Вук Задунайский
Сказание об ослепленных королях
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался, подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее он хотел украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор — сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал — парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив — скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза — и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз — а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце — а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему — кто-то смотрит на него. Глядь — а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће». Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.
* * *
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель — король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне — подлый предатель. Привел он войско большое — со всего Севера и Запада племена варварские собрал! — и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный — придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю — мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» — воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда — магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, — да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату — отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая — с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
— Симонис, доченька моя милая, — говорила мать, прижимая ее к себе, — кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
— Симонис, доченька, — продолжала базилисса, — никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых — покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы…
— Симонис… — Слезы блеснули на глазах базилиссы. — Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
— Симонис, красавица моя! — говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. — Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь — не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет — безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
— Наложниц?
— Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
— На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
— Верно в народе говорят: «Седина в бороду — бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
— Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
— Ни радости, ни горя, — повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками — ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, — это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы — кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный — так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас — ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей — и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, — чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь — и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой — и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
— Уздравље, господару мој.
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
— Благодарим те, — ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. — И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе.
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает — стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.
После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящая женитьба не пугала более — да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала ее, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого — девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, — успокоила кормилица. — Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
— Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами — лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, — безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
— И что говорят они? — не вытерпела Симонис. — Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
— А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?
И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?
— Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
— Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
— Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
— Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет — десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.
Сказал так — и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был — может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести — радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина — как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, — но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили — уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать — он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время — ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
* * *
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря, качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом — на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис — воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские — дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки — заранее условленного места встречи — и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена — едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса, как положено — в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, — и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас — как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало — за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» — пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис — пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них — так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные — видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями — на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами — видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах — и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду — от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» — только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
— Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? — громко вопросил он со смехом.
Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.
— Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! — промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.
Подъехал он к Симонис совсем близко — едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, — да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! — темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят — кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем — поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь — недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось — перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, — но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, — еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.
Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу — едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою — и вопль смолк.
— Ратници моjи! — крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. — Много пута сам вас водио у боj — и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела!
И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная — всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:
— Твој народ те поздравља, моја краљице!
Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.
Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом — дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.
По дороге в храм посланники отца нашептывали ей — не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак — ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское — телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.
Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее — как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.
Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось — пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, — снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.
— Ево моје младе!
Глянула королева на невестку свою да обмерла:
— Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?
— Она станет моей женой и королевой.
— Разве мало тебе было твоих пяти жен?
— Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.
— Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.
— Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?
— А о сыне своем ты подумал?
— Сын мой получит десять таких, если захочет, — пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам — ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука.
Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко — пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.
И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее — долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе — ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.
Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую — с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного — но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты — мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?
Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло — много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного — целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.
День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни — целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.
В утро венчания облачили служанки еле стоящую на ногах дочь базилевса в подвенечную багряницу и алую мантию, украсили лорумом златотканым и водрузили на чело ее корону — столь великую размерами, что адаманты на кончиках лучей ее не могла достать Симонис рукой, — и повели на заклание. Окрасились перья ангела багрянцем, покрыла их золотая патина, и плясали отблески ее в глазах, что были словно переспелые вишни на меду, только одни из них источали нектар, а другие — сочились болью, но ни те ни другие не отпускали.
Длился свадебный пир всю седмицу. Сидела она за столами, ломившимися от яств и напитков, как кукла, боясь вздохнуть. Ничего не ела и не пила, только пригубила кубок с вином да надломила кусок пирога. Ей, вскормленной на муставлерии с лепестками роз, дико было видеть горы еды и реки пития, жутких видом людей, которые выдирали мясо из туш при помощи кинжалов или прямо руками, брызгая жиром на богатые одежды. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали бы мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы порадовать госпожу свою, достали ромеи привезенные ими дары — золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись дикари, зашептали — «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке» — и налили себе еще по чаше.
Веселился в тот день весь Призрен до упаду. Веселился и воздавал должное господарю своему. Надменные ромеи — и те как будто подобрели, развязывает-то язык сербская шливовица. Даже враги заклятые — король Милутин и брат его родной Драгутин — обнялись да расцеловались по старинному обычаю. Только сын короля, королевич Стефан, сидел супротив молодых и мрачен был, как тучи над Босфором. Нахмурился господарь:
— Зашто ти — пехар наздрављени на очевој свадби не дижеш?
Кинул Стефан взгляд на отца — будто клинком отрезал. А потом посмотрел на сидящую подле Симонис — да так посмотрел, что сердце ее оборвалось, — и ответствовал:
— Ако ја будем дизао пехар за здравицу сваки пут, кад на кучку скочи кер, брзо бих се пијан ваљао испод плота.
Разгневался господарь на такие слова, швырнул кубок золотой в сына своего. А потом показал рукой жест, от коего ромеи, за столами сидевшие, поперхнулись. Да наказал господарь сыну своему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Стефану только того и надо — вскочил он с места, дернул скатерть, повалил на пол посуду драгоценную да яства царские, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, — и выбежал из залы. Потом снова вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, что ромеи называли Диоклеей, ибо то был удел его в королевстве Сербском. Упрямы были Неманичи, как черти. И своевольны. Порода. Совсем сникла невеста, но ни радости, ни горя никто не узрел на лице ее. Терпи, королева, это пока только пир свадебный.
— Ничего, — говорил на то господарь, отпивая из другой чаши, — молод еще, перебесится. Женю-ка я его на дочери царя болгарского. У девки высокая грудь и крутые бедра, она родит ему хороших детей. Пускай он сперва кобылу объездит — а там посмотрим, на что годен. Я в его годы войско водил и не возвращался без победы.
Вздохнула на то королева Елена, но не сказала ничего, ибо не имели права жены сербские перечить мужам в собрании. Набежали тут прислужники с блюдами немалыми, на коих возвышались внушительные горы мяса, прикатили бочки со шливовицей взамен пустых — пей, народ, веселись, господарь в высях горних ангела заарканил и в жены себе нынче берет.
Как досидела она до той поры, когда уместно было ей покинуть залу пиршественную, не помнила Симонис. Оставили ее служанки в покоях, возрадовалась она — ну слава богу, можно мне теперь одной побыть. Не тут-то было! Вошел господарь в опочивальню к ней, смотрит на нее, как кот на мышь, ласкает взглядом своим всю с головы до ног, будто нет на ней одежд ее. Многое говорила ей мать перед отъездом, еще больше — кормилица по дороге, но про то, зачем муж в ночь после свадьбы приходит к жене, — об этом они умолчали. Не хотели тревожить ее прежде срока? Или настолько грешно это было, что слов не подобрали нужных? Кто знает. Но вот — муж вошел к ней, а она боится его, как будто это сам сатана явился из преисподней по ее душу.
— Не плаши се, анђеле мој. Нисам медвед, не уједам.
Подошел король к Симонис совсем близко — слышала она уж дыхание его жаркое. Ждала, что скажет он ей. Подняла голову, дабы посмотреть на него, но тут снова мелькнули пред ней те самые дивные глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные. И то, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — обвил господарь хрупкий стан ее руками и увлек за собой на ложе. Как дикий зверь налетел на нее, порвал одежды драгоценные, раскидал повсюду. Зазвенела корона, покатилась по полу. Завладели чужие руки и губы телом ее, и не было для них там ничего запретного. Узри такое ромеи, лишились бы дара речи, ибо не принято дочерям базилевсовым подол рвать и охаживать их, как девок простых. И прямо как тогда, на реке, будто подстегнул король коня своего плетью да погнал вперед.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Пустил господарь коня своего во весь опор, и казалось — вот сейчас он раздавит ее, разорвет на мелкие кусочки. Будто в жернова попала она — так сдавило ее и сжало. Боль пронзила все тело, и сиплый стон вырвался из горла, но он только распалил всадника. А под окнами голосили что-то несусветное. Пыталась она вырваться, потом едва не лишилась чувств от боли и стыда — но сильные руки в толстых золотых запястьях крепко держали ее, а что-то чужое и страшное проникало в самое сокровенное, будоража его. Тяжкое дыхание задавало ритм песни, жуткой и манящей. Летел конь, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, подобно зверю. На самой вершине горы осадил господарь коня своего, и вместе упали они с обрыва крутого под крик, от которого небо валится на землю. Багровый сок от смятых ягод виноградных стекал по телам, капал на белое полотно. Чудилось ей в этом что-то неправильное, не так все должно было быть, но оцепеневший от смятения разум мог только давать ответы на вопросы, которых не знал. Вывел ее из забытья голос, тихо, но властно сказавший:
— Одсад моје срце теби припада, моја краљице!
Окровавленная простыня вывешена была с балкона опочивальни королевской, дабы узрел народ свидетельство чистоты королевы своей и доблести короля. Варварский обычай. Напрасно опасалась королева Елена, что дочь базилевса еще слишком молода, дабы стать женой мужу своему. На то отвечал ей Милутин, что ежели недостает у мужа иного крепости в членах — так нечего на жену пенять, ибо все в этом деле зависит от мужчины. Раз может он взять — так берет, кого ему спрашивать?
Но простыня еще не была концом всему. Раз за разом продолжался для Симонис этот кошмар, совсем измучил ее господарь — неудивительно, что жены его жили недолго, кто ж такое выдержит. Всю ночь до утра подгонял он коня своего да столь отвратительным вещам учил ее, что она и представить себе не могла, что бывает такое. Хотелось ей провалиться сквозь землю от стыда. И почему не ушла в монастырь она сразу? Приоткрылась пред ней дверь в неведомое, но плата за это была высока. А под окнами гремели, встречаясь, чаши со шливовицей: «У здравље господара! Свима би такве моћи, као он у својим годинама!»
Тяжела была рука Неманичей. Непреклонна их воля. Дано было им более, нежели другим. Все мужи из сего славного рода жили долго, если не были убиты, и сила их являла себя во всей красе своей после того, как разменивали они пятый десяток.
Но не кончился еще свадебный пир, не отгремели песни застольные, не осушены были чаши заздравные, как пополз слух в народе. Мол, дочь базилевсова-то — только на вид ангел ангелом, а на деле — ведьма, змеюка подколодная. Сглазила она господаря и сына его, что прежде жили душа в душу. Околдовала обоих, оплела тенетами своими — тайными, любовными — да развела в разные стороны, врагам на поживу. Была это неправда — все, до последнего слова — но кому об этом расскажешь? Припомнилась тут Симонис отчего-то гадалка из Студиона, а отчего припомнилась — разве разберешь? Терпи, королева.
Жива была еще у ромеев надежда, что не признают сей брак противоестественный в Константинополе — ни светские властители, ни духовные. Посему, едва отгремел пир свадебный, отправился в тайне великой к базилевсу Андронику гонец с письмом, в коем со всем усердием и в ужасающих подробностях изложили посланники прегрешения господаря сербского — и то, как нарушил тот священный договор, и то, как умыкнул жену себе, и то, как супротив воли Господней растлил дитя невинное. Изложено все это было в надежде, что скажет повелитель империи веское слово свое, расстроит брак да вернет назад все посольство вместе с дочерью. А тайно гонца слали затем, что боялись гнева господарева. Но не вчера родился Милутин на свет Божий, знал наперед он все премудрости византийские, хотя препятствий ромеям и не чинил. Как только улеглась пыль из-под копыт гонца ромейского, из тех же ворот выехал гонец короля сербов. Так и помчались гонцы наперегонки до Константинополя.
Страшно разгневался базилевс, как прознал обо всем. Не было таких слов бранных, коими не называл бы он короля сербского. Не было таких кар господних, коих бы он не призывал на его голову. Женская же половина дворцов влахернских погрузилась в траур — заживо хоронили они милое их сердцу дитя, доставшееся стервятнику на поживу. В годах таких о вечном пора уж думать, а старому греховоднику все нипочем, подавай ему агнца на растерзание. Кинул базилевс в сердцах письмо короля сербского на пол, истоптал его ногами. Но опосля помыслил, что неразумно властителю империи давать ослепить себя гневу, — не поленился, нагнулся за письмом, надломил печать с крестом сербским да прочел.
Писал ему король Милутин, аки родному, как ни в чем не бывало. Радовался, что отныне как братья они стали и что теперь славным родам Палеологов и Неманичей рука об руку строить царствие Христово на земле. А заодно сообщал господарь, что готов он во главе воинства своего выступить в поход супротив богумилов, богомерзких еретиков, отступников от веры, коих базилевс давно уже призывал одуматься, но кои, подстрекаемые злокозненным царем болгарским, плевали на увещевания базилевсовы с высокой колокольни. Давно уж хотел базилевс выжечь в империи заразу эту — а войско все никак не мог собрать. Призывал он государей христианских на дело богоугодное — а и те отчего-то не спешили, кто на засуху жаловался, кто на дожди. Так кому же, как не зятю новоиспеченному, оказать помощь семейству своему, постоять за веру отцов! Такоже сообщал господарь сербский между делом, что желает он в честь супруги молодой возвести в стране своей сорок задушбин — храмов да монастырей — по числу городов сербских, для чего не пожалеет он несметных сокровищ, взятых им в походах, а от базилевса же покорно просит помощи в деле сем многосложном — потребны ему искусность мастеров ромейских да отцы святые в нужном количестве, дабы вести народ к вере истинной.
Опустился на трон базилевс, выронил письмо из рук своих. О, как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! И вот — случилось оно в тот самый миг, когда совсем уже и надежду потеряли. Это болгары всегда на Орду оглядывались, а братец Милутинов Драгутин мало что в рот папе не смотрел, веры им не было никогда, но Милутин избрал иное. Связывали себя сербы навеки с Византией и с верой истинной. Да так связывали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны! Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть веры в сердце свое. Нужно было и золото их, и клинки, и зерно. Нужна была свежая кровь. Разумел базилевс, что не все так просто, что и сам король сербский нуждается в союзниках, а пуще их ищет он опору внутри народа своего, на которую можно было бы уповать в суровую годину бедствий. И по всему было видно, что оба они обрели наконец искомое.
Давно тщился базилевс найти слабое место у союзника своего, дабы давить на него при случае, но все как-то не находилось такового у короля сербского. А тут вон оно где отыскалось, место-то это! Бес в ребро. Не зря отдал базилевс дочь свою, этого кроткого ангела, дикарям на растерзание. Правду говорили в народе, что, мол, ночная кукушка дневную перекукует. Ай да ангел! Не ошибся базилевс в дочери, всегда была она умной девочкой. За одну ночь сделала более, нежели все базилевсы, стратеги да церковники вместе взятые за пять сотен лет. И не время было нынче отворачиваться от руки протянутой. Отец в Андронике вопил об отмщении, император — о выгоде великой. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
«Ладно уж, забирай ее, раз так нужна она тебе, — думал базилевс. — Наш товар — ваш купец. И с неканоничностью мы сладим, и с прочим. Но платить тебе за это, предводитель сербов, всю оставшуюся жизнь, да такую цену, какую только сможешь ты заплатить». И говорил ныне в Андронике отнюдь не базилевс.
Ждали ответа императора византийского в Призрене: ромеи и королева молодая — с трепетом, король — со знанием, что всегда платили Неманичи по долгам своим и что все, за что брались они дерзновенно, было им по плечу, ибо любил их Господь более других. А когда пришло письмо долгожданное с орлом двуглавым на печати, зачитал его король пред всеми. Писал базилевс Андроник, что благословляет брак дочери своей возлюбленной с королем сербским и что он и супруга его будут молиться за счастье молодых. Писал базилевс такоже, что и патриарх дает свое благословение и вскорости пошлет королю все потребное для сорока задушбин, кои тот вознамерился возвести во славу Божию. И не забыл базилевс напомнить между делом, что еретики эти, богумилы, совсем стыд и совесть потеряли и что в будущем году намерен он при помощи зятя своего выжечь заразу сию на корню, покуда по всему свету не расползлась. С усмешкой прочел слова сии господарь — уж он-то знал, чем благословение сие оплачено будет. С отчаяньем внимали словам сим ромеи — продал базилевс возлюбленную дочь свою, как рабыню на рынке невольничьем, как корову на базаре, принес ее в жертву, подобно язычникам древности.
«Молиться мы будем за тебя, доченька…» Уступила ее на большом торжище константинопольском родная семья по сходной цене, отреклась от нее. Во времена, когда все доступно, стало целомудрие хорошим товаром, а базилевс — удачливым торгашом. И тогда потеряла Симонис надежду. Но хуже всего было то, что ни в чем не могла упрекнуть она мужа своего. Любил ее он так, как в юности не любят — не научились еще. Ласкал он ее со всем пылом натуры своей и баловал, как ребенка, только были у нее теперь совсем иные игрушки. Щедро сыпались на нее едва ли не каждый день божий, будто из рога изобилия, золотые украшения, усыпанные самоцветами, дорогие платья из шелка и парчи, безделушки драгоценные, к коим женщины во все века слабость большую питают.
Все прихоти ее тотчас же исполнялись, желала ли она гранатовых яблок, что росли на земле обетованной, или понежиться на покрывале из мехов горностаевых, когда холодный ветер задувал с гор. Все тут же доставлено было во дворец, и вот уже сам господарь потчевал ее искомыми яблоками на том самом покрывале, и губы от них были сладкими на вкус. А еще преподнесен был молодой королеве горностай ручной, дабы было ей кому дарить ласку свою в отсутствие господаря. Как-то обмолвилась она, что нравятся ей изумруды, — и вот уже надевает господарь на нее ожерелье изумрудное, да такое, что любая царица от зависти удавится, во все плечи. Прознал как-то господарь, что любит его юная супруга пение птичье, так на следующий же день в покоях ее щебетали птицы будто из сада райского, соперничая друг с дружкой красотой оперенья.
Приказал он построить для нее новый дворец и насадить большой сад, закладывал в честь ее храмы, где запечатлевали лик ее лучшие мастера. По воле господаревой все вокруг благоговели пред ангелоподобной супругой его, будто она святая. И на руках носил он ее — вернее, на одной руке, у сердца, ибо легка была для него ноша сия. И на колени пред ней вставал, что уж и вовсе было делом небывалым, ибо никогда и ни пред кем не преклонял король колен своих. Как, бывало, придет он к ней в покои, а играет она там со сверстницами своими, на полу, на шкурах медвежьих, разбросав по ним подушки, то стоит опуститься ему к ним на пол, как тотчас все исчезают, оставляя господаря наедине с юной супругой его, дабы никто не мешал ему брать то, что принадлежит ему по праву. И не в детские игры приходил он играть на шкурах тех. Сядет господарь, бывало, на ложе, устроит Симонис у себя на коленях, зароется лицом в копну волос ее душистых, смешивая белые пряди с золотыми и целуя ее в теплый пробор, — и сидит так, преисполнившись духа святого. Вот уж воистину седина в бороду!
Удивительно было Симонис и страшно — вот, этот человек, которого боятся все вокруг, даже властители держав иных, даже отец ее, всесильный базилевс, а пред ней слаб он и беззащитен, могла б она веревки из него вить, кабы имела к тому наклонность. Приятно было иметь власть над господарем таким, пускай и не простиралась она далее опочивальни. По приезде в Призрен узрела Симонис во дворце некое число красивых женщин. Носили они одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц. А ныне их как ветром сдуло, ни одной нет. Всплеснула руками королева-мать: «За одну ночь ребенок этот сделал больше, нежели пять жен да за всю свою жизнь!» Смягчил ангел суровое сердце господарское.
Щедра рука Неманичей. Сладостно повиноваться их воле. Ни днем ни ночью не давала воля эта отныне покоя юной королеве. Все принимала она, что было ей дадено, — и ласки, и дары богатые, — не выказывая при том радости либо грусти. Хорош был господарь, второго такого не найти, но Господи — в сердце у нее уже был другой, а вместе им там разве ужиться? Где-то далеко, в Диоклее, был сейчас королевич Стефан, все чаще смотрела она на юг и думала о нем. А в народе уж и спор пошел. Одни мыслили, что неправ был господарь, забрав невесту у сына своего, ибо сам он был уже стар и не об утехах с девами юными помышлять ему надлежало. Другие же говорили, что много сделал господарь для народа своего и потому право имеет хотя бы в преклонных годах выбрать себе ту, что по сердцу ему, сын же должен следовать за волей отцовской и принимать с благодарностью то, что дадено ему, не вправе сын отца судить.
А когда, бывало, выезжал король сербов на прогулку да сажал юную супругу на луку седла своего, то все оборачивались им вослед, ибо странно было видеть их вместе — столь умудренного летами, сурового и наводящего ужас на врагов мужа и столь прелестное дитя. Смолкали в их присутствии громкие разговоры и смех, только перешептывания слышались да вздохи. И было в этих двоих что-то такое жгучее и пряное, что люди смотрели им вослед и не могли оторвать глаз.
Год прошел с тех пор, как отгремела королевская свадьба, а за ней уж и другая торопится — королевского сына. Дабы поощрить болгар на более тесные сношения, женил король Милутин сына своего Стефана на Феодоре, дочери Смилеча, царя болгарского. Была царевна болгарская совсем не похожа на Симонис, статная и чернявая, как и обещал господарь — с высокой грудью да крутыми бедрами. И вновь начался для дочери базилевса знакомый уж ей страшный сон — толпы народа на улицах, туши на вертелах, смрадный дым из котлов, летящие на крыльцо пред храмом золотые монеты да простыня, с балкона вывешенная.
Но свадьба эта еще более походила для Симонис на похороны, нежели ее собственная. Тогда боялась она неведомого, теперь же того, что знала доподлинно. Сама она держалась на ногах только матушкиными заветами, господарь пил одну чашу шливовицы за другой, но никак не пьянел, а жених так и вовсе напоминал покойника — лицом бледен, видом яростен, а из глаз, тех самых глаз, сочилась боль, не патока. Не своя воля привела его ныне к алтарю, но долг пред народом своим да сыновний долг — так же, как и дочь базилевса когда-то. Не вольны короли выбирать себе супругов по сердцу. Один Милутин на такое сподобился, да и ему это дорого станет.
Утешала кормилица Симонис, оплетая жемчугом косы ее, говорила, мол, полюбишь еще, никуда от тебя это не денется, была бы шея — а хомут уж найдется. Вон мать с отцом — тоже шли к алтарю, не зная друг друга. Был он сыном базилевса, она — из далеких земель италийских, даже не видали они друг друга до свадьбы-то, а и поныне живут душа в душу. Но что до увещеваний сих тем, чьи жизни навеки связаны с нелюбимыми? Одна только болгарка Феодора и радовалась на свадьбе этой, ибо заполучила она то, что хотела.
По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, а более всего среди них было болгар заезжих. Сам царь болгарский почтил Призрен присутствием своим. Приехал и родич царя, владетельный князь Шишман с супругой своей Анной, дочерью Милутина. И когда отгремели все пиры, а под окнами молодых отголосили положенное, собрались властители земель окрестных на совет в большом зале дворца.
Восседал на троне сам Милутин, по обыкновению — в черных одеждах по моде ромейской, со своими тяжелыми цепями и толстыми запястьями из чистого золота да в венце королевском. Подле господаря сидела на креслах изящных, резным перламутром отделанных, Симонида Палеологиня, супруга его, в пурпурных одеяниях и с блистающей тиарой на челе. Не принято было что у сербов, что у болгар жен допускать на советы мужей сильных, но на то была воля господаря. Хотел ли похвастать он женой молодой пред соседями или перенял порядки константинопольские, дабы во всем походить на империю, — кто знает? Но цели своей достиг — позавидовали господарю все черной завистью, ибо второго такого ангела воистину не было больше на свете. Не было ни у кого из правителей окрестных столь прелестной супруги, а у кого была жена лицом приятна, так языкам не была научена и обхождению правильному, только и годилась, что вышивать, на женской половине сидючи.
Явился на совет и болгарский царь Смилеч со своими боярами, и владетельный князь Шишман. Явился и старый недруг Милутина — брат его старший Драгутин с сыном своим Владиславом и приближенными. Явились и посланники ромейские, венгерские, валашские, боснийские, хорватские, италийские и всякие прочие. Много было и сербов знатных. Одесную от короля сидел сын его, королевич Стефан, опора и надежа господарева, только глядела эта опора все больше куда-то на сторону — то на Драгутина взгляд кинет, то на мачеху свою.
Не для словес праздных совет собрался. Должно было решать наконец, когда начинать войну с проклятой ересью богумильской и как войско собирать. Но не так-то просто было властителям разным достичь согласия. Симонис, по привычке своей к учениям всяким, перед советом пытала женщину, что знала по-ромейски и к ней приставлена была, — о чем говорить будут там мужи именитые да в чем все дело? А и было дело не сказать чтоб простым. Подвизался Милутин идти на богумилов. Дело то было нехитрое, богумилы — чай не татары, ордами не кочуют, в деле ратном не сильны. Но тронуть их просто так нельзя было, ибо обитали они в царстве Болгарском, под крылышком у царя, а между сербами и болгарами давно уж кошка пробежала, и немало войн случалось меж соседями, потому якобы и не хотел царь болгарский впускать чужое воинство в страну свою. Было и другое. Как только наладится Милутин в Болгарию, так сразу же в спину господарю ударить может брат его родной Драгутин да с венграми заодно.
— Как же так? — вопрошала Симонис. — Родной брат — и в спину? Как получилось, что братья стали врагами? И почему сербами правит Милутин, а не старший брат его?
— Потому и враги, — был ответ.
И узнала Симонис такую историю. Был Драгутин старшим сыном господаря сербов Уроша. Страждал он власти более всего на свете и не мог противиться сему. Не хотелось ему ждать своей очереди у трона, и задумал он дело лихое. Сверг он отца своего с престола, убил его и занял место его. Но власть его и после этого не стала беспредельной. А еще боялся Драгутин младшего брата своего, что тот поднимет бунт против него, отцеубийцы, ибо был Милутин неистов и искусен в деле ратном. Текла в их жилах одна и та же кровь, кровь Неманичей, она-то и толкнула Драгутина на новое лиходейство, коего свет не видывал.
Сложно в это поверить, но были времена, когда жили братья душа в душу и все делали сообща — было то до смерти отца их. А когда нечем было заняться им, проводили они дни в неизъяснимом веселии, и были посрамлены те, кто мыслил зло, видя изобильную любовь их. Каково же было изумление всеобщее, когда напали на Милутина убийцы, посланные братом его. Подло напали, со спины, ибо, даже имея перевес, боялись они скрестить с ним оружие. По всему, должны они были убить его наверняка, но силен и ловок был Милутин, а еще отчаянно смел — не раз спасало это жизнь ему и народу его. Жестоко раненный, ушел он от жаждущих крови убийц и даже поразил клинком своим некоторых из них. Видела Симонис на теле господаря эти страшные шрамы, братом оставленные, врагу такого не пожелаешь. Напрасно болтали, что не берет господаря сербов ни стрела, ни копье, ни какое иное оружие. Еще как берет! Только спасают от смерти живучесть породы его и бесстрашие — после того как брат поднял на тебя руку свою, чего еще достойно убояться?
Однако рано ли, поздно ли — а старший брат все равно убил бы Милутина, кабы не воля Господня. Как только разнеслась неверная весть о смерти брата — а люди Драгутина несли ее повсюду, предвкушая удачу в сем гнусном деле, — выехал господарь Драгутин на лучшем коне своем за ворота крепости Елече, где пребывал в ту пору, на дорогу, что вела в Призрен. Но тут, при стечении народа, вдруг словно бес вселился в коня его. Не чуя понуканий, понес он вперед, топча всех, кто ему попадался на пути, и никто не мог остановить его. Домчавшись же до крутого обрыва, взвился конь на дыбы и скинул Драгутина вниз. Да так скинул, что не смог уже подняться король, замертво принесли его в палаты. Пришел в себя господарь Драгутин по истечении пяти дней, да только хвор был и ходить уже не мог — носили его с тех пор повсюду на носилках.
Узрев сие, решили люди, что была то кара Божья за грехи господаревы: за то, что поднял руку на отца своего и на брата. И собрался тогда в Дежево великий собор, долго судили да рядили, как поступить. И порешили: престол сербский в Призрене отдать Милутину, ибо Драгутин вел себя недостойно, чем вызвал на себя гнев Господень. Да и войско водить отныне не мог он уже. И хотя именовался Драгутин с тех пор королем Сремским, сие была дань уважения рода его, но не знак господарства. Саму же страну разделили на две части: север отдали в удел Драгутину, а юг — Милутину. Однако же, поскольку потомки Драгутина ничем не провинились пред Господом, поставил их собор преемниками престола сербского после Милутина — неважно, будут у того дети или нет. О сем составлен был договор, и в присутствии высоких лиц светских и духовных запечатлели на нем Милутин и Драгутин подписи свои. Вышел Милутин навстречу брату нетвердым шагом, опираясь на посох, но шел он сам, Драгутина же принесли на носилках, и едва смог он поднять руку.
Так и жили братья много лет — прятали вражду под притворными личинами, да не могли ни от кого спрятать. Крепка была власть Милутина, но наследовал ему Владислав, сын Драгутинов, и грозило это обрушить все королевство, подобно тому как в горах один камушек порой становится причиной большого обвала, ибо держалась вся ветвь Драгутинова веры латинской. Не мог не знать про то базилевс — может, потому так легко и согласился он на сей странный брак?
Посему и нынче не спешил Милутин с войском своим в Болгарию. Изменился он за прошедшие с тех пор годы: любовь к брату уступила место ненависти, а договор… Кто исполнял их, договоры эти! Может, Драгутин, когда подкупал бояр Милутиновых, дабы отравили они брата, а короля венгерского подговаривал напасть на державу его? Скор был и Милутин на ответ — дал он понять всем, что не затем сын его убил хана и бежал от татар, дабы прозябать без престола, и что достоин он наследовать престол сей более, нежели оглядывающийся на Венгрию Владислав.
Непросто было юной королеве понять сии хитросплетения, но была она дочерью отца своего, кровь базилевсов текла в ее жилах, и быстро постигала она то, над чем другие всю жизнь ломали не токмо головы, но и шеи. И всплывали в памяти ее слова про то, как брат убивал брата. Кто же говорил их? Уж не гадалка ли из Студиона?
Долго заседал совет. Но решать что-то надо было, и порешили, что выходит воинство сербское в Болгарию через полгода, что болгарское воинство сопровождает его, дабы не было лиха от сербов царству болгарскому. «Как же, пусти козла в огород», — приговаривал все царь болгарский. И порешили такоже, что при воинстве сем пребывать надлежит отряду княжича Владислава — дабы не ударил Драгутин в спину брату своему. А ежели ударит — из союзника превратится Владислав в заложника. Судили да рядили господари сильные, а дочь базилевса сидела и глядела на того, кто был теперь ей пасынком, и не могла наглядеться. Сердце ее попеременно одолеваемо было то желанием быть с ним, то страхом, ибо стала ясна ей природа чувств ее к нему. И не укрылись взгляды эти от людей наблюдательных.
— А что, ежели обманет меня Милутин? — вопрошал Драгутин. — Что, ежели убьет он сына моего под предлогом надуманным? Тогда получит он власти более, нежели по договору в Дежево ему полагается, ибо тогда сын его станет преемником на троне сербском.
И снова грозились распри братьев разрушить все, что такими трудами создавалось и стольким оплачено было. Встала тогда с места своего юная королева сербская и, пользуясь правом говорить в собраниях, кое даровал ей господарь, промолвила четко, хотя и на чужом для нее языке:
— Испокон веков господари сербские держали слово свое и исполняли договор. Заподозрив в измене брата своего — не по себе ли судишь?
Сказала так — и глянула на мужа своего так, будто солидом одарила. Не поверил совет ушам своим. Так все верно сказала юная супруга короля, что лучше и не скажешь. Устами младенца глаголет истина. Не стали слушать более Драгутина, надоел уже. А заодно совет ему дали — поболе думать о том, как найти бревно в своем глазу, а не соринку в глазу брата своего. С этого дня частенько слышали в совете голос Симониды Палеологини — тогда, когда господарь не хотел, чтобы слышали его голос. Возненавидел с того же самого дня Драгутин молодую королеву. А многие еще сильнее позавидовали королю сербскому, ибо была супруга его не только красива, но еще и учена, и в риторике сильна.
Ночью же в опочивальне спросил у нее Милутин с улыбкою после обычных своих ласк неумеренных, когда конь загнан был уже в стойло, — чего это посмотрела она на него так давеча, сглазить хотела не иначе?
— Нет, господарь мой, — отвечала на то Симонис. — Просто слова мои к вашей особе относились более, нежели к кому-то другому.
— Вот как? — вопросил Милутин, и стал взгляд его жестким, как клинок. — О да, я не исполняю договоров. Я вероломен и лжив. Зато отец твой честен и всегда отвечает по долгам своим.
Молчание было ему ответом.
— Молчишь? И верно. Сперва научи держать слово базилевсов византийских, а уж после требуй того же с простых смертных.
— Господарь говорит это после того, как сам нарушил договор с отцом моим?
— Что можешь знать ты, женщина! Ты не ведаешь и десятой доли того, в чем повинен отец твой. Первым базилевс обманул меня и чуть не погубил весь мой народ. И как это он забыл сказать тебе об этом?
И поведал Милутин такую историю. Задолго до того, как явился король сербский с мечом под стены Константинополя, заключил он с базилевсом союз, и надлежало господарю по договору, скрепленному печатями с двуглавым орлом и крестом сербским, выйти на битву с магометанами, вторгшимися в пределы империи. Сведения о воинстве кочевников, кои сообщил королю сербскому базилевс, были, по словам того, самые что ни на есть верные — орда была немногочисленна и разрозненна, и победа над ней не составляла особого труда. За нее обещал базилевс сербам золото и земли. Но обманул и обрек на гибель лютую, ибо как выехал Милутин на холм, что возвышался над полем брани, узрел он, что татар — тьмы и тьмы, во много раз больше, чем сербов. Что они плотно сбиты, хорошо вооружены и уже окружают воинство сербское. Предал базилевс союзника своего, отправил на верную смерть.
Один только Господь в тот день спас сынов своих да доблесть сербских воинов, среди которых король был первым. Целый день и целую ночь продолжалась битва, но, несмотря на то что дрались сербы как львы, становилось их все меньше и меньше. Держали пока они гору свою, на которой засели в самом начале, — и только. Уже недолго осталось ждать того часа, когда падут последние воины, среди которых король сербов и сын его Стефан, коему исполнилось тогда всего шестнадцать лет. Тогда-то Господь и помог Милутину. Один из засадных его отрядов по сигналу, данному господарем, запалил костры в лесу на соседнем склоне, куда конники татарские не могли добраться из-за крутизны его, — будто это подмога подошла немалая. Сам же король тем временем вызвал предводителя татар, хана Ногая, на переговоры. То ли попались дикари на хитрость простую, то ли были у них совсем иные планы и что-то торопило их, только пошли они на мир. Лишился через это господарь сербский части золота своего, а заодно и сына, ибо забрал хан Ногай Стефана себе в заложники, дабы обезопасить себя от удара в спину.
Не поражением было это, нет. Было это даже победой, ибо сохранился народ сербский и сохранилось войско его, хоть и велика была орда да свирепа. Не были сербы разбиты, ушли они с оружием и хоругвями своими, но были обескровлены, ибо многие воины остались на поле брани. Ничего не сказал тогда Милутин базилевсу Андронику, ни единого слова худого, но решил про себя, что возмездие рано или поздно падет на главу его и быть Милутину орудием его. Едва повернулся к нему Андроник спиной — ударил. Сполна взял в оплату долга кровавого господарь сербский — и золото, и земли, и дитя родное. А еще с тех пор перестал господарь верить людям на слово. Молчала дочь базилевса, ибо нечего было ответствовать ей.
Вскорости после женитьбы королевского сына слегла от хворей старая королева Елена. Призвала она к себе всех невесток своих — а и было их четыре, по числу сыновей ее и внуков. Каталина, Драгутинова супружница, была принцессой венгерской, Констанца, жена Владислава, — благородной женой из земель италийских, Феодора, супруга королевича Стефана, — царевной болгарской, а сама Симонис — дочерью императора византийского. Со всех окрестных царств брали Неманичи себе лучших женщин, что там были, дабы крепла лоза их и наливались сладким соком ягоды виноградные. Жаль только, ни с одной из сих жен венценосных Симонис даже поговорить не могла по душам — слишком уж зло смотрели они на нее, зло и завистливо.
Призвала всех их старая королева к одру своему. Была она родом из земель франкских, королю тамошнему родней приходилась, но выдали ее замуж за сербского короля Уроша да и тоже не спросили, хочет ли. Но любил ее король, а она отвечала ему тем же, и, когда поминали люди брак богоугодный, всегда смотрели в сторону Уроша и Елены. Ради нее повелел король насадить кусты сирени вдоль всех дорог, дабы напоминали они молодой королеве родину ее. Ради нее едва не перешел он в веру латинскую — но тут уж святые отцы сделали ему внушение могучее.
И молвила старая королева:
— Ћерке моје миле! Тяжка ваша ноша, ибо все вы жены Неманичей, и посему надлежит знать вам нечто. Любит Господь лозу Неманичей, щедро расточает ей милости Свои. Но того, кого любят, наказывают строже. Провинились Неманичи пред Богом, и наложил Он на них страшное проклятие: брат убија брата, отац убија сина, а син — оца. Таково проклятие Неманичей, и никто не в силах избегнуть его, как бы ни старался.
Страшные слова говорила королева-мать. Стефан Немани, основатель рода, воевал с братьями своими и убил их, Стефан Первовенчанный сделал то же с братом своим Вуканом, свергнуты были родичами своими близкими с престола и убиты короли Радослав и Владислав. И даже сын королевы Елены Драгутин восстал и против отца своего Уроша, и против брата Милутина, и не его вина, что выжил тот. Веками свирепствовало проклятие в землях сербских, в каждом поколении господарей давало знать о себе, и горьки были плоды его. И никому из Неманичей не удалось избегнуть его, как ни старались они, как ни бежали от тяжкого креста породы своей.
— Но вы, дочери мои, — продолжала королева, — должны беречь мужей ваших от проклятия как зеницу ока, ибо по смерти их ляжет проклятие на весь народ.
— Но как нам сделать это? — вопрошали жены. — Нам даже слова в собрании сказать нельзя, и жен своих мужья наши не слушают.
— Не словом в собрании сильна жена. Усмиряйте мужей своих, смягчайте страсти их, посыпайте раны их не солью, но травами целебными. Наставляйте жить в любви, творить богоугодные дела и защищать отечество свое. Держите их за руку, не давайте свершить неизбежное. Многое может жена. Такое, что другим не под силу. Вон, гляньте на нее, на дщерь базилевсову! Постигла она сию науку, учитесь у ней. Кротка, аки овца, а какие столпы свернула.
— Так что ж, мы хуже ее, выходит? — вопрошали жены Неманичей.
— Не хуже, — ответствовала королева старая. — Ибо хотя искусна она как жена венценосная, но нет у ней сердца.
* * *
Как исполнились сроки, выехало воинство сербское на войну с богумилами. Вел его король Милутин. Никогда не отсиживался господарь за спинами воинов своих, всегда шел впереди и десницей своей учил недругов, как надлежит тем вести себя. Тяжела была рука Неманичей. Разил меч, в ней сжатый, все, что было супротив веры их.
Осталась Симонис в палатах совсем одна, не с кем ей, окромя кормилицы, даже словом перемолвиться. В те поры наехал в Призрен из Диоклеи королевич Стефан с женой своей. Сразу после свадьбы понесла Феодора, а нынче вернулись супруги в столицу, дабы благополучно разрешилась она от бремени. Не взял Стефана господарь с собой в Болгарию, не хотел рисковать он единственным сыном своим — а ну как убьют того на войне, кому он престол оставит? Неужто Владиславу, который мало что не ест с руки короля венгерского? Да и Стефан с отцом не очень-то ладил в последнее время. И зачастили к нему что-то в Зету гонцы с посланиями — то от короля Сремского, то от сына его, а то и вовсе со щитом, на коем красовались девять львов, — гербом кролей венгерских из дома Арпадов, — на печати. Что замыслил ты, королевич? Одумайся! Неужто проклятия не боишься?
Вскорости разрешилась от бремени Феодора. Колокола звонили по всему городу, и весть добрая была послана господарю в Болгарию. Родился не один — сразу двое Неманичей, сын и дочь, близнецы. Порадовала господаря невестка его. И по желанию матери нарекли новорожденных Душаном и Душицею. Торжествовала царевна болгарская, ибо от нее родились наследники престола сербского. В храме, на молебне по случаю сего события, повстречала Симонис пасынка своего. Простоял он всю службу с прикрытыми глазами, даже не посмотрел на нее. Ну что ж, у него теперь жена да дети — чего на сторону глазеть?
Однако же, выйдя из храма, в саду столкнулись пасынок с мачехой, и не было никого вокруг, кроме кормилицы ее, следовавшей почтительно поодаль. А вокруг благоухала та самая сирень, что насадил когда-то король Урош для королевы своей, закрыла она сад от взглядов ненужных. И когда Симонис, потупив очи, намеревалась уж пройти мимо, заступил ей дорогу королевич. И снова сочились переспелые вишни болью:
— Сачекај, срце моје! Дај ми да те бар погледам!
— Зачем же тебе, королевич, смотреть на мачеху свою?
— Не на мачеху смотрю, но на любимую.
Земля будто разверзлась под ногами дочери базилевса. Не нашлась она что ответить. Хотела уйти, но сильные руки уже обхватили ее стан, и тяжкое дыхание послышалось за спиной.
— Душо моја! С тех пор как увидел тебя, нет мне покоя ни днем ни ночью. Жизнь без тебя не нужна мне. Едва закрою глаза — ты предо мной. Едва открою — снова ты, паришь в потоках эфира. И такая сладость по телу разливается. Ты преследуешь меня во сне и наяву. Измучился я от желания обладать тобой. Не могу живети. Или ме уби, или се сажали.
Крепко обнял дочь базилевса жених ее, с которым обручена она была на небесах. Мелькнули пред ней глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные, сокровенные.
— Пољуби ме, душо моја.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — чужие губы завладели ее губами, повергая душу и тело то ли в смятение, то ли в сладчайшую истому, и она не противилась тому, но напротив — отвечала. И было это так хорошо, как никогда прежде не бывало. Увидь их сейчас кто — была бы обоим верная смерть. Но их никто не видал…
— Приходи завтра в дом из белого камня, что сразу за храмом Богоматери Левишки, — молвил Стефан. — Только сад разделяет их. Никто тебя не увидит. Если не придешь — не жить мне.
Неправду сказала старая королева, было сердце у дочери императора византийского. Наведалась она в дом из белого камня один раз, второй, третий… И вроде говорила себе, что нехорошо это и что беду накличет она на всех, а ноги сами несли. Ни о чем другом думать уже не могла. Жгли ее по всему телу поцелуи греховные, запретные, ласкали мехами соболиными да сладкой патокой умащивали — и не отпускали.
Когда в первый раз пришла она в храм Левишки, то не знала, что делать ей. Но как стала ставить свечи пред иконой, вдруг подошел к ней инок незнакомый с лицом, куколем закрытым, и вроде бы хотел поправить свечу, но на самом деле незаметно дотронулся до руки ее. Вздрогнула Симонис, ибо не ждала такого, но тут поднял инок голову, и увидала она глаза его… «Выйду я через заднюю дверь храма, — молвил тихо Стефан. — Выходи за мной немного погодя. Пройдешь по дорожке сад, за ним ограда храма, а в ней калитка открытая. Ступай туда, не сворачивай с дорожки и выйдешь к дому. Там буду я ждать тебя». Молвил так и отошел от нее, будто и не знаком вовсе.
И было все так, как сказал он. Вышел инок через заднюю дверь храма, следом и она вышла, прошла через сад, через калитку, и открылся пред ней другой сад, в глубине его — дом из камня белого, в нем дверь приоткрыта, а там… Там уже ждали ее, да так ждали, что и словами не опишешь, и фелонь иноческая уже валялась на полу, а следом полетели и богатые шелковые одежды. Подобен был королевич Стефан отцу своему — и лицом, и телом, и нравом, но сердце его было мягче, только сердце. Не пускал он коня своего вскачь по крутым холмам да во весь опор, не осаживал грубо на самой вершине. Плыли они по течению реки, широкой и спокойной, и не было у нее ни дна, ни берегов, и задавало дыхание его ритм песни, уже знакомой, но оттого не менее прекрасной. Дабы не выдала она их криком, закрывал он рот ей рукой, а она потом целовала ее. Самому же приходилось со всей силы стискивать зубы, ибо молчать не было сил.
Струилось сладкое вино по телам изможденным, капало на полотно белоснежное. Впадала Симонис в блаженное забытье, подобное сну, и не желала пробуждаться, лишь тонкие пальцы сами собой играли темными кудрями, рассыпавшимися по телу ее. И тот, кого желала она, лежал подле нее. Хуже пытки потом было очнуться, надеть на себя пышные одеяния свои и неслышно выскользнуть из дома навстречу бледной от страха кормилице, ибо ноги не слушались, а тот, кого оставляла она, падал на колени и покрывал поцелуями край платья ее в напрасной надежде задержать хоть на миг. Чудилось ей в этом что-то правильное, все так и должно было быть, но ослепленный чувствами разум не мог ни ставить вопросы, ни искать ответы на них.
Зачастила молодая королева в храм Богоматери Левишки. И говорили люди — до чего набожна жена у господаря нашего. Но шептались и об ином — что у молодой королевы два мужа, вместе возделывают они одно поле: утром отец пашет, а вечером сын сеет. Кот из дома — мыши в пляс. Как-то встретила Симонис в саду подле дворца Феодору, супругу Стефанову, хотела подойти к ней, сказать слово доброе — а та отшатнулась от нее, как от прокаженной. Не нужны ей были утешения от разлучницы подлой. Не надо, ох не надо было дочери базилевса ходить в дом из белого камня! Но ждали там ее дивные глаза, а спокойная прежде река в половодье вышла из берегов и не могла уже вернуться назад. Никогда не бывала на охоте дочь базилевса, потому и не знала, что по весне, когда олени начинают кричать в горах и покрывают самок своих, охотники берут их голыми руками. Не боялась она охотников. А судьба меж тем уже шла за ней по пятам.
Вернулся супротив ожидания из Болгарии господарь — ночью примчался, коня загнал, гонцов даже не выслал. И сразу в опочивальню королевскую. Предавалась в те поры Симонис сладким грезам да сновидениям греховным на ложе своем. Разбудил ее супруг, ласкать да баловать принялся — как обычно и даже сверх того. Закрыла она глаза и представила, что с ней не муж ее, а тот, другой. И так, видать, хорошо это у ней вышло, что господарь чуть не избезумился от радости великой, ибо жена в кои веки ответила на ласки его. Так измучил он ее, просто сил нет, и не отпускал долго. Уже обедню бьют, уже давно ждут Симонис в доме из белого камня — а не выпускает господарь ее из рук своих.
— Зашто одлазиш, душо моја! Остани још мало. Я так скучал по тебе.
Но спросила Симонис, поднимаясь да заплетая косу:
— Можно ли мне пойти в церковь, молитву сотворить?
— Зашто одлазиш, радост моја! Остани још мало. Подарки я привез тебе из Болгарии: венцы жемчужные, запястья золотые с каменьями драгоценными, шелка и бархат.
Но снова спросила Симонис:
— Можно ли мне пойти в церковь?
— Зашто одлазиш, срце моје! Остани још мало. Я наказал мастерам сотворить лик твой на стене храма. Как святая ты там стоишь. Давай прямо сейчас поедем туда, взглянем на работу.
— Можно ли мне идти? — взмолилась она.
— Иди, — был ответ, — кад си већ тако решила.
А и могла ли она не пойти? Жгли ее поцелуи того, имя которого не могла она произнести, не давали покоя ни днем ни ночью. Ходила она, говорила с людьми вокруг, смеялась — а на уме был он один. Даже на молитве думала о нем, будто живой вставал он перед ней, брал на руки и говорил, склоняя к ней лицо: «Пољуби ме, радост моја».
Пришла она в дом из белого камня, не могла не прийти. И опять подхватила ее река и унесла далеко-далеко, к морю, у которого родилась она и выросла, — к ласковому прибою, мраморным колоннам, увитым розами, и тихому рокоту волн. И тот, кто был желанен ей, опять был подле нее, прижимая к себе добычу свою. Когда-то при одной мысли о таком готова была она провалиться сквозь землю от стыда, а нынче сама звала его к себе и стремилась навстречу. Плескались волны в изможденные тела и усыпляли, усыпляли…
Тихо вошли охотники, без единого стука, как заходят к себе в дом. Было их много, в руках — оружие. Первым шел господарь, и таков был взгляд его, что стены, казалось, тают под ним струйками дыма и рассыпаются пеплом. Так смотрел господарь на врагов своих. Вскинулся Стефан — ан поздно, королевич, спохватился. Прежде думать надо было, когда псы охотничьи еще не обложили тебя, и головой думать, а не чем-то иным. Повалили королевича на пол юнаки отца его, даже за клинки свои схватиться он не успел, распластали да прижали к камню, заломили руки за спину, пошевелиться не может королевич.
Подступил господарь к юной супруге своей. Глянул на нее — будто испепелил.
— Хорошо жена моя веселится, — молвил он, да с усмешкою, а глаза-то холодные-холодные. — Хорошо мужа своего встречает, ублажает. А и муж сам виноват. Кому ж еще поучать жену, как надлежит ей вести себя, окромя него самого?
С такими словами поднял господарь Симонис за плечи да встряхнул — будто железными были пальцы его, оставляли они на нежной коже багровый след. Взял он рубашку ее за вырез, рванул — и разодрал до самого подола. Соскользнула рубашка на пол полотнищем шелковым, и вот он, ангел, нагой, простоволосый, стоит пред всеми, и каждый вправе швырнуть в него камень. И будто сияет тело белое, прилюдно напоказ выставленное, как товар дорогой. Остолбенела Симонис от стыда и ужаса. Прежде следовало думать про то, королева, а нынче — терпи.
Зарычал Стефан, как дикий зверь, заворочался на полу, но что мог он супротив отца да с руками скрученными? И кому, как не мужу законному, в церкви венчанному, учить жену, как вести ей себя? Бросил господарь ее лицом на ложе, что хранило еще на себе следы утех греховных, намотал на руку себе волосы ее длинные да крепко научил всему, что жена честная знать должна. На глазах людей научил, дабы видели все, что не прощают господари сербские измены. И как мужа своего любить порядочной жене надлежит, научил, и как блюсти себя, и как семью свою не бесчестить. Зажмурила Симонис глаза, дабы не видеть ничего, но боль и стыд были таковы, что предпочла бы она умереть, нежели так. Не было еще во всей империи ромейской такого позора, чтобы багрянорожденную дочь базилевса поймали, как приблудную сучку под кобелем, и чтоб муж ее, достославный король, учил ее уму-разуму через то самое место, коим и грешила она, да еще и на глазах у людей.
Но знать не могла дочь базилевса, что самое страшное еще впереди. Не помнила она, как оставил тело ее господарь в покое и обратился к сыну своему, что бился в руках юнаков дюжих, как пойманная в силки дичь. Настал и его черед. Что, королевич, отца хотел обмануть? Стар твой отец — но не слаб. И не слеп. И не выжил из ума покамест. Хотел ты, королевич, престол забрать у отца своего, обидой преисполнившись, — не зря в Зету послы от Драгутина да от короля венгерского зачастили. Хотел ты и жену молодую забрать у отца своего — зачем, мол, ему, старому, жена такая, мне она нужнее. Как вор последний ты вел себя, не как сын.
Но не подумал ты, королевич, что обманывает тебя Драгутин, против отца настраивает, что замыслил он поссорить вас, дабы поубивали вы друг друга, а сын его правил бы Сербией и привел ее через это в веру латинскую. Да и запамятовал ты, что крепко усвоил Милутин урок, братом преподнесенный, и про смерть отца своего от руки Драгутиновой не забыл он — как же, забудешь такое! Следил он за тобой, королевич, через перекупленных людей твоих же, и в Зете, и в Призрене. Но какая ж весть «добрая» была для господаря, когда поведали ему, что вместо тайных посланцев венгерских видели с тобой королеву молодую! Никогда б не решился ты на грех такой, супротив отца идти — да тут бес-то и попутал. И за то будет тебе наказание суровое, но справедливое.
Выхватил господарь кинжал из-за пояса — острый кинжал, с золотой рукоятью, гранатами усыпанной. Вскрикнула Симонис, ибо открылось ей, что сейчас свершится. Наказал король юнакам поднять сына его да крепко держать, а сам потянул ему голову назад, за волосы схватившись. Встретились взглядами отец и сын, будто скрестили клинки.
— Должен я убить тебя по законам страны этой за измену.
— Так убивай, ползать на коленях пред тобой не буду.
— Но я не сделаю этого. Не будет смерть сына моего на мне.
— Отчего же? Давай! Все равно не отец ты мне боле! Не порешишь меня сейчас — убью тебя потом!
— Ах, тако значи?! Незахвално штене! Ево ти, шта си тражио!
Ужасен был господарь в гневе. Зажатый в руке, блеснул кинжал. Рванулась Симонис, схватила за руку мужа своего, как научала невесток своих королева Елена, но отшвырнул ее господарь. Не так-то просто было заставить его свернуть с пути. Ежели что решал, так оно и было. Нашло острие кинжала цель свою, вошло в плоть живую и сделало ее мертвой. Вырезал господарь глаза сыну своему и бросил их на пол. Ослепил господарь своего сына.
И таков был ужас от деяния сего, что сознание милосердно оставило Симонис. Слыхала она только, будто сквозь сон, как страшно кричал Стефан: «Ви сте сви слепи! Слепи сте!» — а потом упал, заливая кровью все вокруг, и вместо глаз у него зияла пустота. Рыдал над ним отец его: «Шта учиних ја? Ја их убих обоје!» А с рук его стекало… нет, не вино стекало, кровь сына его. Хотел господарь наложить на себя руки, да юнаки вырвали у него кинжал окровавленный. Еще вчера ясно сияло солнце, а ныне погрузилось все во мрак непроглядный.
Так вновь страшное проклятие пало на головы Неманичей. Собрался было сын поднять руку на отца — а отец в ответ все равно что убил сына. Бес попутал обоих, гнев ослепил. Погрузилось королевство Сербское во тьму, налетели на него стервятники со всех сторон, прослышали, трупоеды подлые, о поживе знатной.
С севера идет на Призрен немалое воинство. Во главе его Драгутин, несут его на носилках, а подле едет сын его Владислав, мнящий себя уже хозяином престола сербского — даром что пировали недавно в чертогах королевских с Милутином и клялись ему в дружбе вечной. Сбежал Владислав из войска Милутинова, что стояло в Болгарии, пользуясь отлучкой господаревой. Радовался Драгутин, что удалось ему так лихо рассорить господаря с сыном и что, ослепив его, лишился Милутин наследника, и все, что сделал он за эти годы, прахом пропадет, ибо рано или поздно умрет господарь (а ежели не захочет, так можно и помочь ему в том), а на престол взойдет ветвь Драгутинова. А еще рад он был, что удалось ему сие без особых потерь для себя. Всего-то приплатил людям Стефана за то, чтоб донесли они до Милутина правду истинную, не придуманную, с кем это сын его время свое так весело проводит.
И венгры с ними идут, под началом воевод венгерских. И не просто так идут, а попов латинских при них во множестве. Хотят они, знамо дело, утвердить веру свою в землях сербских. Давно, давно уж венгерский король заключил тайный сговор с папой супротив Милутина, как прозвали они его, «короля-схизматика». И примкнули к ним открыто бан хорватский Младен и герцог Филипп Торрентский, коего папа хотел посадить на престол базилевсов в Константинополе, свергнув оттуда законного владыку ромеев, а такоже иные правители земель окрестных. Старой была вражда папы и сербского короля-схизматика, глубоки были их чувства друг к другу. Каждый год подсылали из Рима к Милутину отравителей, а и тот отвечал взаимностью: с боем взял у правителей латинских все Приморье с главным его городом — Рагузой, да и мало того что взял, а и сумел сделать иудеям тамошним, что весь торг держали, такие предложения, от коих не смогли те отказаться. Потекло золото в казну сербскую, довольны были и иудеи, один папа с носом остался. Тут и не так озлиться можно! Нынче же повод припомнить все и представился. Несдобровать на сей раз королю-схизматику.
И с востока идет на Призрен большое воинство. Во главе его Смилеч, царь болгарский, надумавший оторвать себе кусок державы сербской, который Драгутин с венграми не проглотят, — даром что недавно пировал в чертогах королевских с Милутином и клялся ему в дружбе вечной. А и болгары с ним идут, под началом воевод болгарских. Обратил царь на пользу себе то, что войско сербское в Болгарии стоит, без предводителя своего.
А и с юга идет на Призрен тоже воинство немалое. Во главе орды Тохта-хан выступает, наследник Ногая. Этот хоть не пировал с Милутином и не клялся ему ни в чем, — враг обычный, каких тьмы, да и дело у него до сербского господаря обычное, кровное. Татары с ним идут, под началом воевод татарских.
Гроза страшная движется на Сербию. Учиняют все три воинства разорение землям сербским. Кинулись юнаки да бояре во все стороны, а что делать — не ведают. Все воеводы сербские с войском, в Болгарии пребывают. Королева-мать лежит — немочь в ней старческая, того и гляди помрет. Молодая королева тоже лежит, в беспамятстве бредит, жар ее сковал. Королевич, опора и надежа господарства, в темнице, в цепи закован, как бунтовщик, и сочится кровь из глазниц его пустых на плиты каменные. Да и какая польза от слепого на поле брани? А сам господарь затворился в монастыре Михаила Архангела, что недалече от города, сидит на хлебе и воде, никуда из кельи не выходит, грехи замаливает, к постригу готовится, да не просто к постригу, а к схиме. Только было к нему юнаки сунулись — выгнал он их взашей, да так выгнал, что обратно не воротишься. Кричал им вослед грозно: «Ако још неког спазим, сам ћу га обесити!» Не привыкли юнаки к ослушанию, так и вернулись ни с чем из обители. А беда меж тем все ближе.
И тогда встала королева Елена с одра своего, оперлась на посох и пошла к сыну, в монастырь Михаила Архангела. Неблизок путь туда, тяжко ей идти. Пытались остановить ее царедворцы, хотели взять на носилки — но отмахнулась она от них. Весь день шла королева, до самого вечера, дабы видеть сына. Вошла к нему в келью и вопросила строго:
— Что это ты надумал, сын мой? Королевство свое оставил воронью на пир?
— Не могу я так больше. Мочи нет. Брат спит и видит, как убить меня. Жена, которую любил я больше жизни, изменила и опозорила. Сын родной руку на меня поднял. Душа болит. Убил я его, почитай. Нет мне прощения, и жить мне незачем более.
Но ответствовала старая королева:
— Ты — великий господарь, сын мой, не девица какая, не тебе плакаться о бедствиях, кои не новы под луной. Встань же, защити свой народ. А судит всех потом пусть сам Господь. За сына и жену может Он простить — за народ никогда!
И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, потребно кому-то выйти один на один со злом — древним, как сам род человеческий. В тот миг и решится все. Так было во все века, так случилось и ныне. И такая сила была в словах матери, что встал Милутин, вышел из кельи своей да выехал навстречу врагам. Только холодная сталь могла решить спор Неманичей. А кому, как не господарю, брать удар на себя? Королева же старая вскорости слегла и преставилась, слишком дорого далась ей дорога в обитель. Но главное дело свое сделала она.
Обо всем этом узнала Симонис после, когда в себя пришла. А тогда лежала она, разметавшись в бреду, и бормотала что-то по-ромейски — не могли служанки разобрать что. Про какие-то проклятия говорила. И уже судачили в народе, что через порченую дочь базилевсову проник нечистый в семью королевскую да натворил там делов столько, что за сотню лет не разгребешь.
Как-то в ночь очнулась Симонис от бреда своего и узрела, что подле ложа ее стоит старец — тот самый, что уж являлся к ней однажды, после того как ходила она к гадалке. Пожив с людьми, не боялась она боле призраков. Хоть и не рассмотрела она его тогда, а узнала сразу, даже в слабом мерцании светилен. И почудилось ей в нем что-то знакомое, уже виденное много раз, но что — не могла она припомнить. Сверток держал в руках ночной пришелец.
— Вот, принес я то, что нужно тебе, — промолвил он.
— Разве заслужила я дары? — спросила она, и слаб был голос ее. — Я, навлекшая проклятие на головы тех, кого люблю.
— Каждому даю я то, что жаждет он.
— А ежели недостойны люди даров твоих?
— У недостойных я заберу их потом, — был ответ.
Священный трепет овладел дочерью базилевса. Хотела она было отказаться от дара, но шагнул уж к ней старец да раскрыл сверток свой. И увидала Симонис — лежал на белом полотне младенец, мальчик, совсем еще крохотный, шевелил ручками и ножками, улыбался и тут вдруг повернул головку и глянул на нее…
О, эти глаза нельзя было не узнать! Знала она уже каждый их взгляд, каждый оттенок. Когда они злились, то становились совсем темными, почти черными, острыми, как клинки, и холодными, подобно снеговым вершинам здешних гор. Когда же было им хорошо, делались они карими и мягкими, будто бархатными, гладили ее, ласкали и никогда не отпускали. Боль сочилась из них раскаленным железом, радость — миррой и елеем. Она уже простилась с этими глазами навеки, — нет их более, кровью все поистекли, — а тут они снова явились к ней, будто спрашивая: «Что же ты? Так и не примешь дар? Не захочешь дать нам жизни?» Протянул старец младенца Симонис, взяла та его в руки дрожащие, ибо боялась она уронить дар, посмотрела на него — и лишилась чувств.
Как вышла молодая королева из небытия, сказалась она больной и покоев своих не покидала, разве что в сад выходила порой. Но только ей ведомо было, в чем истинная причина хворей ее. А спустя четыре месяца стали шептаться сперва во дворце, а потом и в народе, что понесла королева, хотя впору ей самой еще в игрушки играться.
Долгой была та зима, холодной да снежной. Глядела Симонис на засыпанные снегом горы за окном, куталась в меха и грустила. Не могла она, выросшая в теплой Греции, никак привыкнуть к зимам здешним. И дня не проходило, чтобы, вглядываясь в белую пелену, не думала она о тех двоих, дорогих ей. Один лежал, закованный в цепи, ослепленный, на хладных камнях, жизнь едва теплилась в нем. Другой скакал навстречу буре, в тяжких доспехах, под чужими стрелами и копьями, и скрещивал меч свой с мечом врага, а снег заметал следы коня его. И не ведала молодая королева, кто из них отец ребенка, носимого ею во чреве. А в народе говорили уже: вместе господарь с сыном своим возделывали поле, вместе пахали, вместе сеяли, и вот пришло время жатвы — как делить им урожай? Отписали про то царедворцы господарю, что при войске своем находился, но ответа от него не было.
Со страхом смотрела Симонис на то, как рос живот ее, но вспоминала старца ночного, и покидала ее тревога. Не доставлял ей ребенок никаких мучений, коими пугали ее другие женщины. Боялась она только, что живот вон как велик и тяжел и еще больше будет — а она росту малого, тонка и слаба, как выйти ему из чрева? Боялась она родов предстоящих, потому и отписала послание матери своей с просьбой о помощи — во всем большом королевстве Сербском не с кем ей было и словом перемолвиться, не то что совета спросить. И забеспокоилась базилисса, упросила отца отправить к дочери лучшего лекаря ромейского, какой только был, ибо известно ей было, что умерли родами уже две жены Милутиновы.
К концу зимы, когда близились сроки разрешиться от бремени, пришли наконец в Призрен добрые вести. Большие сражения случились вдали от столицы, и не нашлось пока еще тех воинов, что смогли бы одолеть в бою короля сербского. Сильна была покамест рука его и тверд дух. Говорят, ангелы помогали ему на поле брани. Или так зол был господарь на врагов своих, что сам черт был на его стороне? Кто знает? Но одолел он всех, кого хотел.
Стал господарь сербский совсем суров — а и прежде не был мягок. Ударил он попервоначалу болгарам в подбрюшье мягкое, и показались им после сего даже деяния татар шалостями отроков из хора церковного. В спешке отошло войско болгарское из разоряемой Сербии и приняло бой открытый. Но не Смилечу тягаться было с Милутином, пусть и войска у того меньше было. А и бывал еще король сербский вероломен — с теми, кого считал достойными обращения такого. В сражении ударил в спину царю болгарскому родич его, владетельный князь Шишман, и не за просто так ударил — обещал ему Милутин болгарский престол в случае победы и сдержал слово свое. Когда же сшиблись два войска, своей рукой господарь убил царя болгарского в честной схватке — вышиб из седла буздованом, да так удачно, что тот как упал под копыта, так сразу и преставился. Узрев, что есть в Сербии господарь, разбегаться стали болгары, пощады запросили. Вспомнили, что недавно скрепили они с Милутином договор о дружбе вечной — и как прежде-то позабыли? Хорошенько потрепал Милутин болгар, как лиса в курятнике похозяйничал в пределах их, взял золота прилично да земель немало отхватил.
С воинством Драгутиновым да с венграми тоже драться пришлось. Хороши были стрелки у короля венгерского — лучше не найти. Мелкую птицу били влет со ста шагов. Но не токмо на них оттачивали они мастерство свое, а и на распятиях, стреляя по ним издалека, ибо было среди них поверье, будто попавшему в распятие бесовская меткость дается врагом рода человечьего. Знали про то попы латинские, да только делали вид, что не знают. И летали стрелы да болты тучей над полем брани. Целились стрелки венгерские в высокого черного всадника, что несся сквозь сечу, многим потребна была смерть его, щедро она награждалась. Но ни одна стрела не причинила вреда королю-схизматику — коня убивало под ним, было дело, клевали болты кольчугу господареву, ломались об нее, иные даже и дорожку находили в сочленениях да впивались в тело, но глубоких ран не нанесли они королю. Оставался он по-прежнему в седле, а про раны знали только ближние юнаки да молчали про то. «Припази се ти, господару», — говорили ему воеводы, подводя другого коня. «До ђавола!» — был на то ответ, и гнал опять на поле коня своего Милутин.
Узрев, что есть в Сербии господарь, не делся никуда супротив ожиданий, разбегаться стали венгры, пощады запросили. Вспомнили, что недавно заключили они с Милутином договор о дружбе вечной — и как прежде-то позабыли? И многие из воинов, что не побежали сразу, пали потом в сражении. Разил их король сербский мечом своим без счета, ибо был гнев его безграничен. Драгутина же, родного брата своего, поразил господарь сербский кинжалом — не любил перекладывать он грех на других, на себя брал всегда. А прежде заставил короля Сремского подписать отречение от притязаний своих на престол сербский — и за себя, и за потомство свое. Об одном только просил господаря брат его — не за себя, за сына своего Владислава. Просил он не убивать того и не калечить, хотя не имел на то права, ибо Стефану не было пощады во время оно от дяди его. И обещал ему Милутин исполнить просьбу его. Разменялись короли сыновьями.
Так снова свершилось проклятие Неманичей. Брат поднял руку на брата, за что братом и был умерщвлен. Владислав, Драгутинов сын, собрался было бежать от гнева Милутинова к венграм под крылышко, да изловили его юнаки и хотели было убить. Однако ж пощадил господарь племянника своего, не тронул — обещание ли свое исполнял, проклятия ли убоялся? Заточили Владислава в дальнем замке — туда ему и дорога. У венгров же отобраны были все земли их до Дуная, что называли ромеи Стримоном, а крепость невеликая под названием Београд стала заставой пограничной. Венгерский же король с остатками войска своего ушел в Венгрию, цел и невредим, но так велик был урон, нанесенный ему сербами, что очень скоро скончался венгерский король в муках душевных, а с ним пресекся и род Арпадов.
Тохта-хан же, видя, что легкой поживы из королевства Сербского на сей раз не выйдет, отогнал орду свою на восток и предпочел побыстрее заключить мир с королем Милутином. Злобу же свою обрушил он на ромеев, ибо не могла орда уйти просто так, ни с чем, не пограбив и не поубивав вдоволь.
В разгар дел венгерских, когда войско уже двигалось к Дунаю, а господарь был в седле, принесли ему письмо из Призрена. Сорвал он печать, даже не сняв перчаток, да прочел. Потемнели и так темные глаза его. Затрубили рога. Возвращался господарь в столицу свою, воинству же его надлежало довершить начатое, выдворить всех инородцев за новые пределы королевства, попутно наказав каждого сотого из них и отобрав все, что не было еще отобрано. Войско же венгерское повелел господарь преследовать, но не зверствовать при том, а отставших и раненых, ежели они не вредили, брать в плен. Только стрелков в плен не брали сербы — по наказу господареву.
Муками адовыми стали роды для дочери базилевсовой. Боль эту нельзя было описать словами ни на одном из известных ей языков. Но вот, рожала она уже день, второй, третий начался, совсем измучилась, ослабла так, что не могла голову поднять, схватки то начинались с нечеловеческой силою, то прекращались, воды уже отошли — а ребенка все не было. Кричала Симонис так, что, казалось, на том конце Призрена слышно, губы в кровь разодрала — но никто не мог помочь ей. Бурой стала перина под ней от крови. То был ее путь, и некому было пройти его вместо нее. Терпи, королева.
Сновали вокруг повитухи с полотенцами окровавленными. Сквозь боль и мрак доносились до Симонис голоса их: «Она не родит… Недолго уж ей осталось, бедняжке, скоро отмучается… Кровь, много крови… Ребенок слишком большой, не выйдет сам… Бледная какая, ни кровинки в лице… Да она ж сама ребенок, чего вы хотите… Вот уже третий день… И угораздило же господаря взять в жены эту дохлую гречанку, своих, что ли, мало… Добрая баба родила бы ему десятерых сыновей, а эта помрет… С такими бедрами надо было сразу в монастырь идти… Пора, надо кончать, потом уж поздно будет… Кого оставлять — мать или дитя… Где господарь… Пускай он решает».
Прежде осерчала б Симонис, услыхав слова такие, но тут вдруг младенец так сильно повернулся в ней, что испустила она вопль, который мог бы поднять и мертвого. И не ведала она, что за стеной сидит господарь, муж ее, и слезы катятся по щекам его, как у ребенка, ибо надо ему сделать выбор, коего сделать он не в силах, а время на исходе. Никогда не плакал он и не молился так, хотя многое повидал на веку своем. Даже когда понял, что сына почитай что убил, а тут… Говорил же когда-то: «Ја сам краљ, на мени је одлука»? И стало так. Ты господарь, тебе и решать. Что ж, не хочешь? А и переложить-то ведь не на кого.
И не ведала она, что где-то там, далеко, за толстыми стенами, закованный в цепи, тот, другой, чье имя теперь нельзя было произносить и кто навеки поселился в сердце ее, тоже плакал, только вместо слез текла по щекам его кровь и падала на хладные камни.
Но путь дочери базилевса был прям, не было в нем извилин, а потому не пришлось выбирать господарю. Едва открыл он рот, дабы огласить решение свое, как подоспела подмога. Вовремя же приехал лекарь, посланный базилиссой Ириной. Немного задержался — и лишился бы базилевс дочери своей, а король сербский — жены и сына. Как никто другой, владели лекари ромейские мастерством своим. Ведомы были им такие секреты врачевания, о коих в других краях даже и не помышляли. Много знаний накопила великая империя, многое сохранила до сих пор.
Разложил лекарь на столе инструменты свои, только что не бесовские, да скляницы всякие — охнули повитухи, но перечить не посмели. То, что сделал далее сей лекарь, нельзя было описать ни на языке ромеев, ни на языке сербов. Взял он лезвие, тонкое и острое, из обсидиана выточенное, и рассек живот роженице. Ахнули повитухи — но перечить было уже поздно, да лекарь их и не слушал. Рассек он живот — и вынул ребенка прямо оттуда. Симонис прежде дали испить какой-то горький настой, обкурили чем-то да обмазали весь живот смолой бурой и пахучей, отчего перестала мучить ее сильная боль и смотрела она на все будто со стороны. Вот лекарь извлек из нее измазанный в крови комок плоти. Вот перерезал пуповину, встряхнул… Крик огласил покои королевские. Пришел в мир еще один Неманич.
Никто не смог удержать господаря. Ворвался он в покой, подхватил омытого водой младенца из рук повитухи. Подхватил, глянул на него — и застыл. Видела это Симонис, пока сознание не оставило ее, ибо муки ее покамест не закончились. Видела — и дрожь пробежала по телу ее. Вправе был господарь отказаться от младенца сего, ибо отец его не известен никому, а ежели вспомнить день, в какой зачат он был… Но тут потеплели глаза господаря — впервые за долгое время. И вместо хладной тьмы оттуда вновь заструился сладкий нектар. Повелел господарь бить во все колокола и готовить празднество великое. Сам же вышел на балкон и поднял младенца, увернутого в белое полотно, пред толпой, собравшейся возле дворца. Встретила толпа его криком, от которого, по обыкновению, небо должно было пасть на землю. Властно подъял Милутин десницу свою — и смолкло все.
— Народе мој! — крикнул он, и глас его прогремел над площадью. — Радуј се и захвали Господу, за величанствени догаћај! Родио се Немањић!
И снова завопила толпа, вздымая над головами все, что было под рукой. Зазвонили колокола на всех церквах. Пронзил лекарь иглой чрево Симонис, и лишилась она чувств. Услыхала только, как чужой голос тихо, но властно сказал:
— Иди по пути своему прямо. Будет тебе за то награда. Но детей ты больше не родишь.
Выжила Симонис. Выжил сын ее. Вымолил их господарь. Продолжился род Неманичей. Не пресекся. Осталось на нем его проклятие.
Через год в Призрене при большом стечении народа окрестил архиепископ Никодим сына короля сербов Стефана Уроша Милутина и супруги его Симониды Палеологини. Нарекли его именем Константин, в честь основателя великой империи ромеев. А сперва полетело в Константинополь письмо, запечатанное сербским крестом, где изложено было все так, как оно было. Под конец же писал господарь тестю, что намерен признать сына как своего собственного и никогда никому в вину то не поставит. И наследовать этому отпрыску лозы Неманичей, когда возмужает, сербский престол, а воспитать его хочет господарь не только в сербских, но и в ромейских обычаях. Но и от базилевса ждал господарь услуги — принять сына его Стефана под попечение свое, ибо господарь не враг чаду своему, хоть и проявило оно непочтительность сыновнюю. Просил Милутин заключить Стефана в монастырь Пантократора, что близ Константинополя, со всем его семейством — женой, сыном и дочерью, и чтоб не чинили им никаких неудобств, но не дозволяли общаться ни с кем, окромя иноков обители оной.
Разгневался базилевс, как прознал все подробности появления наследника в доме Неманичей. Дочитал он письмо да опустился на трон. Не было таких слов бранных, коими не называл бы император Андроник дочь свою. Как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! Быть на престоле сербском господарю, в коем течет кровь Палеологов, и прирастет империя великая, но дряхлая, молодым сильным побегом. И вот — угораздило глупую дочь его в тот самый миг изображать из себя девку уличную. Чуть не порушила все, окаянная. Связали себя навеки сербы с Византией и с верой православной. Да так связали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны. Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть великой империи и веры в душу свою. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
Женскую же половину дворцов влахернских мало что не затопило — слезами, пролитыми по отроковице заблудшей, высшей волей заброшенной на доску шахматную, да не простую, а ту, где решались судьбы целых народов.
И пришел в Призрен ответ, двуглавым орлом запечатанный. Благословляли базилевс и базилисса внука своего. Ослепленный же королевич тайно, под покровом ночи, вывезен был на юг, в Солунь. Там соединился он с несчастным семейством своим — женой да двумя детьми малыми. Посадили их на корабль ромейский, и уже очень скоро захлопнулись за ними кованые врата обители Пантократора. Что сделано, то сделано. По воле Господней ли, по человечьему ли произволу, но стало так. И ничего уже нельзя было изменить. Тяжела рука Неманичей, но еще тяжелее — проклятие их.
* * *
Годы прошли — нет, пролетели. Константин уже бегал резво по палатам королевским, а для Симонис случилось все будто вчера. Долго не приходил к ней в опочивальню господарь, и не притронулся бы он к ней более, кабы сама она к нему не пришла однажды, отчего возрадовалось сердце господаря. На животе ее отныне был страшный шрам, коего сама она боялась. Украшают шрамы мужчин, взять хотя бы Милутина того же, но не женщин, нет, женщин они уродуют. Однако же господарь шрама не убоялся и не раз прикасался к нему губами с нежностью, ему не свойственной. Оба они теперь были мечены проклятием. И была окружена Симонис тем же почетом, что и прежде. Кресло ее было подле трона королевского, и восседала она на советах, когда хотела того. Кланялись ей, как и подобает кланяться королеве, и без счету дарил ей супруг дары богатые.
Сам же он почти не изменился — все так же твердо сидел в седле, строен был почти по-юношески и легок на подъем. Был он прежним Милутином — жадным до жизни и сметающим на пути своем все преграды. Только волосы стали совсем белыми, белее снега, да морщины на челе глубже залегли. Симонис одна и знала, во что стало господарю проклятие и сколькими годами жизни заплатил он за него. И новые шрамы на теле его видала тоже она одна. Но всегда теплели глаза господаря и разглаживались морщины, едва видел он, как жена его прикладывает сына своего к груди.
На родине дочери базилевса принято было после родов туго утягивать грудь полотном и брать в дом кормилиц, но не знали сербы обычая такого, сами матери кормили детей своих. И хотя самого молока у Симонис было меньше, нежели разговоров о нем, такое неизъяснимое удовольствие доставляло ей кормление сына, что с радостью она уделяла ему немало сил. В ту пору ей все время хотелось спать — и днем и ночью, ибо с рождением ребенка смешалось все в доме королевском. И так умаивалась она за день, что путалась порой в самом простом, а просыпаясь посреди ночи, когда прибывало молоко, порой не знала уже, кто подле груди ее, избавляя ее от мучений, — сын или муж.
Крупен был отпрыск славного рода и жаден до всего, подобно предкам своим. Грудь высасывал в один присест (кормилиц все же пришлось звать), крик его раздавался по всей округе, а уж бегал по дворцу да крушил утварь ценную каждый божий день, не могли няньки с ним совладать. И наполняли проделки наследника сердце господаря радостью великой. Детям семьи этой полагалось давать все, что хотели они, притом немедленно — лишь тогда росли они истыми Неманичами.
Одно только омрачало жизнь королевы сербской — где-то там, на родине ее, заживо погребенный, томился в монастыре тот, кто никогда более не увидит света, хотя и достоин он был совсем иного жребия. Виновата была она пред ним, да так виновата, что по гроб жизни не расплатиться. Не стала любовь к нему меньше за эти годы — она просто ушла в глубь сердца и затаилась там. Ангелоподобное дитя, волею судьбы заброшенное на доску, где решаются судьбы целых народов… Кому было дело до глубин сердца ее?
Послание с двуглавым орлом на печати нарушило покой семейства королевского. Расчесывала Симонис темные кудри сына своего гребнем черепаховым, любовался на то господарь, когда поднесли ей письмо от базилевса, — но почему боялась она прочесть его? Сердце не зря упреждало ее. Писал отец, что тяжко больна мать Симонис, базилисса Ирина, и что просит он дочь свою без промедления прибыть в Константинополь, раз дело такое. Долго смотрел господарь то на письмо, то на жену свою, всю в слезах, и молвил: «Иди. Био бих грех да те не пустим». Мать его умерла, когда был он далеко, в Болгарии. И не забыла Симонис, чья вина была в том, и заплакала от того еще сильнее. Обнял ее господарь и поцеловал: «Иди, срце моје».
В Солуни вновь увидала она море. Как же скучала она по нему! Море несло ее к умиравшей матери и к тому, чьи глаза уже не посмотрят на нее так, как когда-то под сияющими сводами дворцов влахернских. Слыхала Симонис, что умерла в заточении дочь Стефана, совсем еще ребенок, а потом от горя слегла и отдала Богу душу жена. Во что бы то ни стало должна была она видеть его, говорить с ним. Ничто не могло помешать ей, не должно было. Мог ли муж ее не знать об этом? Почему тогда пустил?
Дул ветер в паруса исправно, и вот уж в дымке показался Великий Город — как гора белая над гладью морской, со сверкающими на солнце куполами. Тоска по дому донимала Симонис — уж скорее бы добрались. Порт, улицы городские, парк с цветущими розами, бесконечные лестницы да террасы… Вот он, дом родной! Только невесело встречает — при смерти базилисса Ирина. Еще недавно вроде здорова была, но злая хворь за полгода сделала из женщины в расцвете сил едва ли не старуху. Закрыты все окна, задвинуты занавеси, в полутемной духоте лекари, сиделки да запах эликсиров. И мать, с иссохшейся темной кожей и ввалившимися глазами, лежащая на горе подушек. Матушка! Как же ты так?
— Не плачь, доченька. Это всех ждет — кого раньше, кого позже.
— Не уходи, матушка! Не оставляй нас!
— Я должна. Зовут меня. Но я не могла уйти, пока не увижу тебя. Виновата я пред тобой, грех на мне. Покуда не облегчу души, не знать мне покоя.
— Да что ты, матушка, Бог с тобой!
— Грех на мне, ибо сломали мы жизнь тебе, загубили, согласились отдать тебя за старика этого…
— Да не старик он вовсе, матушка! И не так все… Отличен мир за стенами городскими от того, что думаем мы о нем.
— Молю, дай закончить! Тяжко мне, а отец не скажет тебе этого. Накануне того дня, как отправили мы письмо с благословением вашего брака, ночью явился отцу твоему некий муж в одеждах светящихся. Решил он, что это святой, но не признал его. На одной руке у явившегося сидел орел о двух головах, и было на них две короны — императорская и королевская, а в другой руке держал он крест. И сказал сей муж отцу твоему: «Ежели хочешь, чтобы два объединились в одно, дабы вера истинная шла повсюду, не встречая преград, так пусть будет и твой путь прям. Не тщись изменить то, что свершилось уже». Тогда отец твой согласился на ваш брак, и я вслед за ним. Сделали мы тебя несчастной, отдали на растерзание зверям…
— Матушка, да что вы такое говорите? Все звери, что терзают нас, сидят внутри нас самих. Нет вины вашей предо мной…
— Так ты прощаешь меня?
Кивнула Симонис. Откинулась базилисса на подушки, закрыла глаза. Набежали лекаря да сиделки, оттеснили Симонис от одра материнского. Невесело встретил дочь базилевса дом родной. Вместо веселого смеха во дворце — тишина, прерываемая плачем. Вместо песен — молчание. Вместо объятий да поцелуев — сжатые добела губы. Вместо аромата роз — запах ладана.
Ввечеру собралось все большое семейство Палеологов с базилевсом у постели умиравшей императрицы. Со всех концов света приехали дети и внуки, братья и сестры, племянники и племянницы. Ярко горели светильники, читали молитвы святые отцы, дым поднимался из кадильниц. Все были в тот вечер у постели императрицы, кроме любимой дочери ее. Не сразу приметил базилевс ее отсутствие, а как приметил, смекнул, что нечисто дело, да послал на поиски беглянки сына своего Михаила.
Но была она уже далеко, опять кормилица подсобляла ей, как могла, — раздобыла для них обеих одеяния инокинь, в обитель-то по-иному никак не пробраться, нашла и носилки простые, дабы не привлекать им внимания к персонам своим. Так и отбыли дочь базилевса с кормилицей ее к монастырю Пантократора. Болело сердце у Симонис, мать на одре смертном оставляла она за спиной, но в другой раз не покинет она дворец незамеченной, а не ехать она не могла.
Много народа на улицах Великого Города — даром что вечер. Факелы горят повсюду, двери и окна в корчмах распахнуты, гуляет там народ, веселится, льются рекой напитки хмельные. Из бань смех женский да песни срамные доносятся. Люди толпами бродят, много среди них вином упившихся да под ногами на мостовой лежащих, циркачи кругом вертятся да девки уличные. И нищие толпами. А еще приметила Симонис на улицах немало воинов-латинян вида подозрительного — наемники это были, нанятые базилевсом на Западе, дабы отразить очередное нашествие магометанское. Дивилась молодая королева сербская: в Призрене такого за все годы, что жила она там, не видала — ни пьяных, ни нищих, ни циркачей этих, что больше походили на воров. Да и прежде за городом своим родным такого она не помнила. Неужто так быстро все изменилось? Хотела уж было Симонис задвинуть занавесь полога, как нищенка какая-то вцепилась ей в руку и не отпускает. Выдернула Симонис руку свою — а та как закричит:
— Узнала я тебя, багрянорожденная! Нешто ты меня не помнишь?
Волосы у Симонис зашевелились от ужаса, что узнают ее сейчас и вернут во дворец. Кинула кормилица нищенке золотую монету — на, мол, отстань от нас. Та сперва опробовала монету на зуб, а потом рассмеялась громко. И тогда узнала ее Симонис — была это та самая гадалка из Студиона, что нагадала ей несчастливую судьбу. И про проклятие Неманичей от нее первой узнала дочь базилевса. Увидала глаза ее нищенка, смеяться перестала и глянула так, будто в душу влезла.
— Вот видишь, и ты меня признала, багрянорожденная, — промолвила гадалка. — А уж я тебя забыть-то не смогла: с тех пор как побывала ты в гостях у меня, все наперекосяк пошло. Я старая ведьма — так говорят люди, а ты — молодая, раз сглазила меня. Но я тоже не лыком шита. Не поведала я тебе тогда правды всей…
Вцепилась нищенка в носилки — не отдерешь. И вперед так с ней не двинешься. «Денег! Надо дать ей денег, чтоб отвязалась!» — зашептала кормилица в великом страхе и кинула нищенке еще монету. Та поймала ее и причмокнула губами.
— Хороший улов! Раз уж заплатили вы мне, я, пожалуй, и скажу то, что в тот раз недосказала…
Дабы не слышать ее, крикнула Симонис носильщикам бежать быстрее, но долетел-таки до ушей ее ненавистный голос в гомоне толпы:
— Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь его собой, спасение обретешь, а ежели камень кинешь — так получишь в ответ десять камней.
Темны были слова гадалки, темны и непонятны, хотя мнилось дочери базилевса, что единожды она уже слыхала их где-то.
Тихо было в обители Пантократора, тихо и благостно. Только запах ладана был еще сильнее, чем в покоях императрицы. Уж неизвестно, каким образом, но удалось кормилице подкупить нужного инока, и проникли они вместе с Симонис внутрь никем не замеченные. Затворник Стефан в те поры молился в храме — так сказал им инок, и поспешила она туда.
Темно было во храме, лампады еле теплились. Сперва почудилось Симонис, что пусто здесь, нет никого, но когда привыкли глаза ее к полутьме, увидала она человека, сидевшего на скамье. Это был он — тот, чье имя нельзя было произносить и к кому она стремилась так долго. Сильно изменился Стефан с того страшного дня, как разлучили их. Возмужал и шире стал в плечах, борода отросла. На глазах повязка — не мог он, ослепленный, отныне видеть ни ее, ни сам свет. Когда-то он падал пред ней ниц, теперь пришел ее черед.
— Вољени мој, дали ме чујеш? — молвила она тихо, опускаясь пред ним на колени и прижимаясь головой к ногам его. — То сам ја, Симонида.
Ничего не ответил Стефан, только руки его легли на голову ее, провели по покрывалу монашескому, по лицу, по губам. Вздох был ей ответом.
— Опрости ми, опрости! — спрятала Симонис лицо свое в складках его фелони, но поднял он его, взяв ладонями своими.
— Ах то си ти? Ти? Ти си ми дошла — или ја опет сањам?
— Ја сам, ја… Опрости ми, вољени, ако можеш.
— За что мне прощать тебя? Сотворил я грех великий, за это и было мне наказание. Я пред тобой виноват более…
Не нашлось у них более слов — ни на языке ромеев, ни на латыни, ни на сербском. Сидели, обнявшись крепко, дочь базилевса, а ныне — королева сербская, и королевич, а ныне — ослепленный изгнанник. Потянулась Симонис к глазницам Стефановым — но отпрянул тот, не хотел пугать ее. Однако же настояла она на своем, сняла повязку и коснулась руками страшных шрамов, следов проклятия родового, что остались на месте прекрасных некогда глаз, и прильнула к ним губами. От этого сотряслось все тело его, и глубоко вздохнул он, будто задыхался, но не от боли то стряслось, не от боли. И были они несчастнее всех людей в обеих державах и счастливее одновременно.
Возглас чей-то нарушил покой их. Вскинулась Симонис. Стоит пред ней отрок, виду изумленного и возмущенного. Что делает отрок сей в обители иноческой? Что нужно ему? Посмотрела она в глаза его — и обмерла. Глаза-то у отрока были те самые, глаза Неманичей. Был то сын Стефана, Душаном нарекли его при рождении. Насупился Душан и гневно выговорил с укором:
— Что ж ты, отец, с ней говоришь? Она ведьма! Тебя погубила и всех нас. Гони је одавде!
Сбежались на шум иноки, послали за игуменом. Ничего не оставалось дочери базилевса, как бежать из обители, коснувшись на прощание губами руки того, ради которого не убоялась она потерять честь свою, корону и жизнь заодно.
Но не ждало ее по возвращении во Влахерну ничего такого, что стоило бы попомнить словом добрым. Погрузился Великий Город в траур. Скончалась императрица Ирина, и не было в сей роковой час подле нее возлюбленной ее дочери. А на лестнице дворцовой, на пути к покоям женским ждал Симонис брат ее Михаил, лукавыми царедворцами окруженный. Улыбкой сияло круглое лицо его, и ничего хорошего не сулило это встреченным.
— Доброй ночи, возлюбленная сестра моя! — нарушил громкий глас Михаила тишину покоев базилевсовых. — Где была ты, ангел мой? Искали тебя все, обыскались. А уж мать так ждала, так ждала! Так и преставилась, не дав тебе благословения своего. А ты, как видно, в одеянии иноческом? К чему бы? Не в Христовы ль невесты ладишься? Неудивительно сие, с мужем-то таким да с полюбовником — один старый, другой слепой.
Ухмылки расплылись на лицах царедворцев при гнусных словах сих, уж эти-то знали все сплетни дворцовые. И не токмо слушали они их да пересказывали, но и от себя добавляли — про то, как дочь базилевса, а ныне королева сербская, наставляла рога мужу старому сперва с пасынком своим, а после — и вовсе со встречными-поперечными, коих немало в опочивальню к ней захаживало, и что назначала она свидания любовникам прямо в церкви, и дите свое нагуляла неизвестно от кого, и что, домой возвратясь, опять взялась за старое, даром что мать при смерти. И произносилось сие тайно, с ухмылками и завистью великой. Но не смели они сказать то в лицо дочери базилевса, только молчали да улыбались.
Но не ведали они, что давно уж она не дочь базилевса, ангел кроткий, а королева сербская, которая отпор даст почище мужа любого. Собрала она все силы свои да ответствовала братцу с улыбкой, яда преисполненной:
— О да, брат мой возлюбленный! Хотела б я постричься в инокини, ибо греховна жизнь мирская, дворцовая, и мнится мне — пришло время для забот о душе.
— Что ж ты, сестра моя любезная, ранее о душе-то своей не заботилась? — продолжал брат ее.
— Решимость моя не была неизменной, но росла она день ото дня — так же, как росла в глазах соплеменников моих доблесть брата моего. Еще вчера бежал он с поля битвы в страхе великом, только пятки сверкали — а ныне хватило у него смелости заговорить с сестрой своей.
А потом показала дочь базилевса рукой жест, от коего ромеи истинно поперхнулись. Побагровело лицо Михаила, тяжким стало дыхание его. Всем ведомо было, что бежал он, убоявшись, с поля брани, на коем воинство сербов и ромеев одолело татар, а хана их король Милутин ударил копьем в голову, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. И выказал тут сын базилевсов слабость свою, да еще и при царедворцах — кричал слова бранные, топал ногами на сестру, даже пытался сорвать с нее одеяние иноческое, но на шум вышел сам базилевс и увел Симонис в покои свои. Разбуженным же шумом обитателям дворца сказано было, что сын базилевса и королева сербская затеяли диспут относительно учения святейшего Фотия, патриарха Константинопольского, об иконоборцах и не сошлись во мнениях.
— Что же ты, дочь моя, делаешь? Что творишь? — причитал базилевс. — Виновен я пред тобой, страшно виновен — но требуй с меня! Почто народ через то страдать должен? Почто мы все ночами глаз не смыкали, ибо если б удалось венграм да латинянам всяким прочим верх одержать тогда над мужем твоим — не сидеть мне на троне базилевсовом, а говорила б ты сейчас не с отцом своим, а с герцогом Торрентским, который — то ведомо всем — служил на теле жены своей черную мессу? Что ж не ответствуешь?
Молчала Симонис, опустив глаза ниц.
— Что отвечу я мужу твоему, ежели спросит он меня, где была ты ночью нынешней? Думаешь, не знаю я об этом? А ежели знаю — так почему б и ему не узнать?
— Сами вы просватали меня за Стефана, батюшка! Наш с ним брак на небесах заключен. За что вы теперь корите меня?
Всплеснул базилевс руками, будто не в силах ничего боле поделать, но нежданно вдруг заключил дочь свою в объятия и зарыдал.
— Симонис, ангел мой, пойми же наконец! От мужа твоего зависит сейчас империя, от воинства его, от золота, но более — от желания и решимости. Сорок задушбин, что возводятся ныне по всей Сербии, — это чудо истинное, спасение наше. Не можем мы сейчас перечить ему. Не можем оставить тебя здесь и расторгнуть брак — думаешь, не пришлет он под стены опять войско свое и не будет требовать выдачи?
— Да что вы, батюшка, об этом я не просила.
— Не можем мы даже дозволить тебе постриг принять, хоть это и святое право каждого христианина. Мы, правители, не вольны в жизнях своих и желаниях…
— А Милутин как же? Волен?
— За то, чтобы быть с тобой, заплатил он слишком высокую цену. Я такую платить не готов. Любовь господаря сербов к тебе беспредельна. Это еще одно чудо истинное! А вы что же?! Таких делов там наворотили, что прахом все пошло бы, кабы не закрыл он всех вас собой. На волоске все висело. Чего ж тебе еще не хватает-то?
Вновь молчала она, а базилевс не унимался:
— И ладно бы решилась ты мужу старому рога наставить. Вот дело-то какое невиданное! В Константинополе вон мужа безрогого днем с огнем не сыщешь. Но зачем же творить грех сей на глазах у мужа, да еще и с сыном его? Совсем стыд потеряли! А впрочем — ни слова более об этом! Пойми, дочь моя, базилевсу нет дела до того, кто отец сына твоего, — главное, что ты ему мать и что признал его Милутин преемником своим. За сыновей, мужей и любовников Господь может еще простить — за империю никогда!
Страшным выдался остаток ночи. Ближе к утру грянул гром, сверкнули молнии, и разверзлись над Градом Великим хляби небесные. Будто Бог разгневался на Город и на людей, что в нем были, за грехи их. Впала Симонис в беспокойное забытье, и привиделось ей, будто лежит она не в опочивальне своей на ложе роскошном, а в темном и сыром подземелье, цепями прикована к стене каменной. И никуда не сбежать оттуда, никуда не скрыться, давит подземелье тяжко, неимоверно страдание ее, а из глаз не слезы текут, а потоки кровавые. И вдруг пред ней он, тот самый старец — теперь она узнала бы его даже во тьме. И вот странно — видит она его.
— Что, — говорит он, — страдалец? Намучился? Аль нет еще?
А в длани правой держит что-то, но не показывает. И тут замечает Симонис, что одеяние на ночном пришельце святительское, крестами отмечено — и как она прежде-то не видела? Открывает он пред ней длань свою, а на ней — два глаза! И говорит такие слова:
— Не скорби! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям.
Сказал это старец — и протянул ей глаза на ладони. Глянули те на Симонис — тут и оставил сон дочь базилевса. Странный то был сон, но вот чудо — пробудившись, почуяла она облегчение страданий своих.
Осталась Симонис в Константинополе на похороны материнские да на поминки, но выход из дворца отныне был ей заказан. Оплакивала женская половина Влахерны не токмо императрицу, но и грядущий брак в доме Палеологов. Просватали младшую сестру Симонис за Тохта-хана — потрепал он пограничье имперское, замирился с ним базилевс да дочь отдал по обыкновению. Вот уж правду говорила во время оно кормилица Симонис — свезло ей, сильно свезло, за христианского правителя замуж шла.
А тут сидела на подушках атласных девочка, совсем еще дитя, как сама Симонис когда-то, все равно что овечка, а няньки да тетушки напевали ей: «Кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время… Никогда бы не отдали тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых… Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему… Такова наша судьба». Готовилось семейство Палеологов к новому жертвоприношению. О сестрице же бедной оставалось Симонис только молиться.
Не могла уже более королева сербская сносить все эти слезы да стенания, коими всегда славилась женская половина дома ее. Надоели ей и извечные эти пяльцы с мотками нитей шелковых да золотых. Изменилась она за эти годы, не быть ей более овцой безответной. С некоторых пор старинные рукописи стали привлекать ее более, нежели рукоделия женские. Муж ее тому препятствий не чинил, но собрание книжевное в Призрене невелико было — почитай что и не было его вовсе, не то что здесь, в Константинополе. Во всем мире подлунном не было библиотеки, равной базилевсовой. Потому решила скоротать здесь Симонис тягостные дни, но совсем не ждала встретить тут отца. И подступилась она к нему, раз уж так вышло.
— А правда ли, батюшка, — вопросила она базилевса, едва поднял он голову свою от пожелтевших пергаментов, — что не просто так приходил Милутин тогда к стенам константинопольским? Правда ли, что долг был за базилевсом?
Поведала ему Симонис о разговоре своем с господарем — и про договор, базилевсом порушенный, и про татар, и про долг кровавый, что брал потом Милутин с ромеев.
— Правда ли все это? — вопросила Симонис базилевса.
Не сразу ответствовал тот:
— Правда, дочь моя, не бывает одна, их всегда много, правд этих. И то, что правда для Милутина, вовсе не обязательно правда для Андроника. Был договор, да решил Милутин, что базилевс нарушил его. А почему решил? Выставили воинство его супротив татар, дескать, обманом. Но не только его — и болгарское войско в бой вышло, и ромеи татарам противостояли, правда, в местах иных то было. И все единовременно — только так можно было одолеть нехристей проклятых. И ежели хотя бы один из союзников ушел, не повернул бы мечи свои супротив Орды — торжествовала бы она всецело. Всем жертвовать чем-то пришлось, не одним сербам. А как иначе? Раз враг пришел — время не торг вести, а защищать земли свои. Пошел я на хитрость, но разве был у меня выбор? Должны были сербы хотя бы ценою жизни своей задержать орду на несколько дней — они и задержали. Разве лучше стало бы нам всем, не возьми тогда я грех на душу? Что с того, что пали бы сперва Болгария да Македония, а потом уже и державы иные? До всех враги доберутся рано иль поздно. Так не лучше ли сразу ударить, собрав пальцы в кулак? Тогда и жертвы будут не напрасны, не перебьют всех в норах поодиночке. А что воинов много пало, так то не беда, женщины новых родят. Запомни, дочь моя! Немало варваров приходило в великую империю — и таких, и сяких, и всяких-прочих. Но приходили они и уходили, а империи стоять до второго пришествия. Когда припожаловали сербы твои в пределы имперские, — давно это было, но ромеи ничего не забывают, — то творили они такое, по сравнению с чем татары нынешние все равно что отроки из хора церковного. От Диоклеи до Солуни стояли вдоль дорог колья с наколотыми на них телами подданных императора. Подобно зверям лесным, живут варвары и умирают так же, не чуя боли. А нам хранить веру Христову да знание великое. Не жалей их, дочь моя. И не верь.
Настал день, когда снова села на корабль королева сербская со свитою своей и вернулась в страну, где теперь жила она. Если и знал что-то муж ее, король Милутин, про обитель Пантократора, то виду не подал. И потекли годы, один лучше другого. Закончились войны, поля родили исправно, народ благоденствовал, и детей рождалось особенно много. Росли с каждым днем знаменитые сорок задушбин, хорошели. Дивились люди на красу такую, кланялись стенам недостроенных храмов издали. И мнилось, что навсегда оставило эту страну благословенную страшное проклятие.
Расцветала день ото дня молодая королева, была она уже не ребенком, но женщиной. Красота ее только налилась новыми красками. Едва ли не половина ангелов да богородиц, коими украшали греки храмы сербские, были с лика ее писаны, к вящему удовольствию господаря. Но так и не полюбили королеву в народе. Ангел-то оно ангел, токмо знаем мы этих ангелов! Только отвернешься, а там уж и бес хвостом крутит. Говорили, что порчена гречанка, что, пусть и лик у ней ангельский да нрав кроткий, все зло для семейства господарского в ней одной сосредоточено. И еще говорили, что нельзя смотреть в глаза ей — околдует, ведьма.
Но взгляды обращены были отныне не только на королеву, как прежде, но и на наследника престола, королевича Константина. Был он прекрасен, как языческие боги древности, нельзя было на него наглядеться. Истый Неманич, брат своего отца и сын своего деда — немало про то говорено было в народе, каждый за долг почитал высказаться о том, на кого из отцов своих более похож наследник, в кого пошел он статью и норовом. Был он совершенен, и не было изъяна на нем. Горевшее в Неманичах пламя, как открылось Симонис, в молодые годы давало только свет, не отбрасывая тени. А еще был мальчик ласков и сильно любил мать свою.
Хоть и юн был летами королевич, а уж выезжал на господарскую охоту да лихо пускал с кулака в перчатке кожаной сокола королевского. Метко бил из самострела птицу да зверя. Лицом и телом подобен был Константин предкам своим — заметно сие было уже теперь. Порода. И умилялась мать, на него глядючи — точно такими должны были быть в юности и муж ее, и тот, другой. Особенно глаза… О, эти глаза! Но пугало Симонис, что сын ее так рано выказывать стал все черты породы своей. Подстрекал его к тому Милутин, сажал чадо неразумное на большого коня, брал на охоту да в лагерь к воинам своим. Всплескивала королева руками:
— Упашће! Разбиће се!
— Не падали еще с коней в роду нашем, — был ответ, — кроме брата моего, да и тот по воле Господней.
Едва только крепость появилась в руках Константиновых, дал господарь ему оружие — не детское, для забавы, а то, коим убивают на поле брани: остро заточенные клинки с золотыми, усыпанными самоцветами рукоятями, бьющие без промаха самострелы да буздованы всякие разные. Только меча в руки не давал, ибо роста наследнику недоставало покамест. Может, и недоставало, а в тринадцать лет был он уже выше матери своей. Зато в стычках со сверстниками не было ему равных, и гордился им господарь.
Мать, как и положено ей, тревожилась, ибо других детей родить уже не могла. Она все выписывала для сына лучших учителей из Константинополя, дабы учили они юного королевича языкам и наукам разным, дабы мучили его ненавистным всем отпрыскам знатных фамилий «Стратегионом». И с ужасом узнала она, что когда проснулся в Константине мужчина, — а было ему в ту пору двенадцать лет, — господарь сам привез для него во дворец трех ладных девушек да научил сына, что и как надлежит тому делать. Так принято было в семье этой. Девы же оные носили отныне одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц.
Ярким было солнце в этих краях, высоко поднимали горы вершины свои. Испокон веков росла здесь лоза Неманичей. Любил их Господь — высоких, сильных и красивых, с дивными глазами. Плескались кудри их на горячем ветру, омывала вода ключевая тела стройные. Топтали кони их копытами молодые травы, а клинки в руках яростно блестели. Осушали они чаши с вином заздравные, плясали коло и ласкали женщин своих. Росла лоза, ветвилась, зрели багряные ягоды и проливались на иссушенную землю — то соком виноградным, а то и кровью. Королями становились они по праву рождения.
Но не родит земля каждый год, нужен ей отдых. И везде это так. Бывало так, что в одном роду благородном рождалось сразу несколько мужей видных, но любой род хирел и слабел с годами. Только лоза Неманичей веками вилась, и в каждом поколении давала она плоды преизобильные во множестве — либо святого, либо господаря великого, либо воина сильного, — и не было в лозе той пустых соцветий. Все мужи породы этой похожи были друг на друга как две капли воды, и не вырождалась лоза. Создавали они державу свою с любовью, пестовали да хранили во времена темные, и всегда знал народ, даже в самую лихую годину: если Неманич впереди, значит, пребудет с ними удача, значит, близко спасение. Многое давал им Господь — но взамен и требовал сполна. И мало кто из Неманичей доживал до зрелости, дабы сила его явлена была в полной мере.
Не давало покоя королеве сербской то, что слышала она от отца своего. И спросила как-то мужа: а правда ли, что явились сербы в империю ромейскую нежданными и незваными, много дел натворили небогоугодных и много людей невинных пострадало от них через это? Почто тогда базилевса ругать за то, что прикрывался он жизнями сербскими от врагов своих?
Долго молчал на то Милутин, а потом ответствовал:
— Многомудры базилевсы византийские, да только глядят они на нас сверху вниз, и целые народы для них — все равно что игрушки. Не ведут императоры счет жизням нашим, не ставят их даже в мелкую серебряную монету. Мы для них — что фигурки из кости слоновьей на доске шахматной. Но мы люди и живыми бываем порой. И боль чувствуем так же, как все прочие, как варвары и ромеи, — могла ты в том убедиться.
— Но вы же пришли к ним, не они к вам.
— Мы выживали. Нећеш нас ваљда кривити за то?
И открыто было королеве, что все века, кои сербы провели на землях, у империи отвоеванных, они только и делали, что пытались сохранить жизни свои и детей своих, и пришли они в империю не за золотом или славой и не за кровью напрасной. Выбора не было у народа, некуда было ему деться — вот и подался, куда смог. Желание жить — не грех, раз даровал его Господь.
И поняла с годами королева, что не все видимое есть сущее. Вон почитали латиняне мужа ее едва ли не за исчадие ада, говорили про него, что жесток он и жаден сверх меры, что вероломен и помышляет токмо об удовольствиях телесных да о стычках кровавых, а уж о пирах его роскошных и о распутстве, что там творилось, так и вовсе легенды слагались. А на самом деле все было по-другому. Восседал король на пирах тех, да только в рот ничего не брал, а за полночь, когда упивались гости и валились под лавки, уходил к себе, никем не замеченный, и предавался делам насущным. И не ведал никто, что почти не спал он и не давал покоя телу своему. И что ел он мало и только простую еду — хлеб грубый, какой в Константинополе ели разве что только бедняки, сыр и то, что в огороде выросло, да и посты соблюдал ревностно.
А что надевал он на себя золота и каменьев немерено — так это дабы преисполнились люди священным трепетом пред могуществом королей сербских, самому ж ему то золото было без надобности, да и одежды носил он черные и самые простые, будто и вправду схимник. А еще было — выходил он порой с крестьянами в поле работать. О таком диве дивном посланники чужестранные шепотом говорили, как будто был король сербов чернокнижником да пил по ночам кровь христианских младенцев. А и было все просто: повидал господарь на веку своем слишком много низости человечьей, познал он глубины ее сполна, посему и отдыхал на земле душой. Не был он исчадием ада, и только одна слабость водилась за господарем…
Прибыл однажды в Призрен из Константинополя игумен обители Пантократора. Сего игумена, как человека красноречивого и искусного, послал базилевс к зятю своему, дабы просить помощи военной против еще одних врагов империи ромеев. Взбунтовались каталанцы — те самые наемники-латиняне, что бродили по городу пьяными. Мало-де дал им базилевс золота в оплату за труды их. А и позабыли они, что от хана-то бежали в страхе великом и не смогли оборонить земли ромейские, как было то уговорено. Взбунтовались они, опустошать принялись земли имперские, до самого Афона безобразия чинили. Одного взгляда на них было Симонис достаточно, дабы заключить, что не будет с вояк сих ничего путного, ибо грабить ромеев мирных куда как проще, нежели с кочевниками воевать, да и давно уж известны были рыцари сии бесстрашные жаждой своей к наживе да попранием закона Божьего. Подвизался Милутин подсобить тестю, изловить каталанцев да научить их хорошенько, как надлежит воинам почитать императора своего.
Поговоривши о делах державных, стал вдруг Милутин расспрашивать посланца базилевсова о сыне своем. Слышала про то Симонис, но виду не подала — ни печали, ни радости не увидел никто на лице ее. Игумен же подробно повествовал отцу о добродетелях и терпении королевича Стефана. Тронули рассказы эти суровое сердце господаря, решился он возвратить сына. Так, после многих лет заточения на чужбине, вернулся Стефан в Сербию вместе с сыном своим Душаном. Поселил их Милутин в отдаленном монастыре в области Будимльской, что на самом юге Диоклеи. Сердце сердцем, а присматривали там за ним зорко, ибо не забыл господарь проклятия рода своего, глубоко оно в нем отпечаталось. Не могла королева сноситься с изгнанником так, чтобы не стало это известно, но все же было ей легче при мысли, что стал он отныне ближе к ней.
Привез с собой игумен дары от базилевса — списки с книг старинных и пергаментов, имевших касательство до истории народа сербского в пределах империи ромеев, а такоже книги духовные. Перебирая свитки драгоценные, обратилась Симонис к игумену с вопросом — как так случилось, что племена сербские, живя благословенно где-то в Сарматии, вдруг пришли в движение и оказались не где-нибудь, а на границах империи? Зачем решились на такое странствие многосложное? Ради золота шли они вперед или что-то гнало их? Дивился на то игумен. Боялся он, что спросит его молодая королева про изгнанника, чье имя нельзя произносить вслух, а тут вещала она, как старец, годами умудренный.
— На все Божья воля, дочь моя, — ответствовал игумен. — Народ приходит, и народ уходит, а земля остается вовеки. От земли все наши радости, от нее же и беды. Отчего, спрашиваешь, пустилось племя супруга твоего странствовать? А ты сама — отчего покинула дом отца своего и живешь теперь в стране чужой? Разве не пришел муж твой под стены Города Великого с воинством большим? Так же было и у народа его: жили они, жили, не трогали никого, землю свою, какая им от Бога дадена, возделывали, а тут поналетели чужаки ордами, и жизни не стало вовсе. Вот и пустились во все тяжкие, не по доброй воле, знамо дело. Когда на море начинается большая буря, не укроешься и в тихой заводи. Страшное то было время. Восточная империя ромеев только-только нарождалась, а все вокруг пришло в движение. Не было такого народа, чтобы не переходил с места на место. Оттого не устояла Западная империя. Накатывались на нее варвары, как волны на песок, подтачивая самую ее основу. Византия же, по воле Господней, не токмо выстояла в ту бурю, но и закалилась, усилилась, обрела немало земель новых. И были сербы всего лишь одной среди многих варварских орд, что пришли тогда к границам ее, смытые с родных своих мест переселением великим. Никто тогда и помыслить не мог ни о союзе с ними, ни о вере единой. Дикари и язычники не знают верности слову — они и слова-то Божьего не ведают.
— Так, выходит, — виновны они в том, что вторглись в пределы ромейские? Никто их сюда не звал.
— Виновны? О нет, королева! Нет вины на них, ибо неразумны они, что дети малые. Они и про империю ромеев-то не ведали ничего, даром что прошли ее вдоль и поперек. Выживали они, как умели, в то страшное время.
— Тогда виновны те, кто прогнал их с мест обжитых?
— Они тоже невиновны, королева. Так же были они кем-то приведены в движение.
— Но был же тот, кто первым двинулся в сторону заката?
— Воистину, было такое племя. Но нету его давно уж на свете, вымерло все. Жили люди далеко на Востоке, пасли стада свои на равнинах, коим нет конца. Но, видать, прогневался на них Господь за что-то. Лето в тех краях стало жарким, трава на пастбищах вся повысохла, а зима сделалась так холодна, что снег накрыл их толстым ледяным одеялом. Сперва пал скот, а потом и люди. Тем, кто остался в живых, не осталось ничего иного, как бежать без оглядки куда глаза глядят. Они и бежали. Но везде уже кто-то жил, кто-то пас стада и возделывал пашню. Свято место пусто не бывает, а на одном поле два пахаря не уживутся. Вот отсюда все и пошло. Не ищи виноватых, дочь моя. Все, что дается нам свыше, — это испытание. Кого больше любит Господь, кого он больше одаривает милостями своими, того и крепче испытывает, и суровей наказывает. Так было всегда, так будет вовеки.
Последний кусочек смальты встал на место свое в мозаике, куда более величественной, нежели те, что украшали Святую Софию в столице империи ромеев. Каждый дрался за жизнь свою, но более умные — за жизнь рода своего. Господари дрались за жизни народов своих, и только патриархи да императоры — за жизни народов многих. Кто-то жертвовал врагами, кто-то друзьями, а кто-то — и самим собой, но не было в том ничьей вины. Мир устроен был так, что каждый получал то, что нужно было ему, — но не каждый сохранить мог полученное. И с того, кому дадено было больше, больше был и спрос.
Милутин меж тем взялся за дело свое излюбленное. Дорвался козел до огорода. Вышел он с войском своим в сторону Афона. Доносили ему гонцы, что чинят каталанцы разорение на Святой земле и в окрестностях, грабят да убивают народ ромейский, жгут все подряд, женщин бесчестят и по-иному безобразят как могут, ничего не боятся, проклятые. А самые наглые даже к монастырям Божьим подступились, к самому Хиландару, сербской святыне. «Безобразлуче, значи?» — вопросил Милутин, и глаза его были в тот миг добрыми-добрыми. И взялся учить каталанцев достославный король-схизматик уму-разуму через то самое место, коим и грешили они. Отец его, король Урош, светлая ему память, украшал дороги кустами сирени. Сын же изукрасил их на свой вкус — поставлены были вдоль дорог колья с наколотыми на них телами лиходеев. Очищена была Святая земля от мерзости эдакой.
А жизнь текла тем временем, как реки в предгорьях — стремительным и бурным потоком. Уже службы шли в только что отстроенных храмах, и привел король семейство свое в новый дворец среди сада большого, где надлежало им пребывать теперь в радости. Возведен он был по образу и подобию палат влахернских, и дивились люди красоте его. Подъехав к вратам, увидала Симонис над ними искусно выточенный в мраморе герб. Оборотилась она на свиту мужа своего — а и юнаки несли знамена с тем же гербом. Прежде такого она не видала: расправил свои крыла на алом щите белый орел, но не простой, а двуглавый, почти как орел Палеологов. На груди же у орла — алый щит с крестом сербским. Изумилась королева.
— Что за герб? — спросила она мужа своего. — Прежде не видала такого. Будто слились в нем орел Палеологов и крест сербский.
— Отныне это герб королевства Сербского, — ответил на то Милутин. — А что на иной похож, так не случайно это: когда две державы станут одной, менять не придется.
— Но кто ж тот правитель, которому под силу будет исполнить задуманное?
— Пора бы уж и догадаться, — ответствовал Милутин, взглянув на сына.
Сочилось время, как вода в клепсидре. Завершено было возведение последней задушбины, Грачаницы, что была краше всех прочих. И в храме тамошнем на стенах написали греки самого короля Стефана Уроша Милутина и супругу его Симониду Палеологиню в одеяниях царских. И ангелы летели к ним сверху, осеняя их головы венцами небесными.
По такому случаю назначена была торжественная служба, на которой господарь вдруг лишился чувств и упал, как всем показалось, замертво. Старость будто обходила его стороной, остался он так же силен и крепок, объезжал всю большую страну свою вдоль и поперек, ходил на вепря мало не в одиночку. Ничто не предвещало худого — а поди ж ты! Мало кому отпущено было столько, сколько ему, но все земное имеет предел. Унесли господаря в палаты, уложили на ложе. Боялись худшего, но вскорости пришел он в себя.
В великом ужасе не отходила от него Симонис ни на час, как и пристало любящей и верной супруге. Страшно ей стало за сына своего и за всех вокруг. Нес господарь на себе проклятие рода своего, а как умрет — на кого падет оно? Когда-то давно казалось ей, что если бы муж ее умер быстрее, стала б она счастливее. Нынче же ругала себя за глупость детскую и молила только об одном — чтобы жил он как можно дольше.
— Душо моја, — сказал он ей, — недостоин я, чтоб остаток жизни просидела ты у постели старца немощного. Виноват я пред тобой и пред сыном своим. Вправе ты ненавидеть меня, и было бы то справедливо. Бес попутал меня в тот миг, как увидел тебя. Потерял я разум, ослепила меня страсть. Сможешь ли даровать мне прощение?
Взгляд ее в тот миг был таков, что вопрос сей был излишним.
— Не властен я изжить проклятие рода моего. Прав был Стефан — все мы слепы, хуже того — ослеплены. Кто властью, кто золотом, кто гордыней, кто яростью, кто томлением любовным. Все мы слепы — он один прозрел, потеряв глаза свои. И пред ним вина моя такова, что не искупить мне ее ничем.
Молчала Симонис. Знала она теперь все вопросы и все ответы на них, но знание это не принесло ей радости. И тогда посмотрел на нее господарь и спросил тихо:
— Срце моје, реци ми истину — дали си ме волела бар један дан, за све ово време што смо били заједно?
Улыбнулась она, ибо излишним был и сей вопрос тоже:
— Тебе, господару мој, немогуће је не волети.
Сказала — и дотронулась рукой до волос его, он же весь просветлел:
— Онда дођи овамо!
Горбатого еще могила может исправить, а господарю сербскому и она нипочем. Передумал он покамест умирать, совсем о другом мысли его, вернула ему жизнь возлюбленная его королева. По высшей воле легла любовь, как печать, на сердце его, легла, как перстень на руку. И крепка была, как смерть, и люта, как преисподняя.
— Душо моја, — прошептал он ей, когда дыхание его стало ровным, — скажи мне, ведь любила ты и сына моего все это время?
Прикрыла глаза Симонис, не в силах ответить господарю.
— Значит, любила. Что ж, люби его и впредь, ибо достоин он любви более, нежели кто другой.
От слов таких потеряла Симонис дар речи. А господарь меж тем продолжал:
— Как-то давно приснился мне сон… Даже не сон, нет — увидел я это как наяву. Явился ко мне святой Савва, небесный покровитель рода нашего. В руке у него была лоза виноградная, а на лозе сидел белый орел о двух головах и расправлял крыла свои. На каждой голове было у него по короне: одна ромейская, другая — сербская. Протянул мне святитель небесный лозу — тем сон и закончился. И подумалось мне, что это знак свыше: суждено лозе Неманичей соединить орла Палеологов с крестом сербским, слить обе державы в одну и хранить ее от бед и напастей во дни смут грядущих. Однажды тот, в ком течет наша кровь, взойдет на трон императорский в Константинополе и объединит обе державы под скипетром своим. И тогда ни Запад, ни Восток не осмелятся поучать, во что нам верить и как жить. Константину это будет по плечу, как достигнет зрелости, ежели одолеет он проклятие.
На другой день встал господарь с постели как ни в чем не бывало и занялся делами привычными — то с войском своим, то с царедворцами, то на охоте весь день пропадает, а ведь разменял уже восьмой десяток. Пыталась перечить ему Симонис — мол, поберечь лучше себя, не перетруждать. Но перечить Милутину — все равно что воду лить против ветра. «Ни один Неманич не преставился лежа в постели, ибо нет хуже позора, — был ответ. — Всегда умирали мы с оружием в руках. И не были жены наши никогда сиделками». Всё как всегда. Ја сам краљ, на мени је одлука. И что ты на это скажешь? Жил господарь жизнью через край, дышал полной грудью, ни в чем себе не отказывал и меры даже знать не хотел.
Через полгода привезли юнаки бездыханное тело господаря с осенней охоты, еле успели соборовать его. Случилось несчастье на привале, когда юнаки разжигали большие костры и жарили на них туши оленей и вепрей, а на траве расстелены были богатые узорчатые ковры да посуда драгоценная на них разложена. Встрепенулся вроде бы король и молвил: «Ја чујем рог. У шуми још увек је лов?» Но ответствовали ему все: «Не, господару, учинило ти се. Ми ништа не чујемо». Однако же, когда подняли они серебряные чарки со шливовицей, за удачный лов, опять встрепенулся король, даже чарку свою не выпил: «Ја чујем рог. То је лов». Но ответствовали ему: «Не, господару. Ми ништа не чујемо. Немо овде другог лова». А потом, говорят, когда сели все на ковры и принялись за дичину, истекающую нежным золотисто-розовым соком, король, не разделявший их трапез, стоял поодаль с сыном своим, но вдруг бросился прочь да вскочил в седло свое с криком: «Jа чуjем рог! Они ме зову!», и прянул конь его прямо в чащу.
Побросали все юнаки да устремились следом, но никак не могли догнать короля своего, только мелькал он впереди, среди деревьев, да стучали подковы коня его. Но вдруг все стихло, и узрели юнаки — вон он, господарь их, лежит на листьях опавших да глядит в небо, не говорит ничего, а сам живой еще, глаза же его будто стекло, а конь бродит вокруг и ржет. Видать, в скачке случился у короля удар, и пал он на землю. Забрала господаря Дикая охота, ибо звучали рога ее только для него одного. Верой и красотой строил он страну свою, и расцвела она наконец долгожданными и преизобильными цветами. Правил он сорок лет и воздвиг сорок монастырей, в коих стал ктитором, — по храму на каждый год, ибо дал когда-то обет в том. Твердили иные злопыхатели, что много было грехов у господаря и что так замаливал он их пред Господом. Всяко может быть, только что с того? Не для того жизнь дается человеку, чтоб не грешить, а для того, чтоб замолить грехи свои.
Люди при Милутине зажили богато и вольготно. Не токмо князья да бояре, но даже и простолюдины, ибо много делал он и для них. Больницы и дома странноприимные отстроил, а прежде их в стране в глаза не видывали, и подаяние раздавал, не скупясь, тем, кому потребно оно. Не был побежден Милутин ни в едином сражении и вдвое увеличил размеры державы своей супротив того, что оставили ему отец с братом. Простиралась она теперь от Дуная, что называли ромеи Стримоном, до Ядранского моря, от Дрины — до моря Белого, вплоть до самого Афона. Пережил господарь пять жен своих, и детей без счета, и даже внуков иных, а сына даже ослепил своею рукою.
Но едва накрыла могилу господаря плита мраморная, как снова налетели на Сербию злые ветры. Держали страну прежде сильные руки, а как ослабли да разомкнулись, так и стряслась беда. Обернулась королева, на троне сидючи, а вокруг — никого из тех, на кого можно было бы опереться. Сын в бой рвется, да только молод он еще, годков ему всего шестнадцать, и хоть мечом справно машет да «Стратегион» одолел, но господарю ж не токмо сие потребно.
Тут же и враги старые ждать себя не заставили — и как они, проклятые, скоры-то на подъем поживы заради? При Милутине и голову поднять не смели, скор был господарь на расправу, а тут вольницу почуяли. Бежал из крепости, подкупив стражников, Владислав, объявился на северной границе с войском, наполовину сербским, наполовину венгерским, господарем себя кличет — дескать, по договору в Дежево после смерти Милутина править потомкам брата его Драгутина, а что отрекся тот под принуждением, так не мог он отречься за сына. Покинул обитель свою и королевич Стефан. Те, кто приставлен был следить за ним, сами признали его королем и подались вместе с ним, а иноки тому не препятствовали. Объявился Стефан на восточной границе с войском, наполовину сербским, наполовину болгарским, помог ему царь Шишман, муж сестры его Анны. Тоже господарем кличет себя Стефан по праву, ибо он старший сын Милутина и преемник законный.
И собрались все, кто верен остался семье господаревой, в Призрене, провозгласили королем сербским Константина да поставили его во главе воинства, ибо ему завещал Милутин державу свою, его назвал преемником своим. Перекрестила Симонис сына на прощанье и долго глядела вослед ему, тяжко было у ней на сердце.
Двинулись все три воинства, равные по мощи, навстречу друг другу. Только сталь могла решить спор Неманичей. Почуяла Симонис неумолимую поступь проклятия. Разливалось оно в воздухе, текло по воде и стелилось по земле. Скоро, очень скоро падет оно на головы жертв своих. Широка земля, высоко небо, можно идти на все четыре стороны и никогда не встречаться, но, раз родился Неманичем, никуда тебе не деться, найдешь ты проклятие свое, и оно тебя отыщет, где бы ты ни был. Не разойдутся двое Неманичей на одном поле, не разъедутся, не уживутся они там — многое могла поведать о том королева сербская. А тут их сразу трое собралось. Не носит столько земля.
Ни жива ни мертва сидела королева в палатах своих, когда принесли ей добрую весть. Встретились в поле два воинства, Владислава и Константина. Досталась победа Константину. Зарублен был умудренный летами бунтовщик молодым королевичем в честном бою. Отныне не будет ветвь Драгутинова воду мутить, ибо не оставил брат старого господаря более сыновей. Хотя нет, был еще сын, Урошичем звали его в миру, но убоялся он проклятия родового и скрылся от него за стенами монастырскими, приняв постриг, и не коснулось его проклятие крылом своим. И хотя радостной была весть о победе, не по себе стало королеве, ибо вновь свершилось неизбежное — брат убил брата. Но впереди ждала сеча еще страшнее прежней.
Как встали друг против друга два воинства — одно Константиново, другое Стефаново, — не смогла королева усидеть на месте. Берет она перо и бумагу да пишет письмо Стефану — когда-то жениху своему нареченному, а нынче выходит так, что и первому врагу: «Заклинаю тебя, Стефан, всем святым, что есть у тебя, не дай свершиться греху тяжкому. Не убий сына своего Константина — сын он тебе, хотя и сам о том не ведает. Не допусти смертоубийства, иначе вновь падет проклятие Неманичей на тебя и на потомков твоих и сотрет их с лица земли». Запечатала королева сербская письмо печатью своей и шлет с гонцом к Стефану. Все продумала королева — не станет убивать он сына своего. Одно только позабыла — ослеплен Стефан, нет у него глаз, нечем прочесть ему послание ее, а чужим людям видеть его не надобно.
Меж тем сошлись два воинства. Вел одно Константин, другое — Стефан, оба с воеводами своими. Но поелику был Стефан незряч, то садился он на коня, коего вели в поводу юнаки, и так как не мог сам, подобно отцу, испытывать крепость мышц своих прямо в поле, то только лишь указывал. Не было еще такого ни на чьей памяти, чтобы слепой водил воинов в сечу. Сошлись два воинства — но ни одно не могло взять верх. День бьются, два бьются…
Не усидела королева в Призрене, ходила по палатам взад-вперед, не было ей покоя. Велела седлать коней для себя и свиты своей да выехала прямо туда, где решалась сейчас судьба их. Но не суждено было доехать ей до поля бранного. У Печа повстречались ей воины раненые, что ехали с севера, все больше и больше их становилось с каждым поворотом дороги. Поведали они королеве, что на третий день повернули оружие воеводы Константина, болгарами подкупленные, против господаря своего, на том битва и кончилась. Взял верх Стефан, будет теперь у Сербии новый король. Держат опального королевича под стражей, в шатре его.
Бешено забилось сердце Симонис от вестей таких, быстрее погоняла она коня, дабы не опоздать. Едва миновала королева со свитою своей мост через Ситницу, как узрела обоз на дороге. Старшие над ним признали ее, но на вопрос, что везут они, не могли внятно ответствовать. Неправильным показалось это Симонис, спешилась она, подошла к подводе да откинула край ковра, коим была та накрыта. И ужас обуял ее, ибо узрела она сына своего, королевича Константина, мертвого, с перерезанным горлом. Земля ушла у нее из-под ног. Умерла в тот миг дочь базилевса Андроника, этот ангел, тихий и кроткий, но дала знать о себе истая королева сербов, будто родилась она не в роду Палеологов, а в роду Неманичей. Ни слезинки не пролилось, ни стенания никто не услышал. Развернулась королева да вскочила на коня.
— Где Стефан? — только и услышали воины вопрос ее.
— В Призрен направился, господарыня, дорогой другой.
Прянул с места конь королевский, только копыта засверкали. Мчалась она так всего раз в жизни — когда умыкнул ее король Милутин. Но теперь была сама она, и кинжал висел у нее на поясе. Прежняя Симонис, няньками воспитанная, и подумать о таком не могла. Спешила она в Призрен, возмездие стучалось в ее сердце. Должна была она наказать того, кого любила, за то, что не пощадил он их сына. Крепко въелось проклятие Неманичей в ее душу, и сама она в этот миг стала — как они.
Не ведала королева сербская, что въехал уже королевич Стефан с сыном своим и с воинством, изрядно увеличившимся за счет двух других, в Призрен. Явились они на главную площадь к храму, где ждал уже их архиепископ Никодим посреди народа собравшегося. И молвил он:
— Помазал бы я тебя на царство, Стефане, да только закон не велит — не может господарь сербов быть слепым. Невиданно, чтобы слепому приличествовало царство. Куда заведет он народ свой? В какие овраги? Каким поводырям доверится?
И загудела толпа одобрительно. Но вышел вперед Стефан:
— Правду говоришь, отец святой. Только нисам ја слеп!
С этими словами сдернул он повязку с глаз своих, и обмерла толпа — сияли глаза королевича, как камни драгоценные на солнце, величием и яростью.
— Одакле ти очи, сине мој? — вопросил Никодим.
Был он изрядно изумлен, ибо видел королевича ослепленным и в том мог поклясться.
— Что и откуда имеем мы, аще не от Господа нашего? — был ответ ему.
А в толпе кричали уже — чудо! чудо! Господь вернул глаза Стефану — значит, хочет Он, чтобы Стефан правил нами. И никто помыслить не мог иначе, ибо были в толпе и те, кто видел в тот роковой день и час, как король Милутин своею собственной рукой ослепил сына. Верна была рука старого короля — в том мог поклясться каждый. Но и зряч был ныне Стефан — сие тоже нельзя было оспорить. Потому и уверовали все в чудо возвращения глаз незрячему по воле вышней. Тотчас венчан был Стефан Урош архиепископом Никодимом в сослужении всего собора духовного на престол сербский королевским венцом. И народ встретил его на площади ликованием да криками радостными. Окончилась смута, был теперь в Сербии новый король.
Никто не посмел остановить королеву. Вбежала она в залу, когда был там Стефан и бояре его приближенные. Совсем близко подошла к нему, занесла кинжал…
— Стефане, шта учинио то!
Но упал кинжал на пол со звоном. Посмотрел на нее Стефан, увидала она глаза его — и выронила орудие убийства. О, эти глаза! Она уже распрощалась с ними навсегда, но тут они были подле нее и излучали такую грусть и такое тепло… Если б смотрели они с холодом и ненавистью! О если бы! Тогда… Но Стефан был не таков, подхватил он падающее вослед кинжалу тело и не отпускал.
— Шта ти је? — спрашивали глаза его. — Зар не видиш, ја нисам крив.
— Я слала тебе гонца с письмом, я просила, я молила тебя — пощадить нашего сына!
— Письмо?
— А ты? Что сделал ты?! Приказал его зарезать?
— Нашего сына? У нас был сын?! Не получал я письма!
— О Господи, проклятие снова пало на нас…
Бережно поставил король Симонис на пол, как вазу хрупкую, драгоценную, опустился на колено пред ней — совсем как тогда, в Константинополе, — и взял ее руки своими:
— Пред лицом Господа клянусь — не убивал я королевича Константина, не приказывал никому делать это богомерзкое дело. Крест целовать в том готов. Веришь ли мне теперь? Я не видал письма.
— Ја сам га видео! — раздался глас из-за спины.
Обернулась Симонис. Стоял позади нее королевич Душан. Посмотрела она на него. Истый Неманич. Так выглядел когда-то Стефан, когда был молод, таким же был, должно быть, Милутин, и Константин стал бы таким, кабы не… Но глаза эти не дарили тепло, глыбами льда сверкали они на вершинах Черной горы. Ошиблась она, полагая, что сошлись на одном поле три Неманича. О нет! Было их на сей раз четверо!
— Я взял письмо у гонца и сжег его. Я убил Константина. Сколько можно верить этой ведьме, отец! Этот ублюдок не брат мне никакой был и тебе тоже. Лучше спроси, под каким кустом нашла она отца его. Хочешь, чтобы правили нами эти Палеологи? Да будь моя воля, я б…
Осекся молодой королевич. Страшный грех на душу взял, брата убив, не расплатиться ему теперь во веки вечные. Разгневался господарь Стефан на такие слова, швырнул в сына своего что под руку подвернулось да наказал ему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Душану только того и надо — резко развернулся, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, — и выбежал из залы. Потом вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, ибо та назначена была уделом его в королевстве Сербском.
— Опрости му, Господе!
Все повторялось. Жизнь шла по начертанному ей свыше кругу, и никак нельзя было перечертить его заново, но только наблюдать за величественным ее ходом. Вот опять озлобился сын на отца. Она смотрела на все, но даже слезы уже не текли из глаз ее, как когда-то, не осталось их более, все выплакала давно. Не родилось еще того Неманича, чтобы был к ней равнодушен — любили они ее, как и ненавидели, со всею своею страстью.
Вскорости женили королевича Душана на болгарской царевне Елене. Традиции в семье этой блюлись свято. По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, и более всех из них было, как и положено, болгар заезжих. Новый царь болгарский Иван Асень (пока старый Шишман воевал в Сербии, захватил он трон его) почтил Призрен присутствием своим. Длился свадебный пир всю седмицу. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали б мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы прихвастнуть пред болгарами, достали сербы золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись болгары, зашептали — «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке» — и налили себе еще по чаше.
Так же голосили ночью под окнами дворца, так же вывешена была простыня с балкона. А король сербский пришел в ту ночь в покои к мачехе своей, утешить ее в горестях. Пришел — да и остался до утра. Прежде такое и представить себе нельзя было, но нынче… Будто была это их брачная ночь. Насладилась-таки королева глазами любимыми — глядеться в них, трогать, целовать было мучительно приятно, даже сильнее, чем прежде. И сказал ей король, когда дыхание их стало ровным, однако же не выпуская добычу из рук своих:
— Когда-то давно на небесах свершился наш брак. Многое случилось с тех пор. Но мы — вот они, остались, и каждый из нас не связан ничем. Сердце мое всегда принадлежало тебе, моя королева. Почему бы небесный брак не сделать земным? Мне не нужно иного.
Коснулась Симонис волос его, что начала уже серебрить седина, и ответила:
— О нет, возлюбленный мой король, теперь связаны мы еще сильнее, чем прежде. Ты связан долгом своим и престолом. А ежели будешь поступать так, как хочешь, — опять падет на тебя проклятие, как пало на отца твоего. Возненавидит тебя сын, а ты — его. Да и как могу я стать женой тебе — я, твоя мачеха? Что люди скажут? Меня же зовут те, кто переступил последний порог и ушел туда, откуда не возвращаются. Не быть мне твоей королевой. Но нельзя тебе оставаться одному. Когда была я в Константинополе в последний раз — помнишь ли нашу встречу? — видела я во дворце базилевсовом девочку, настоящего ангела, походила она на меня, какой была я когда-то. Имя ей Мария, она дочь Иоанна Комнина, брата моего двоюродного, деспота Македонского. Тогда была она совсем еще ребенком, но скоро станет юной девушкой. Будет она тебе хорошей женой. Возьми ее, только поспеши, а то выдадут за хана какого-нибудь.
— Так и отдаст мне ее семейство твое! — усмехнулся король.
— А не отдаст — так явись под стены с мечом да потребуй. Не впервой.
Чем дольше смотрелась она в эти глаза, тем тверже знала, что уйти для нее значило умереть, но тем сильнее звал ее неизъяснимый долг. Когда под утро король погрузился в сон и разжал объятия, тихо ускользнула она из дворца, села в седло и в сопровождении двух служанок покинула столицу, благо все было приготовлено загодя. Вскорости королева сербская приняла постриг в монастыре Грачаница, ктитором которого был супруг ее, и не покидала его до самой смерти. Слал король к ней гонцов — но она не читала посланий его, сам приехал — но не вышла она к нему. Ибо любила. Говорили в народе, что околдовала мачеха пасынка своего, король не слушал ничего, целые дни проводил в храме, но все было напрасно.
Исполнилось ей в те поры немногим более тридцати. Часто бывает так, что в эти годы достигают женщины истинной красоты и зрелости. Так было и с ней, но жизнь ее уже была закончена, ибо началась когда-то слишком рано, да и скакала она по слишком крутым холмам на слишком горячих конях. Милосердно погубили инокиню, что была некогда дочерью базилевса византийского и королевой сербской, холодные зимы да снег на вершинах горных — она никак не могла привыкнуть к ним и все время мерзла да мучилась приступами кашля. На удивление спокойно принимала она болезни свои, и почти незаметно случилось с ней то, что уже было единожды во время родов, — Она как бы посмотрела на себя со стороны и испытала оттого большое облегчение. Она и прежде верила, что со смертью не кончится земной Ее путь, и теперь рада была тому, что смогла, наконец, узреть сию истину воочию. Безучастно смотрела Она, как одевали и отпевали скромную инокиню, как клали ее в уготовленную для нее загодя могилу — подле мужа ее. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в Ней. Судьба тела сего, которое по чьему-то высшему попущению приняли за ангельское, попутав с душой, мало Ее волновала.
Влекло Ее иное. Она смотрела на небо и горы, на храмы и на людей — и Ей не хотелось покидать их. В горный край пришла весна. Со всех сторон долины, где стоял монастырь, пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых усыпали, подобно снегу, лепестки дикой сливы. Все цвело и играло, и преисполнилась Она покоя.
Она частенько гуляла по округе. Нравилось Ей наблюдать за людьми — вон пастухи погнали стадо свое на водопой, вон женщины идут с полными корзинами яблок, вон дети… Детей Она особенно любила и часами могла смотреть, как играют они и дурачатся. А если дети забегали вдруг на высокий обрыв и, заигравшись, ступали на самый край его, Она отводила их от края. Они не видали Ее, но чувство радости, которое испытывали при Ее появлении, запоминали и не забывали уж потом.
«Не иначе, ангел-хранитель помогает нам», — говорили жители окрестных деревень. Но видеть они Ее тоже не видели. Только однажды местный кузнец, перебрав шливовицы на свадьбе, узрел на винограднике то ли ангела, то ли царицу небесную в адамантовом уборе, всю светящуюся во тьме, но никто ему не поверил — с пьяных глаз и не такое увидишь. И еще раз было: увидала Симонис совсем маленькая девочка — она заблудилась в лесу зимой. Смеркалось в те поры рано, а волки в тот год подходили прямо к селениям, потому взяла Симонис ее за руку и вывела из лесу. Девочка потом рассказала в деревне про ангела, но все решили, что вышло так оттого, что дети часто придумывают. Однако же про ангела не забыли.
Порой думала Она о Стефане, все не могла забыть его — вот каков он, брак небесный! Вспоминалась Ей часто последняя их встреча пред тем, как бежала она из Призрена. Лежал он на спине, перебирая рукой волосы ее, раскидавшиеся повсюду, — все такие же длинные и сияющие, — и рассказывал:
— Было это в ночь после того, как приходила ты ко мне в обитель Пантократора. Душа моя так возрадовалась, вознеслась в такие выси заоблачные, что, будь у меня глаза, зарыдал бы я от счастья. Но тут мне привиделось…
— Что привиделось тебе, любимый?
— Как будто во сне… Вижу, хоть и незрячий, что предо мной старец стоит… Не сразу, но признал я его — это ж был святой Савва, покровитель рода нашего! «Что, страдалец, — сказал он мне, а в длани правой держал что-то, — намучился? Иль нет еще?» Открыл он предо мной длань, а на ней…
— На ней глаза твои, смотрят на тебя, да?
— Откуда ты знаешь?
— А потом сказал старец: «Не скорби, Стефане! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям».
— Господи! Откуда?! Да, он так сказал — и протянул глаза мне на ладони. Едва я взял их в руку свою, как осенил он лицо мое крестным знамением, коснулся глазниц и произнес: «Господь наш, даровавший очи слепому от рождения, дарует и твоим очам первоначальное зрение!» Тут очнулся я ото сна и увидал, что сижу в храме, на скамье, а вокруг меня лампады еле теплятся — но показались они мне тогда, после тьмы непроглядной, ярче солнца. По неизреченному милосердию Божию глаза мои вернулись ко мне, стал я видеть, как и прежде, но не показал это никому. Но ты откуда могла узнать про то?
— Я видела сон, просто сон…
Не было таких сербов, что не знали бы про святого Савву. Был он младшим из сыновей великого князя Стефана Немани, основателя рода Неманичей, имя ему тогда было Ростислав или просто Растко. Должен был он умереть во младенчестве, ибо родился слабым и прежде срока, но отец его, как говорили, вымолил сына. И многое ждало его впереди: мог сын княжеский занять престол отцовский и ублажать душу правлением справедливым, мог он стать воином великим и насаждать волю свою повсюду силой мышц своих, мог любить женщин и иметь многих детей от них. Но нежданно для всех покинул Растко отчий дом и объявился на Афоне, где принял постриг под именем Саввы. Разгневался тогда на него отец, великий князь сербский, сильно разгневался. И никто в те поры не понял поступок молодого княжича. Да и о проклятии тогда не ведал никто.
Однако прошло совсем немного времени, и ясно стало, с чего это снизошла такая благодать на сына княжеского. Страшная война разразилась между Стефаном Немани и братьями его, в которой всех их и порешил он. Прозрел это Растко задолго до того, как случилось оно. И постиг он такоже, что нельзя было по-иному противостоять проклятию, как только отказываясь по воле своей от того, что дорого тебе в этом мире. Понял это Растко и отказался. И уже очень скоро понял то и отец его, великий князь сербский, и тоже принял постриг, едва достигнув высшей власти, — почитался он потом в народе как преподобный Симеон Мироточивый. Вместе свершили они немало благих дел, отстроили Хиландар, а потом и всю сербскую церковь православную. И никогда потом не оставлял святой Савва заботами ни народ свой, ни род, заступался за них и оберегал — но только там, где сами хотели они уберечься, ибо обрести могли они, только потеряв.
Немало лет наслаждалась Сербия миром и благополучием при короле Стефане. Не было более смут междоусобных, почти не случалось войн с соседями, а связь с Византией крепла. Никогда еще не жил народ на земле сей так вольготно, как в те поры. Занимался господарь делами богоугодными: копил казну, заботился о войске и о простых людях, строил да украшал храмы. В Грачанице повелел он изобразить архангелов, похожих лицом и видом на него и на Константина, напротив того места, где уже стояли в полный рост отец его и мачеха, только был тот архангел, что с него писан, слепым, безглазым. И была Она счастлива, ибо наконец-то все трое были подле Нее.
И поелику построить задушбин более, нежели отец, не мог он уже, решил Стефан поступить по-иному — возвести одну, да такую, чтоб равной ей не было во всей стране и в землях соседних. Обратился господарь за советом к архиепископу Даниилу, преемнику Никодима, которого узнал еще в поры заключения своего в монастыре Пантократора, — Даниил тогда утешал ослепленного королевича своими речами, — и которого потом поддерживал. Вместе с ним стал Стефан искать в своих владениях место, достойное того, чтобы принять величественный храм. И была Она незримо вместе с ними. Много объехали они мест разных. Наконец остановился господарь в горной стране, на речке Быстрице, в трех часах пути от Печи, бывшей местожительством архиепископов сербских, в местечке, именуемом Высокие Дечаны. Долина была так дивно хороша, что Она не могла остаться равнодушной.
Не услышал бы господарь голоса Ее, даже если б Она закричала, но, когда говорила Она с ним, замирал он и как будто думал о чем-то своем — так он внимал речам Ее. И стоило Ей шепнуть, что вот оно, то место, которое так упорно ищет он, как остановился Стефан и объявил всем волю свою — воздвигнуть задушбину именно здесь. Прошло время, и монастырь Высокие Дечаны уже красовался на том самом месте. И был он прекраснее всех прочих храмов. Стены его были облицованы дивным мрамором трех сортов — белым, серым и розовым, шедшим полосами. На восточной стороне храма сооружен был большой алтарь, а по сторонам его — два придела, один из которых посвящен был святому Савве, небесному покровителю и заступнику рода Неманичей. Так величествен был сей храм, что короля сербского так и прозвали с тех пор — Стефан Дечанский.
Как и просила Она, взял господарь в жены Марию, дочь Иоанна Комнина, деспота Македонского, не пришлось даже стены ничьи штурмовать. Родились у них дети — Она почти что принимала и растила их. Наслаждались все покоем и благополучием, покуда вновь не вернулось в мир проклятие Неманичей — остро почуяла она тот миг, как будто во тьме ночной вдруг вспыхнул большой пожар.
Господарь мирно жил в своих владениях, то в одном дворце, то в другом, занимаясь делами благими и не заботясь о том, что кто-то может желать ему зла. В то время как предавался он уединению в горном дворце Петриче у Неродимля, внезапно наехали туда зетские бояре с сыном его, королевичем Душаном, во главе, окружили дворец и захватили господаря со всем его семейством. И приказал Душан отвезти отца своего в отдаленный замок Звечан. Говорил он всем, что отец замыслил ослепить его по примеру деда, короля Милутина. Но это была неправда. Просто решился в те поры Душан на большой грех — покончить с отцом своим, ибо страждал власти он более всего на свете и не мог противиться сему. По приказу Душана явились в Звечан ближние бояре его и задушили короля Стефана, когда тот предавался молитве. Тело быстро вывезено было в отстроенную недавно обитель Дечанскую и погребено там.
Она скорбела о нем — хотя так ему, без сомнений, было гораздо спокойнее. Но еще более скорбела Она о народе сем, ибо с тех пор видел он мало хорошего. Делало свое черное дело проклятие Неманичей. Взошел на престол король Стефан Урош Душан, прозванный Сильным, ибо во всем стремился он походить на деда своего, короля Милутина. В правление Душаново держава сербская достигла вершины могущества, но вершина сия оказались, увы, не слишком устойчивой.
Только надел король Душан на себя тиару базилевсову, только провозгласил себя в Скопье царем сербов и ромеев, только направился он к Константинополю, — а ворота того почитай что открыты были для него, — как случилась с ним беда. Внезапно умер король, безо всякой на то причины, в самом расцвете сил. Пряма дорога к Великому Городу, да не всякий пройдет ее. Не зря, ох не зря незадолго до конца дней своих потерял царь Душан вкус к жизни. Запирался в своих покоях, ни с кем не говорил целыми днями, не мог ни есть, ни пить, ни сходиться с женщинами, и страх гнетущий был в глазах его — страх, которого Неманичи не ведали прежде. И не могли понять царедворцы лукавые, чего может бояться великий господарь, у ног которого лежит целая империя, подобно блуднице готовая, чтобы взяли ее.
Не успели схоронить царя, как скончался единственный сын его, коему едва исполнилось столько же лет, сколько было убиенному королевичу Константину, когда Душан приказал зарезать его, — и тоже безо всякой причины. Долго не было детей у царя Душана, чего только они с царицей Еленой ни делали, но вот даровал им Бог наследника — а не впрок. Не убоялся Душан проклятия, даже знать о нем не желал — только не спасло его это.
Уничтожили ослепленные Неманичи сами себя, срубили под корень, выкорчевали лозу свою. И пало проклятие на народ их. Осталась страна без господаря, пошла смута среди бояр да князей, уж боковые ветви Неманичей вступили в спор за наследство Душаново, и совсем скоро не стало державы, распалась она на мелкие клочки. Позабыли люди, что на знамени их начертан крест, а подле него четыре буквы «с», что значило: «Само слога србина спасава». Запамятовал про то народ, сам обрек себя на испытания суровые. Долгая усобица началась на благословенной прежде земле. Лихо воевали сербы сами с собой, да так увлеклись сим занятием, что врага истинного — турок — не приметили, а когда приметили — так уж поздно было. Платили потом за ошибки они без малого пять веков кровью своей, да и сколько еще платить осталось?
Но и ею проклятие не насытилось. Перекинулось оно на земли соседние, и вот уже валашские да болгарские господари что ни год, то режут друг друга при свете дня. В Византии оставило по себе проклятие память недобрую: старого базилевса Андроника сверг с престола внук его, тоже Андроник, сын брата Ее Михаила. И вот уж в Константинополе сталь зазвенела о сталь в бойне братоубийственной, чего отродясь тут не водилось. Все вокруг пришло в движение, и доподлинно ведала Она, куда ведет сей путь.
В конце же правления царя Душана случилось чудо. Экклисиарху и игумену Дечанской обители в один и тот же день в сонном видении явился святой Савва и повелел извлечь из земли тела королей покойных, Стефана и Милутина. Про то было сразу же сообщено архиепископу Даниилу, который ведал от Стефана про то, какую роль сыграл сей святой в судьбах ослепленных королей, и даже годы спустя составил жития их. Собрался духовный собор, по решению его вскрыты были гробницы королевские, и везде повторялось одно и то же: по всему храму и вокруг его разносилось будто бы благоухание, а мощи обоих королей были нетленны. Мало того — выглядели они так, будто положили королей в могилу молодыми: лица их были свежи, кожа на руках — гладкой и светлой, а волосы только что не вились. Все болящие, кто припадал к мощам их, исцелялись.
Прошло еще время, и оба мужа Симонис — как земной, так и посланный свыше — вознеслись на небеса и причислены были к лику святых. Но сама Она святости не заслужила, нет. Только почему-то нарекли Ее в народе Всевидящей. Люди приходили в храм и обращались к Ней за защитой и помощью, хотя и была Она при жизни никем — так, порченой гречанкой, паршивой овцой в славном доме Неманичей. А потом и вовсе забыли, кто Она такая, помнили только, что жена короля Милутина да мачеха короля Стефана.
С изумлением взирала Она на мир. Вот отзвенели клинки на поле Косовом — Она слыхала их, ибо раскинулось поле недалече от обители Ее. Ничего иного и не ждала Она. Вел сербов в тот день хороший господарь, но не текла в его жилах кровь Неманичей. Народ приходил, и народ уходил, а земля оставалась вовеки. До всех враги добрались рано иль поздно. Тех, кто не смог сразу ударить, собрав пальцы в кулак, перебили потом поодиночке. Но жертвы их не были напрасны.
А вскорости свершилось то, что прозрел когда-то Милутин, но чего так и не увидел — трон базилевсов занял тот, в чьих жилах текла кровь Неманичей. Был император Константин Драгаш потомком королю Стефану Дечанскому через младшую дочь того Феодору и носил он то самое имя, коим был наречен когда-то сын Симонис. Но недолго выпало править великой империей базилевсу Константину, ибо стал он последним императором ромеев. А вскорости ни империи, ни родного для Нее Города Великого, простоявшего меж Черным и Белым морями уже тысячу лет, не стало, рухнули они под натиском османским. И в сем явственно ощущала Она поступь проклятия. Но была в том и надежда, ибо не на коленях погибла империя с императором во главе, не трусливо моля о пощаде, как закончила дни свои Западная империя ромеев, — а на стенах города, с оружием в руках. Базилевсы не поступали так, только Неманичи. Порода. Надежда же заключалась в том, что несдавшиеся непобедимы и однажды придет время их.
Много людей перевидала Она за века, всех и не упомнишь. Но приметила: ежели кто приходил к Ней с добром, то с добром и уходил вдвойне, а ежели со злом — то от зла сего сам не мог потом никуда скрыться. Видать, не только проклятие силу взяло в этих краях, что теперь никогда не знали мира, но и воздаяние шло за ним по пятам, награждая не токмо людей, но и народы целые плодами помыслов их.
Дикарь сей пришел откуда-то с гор в те поры, когда уже и правители местные давно перестали выводить род свой от Неманичей. Что понадобилось в храме албанцу, да еще и магометанину? Он смотрел на Нее жадно, как вор смотрит на кошелек, торчащий в чужом кармане. Он приходил к Ней каждый день, говорил какие-то непонятные слова на своем языке — должно быть, ласковые, Она их не понимала. Когда иноки не видали сего, гладил он стену, где написал Ее когда-то художник-грек. Всего раз глянула Она в сердце его — а там тьма клубилась непроглядная. Он же пожаловал в храм ночью, вооружившись ножом. Будучи ослеплен страстью своей, выколол он глаза сперва у короля Милутина, а потом — и у Нее. Хотел он выколоть глаза и у архангела, что стоял неподалеку, но узрел, что нет у того глаз, и тогда вдруг закричал дико да вонзил в себя свой нож, свершив дело богомерзкое прямо в храме Господнем.
Ослепли короли. Так настигло их воздаяние длиной в пять веков. Но именно в тот самый день и час прозрели они друг для друга и для мира. Когда-то истребили Неманичи лозу свою под корень. Но никуда не ушло проклятие их — вон оно, повсюду, весь мир теперь под властью его. Неужто и он себя истребит? С тех пор говорили в народе: все войны, какие есть, начинаются на Балканах — так, кажется, нарекли эти горы когда-то турки? А еще стали верить люди, что храм сей непростой, что защищает он народ от погибели и потому неуничтожим. И что всякого, кто причинит ему зло, ждет кара страшная и неминучая, а того, кто защитит, — награда ценой в спасение. С тех пор немало лихих людей приходило в храм — кто костры палил, кто ковырял фрески ножом, а кто и вовсе стрелял по ним, да только и поныне стоят ослепленные короли, и пока стоят они — останется стоять и дело рук их. А те, кто приходил к ним со злом, — где они теперь?
* * *
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Он не крался, подобно вору, ибо не был вором. Он был солдатом, из тех миротворцев, что охраняли храм от ополоумевших дикарей. Родом он был откуда-то из земель италийских, Она точно не знала, но по виду напоминал он юношу ромейского. Одежды его были пятнисты, цвета прелой листвы, доспех странный, черный, и шлем голубого цвета с буквами на нем K.F.O.R., смысл которых был Ей непонятен. Она была нужна ему, к Ней он приходил — Она сразу поняла это, как понимает любая женщина, лик которой хоть на миг отразился в сердце мужчины.
Покоя Она лишила его сразу, едва миротворцы объявились в Грачанице. Он приходил в Храм и часами смотрел на Нее. Другие солдаты смеялись над ним, говорили, что он как последний дурачок, а он не мог ничего с этим поделать. А в народе сразу сказали — сглазила! Сглазила бравого миротворца эта царица, которой поклонялись люди как святой, а на самом деле была Она никакая не святая. Он же дивился Ей. «Вот, — думалось ему, — стоит Она тут уже без малого семь столетий, а ничуть не изменилась. Все так же хороша, хоть и жгли Ее, и стреляли, и глаза вон выкололи. Сложно сыскать на свете что-то более прекрасное и удивительное. И цены Ей нет — не той, что измеряется в евро и долларах, а другой, что платится сердцем».
Оторвался от созерцания фрески миротворец и перевел взгляд свой в сторону короля Милутина. «Слыхал я, — думал он, — что старый царь этот был ее мужем, что правил он сорок лет, построил сорок монастырей и страна при нем стала вдвое больше размером, а уж как соседям своим задал жару! И что когда поженились они, было ему за пятьдесят, а ей — всего одиннадцать. Вот это человек был! Страшно даже представить. Скала! На все его хватило. Не то что нынешние люди. Измельчали, да… Нам бы сейчас такого премьера, а не этого хмыря, который… Хотя за иные делишки свои заработал бы царь себе хороший срок в местах не столь отдаленных, пряменько бы попал он туда из Гаагского трибунала. И еще вроде слышал я где-то, что мощи его недавно вернули сербы откуда-то и поклоняются им, интересно было бы глянуть».
Вновь оглянулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него — без грусти, без тревоги, без сожаления. И вдруг ожило лицо Ее. Из сколов, что зияли на месте лучистых глаз, полился свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце — а там сплетались сомнения в клубок, как змеи, но внутри клубка будто горела свеча, ярко и не колеблясь. И тогда открылись уста Ее, и сказала Она ему: «Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь собой — спасение обретешь, а ежели камень кинешь — получишь в ответ десять камней». Темен был для миротворца смысл слов сих, но изумление было настолько велико, что долго не мог он прийти в себя. Никогда прежде не думал он, что фрески могут разговаривать. Или ему почудилось? Странное это место, страшноватое даже — впрочем, как и вся эта страна. И как занесло его сюда? Ходишь тут как по минному полю и не знаешь, откуда прилетит тебе. И отовсюду то святые взирают, то нечисть какая-то древняя лезет, не разберешь их, кто да что замышляет. Ведь хотел же отец, чтобы поступал он в университет…
Но вдруг почудилось ему, что кто-то еще смотрит на него. Глядь — а позади на стене еще один царь стоит, в облике архангела. Молодой, взирает твердо и спокойно. Но где глаза его? Куда подевались? Незрячий смотрел на ночного пришельца горящими очами, и уразумел тот наконец, что все это ему не приснилось. Узрел его поутру игумен, стоящего вот так столбом, и молвил: «Не слути то на добро. Биће несреће».
Не ошибся игумен.
Об этих событиях рассказывали потом в окрестных селах удивительные вещи.
Когда ситуация в Косово вновь обострилась, косовары за американские деньги опять начали резать сербов и жечь православные храмы. Собралась их большая толпа, больше тысячи человек, и направилась к Грачанице, чтобы осквернить, сжечь и разрушить тамошний монастырь четырнадцатого века. По дороге они стреляли во все стороны, сильно избили попавшихся им под руку сербов и сожгли пару небольших церквей.
Миротворцы из итальянского контингента были озабочены сложившейся ситуацией. Их руководство тут же набрало номер своего руководства и получило приказ, удививший всех: ввиду приближавшейся толпы вооруженных и агрессивно настроенных местных жителей надлежало в экстренном порядке свернуть миротворческий пост в Грачанице и эвакуировать оттуда всех монахов. И еще было сказано — огонь не открывать ни при каких обстоятельствах. Руководство поста долго переспрашивало по телефону, никак не могло взять в толк, вправе ли оно оставить пост по приказу из центрального офиса, если было поставлено тут охранять этот монастырь по мандату ООН. Руководство справедливо опасалось внутреннего разбирательства.
Но приказ есть приказ, за неисполнение светит если и не трибунал, то постановка вопроса о служебном соответствии. А с ООН руководству поста все равно детей не крестить. В штаб миротворцев были вызваны монахи, однако они наотрез отказались покидать монастырь, предпочитая погибнуть здесь. Никакие уговоры и угрозы не подействовали. Это еще более озадачило руководство, поскольку приказа на насильственную депортацию монахов у него не было, а жертвы среди мирного населения, которые обязательно будут, как только косовары доберутся до монастыря, спишут потом на итальянские силы KFOR и лично на него, руководство поста, как на стрелочника. А потом ушлые журналюги…
Когда руководство представило себе морды этих самых журналюг, оно тут же бросилось опять звонить в центральный офис. Однако разговора не получалось. Из кабинета руководства то и дело раздавались возгласы: «You crazy? We must move these monastery asses and they don’t wanna! What? Why? I dunno, they just don’t wanna! I understand, but what we will do? The locals advance, over a thousand o' them, shootin'… No, no automatic weapons. I understand, but what will we do?! We have an order OK, but we need further directions. What?! Fuck your concurrence! Shit!» [78]
На звонки руководству руководства ушла еще пара часов. Косовары тем временем подошли к самому монастырю. Они стреляли в воздух из ружей, улюлюкали и кричали «Смерть сербам!» по-албански и почему-то по-английски. Ситуация становилась критической. Миротворцы должны были выполнить приказ и оставить пост, но они не могли сделать этого без монахов. Монахи же стояли на своем. В сторону монастыря полетели камни и бутылки с зажигательной смесью, косовары уже принялись срезать колючую проволоку с ограды монастыря. Руководство держало руку на трубке, но телефон молчал, поэтому никаких дополнительных указаний не последовало. Миротворцы, стоявшие в оцеплении по периметру монастыря, пятились под напором толпы и прятались за бронемашины миссии. У них не было приказа. Они не знали, что делать, и топтались в замешательстве.
Он стоял среди прочих солдат вокруг Храма. Когда пред ним появились албанцы, муторно стало ему от омерзения. До чего ж отвратные морды! Дикари! Вот такие понатворили дел по всему миру, взрывают и крушат, заложников берут — и все во имя веры своей, которая ничему такому их на самом деле не учит. Лица перекошены от злобы и ненависти, да еще и к людям, которые ничего плохого им не сделали. Или же к святыням чужим. Как можно ненавидеть храмы? По всему Косово видел он развалины церквей — порушенные, сожженные, оскверненные. Камня на камне не оставили эти варвары от многих. Так неужто и Грачаницу порушат? Эту жемчужину? Как же так? Ведь Она там, за его спиной! Неужели будет приказ отступить?
Но приказа не было. Он пятился вместе с другими солдатами в голубых касках, прижимавшими к себе оружие в страхе великом, и никто не знал, что делать. И когда они дошли до самых дверей Храма, стало ясно им, что отступать дальше некуда. Албанцы уже лезли через ограду, в стены летели камни и бутылки, откуда-то повалил уже густой черный дым. И тут показалось ему, что слышит он голос Ее подле себя: «Додај камен — и добићеш назад десет, а заклониш собом — би ће ти спасење», — и не только слышит, но и понимает чужой язык. И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, а ты выходишь один на один со злом — древним, как сам род человеческий, — в тот миг и решается все. Так было во все века, так случилось и ныне. Передернула затвор рука, палец нажал на курок — и не отпускал, доколе смерть вырывалась из дула.
Потом рассказывали, что, когда косовары начали напирать и бросать камни и бутылки с «коктейлем Молотова» в стены монастыря, один из солдат оцепления дал по толпе очередь из автомата — то ли случайно нажал на курок, то ли просто нервы сдали. Никто не успел остановить его, а когда на стрельбу прибежало руководство поста, все было уже кончено. Косовары оказались далеко не такими храбрецами — как только они поняли, что к чему, тут же побросали все и разбежались. Тела остались валяться на дороге. Через десять минут возле храма было пусто. Убитых среди косоваров оказалось не так уж и много — большинство пуль ушло над головами, но раненые были. Руководству KFOR пришлось потратить немало сил и средств, чтобы замять эту историю — хорошо еще, пресловутые журналюги не успели набежать. Пострадавшим были выплачены компенсации, виновный в происшествии до дальнейшего разбирательства был помещен под арест, в новостных выпусках инцидент в Грачанице никак не освещался. Вскорости пост итальянских миротворческих сил был демонтирован, на его место пришли канадцы.
Через пару дней после демонтажа поста где-то возле самой македонской границы упал и загорелся военный вертолет, перевозивший тех самых итальянских миротворцев на базу многонациональных сил в Косово. В район катастрофы была направлена спасательная группа, однако найти удалось только одного пассажира, выжившего каким-то чудом. Тела остальных пассажиров и членов экипажа, а также обломки вертолета собирали потом по всей округе. Причины катастрофы назывались самые банальные — сложные метеорологические условия, сильный ветер, дождь и низкая облачность. Однако такие вертолеты в такую погоду летали над Косово ежедневно десятки, а то и сотни раз, — только разбился всего один.
Выживший пассажир вертолета — солдат итальянского миротворческого контингента, чье имя не разглашалось, — ничего не мог сообщить следствию по причине шокового состояния. Он был доставлен в госпиталь на базе многонациональных сил, где из бессмысленного набора слов, которые он произносил в бреду, одна из медсестер, понимавшая сербский, услышала что-то про камни, фрески и про спасение, а еще — про каких-то людей с выколотыми глазами, но смысл этих слов остался для следствия темен. Дело об инциденте в Грачанице и потерпевшем авиакатастрофу вертолете не стали раздувать, выжившего солдата комиссовали по состоянию здоровья, и более ничего о судьбе его известно не было.
Она видела все — не зря Ее прозвали Всевидящей. Построенное когда-то мужем Ее не кануло в Лету. Это была не прихоть и не игрушка, этим спасался потом народ его, потеряв прочее. Ослепленные видят куда больше, чем зрячие, а зрячие ведут себя так, будто слепы от рождения. И снова назревало что-то в этих краях, Она в таком не ошибалась никогда. Нечто такое, что изменит сущее навсегда. Выросла на могиле святого Симеона в Хиландаре лоза чудотворная, — иноки прозвали ее лозой Неманичей, — а никто не сажал ее там, сама принялась. Разрослась, закустилась, и плоды на ней вызрели, гроздья виноградные — кто вкушал их, у того рождались дети, даже если их и быть не могло вовсе. Было то знамением. Ибо решится все скоро и в тот самый миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда небо и земля молчат, затаив дыхание, а из глубин души надвигается зло — древнее, как сам род человеческий. Так было во все века, так будет и ныне. А о забытом напомнят ослепленные короли.