально растаяла перед недотепою, точно всю жизнь берегла себя ради него. Они могли молча часами глядеть друг на друга, попеременно бледнея и заливаясь румянцем.

С годами Ленинская располнела, а томная мгкость во взгляде переродилась в тревогу за мужа, который весь состоял из пороков, свойственных оранжерейным талантам, и относился к типу существ, которых женщины, не замечая, обходят в очередях, как пустые места. Если бы можно было его подключить к ЭВМ, кормить, обмывать, приводить ему на ночь наложницу, то, защищенный от перипетий реальности, счастливый и благодарный, подобно удойной буренке, платил бы он за заботы жемчужинами гениальных идей… «Только гении нам – ни к чему».

У Левинских подрастали детишки, – нужно было думать о будущем. А к Левиной службе больше всего подходило слово «несчастье». Начальник отдела Генрих Стрельцов, как Лев и Фаина, был однокашником Пляноватого – с неба звезд не хватал, но в практической сфере мог считаться «профессором». Однако союза гения, каким несомненно являлся Левинский и практика жизни – Стрельцова не вышло: сложившаяся система одного развратила, а из другого сделал жертву. Генрих держал Льва на черной работе. Да, собственно, и отдел его был черновым. Здесь привязывали к конкретным условиям давно разработанные, вылизанные, чаще всего рутинные типовые проекты. Но обнаружилось, именно к этой работе Левинский был годен меньше всего. Выполняя «простую привязку», он всякий раз по рассеянности что-нибудь упускал, получая заслуженные наказания, отрезая себе возможность уйти от Стрельцова, чтобы заняться где-нибудь более творческим делом. Вот где отлилась несчастному накопившаяся у начальника в годы учебы ненависть к «яйцеголовым», теснившим таких, как он, – «на задворки». Фаина в те годы смотрела сквозь Генриха как сквозь стекло, тогда как Стрельцов в ее близости, можно сказать, подмокал. Он был явно недооценен, – это тоже теперь отливалось Левинскому. Чтобы роскошествовать, имея карманного гения в услужении, Генрих вцепился в Леву бульдожьей хваткой и держал при себе за щута, выставляя его ошибки, когда и где только можно, называя «балабудой» все что ни делал Левинский, бросая ему: «Ну чего ты бухтишь – никак не проснешься?», порою сюсюкая: «Уй какой умный! Все цё-та писит и писит, писит и писит!», к ровеснику и сокурснику обращался при всех «молодой человек», за глаза называя «слюнявым». Впрочем, так он, как правило, звал всех, кого ненавидел. С теми же, кто вставал на защиту Левинского расставался без колебаний. Леву удерживал выговорами, без снятия коих ему не уйти. И Фаина много раз умоляла Владимира «вырвать Льва у Стрельцова». Когда Пляноватый по этому поводу заговаривал с Генрихом, тот, ухмыляясь, облизывал губы, как будто от мстительного и злорадного чувства слюна была слаще, и подозрительно спрашивал: «Ты их чего защищаешь? Ты им родственник что ли?»

Стрельцов был готов от многого отказаться, закрыть глаза на развал отдела, на «втыки» от руководства, но чтобы лишить себя удовольствия чувствовать превосходство над «слизняком-эрудитом», над «фонтаном идей, который собственноручно заткнул», – об этом и речи быть не могло. «Нельзя забывать о национальной политике!» – говаривал он. Девизом его была фраза из гимна: «Кто был ничем, тот станет всем!». Фаина, размазывая слезы и тушь, рассказывала, как «Лева страдает». Владимир Владимирович, слушая ее, думал: «Ну и муженька же ты подцепила! Сама виновата: разве можно вить с таким гнездышко? Семейная жизнь – не для слабохарактерных».

– Представь ceбe парашютиста, который падает вниз, потому что забыл, за что дернуть…, вдруг, видит, летит кто-то снизу… «Эй, друг, подскажи, как раскрыть парашют?» А встречный разводит руками: «Мужик…, я – сапер». Вот я-то и есть тот сапер в вашем деле…

– Володенька, ну помоги! – не понимая, стенала Фаина.

– Почему это я должен делать? Стыдно быть размазней, не уметь постоять за себя!

Фаина заплакала: «Знаешь ведь, он – как ребенок!»

– Ребенок?! А жену себе отхватил будь здоров! За меня бы кто-нибудь так хлопотал!

– Скажи, что мне делать?

– Пусть делает сам!

– Что он может, Володя?!

– Да то же, что все! Скажи ему, что Стрельцов только с виду герой. А без Льва твоего – он ничто… Ведь такие, как Генрих, когда им спускают, сильнее наглеют, а встречают отпор, – «юрк под лавку». Я бы на месте Левинского взял бы, да морду этому гаду «начистил»! – Он уже чувствовал, что несет околесицу.

– Володя, ты выпил? Что с тобой, милый?!

– Вот уж и милый… Я просто устал… Устал, понимаешь! И не смотри так. Я не твой Лев! Ладно уж… постараюсь помочь… – он не глядел ей в глаза. – Извини… Оставь хоть сегодня в покое! Ты слышишь!

В растерянности то и дело оглядываясь, Фаина спускалась по лестнице, а Владимир Владимирович, чувствуя в ногах дрожь, продолжал механически подниматься. Только в лифте – понял причину ее испуга: в зеркале отражалось чужое – какое-то «конченное» лицо. Дело было не в новых морщинах, не в сплошной седине… – в лихорадочной обостренности лика, в выкате глаз: два готовых прорваться «нарыва» под мраморным лбом изваяния.

Пляноватый вздохнул: «Жизнь, как подлая западня, увлечет, осчастливит, заманит: только устроишься жить – „Стоп! Приехали!“» Мысль была вроде бы грустная, но тут его стал трясти смех. В детстве, когда ему было лет восемь, произошел смешной случай…

Они жили тогда в Ярославле в длинном строении с коридорной системой. Сквозной подъезд в середине дома имел парадный выход на улицу и «черный» – во двор.

Предводитель дворовых «головорезов» однажды приказал Пляноватому: «Эй, шмакодявка, скачи на ту сторону. Там стоит Еська Бронштейн. Скажи, что тут есть для него интересненькое.»

Володя с готовностью отозвался: «Ага!» – и, гордый, что замечен был старшими, устремился к «черному» входу.

– Не туда! – заорал атаман. – Отвори свои зенки! Узрел? Ну так живо, гони кругом дома!

«Отворив свои зеньки», «шмакодявка» приметил ведро, установленное на слегка приоткрытой двери. Стоило створку толкнуть и посудина опрокинется… на макушку толкнувшего… В этом и состояла суть «интересненького».

Обегая «кругом» крыло дома, Володя заранее прыскал со смеху, представляя себе пучеглазого Еську в «интересный» момент.

Бронштейн словно ждал его возле подъезда на улице. Задыхаясь от бега и хохота, Пляноватый с трудом передал ему приглашение и потянул за собой. Будучи года на три старше, Иосиф однако поддался соблазну, и, сопя длинным носом, поплелся к двери во двор. В подъезде Володя просто зашелся от смеха, мысленно видя как то, что было в ведерке, вдруг ухнет на кучерявую голову Еськи. Он выпустил руку Бронштейна, подпрыгнул, визжа от восторга, и предвкушая потеху, забыв обо всем, устремился вперед…

Минуту спустя, весь в фикалиях от макушки до пяток, с ушибленным правым плечом, он все еще корчился около двери в конвульсиях.

– Боже ж мой! С какой стати вы в это влезли? – бранился Иосиф «на вы». – Самый смак этих шуточек вам все равно не понять! – Впечатление было такое, что своей опрометчивостью Володя лишил человека «особого удовольствия»: в страданиях этот народ находил подтверждение своей богоизбранности. Пляноватый смеялся, давился от смеха… Пока не стошнило.

Память об этом событии походила на «память о смерти»… Тошнило от «привкуса запрограммированности». Хотя, в общем, что в этом скверного? Разве инстинкт – не программа? Разве звуки оркестра не подчиняются нотам? Разве слова беллетриста не следуют заданной форме? Просто в старости – все отвратительно: внешность, походка, косноязычие… А всего отвратительней – БОЛЬ! Вот уж где – «конец света»!

Во Вселенском Процессе есть доля каждого чувствующего: чем вернее и глубже чувствующего, тем значительней «доля». И дело не в яркости личности, не в зычности голоса, не в «эпохальном» характере: на изломах истории именно нежные души, сгорающие для большинства незаметно, – ранимые души, вбирающие муки живущих, – одни лишь они «контролируют» ключевые моменты «Программы».