Вук Задунайский
Сказание об ослепленных королях
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался, подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее он хотел украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор — сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал — парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив — скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза — и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз — а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце — а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему — кто-то смотрит на него. Глядь — а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће». Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.
* * *
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель — король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне — подлый предатель. Привел он войско большое — со всего Севера и Запада племена варварские собрал! — и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный — придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю — мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» — воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда — магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, — да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату — отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая — с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
— Симонис, доченька моя милая, — говорила мать, прижимая ее к себе, — кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
— Симонис, доченька, — продолжала базилисса, — никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых — покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы…
— Симонис… — Слезы блеснули на глазах базилиссы. — Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
— Симонис, красавица моя! — говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. — Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь — не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет — безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
— Наложниц?
— Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
— На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
— Верно в народе говорят: «Седина в бороду — бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
— Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
— Ни радости, ни горя, — повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками — ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, — это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы — кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный — так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас — ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей — и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, — чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь — и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой — и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
— Уздравље, господару мој.
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
— Благодарим те, — ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. — И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе.
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает — стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.
После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящая женитьба не пугала более — да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала ее, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого — девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, — успокоила кормилица. — Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
— Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами — лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, — безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
— И что говорят они? — не вытерпела Симонис. — Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
— А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?
И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?
— Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
— Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
— Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
— Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет — десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.
Сказал так — и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был — может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести — радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина — как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, — но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили — уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать — он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время — ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
* * *
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря, качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом — на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис — воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские — дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки — заранее условленного места встречи — и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена — едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса, как положено — в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, — и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас — как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало — за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» — пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис — пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них — так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные — видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями — на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами — видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах — и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду — от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» — только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
— Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? — громко вопросил он со смехом.
Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.
— Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! — промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.
Подъехал он к Симонис совсем близко — едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, — да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! — темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят — кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем — поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь — недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось — перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, — но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, — еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.
Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу — едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою — и вопль смолк.
— Ратници моjи! — крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. — Много пута сам вас водио у боj — и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела!
И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная — всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:
— Твој народ те поздравља, моја краљице!
Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.
Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом — дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.
По дороге в храм посланники отца нашептывали ей — не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак — ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское — телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.
Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее — как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.
Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось — пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, — снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.
— Ево моје младе!
Глянула королева на невестку свою да обмерла:
— Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?
— Она станет моей женой и королевой.
— Разве мало тебе было твоих пяти жен?
— Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.
— Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.
— Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?
— А о сыне своем ты подумал?
— Сын мой получит десять таких, если захочет, — пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам — ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука.
Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко — пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.
И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее — долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе — ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.
Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую — с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного — но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты — мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?
Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло — много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного — целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.
День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни — целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.
В утро венчания облачили служанки еле стоящую на ногах дочь базилевса в подвенечную багряницу и алую мантию, украсили лорумом златотканым и водрузили на чело ее корону — столь великую размерами, что адаманты на кончиках лучей ее не могла достать Симонис рукой, — и повели на заклание. Окрасились перья ангела багрянцем, покрыла их золотая патина, и плясали отблески ее в глазах, что были словно переспелые вишни на меду, только одни из них источали нектар, а другие — сочились болью, но ни те ни другие не отпускали.
Длился свадебный пир всю седмицу. Сидела она за столами, ломившимися от яств и напитков, как кукла, боясь вздохнуть. Ничего не ела и не пила, только пригубила кубок с вином да надломила кусок пирога. Ей, вскормленной на муставлерии с лепестками роз, дико было видеть горы еды и реки пития, жутких видом людей, которые выдирали мясо из туш при помощи кинжалов или прямо руками, брызгая жиром на богатые одежды. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали бы мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы порадовать госпожу свою, достали ромеи привезенные ими дары — золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись дикари, зашептали — «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке» — и налили себе еще по чаше.
Веселился в тот день весь Призрен до упаду. Веселился и воздавал должное господарю своему. Надменные ромеи — и те как будто подобрели, развязывает-то язык сербская шливовица. Даже враги заклятые — король Милутин и брат его родной Драгутин — обнялись да расцеловались по старинному обычаю. Только сын короля, королевич Стефан, сидел супротив молодых и мрачен был, как тучи над Босфором. Нахмурился господарь:
— Зашто ти — пехар наздрављени на очевој свадби не дижеш?
Кинул Стефан взгляд на отца — будто клинком отрезал. А потом посмотрел на сидящую подле Симонис — да так посмотрел, что сердце ее оборвалось, — и ответствовал:
— Ако ја будем дизао пехар за здравицу сваки пут, кад на кучку скочи кер, брзо бих се пијан ваљао испод плота.
Разгневался господарь на такие слова, швырнул кубок золотой в сына своего. А потом показал рукой жест, от коего ромеи, за столами сидевшие, поперхнулись. Да наказал господарь сыну своему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Стефану только того и надо — вскочил он с места, дернул скатерть, повалил на пол посуду драгоценную да яства царские, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, — и выбежал из залы. Потом снова вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, что ромеи называли Диоклеей, ибо то был удел его в королевстве Сербском. Упрямы были Неманичи, как черти. И своевольны. Порода. Совсем сникла невеста, но ни радости, ни горя никто не узрел на лице ее. Терпи, королева, это пока только пир свадебный.
— Ничего, — говорил на то господарь, отпивая из другой чаши, — молод еще, перебесится. Женю-ка я его на дочери царя болгарского. У девки высокая грудь и крутые бедра, она родит ему хороших детей. Пускай он сперва кобылу объездит — а там посмотрим, на что годен. Я в его годы войско водил и не возвращался без победы.
Вздохнула на то королева Елена, но не сказала ничего, ибо не имели права жены сербские перечить мужам в собрании. Набежали тут прислужники с блюдами немалыми, на коих возвышались внушительные горы мяса, прикатили бочки со шливовицей взамен пустых — пей, народ, веселись, господарь в высях горних ангела заарканил и в жены себе нынче берет.
Как досидела она до той поры, когда уместно было ей покинуть залу пиршественную, не помнила Симонис. Оставили ее служанки в покоях, возрадовалась она — ну слава богу, можно мне теперь одной побыть. Не тут-то было! Вошел господарь в опочивальню к ней, смотрит на нее, как кот на мышь, ласкает взглядом своим всю с головы до ног, будто нет на ней одежд ее. Многое говорила ей мать перед отъездом, еще больше — кормилица по дороге, но про то, зачем муж в ночь после свадьбы приходит к жене, — об этом они умолчали. Не хотели тревожить ее прежде срока? Или настолько грешно это было, что слов не подобрали нужных? Кто знает. Но вот — муж вошел к ней, а она боится его, как будто это сам сатана явился из преисподней по ее душу.
— Не плаши се, анђеле мој. Нисам медвед, не уједам.
Подошел король к Симонис совсем близко — слышала она уж дыхание его жаркое. Ждала, что скажет он ей. Подняла голову, дабы посмотреть на него, но тут снова мелькнули пред ней те самые дивные глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные. И то, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — обвил господарь хрупкий стан ее руками и увлек за собой на ложе. Как дикий зверь налетел на нее, порвал одежды драгоценные, раскидал повсюду. Зазвенела корона, покатилась по полу. Завладели чужие руки и губы телом ее, и не было для них там ничего запретного. Узри такое ромеи, лишились бы дара речи, ибо не принято дочерям базилевсовым подол рвать и охаживать их, как девок простых. И прямо как тогда, на реке, будто подстегнул король коня своего плетью да погнал вперед.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Пустил господарь коня своего во весь опор, и казалось — вот сейчас он раздавит ее, разорвет на мелкие кусочки. Будто в жернова попала она — так сдавило ее и сжало. Боль пронзила все тело, и сиплый стон вырвался из горла, но он только распалил всадника. А под окнами голосили что-то несусветное. Пыталась она вырваться, потом едва не лишилась чувств от боли и стыда — но сильные руки в толстых золотых запястьях крепко держали ее, а что-то чужое и страшное проникало в самое сокровенное, будоража его. Тяжкое дыхание задавало ритм песни, жуткой и манящей. Летел конь, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, подобно зверю. На самой вершине горы осадил господарь коня своего, и вместе упали они с обрыва крутого под крик, от которого небо валится на землю. Багровый сок от смятых ягод виноградных стекал по телам, капал на белое полотно. Чудилось ей в этом что-то неправильное, не так все должно было быть, но оцепеневший от смятения разум мог только давать ответы на вопросы, которых не знал. Вывел ее из забытья голос, тихо, но властно сказавший:
— Одсад моје срце теби припада, моја краљице!
Окровавленная простыня вывешена была с балкона опочивальни королевской, дабы узрел народ свидетельство чистоты королевы своей и доблести короля. Варварский обычай. Напрасно опасалась королева Елена, что дочь базилевса еще слишком молода, дабы стать женой мужу своему. На то отвечал ей Милутин, что ежели недостает у мужа иного крепости в членах — так нечего на жену пенять, ибо все в этом деле зависит от мужчины. Раз может он взять — так берет, кого ему спрашивать?
Но простыня еще не была концом всему. Раз за разом продолжался для Симонис этот кошмар, совсем измучил ее господарь — неудивительно, что жены его жили недолго, кто ж такое выдержит. Всю ночь до утра подгонял он коня своего да столь отвратительным вещам учил ее, что она и представить себе не могла, что бывает такое. Хотелось ей провалиться сквозь землю от стыда. И почему не ушла в монастырь она сразу? Приоткрылась пред ней дверь в неведомое, но плата за это была высока. А под окнами гремели, встречаясь, чаши со шливовицей: «У здравље господара! Свима би такве моћи, као он у својим годинама!»
Тяжела была рука Неманичей. Непреклонна их воля. Дано было им более, нежели другим. Все мужи из сего славного рода жили долго, если не были убиты, и сила их являла себя во всей красе своей после того, как разменивали они пятый десяток.
Но не кончился еще свадебный пир, не отгремели песни застольные, не осушены были чаши заздравные, как пополз слух в народе. Мол, дочь базилевсова-то — только на вид ангел ангелом, а на деле — ведьма, змеюка подколодная. Сглазила она господаря и сына его, что прежде жили душа в душу. Околдовала обоих, оплела тенетами своими — тайными, любовными — да развела в разные стороны, врагам на поживу. Была это неправда — все, до последнего слова — но кому об этом расскажешь? Припомнилась тут Симонис отчего-то гадалка из Студиона, а отчего припомнилась — разве разберешь? Терпи, королева.
Жива была еще у ромеев надежда, что не признают сей брак противоестественный в Константинополе — ни светские властители, ни духовные. Посему, едва отгремел пир свадебный, отправился в тайне великой к базилевсу Андронику гонец с письмом, в коем со всем усердием и в ужасающих подробностях изложили посланники прегрешения господаря сербского — и то, как нарушил тот священный договор, и то, как умыкнул жену себе, и то, как супротив воли Господней растлил дитя невинное. Изложено все это было в надежде, что скажет повелитель империи веское слово свое, расстроит брак да вернет назад все посольство вместе с дочерью. А тайно гонца слали затем, что боялись гнева господарева. Но не вчера родился Милутин на свет Божий, знал наперед он все премудрости византийские, хотя препятствий ромеям и не чинил. Как только улеглась пыль из-под копыт гонца ромейского, из тех же ворот выехал гонец короля сербов. Так и помчались гонцы наперегонки до Константинополя.
Страшно разгневался базилевс, как прознал обо всем. Не было таких слов бранных, коими не называл бы он короля сербского. Не было таких кар господних, коих бы он не призывал на его голову. Женская же половина дворцов влахернских погрузилась в траур — заживо хоронили они милое их сердцу дитя, доставшееся стервятнику на поживу. В годах таких о вечном пора уж думать, а старому греховоднику все нипочем, подавай ему агнца на растерзание. Кинул базилевс в сердцах письмо короля сербского на пол, истоптал его ногами. Но опосля помыслил, что неразумно властителю империи давать ослепить себя гневу, — не поленился, нагнулся за письмом, надломил печать с крестом сербским да прочел.
Писал ему король Милутин, аки родному, как ни в чем не бывало. Радовался, что отныне как братья они стали и что теперь славным родам Палеологов и Неманичей рука об руку строить царствие Христово на земле. А заодно сообщал господарь, что готов он во главе воинства своего выступить в поход супротив богумилов, богомерзких еретиков, отступников от веры, коих базилевс давно уже призывал одуматься, но кои, подстрекаемые злокозненным царем болгарским, плевали на увещевания базилевсовы с высокой колокольни. Давно уж хотел базилевс выжечь в империи заразу эту — а войско все никак не мог собрать. Призывал он государей христианских на дело богоугодное — а и те отчего-то не спешили, кто на засуху жаловался, кто на дожди. Так кому же, как не зятю новоиспеченному, оказать помощь семейству своему, постоять за веру отцов! Такоже сообщал господарь сербский между делом, что желает он в честь супруги молодой возвести в стране своей сорок задушбин — храмов да монастырей — по числу городов сербских, для чего не пожалеет он несметных сокровищ, взятых им в походах, а от базилевса же покорно просит помощи в деле сем многосложном — потребны ему искусность мастеров ромейских да отцы святые в нужном количестве, дабы вести народ к вере истинной.
Опустился на трон базилевс, выронил письмо из рук своих. О, как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! И вот — случилось оно в тот самый миг, когда совсем уже и надежду потеряли. Это болгары всегда на Орду оглядывались, а братец Милутинов Драгутин мало что в рот папе не смотрел, веры им не было никогда, но Милутин избрал иное. Связывали себя сербы навеки с Византией и с верой истинной. Да так связывали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны! Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть веры в сердце свое. Нужно было и золото их, и клинки, и зерно. Нужна была свежая кровь. Разумел базилевс, что не все так просто, что и сам король сербский нуждается в союзниках, а пуще их ищет он опору внутри народа своего, на которую можно было бы уповать в суровую годину бедствий. И по всему было видно, что оба они обрели наконец искомое.
Давно тщился базилевс найти слабое место у союзника своего, дабы давить на него при случае, но все как-то не находилось такового у короля сербского. А тут вон оно где отыскалось, место-то это! Бес в ребро. Не зря отдал базилевс дочь свою, этого кроткого ангела, дикарям на растерзание. Правду говорили в народе, что, мол, ночная кукушка дневную перекукует. Ай да ангел! Не ошибся базилевс в дочери, всегда была она умной девочкой. За одну ночь сделала более, нежели все базилевсы, стратеги да церковники вместе взятые за пять сотен лет. И не время было нынче отворачиваться от руки протянутой. Отец в Андронике вопил об отмщении, император — о выгоде великой. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
«Ладно уж, забирай ее, раз так нужна она тебе, — думал базилевс. — Наш товар — ваш купец. И с неканоничностью мы сладим, и с прочим. Но платить тебе за это, предводитель сербов, всю оставшуюся жизнь, да такую цену, какую только сможешь ты заплатить». И говорил ныне в Андронике отнюдь не базилевс.
Ждали ответа императора византийского в Призрене: ромеи и королева молодая — с трепетом, король — со знанием, что всегда платили Неманичи по долгам своим и что все, за что брались они дерзновенно, было им по плечу, ибо любил их Господь более других. А когда пришло письмо долгожданное с орлом двуглавым на печати, зачитал его король пред всеми. Писал базилевс Андроник, что благословляет брак дочери своей возлюбленной с королем сербским и что он и супруга его будут молиться за счастье молодых. Писал базилевс такоже, что и патриарх дает свое благословение и вскорости пошлет королю все потребное для сорока задушбин, кои тот вознамерился возвести во славу Божию. И не забыл базилевс напомнить между делом, что еретики эти, богумилы, совсем стыд и совесть потеряли и что в будущем году намерен он при помощи зятя своего выжечь заразу сию на корню, покуда по всему свету не расползлась. С усмешкой прочел слова сии господарь — уж он-то знал, чем благословение сие оплачено будет. С отчаяньем внимали словам сим ромеи — продал базилевс возлюбленную дочь свою, как рабыню на рынке невольничьем, как корову на базаре, принес ее в жертву, подобно язычникам древности.
«Молиться мы будем за тебя, доченька…» Уступила ее на большом торжище константинопольском родная семья по сходной цене, отреклась от нее. Во времена, когда все доступно, стало целомудрие хорошим товаром, а базилевс — удачливым торгашом. И тогда потеряла Симонис надежду. Но хуже всего было то, что ни в чем не могла упрекнуть она мужа своего. Любил ее он так, как в юности не любят — не научились еще. Ласкал он ее со всем пылом натуры своей и баловал, как ребенка, только были у нее теперь совсем иные игрушки. Щедро сыпались на нее едва ли не каждый день божий, будто из рога изобилия, золотые украшения, усыпанные самоцветами, дорогие платья из шелка и парчи, безделушки драгоценные, к коим женщины во все века слабость большую питают.
Все прихоти ее тотчас же исполнялись, желала ли она гранатовых яблок, что росли на земле обетованной, или понежиться на покрывале из мехов горностаевых, когда холодный ветер задувал с гор. Все тут же доставлено было во дворец, и вот уже сам господарь потчевал ее искомыми яблоками на том самом покрывале, и губы от них были сладкими на вкус. А еще преподнесен был молодой королеве горностай ручной, дабы было ей кому дарить ласку свою в отсутствие господаря. Как-то обмолвилась она, что нравятся ей изумруды, — и вот уже надевает господарь на нее ожерелье изумрудное, да такое, что любая царица от зависти удавится, во все плечи. Прознал как-то господарь, что любит его юная супруга пение птичье, так на следующий же день в покоях ее щебетали птицы будто из сада райского, соперничая друг с дружкой красотой оперенья.
Приказал он построить для нее новый дворец и насадить большой сад, закладывал в честь ее храмы, где запечатлевали лик ее лучшие мастера. По воле господаревой все вокруг благоговели пред ангелоподобной супругой его, будто она святая. И на руках носил он ее — вернее, на одной руке, у сердца, ибо легка была для него ноша сия. И на колени пред ней вставал, что уж и вовсе было делом небывалым, ибо никогда и ни пред кем не преклонял король колен своих. Как, бывало, придет он к ней в покои, а играет она там со сверстницами своими, на полу, на шкурах медвежьих, разбросав по ним подушки, то стоит опуститься ему к ним на пол, как тотчас все исчезают, оставляя господаря наедине с юной супругой его, дабы никто не мешал ему брать то, что принадлежит ему по праву. И не в детские игры приходил он играть на шкурах тех. Сядет господарь, бывало, на ложе, устроит Симонис у себя на коленях, зароется лицом в копну волос ее душистых, смешивая белые пряди с золотыми и целуя ее в теплый пробор, — и сидит так, преисполнившись духа святого. Вот уж воистину седина в бороду!
Удивительно было Симонис и страшно — вот, этот человек, которого боятся все вокруг, даже властители держав иных, даже отец ее, всесильный базилевс, а пред ней слаб он и беззащитен, могла б она веревки из него вить, кабы имела к тому наклонность. Приятно было иметь власть над господарем таким, пускай и не простиралась она далее опочивальни. По приезде в Призрен узрела Симонис во дворце некое число красивых женщин. Носили они одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц. А ныне их как ветром сдуло, ни одной нет. Всплеснула руками королева-мать: «За одну ночь ребенок этот сделал больше, нежели пять жен да за всю свою жизнь!» Смягчил ангел суровое сердце господарское.
Щедра рука Неманичей. Сладостно повиноваться их воле. Ни днем ни ночью не давала воля эта отныне покоя юной королеве. Все принимала она, что было ей дадено, — и ласки, и дары богатые, — не выказывая при том радости либо грусти. Хорош был господарь, второго такого не найти, но Господи — в сердце у нее уже был другой, а вместе им там разве ужиться? Где-то далеко, в Диоклее, был сейчас королевич Стефан, все чаще смотрела она на юг и думала о нем. А в народе уж и спор пошел. Одни мыслили, что неправ был господарь, забрав невесту у сына своего, ибо сам он был уже стар и не об утехах с девами юными помышлять ему надлежало. Другие же говорили, что много сделал господарь для народа своего и потому право имеет хотя бы в преклонных годах выбрать себе ту, что по сердцу ему, сын же должен следовать за волей отцовской и принимать с благодарностью то, что дадено ему, не вправе сын отца судить.
А когда, бывало, выезжал король сербов на прогулку да сажал юную супругу на луку седла своего, то все оборачивались им вослед, ибо странно было видеть их вместе — столь умудренного летами, сурового и наводящего ужас на врагов мужа и столь прелестное дитя. Смолкали в их присутствии громкие разговоры и смех, только перешептывания слышались да вздохи. И было в этих двоих что-то такое жгучее и пряное, что люди смотрели им вослед и не могли оторвать глаз.
Год прошел с тех пор, как отгремела королевская свадьба, а за ней уж и другая торопится — королевского сына. Дабы поощрить болгар на более тесные сношения, женил король Милутин сына своего Стефана на Феодоре, дочери Смилеча, царя болгарского. Была царевна болгарская совсем не похожа на Симонис, статная и чернявая, как и обещал господарь — с высокой грудью да крутыми бедрами. И вновь начался для дочери базилевса знакомый уж ей страшный сон — толпы народа на улицах, туши на вертелах, смрадный дым из котлов, летящие на крыльцо пред храмом золотые монеты да простыня, с балкона вывешенная.
Но свадьба эта еще более походила для Симонис на похороны, нежели ее собственная. Тогда боялась она неведомого, теперь же того, что знала доподлинно. Сама она держалась на ногах только матушкиными заветами, господарь пил одну чашу шливовицы за другой, но никак не пьянел, а жених так и вовсе напоминал покойника — лицом бледен, видом яростен, а из глаз, тех самых глаз, сочилась боль, не патока. Не своя воля привела его ныне к алтарю, но долг пред народом своим да сыновний долг — так же, как и дочь базилевса когда-то. Не вольны короли выбирать себе супругов по сердцу. Один Милутин на такое сподобился, да и ему это дорого станет.
Утешала кормилица Симонис, оплетая жемчугом косы ее, говорила, мол, полюбишь еще, никуда от тебя это не денется, была бы шея — а хомут уж найдется. Вон мать с отцом — тоже шли к алтарю, не зная друг друга. Был он сыном базилевса, она — из далеких земель италийских, даже не видали они друг друга до свадьбы-то, а и поныне живут душа в душу. Но что до увещеваний сих тем, чьи жизни навеки связаны с нелюбимыми? Одна только болгарка Феодора и радовалась на свадьбе этой, ибо заполучила она то, что хотела.
По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, а более всего среди них было болгар заезжих. Сам царь болгарский почтил Призрен присутствием своим. Приехал и родич царя, владетельный князь Шишман с супругой своей Анной, дочерью Милутина. И когда отгремели все пиры, а под окнами молодых отголосили положенное, собрались властители земель окрестных на совет в большом зале дворца.
Восседал на троне сам Милутин, по обыкновению — в черных одеждах по моде ромейской, со своими тяжелыми цепями и толстыми запястьями из чистого золота да в венце королевском. Подле господаря сидела на креслах изящных, резным перламутром отделанных, Симонида Палеологиня, супруга его, в пурпурных одеяниях и с блистающей тиарой на челе. Не принято было что у сербов, что у болгар жен допускать на советы мужей сильных, но на то была воля господаря. Хотел ли похвастать он женой молодой пред соседями или перенял порядки константинопольские, дабы во всем походить на империю, — кто знает? Но цели своей достиг — позавидовали господарю все черной завистью, ибо второго такого ангела воистину не было больше на свете. Не было ни у кого из правителей окрестных столь прелестной супруги, а у кого была жена лицом приятна, так языкам не была научена и обхождению правильному, только и годилась, что вышивать, на женской половине сидючи.
Явился на совет и болгарский царь Смилеч со своими боярами, и владетельный князь Шишман. Явился и старый недруг Милутина — брат его старший Драгутин с сыном своим Владиславом и приближенными. Явились и посланники ромейские, венгерские, валашские, боснийские, хорватские, италийские и всякие прочие. Много было и сербов знатных. Одесную от короля сидел сын его, королевич Стефан, опора и надежа господарева, только глядела эта опора все больше куда-то на сторону — то на Драгутина взгляд кинет, то на мачеху свою.
Не для словес праздных совет собрался. Должно было решать наконец, когда начинать войну с проклятой ересью богумильской и как войско собирать. Но не так-то просто было властителям разным достичь согласия. Симонис, по привычке своей к учениям всяким, перед советом пытала женщину, что знала по-ромейски и к ней приставлена была, — о чем говорить будут там мужи именитые да в чем все дело? А и было дело не сказать чтоб простым. Подвизался Милутин идти на богумилов. Дело то было нехитрое, богумилы — чай не татары, ордами не кочуют, в деле ратном не сильны. Но тронуть их просто так нельзя было, ибо обитали они в царстве Болгарском, под крылышком у царя, а между сербами и болгарами давно уж кошка пробежала, и немало войн случалось меж соседями, потому якобы и не хотел царь болгарский впускать чужое воинство в страну свою. Было и другое. Как только наладится Милутин в Болгарию, так сразу же в спину господарю ударить может брат его родной Драгутин да с венграми заодно.
— Как же так? — вопрошала Симонис. — Родной брат — и в спину? Как получилось, что братья стали врагами? И почему сербами правит Милутин, а не старший брат его?
— Потому и враги, — был ответ.
И узнала Симонис такую историю. Был Драгутин старшим сыном господаря сербов Уроша. Страждал он власти более всего на свете и не мог противиться сему. Не хотелось ему ждать своей очереди у трона, и задумал он дело лихое. Сверг он отца своего с престола, убил его и занял место его. Но власть его и после этого не стала беспредельной. А еще боялся Драгутин младшего брата своего, что тот поднимет бунт против него, отцеубийцы, ибо был Милутин неистов и искусен в деле ратном. Текла в их жилах одна и та же кровь, кровь Неманичей, она-то и толкнула Драгутина на новое лиходейство, коего свет не видывал.
Сложно в это поверить, но были времена, когда жили братья душа в душу и все делали сообща — было то до смерти отца их. А когда нечем было заняться им, проводили они дни в неизъяснимом веселии, и были посрамлены те, кто мыслил зло, видя изобильную любовь их. Каково же было изумление всеобщее, когда напали на Милутина убийцы, посланные братом его. Подло напали, со спины, ибо, даже имея перевес, боялись они скрестить с ним оружие. По всему, должны они были убить его наверняка, но силен и ловок был Милутин, а еще отчаянно смел — не раз спасало это жизнь ему и народу его. Жестоко раненный, ушел он от жаждущих крови убийц и даже поразил клинком своим некоторых из них. Видела Симонис на теле господаря эти страшные шрамы, братом оставленные, врагу такого не пожелаешь. Напрасно болтали, что не берет господаря сербов ни стрела, ни копье, ни какое иное оружие. Еще как берет! Только спасают от смерти живучесть породы его и бесстрашие — после того как брат поднял на тебя руку свою, чего еще достойно убояться?
Однако рано ли, поздно ли — а старший брат все равно убил бы Милутина, кабы не воля Господня. Как только разнеслась неверная весть о смерти брата — а люди Драгутина несли ее повсюду, предвкушая удачу в сем гнусном деле, — выехал господарь Драгутин на лучшем коне своем за ворота крепости Елече, где пребывал в ту пору, на дорогу, что вела в Призрен. Но тут, при стечении народа, вдруг словно бес вселился в коня его. Не чуя понуканий, понес он вперед, топча всех, кто ему попадался на пути, и никто не мог остановить его. Домчавшись же до крутого обрыва, взвился конь на дыбы и скинул Драгутина вниз. Да так скинул, что не смог уже подняться король, замертво принесли его в палаты. Пришел в себя господарь Драгутин по истечении пяти дней, да только хвор был и ходить уже не мог — носили его с тех пор повсюду на носилках.
Узрев сие, решили люди, что была то кара Божья за грехи господаревы: за то, что поднял руку на отца своего и на брата. И собрался тогда в Дежево великий собор, долго судили да рядили, как поступить. И порешили: престол сербский в Призрене отдать Милутину, ибо Драгутин вел себя недостойно, чем вызвал на себя гнев Господень. Да и войско водить отныне не мог он уже. И хотя именовался Драгутин с тех пор королем Сремским, сие была дань уважения рода его, но не знак господарства. Саму же страну разделили на две части: север отдали в удел Драгутину, а юг — Милутину. Однако же, поскольку потомки Драгутина ничем не провинились пред Господом, поставил их собор преемниками престола сербского после Милутина — неважно, будут у того дети или нет. О сем составлен был договор, и в присутствии высоких лиц светских и духовных запечатлели на нем Милутин и Драгутин подписи свои. Вышел Милутин навстречу брату нетвердым шагом, опираясь на посох, но шел он сам, Драгутина же принесли на носилках, и едва смог он поднять руку.
Так и жили братья много лет — прятали вражду под притворными личинами, да не могли ни от кого спрятать. Крепка была власть Милутина, но наследовал ему Владислав, сын Драгутинов, и грозило это обрушить все королевство, подобно тому как в горах один камушек порой становится причиной большого обвала, ибо держалась вся ветвь Драгутинова веры латинской. Не мог не знать про то базилевс — может, потому так легко и согласился он на сей странный брак?
Посему и нынче не спешил Милутин с войском своим в Болгарию. Изменился он за прошедшие с тех пор годы: любовь к брату уступила место ненависти, а договор… Кто исполнял их, договоры эти! Может, Драгутин, когда подкупал бояр Милутиновых, дабы отравили они брата, а короля венгерского подговаривал напасть на державу его? Скор был и Милутин на ответ — дал он понять всем, что не затем сын его убил хана и бежал от татар, дабы прозябать без престола, и что достоин он наследовать престол сей более, нежели оглядывающийся на Венгрию Владислав.
Непросто было юной королеве понять сии хитросплетения, но была она дочерью отца своего, кровь базилевсов текла в ее жилах, и быстро постигала она то, над чем другие всю жизнь ломали не токмо головы, но и шеи. И всплывали в памяти ее слова про то, как брат убивал брата. Кто же говорил их? Уж не гадалка ли из Студиона?
Долго заседал совет. Но решать что-то надо было, и порешили, что выходит воинство сербское в Болгарию через полгода, что болгарское воинство сопровождает его, дабы не было лиха от сербов царству болгарскому. «Как же, пусти козла в огород», — приговаривал все царь болгарский. И порешили такоже, что при воинстве сем пребывать надлежит отряду княжича Владислава — дабы не ударил Драгутин в спину брату своему. А ежели ударит — из союзника превратится Владислав в заложника. Судили да рядили господари сильные, а дочь базилевса сидела и глядела на того, кто был теперь ей пасынком, и не могла наглядеться. Сердце ее попеременно одолеваемо было то желанием быть с ним, то страхом, ибо стала ясна ей природа чувств ее к нему. И не укрылись взгляды эти от людей наблюдательных.
— А что, ежели обманет меня Милутин? — вопрошал Драгутин. — Что, ежели убьет он сына моего под предлогом надуманным? Тогда получит он власти более, нежели по договору в Дежево ему полагается, ибо тогда сын его станет преемником на троне сербском.
И снова грозились распри братьев разрушить все, что такими трудами создавалось и стольким оплачено было. Встала тогда с места своего юная королева сербская и, пользуясь правом говорить в собраниях, кое даровал ей господарь, промолвила четко, хотя и на чужом для нее языке:
— Испокон веков господари сербские держали слово свое и исполняли договор. Заподозрив в измене брата своего — не по себе ли судишь?
Сказала так — и глянула на мужа своего так, будто солидом одарила. Не поверил совет ушам своим. Так все верно сказала юная супруга короля, что лучше и не скажешь. Устами младенца глаголет истина. Не стали слушать более Драгутина, надоел уже. А заодно совет ему дали — поболе думать о том, как найти бревно в своем глазу, а не соринку в глазу брата своего. С этого дня частенько слышали в совете голос Симониды Палеологини — тогда, когда господарь не хотел, чтобы слышали его голос. Возненавидел с того же самого дня Драгутин молодую королеву. А многие еще сильнее позавидовали королю сербскому, ибо была супруга его не только красива, но еще и учена, и в риторике сильна.
Ночью же в опочивальне спросил у нее Милутин с улыбкою после обычных своих ласк неумеренных, когда конь загнан был уже в стойло, — чего это посмотрела она на него так давеча, сглазить хотела не иначе?
— Нет, господарь мой, — отвечала на то Симонис. — Просто слова мои к вашей особе относились более, нежели к кому-то другому.
— Вот как? — вопросил Милутин, и стал взгляд его жестким, как клинок. — О да, я не исполняю договоров. Я вероломен и лжив. Зато отец твой честен и всегда отвечает по долгам своим.
Молчание было ему ответом.
— Молчишь? И верно. Сперва научи держать слово базилевсов византийских, а уж после требуй того же с простых смертных.
— Господарь говорит это после того, как сам нарушил договор с отцом моим?
— Что можешь знать ты, женщина! Ты не ведаешь и десятой доли того, в чем повинен отец твой. Первым базилевс обманул меня и чуть не погубил весь мой народ. И как это он забыл сказать тебе об этом?
И поведал Милутин такую историю. Задолго до того, как явился король сербский с мечом под стены Константинополя, заключил он с базилевсом союз, и надлежало господарю по договору, скрепленному печатями с двуглавым орлом и крестом сербским, выйти на битву с магометанами, вторгшимися в пределы империи. Сведения о воинстве кочевников, кои сообщил королю сербскому базилевс, были, по словам того, самые что ни на есть верные — орда была немногочисленна и разрозненна, и победа над ней не составляла особого труда. За нее обещал базилевс сербам золото и земли. Но обманул и обрек на гибель лютую, ибо как выехал Милутин на холм, что возвышался над полем брани, узрел он, что татар — тьмы и тьмы, во много раз больше, чем сербов. Что они плотно сбиты, хорошо вооружены и уже окружают воинство сербское. Предал базилевс союзника своего, отправил на верную смерть.
Один только Господь в тот день спас сынов своих да доблесть сербских воинов, среди которых король был первым. Целый день и целую ночь продолжалась битва, но, несмотря на то что дрались сербы как львы, становилось их все меньше и меньше. Держали пока они гору свою, на которой засели в самом начале, — и только. Уже недолго осталось ждать того часа, когда падут последние воины, среди которых король сербов и сын его Стефан, коему исполнилось тогда всего шестнадцать лет. Тогда-то Господь и помог Милутину. Один из засадных его отрядов по сигналу, данному господарем, запалил костры в лесу на соседнем склоне, куда конники татарские не могли добраться из-за крутизны его, — будто это подмога подошла немалая. Сам же король тем временем вызвал предводителя татар, хана Ногая, на переговоры. То ли попались дикари на хитрость простую, то ли были у них совсем иные планы и что-то торопило их, только пошли они на мир. Лишился через это господарь сербский части золота своего, а заодно и сына, ибо забрал хан Ногай Стефана себе в заложники, дабы обезопасить себя от удара в спину.
Не поражением было это, нет. Было это даже победой, ибо сохранился народ сербский и сохранилось войско его, хоть и велика была орда да свирепа. Не были сербы разбиты, ушли они с оружием и хоругвями своими, но были обескровлены, ибо многие воины остались на поле брани. Ничего не сказал тогда Милутин базилевсу Андронику, ни единого слова худого, но решил про себя, что возмездие рано или поздно падет на главу его и быть Милутину орудием его. Едва повернулся к нему Андроник спиной — ударил. Сполна взял в оплату долга кровавого господарь сербский — и золото, и земли, и дитя родное. А еще с тех пор перестал господарь верить людям на слово. Молчала дочь базилевса, ибо нечего было ответствовать ей.
Вскорости после женитьбы королевского сына слегла от хворей старая королева Елена. Призвала она к себе всех невесток своих — а и было их четыре, по числу сыновей ее и внуков. Каталина, Драгутинова супружница, была принцессой венгерской, Констанца, жена Владислава, — благородной женой из земель италийских, Феодора, супруга королевича Стефана, — царевной болгарской, а сама Симонис — дочерью императора византийского. Со всех окрестных царств брали Неманичи себе лучших женщин, что там были, дабы крепла лоза их и наливались сладким соком ягоды виноградные. Жаль только, ни с одной из сих жен венценосных Симонис даже поговорить не могла по душам — слишком уж зло смотрели они на нее, зло и завистливо.
Призвала всех их старая королева к одру своему. Была она родом из земель франкских, королю тамошнему родней приходилась, но выдали ее замуж за сербского короля Уроша да и тоже не спросили, хочет ли. Но любил ее король, а она отвечала ему тем же, и, когда поминали люди брак богоугодный, всегда смотрели в сторону Уроша и Елены. Ради нее повелел король насадить кусты сирени вдоль всех дорог, дабы напоминали они молодой королеве родину ее. Ради нее едва не перешел он в веру латинскую — но тут уж святые отцы сделали ему внушение могучее.
И молвила старая королева:
— Ћерке моје миле! Тяжка ваша ноша, ибо все вы жены Неманичей, и посему надлежит знать вам нечто. Любит Господь лозу Неманичей, щедро расточает ей милости Свои. Но того, кого любят, наказывают строже. Провинились Неманичи пред Богом, и наложил Он на них страшное проклятие: брат убија брата, отац убија сина, а син — оца. Таково проклятие Неманичей, и никто не в силах избегнуть его, как бы ни старался.
Страшные слова говорила королева-мать. Стефан Немани, основатель рода, воевал с братьями своими и убил их, Стефан Первовенчанный сделал то же с братом своим Вуканом, свергнуты были родичами своими близкими с престола и убиты короли Радослав и Владислав. И даже сын королевы Елены Драгутин восстал и против отца своего Уроша, и против брата Милутина, и не его вина, что выжил тот. Веками свирепствовало проклятие в землях сербских, в каждом поколении господарей давало знать о себе, и горьки были плоды его. И никому из Неманичей не удалось избегнуть его, как ни старались они, как ни бежали от тяжкого креста породы своей.
— Но вы, дочери мои, — продолжала королева, — должны беречь мужей ваших от проклятия как зеницу ока, ибо по смерти их ляжет проклятие на весь народ.
— Но как нам сделать это? — вопрошали жены. — Нам даже слова в собрании сказать нельзя, и жен своих мужья наши не слушают.
— Не словом в собрании сильна жена. Усмиряйте мужей своих, смягчайте страсти их, посыпайте раны их не солью, но травами целебными. Наставляйте жить в любви, творить богоугодные дела и защищать отечество свое. Держите их за руку, не давайте свершить неизбежное. Многое может жена. Такое, что другим не под силу. Вон, гляньте на нее, на дщерь базилевсову! Постигла она сию науку, учитесь у ней. Кротка, аки овца, а какие столпы свернула.
— Так что ж, мы хуже ее, выходит? — вопрошали жены Неманичей.
— Не хуже, — ответствовала королева старая. — Ибо хотя искусна она как жена венценосная, но нет у ней сердца.
* * *
Как исполнились сроки, выехало воинство сербское на войну с богумилами. Вел его король Милутин. Никогда не отсиживался господарь за спинами воинов своих, всегда шел впереди и десницей своей учил недругов, как надлежит тем вести себя. Тяжела была рука Неманичей. Разил меч, в ней сжатый, все, что было супротив веры их.
Осталась Симонис в палатах совсем одна, не с кем ей, окромя кормилицы, даже словом перемолвиться. В те поры наехал в Призрен из Диоклеи королевич Стефан с женой своей. Сразу после свадьбы понесла Феодора, а нынче вернулись супруги в столицу, дабы благополучно разрешилась она от бремени. Не взял Стефана господарь с собой в Болгарию, не хотел рисковать он единственным сыном своим — а ну как убьют того на войне, кому он престол оставит? Неужто Владиславу, который мало что не ест с руки короля венгерского? Да и Стефан с отцом не очень-то ладил в последнее время. И зачастили к нему что-то в Зету гонцы с посланиями — то от короля Сремского, то от сына его, а то и вовсе со щитом, на коем красовались девять львов, — гербом кролей венгерских из дома Арпадов, — на печати. Что замыслил ты, королевич? Одумайся! Неужто проклятия не боишься?
Вскорости разрешилась от бремени Феодора. Колокола звонили по всему городу, и весть добрая была послана господарю в Болгарию. Родился не один — сразу двое Неманичей, сын и дочь, близнецы. Порадовала господаря невестка его. И по желанию матери нарекли новорожденных Душаном и Душицею. Торжествовала царевна болгарская, ибо от нее родились наследники престола сербского. В храме, на молебне по случаю сего события, повстречала Симонис пасынка своего. Простоял он всю службу с прикрытыми глазами, даже не посмотрел на нее. Ну что ж, у него теперь жена да дети — чего на сторону глазеть?
Однако же, выйдя из храма, в саду столкнулись пасынок с мачехой, и не было никого вокруг, кроме кормилицы ее, следовавшей почтительно поодаль. А вокруг благоухала та самая сирень, что насадил когда-то король Урош для королевы своей, закрыла она сад от взглядов ненужных. И когда Симонис, потупив очи, намеревалась уж пройти мимо, заступил ей дорогу королевич. И снова сочились переспелые вишни болью:
— Сачекај, срце моје! Дај ми да те бар погледам!
— Зачем же тебе, королевич, смотреть на мачеху свою?
— Не на мачеху смотрю, но на любимую.
Земля будто разверзлась под ногами дочери базилевса. Не нашлась она что ответить. Хотела уйти, но сильные руки уже обхватили ее стан, и тяжкое дыхание послышалось за спиной.
— Душо моја! С тех пор как увидел тебя, нет мне покоя ни днем ни ночью. Жизнь без тебя не нужна мне. Едва закрою глаза — ты предо мной. Едва открою — снова ты, паришь в потоках эфира. И такая сладость по телу разливается. Ты преследуешь меня во сне и наяву. Измучился я от желания обладать тобой. Не могу живети. Или ме уби, или се сажали.
Крепко обнял дочь базилевса жених ее, с которым обручена она была на небесах. Мелькнули пред ней глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные, сокровенные.
— Пољуби ме, душо моја.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — чужие губы завладели ее губами, повергая душу и тело то ли в смятение, то ли в сладчайшую истому, и она не противилась тому, но напротив — отвечала. И было это так хорошо, как никогда прежде не бывало. Увидь их сейчас кто — была бы обоим верная смерть. Но их никто не видал…
— Приходи завтра в дом из белого камня, что сразу за храмом Богоматери Левишки, — молвил Стефан. — Только сад разделяет их. Никто тебя не увидит. Если не придешь — не жить мне.
Неправду сказала старая королева, было сердце у дочери императора византийского. Наведалась она в дом из белого камня один раз, второй, третий… И вроде говорила себе, что нехорошо это и что беду накличет она на всех, а ноги сами несли. Ни о чем другом думать уже не могла. Жгли ее по всему телу поцелуи греховные, запретные, ласкали мехами соболиными да сладкой патокой умащивали — и не отпускали.
Когда в первый раз пришла она в храм Левишки, то не знала, что делать ей. Но как стала ставить свечи пред иконой, вдруг подошел к ней инок незнакомый с лицом, куколем закрытым, и вроде бы хотел поправить свечу, но на самом деле незаметно дотронулся до руки ее. Вздрогнула Симонис, ибо не ждала такого, но тут поднял инок голову, и увидала она глаза его… «Выйду я через заднюю дверь храма, — молвил тихо Стефан. — Выходи за мной немного погодя. Пройдешь по дорожке сад, за ним ограда храма, а в ней калитка открытая. Ступай туда, не сворачивай с дорожки и выйдешь к дому. Там буду я ждать тебя». Молвил так и отошел от нее, будто и не знаком вовсе.
И было все так, как сказал он. Вышел инок через заднюю дверь храма, следом и она вышла, прошла через сад, через калитку, и открылся пред ней другой сад, в глубине его — дом из камня белого, в нем дверь приоткрыта, а там… Там уже ждали ее, да так ждали, что и словами не опишешь, и фелонь иноческая уже валялась на полу, а следом полетели и богатые шелковые одежды. Подобен был королевич Стефан отцу своему — и лицом, и телом, и нравом, но сердце его было мягче, только сердце. Не пускал он коня своего вскачь по крутым холмам да во весь опор, не осаживал грубо на самой вершине. Плыли они по течению реки, широкой и спокойной, и не было у нее ни дна, ни берегов, и задавало дыхание его ритм песни, уже знакомой, но оттого не менее прекрасной. Дабы не выдала она их криком, закрывал он рот ей рукой, а она потом целовала ее. Самому же приходилось со всей силы стискивать зубы, ибо молчать не было сил.
Струилось сладкое вино по телам изможденным, капало на полотно белоснежное. Впадала Симонис в блаженное забытье, подобное сну, и не желала пробуждаться, лишь тонкие пальцы сами собой играли темными кудрями, рассыпавшимися по телу ее. И тот, кого желала она, лежал подле нее. Хуже пытки потом было очнуться, надеть на себя пышные одеяния свои и неслышно выскользнуть из дома навстречу бледной от страха кормилице, ибо ноги не слушались, а тот, кого оставляла она, падал на колени и покрывал поцелуями край платья ее в напрасной надежде задержать хоть на миг. Чудилось ей в этом что-то правильное, все так и должно было быть, но ослепленный чувствами разум не мог ни ставить вопросы, ни искать ответы на них.
Зачастила молодая королева в храм Богоматери Левишки. И говорили люди — до чего набожна жена у господаря нашего. Но шептались и об ином — что у молодой королевы два мужа, вместе возделывают они одно поле: утром отец пашет, а вечером сын сеет. Кот из дома — мыши в пляс. Как-то встретила Симонис в саду подле дворца Феодору, супругу Стефанову, хотела подойти к ней, сказать слово доброе — а та отшатнулась от нее, как от прокаженной. Не нужны ей были утешения от разлучницы подлой. Не надо, ох не надо было дочери базилевса ходить в дом из белого камня! Но ждали там ее дивные глаза, а спокойная прежде река в половодье вышла из берегов и не могла уже вернуться назад. Никогда не бывала на охоте дочь базилевса, потому и не знала, что по весне, когда олени начинают кричать в горах и покрывают самок своих, охотники берут их голыми руками. Не боялась она охотников. А судьба меж тем уже шла за ней по пятам.
Вернулся супротив ожидания из Болгарии господарь — ночью примчался, коня загнал, гонцов даже не выслал. И сразу в опочивальню королевскую. Предавалась в те поры Симонис сладким грезам да сновидениям греховным на ложе своем. Разбудил ее супруг, ласкать да баловать принялся — как обычно и даже сверх того. Закрыла она глаза и представила, что с ней не муж ее, а тот, другой. И так, видать, хорошо это у ней вышло, что господарь чуть не избезумился от радости великой, ибо жена в кои веки ответила на ласки его. Так измучил он ее, просто сил нет, и не отпускал долго. Уже обедню бьют, уже давно ждут Симонис в доме из белого камня — а не выпускает господарь ее из рук своих.
— Зашто одлазиш, душо моја! Остани још мало. Я так скучал по тебе.
Но спросила Симонис, поднимаясь да заплетая косу:
— Можно ли мне пойти в церковь, молитву сотворить?
— Зашто одлазиш, радост моја! Остани још мало. Подарки я привез тебе из Болгарии: венцы жемчужные, запястья золотые с каменьями драгоценными, шелка и бархат.
Но снова спросила Симонис:
— Можно ли мне пойти в церковь?
— Зашто одлазиш, срце моје! Остани још мало. Я наказал мастерам сотворить лик твой на стене храма. Как святая ты там стоишь. Давай прямо сейчас поедем туда, взглянем на работу.
— Можно ли мне идти? — взмолилась она.
— Иди, — был ответ, — кад си већ тако решила.
А и могла ли она не пойти? Жгли ее поцелуи того, имя которого не могла она произнести, не давали покоя ни днем ни ночью. Ходила она, говорила с людьми вокруг, смеялась — а на уме был он один. Даже на молитве думала о нем, будто живой вставал он перед ней, брал на руки и говорил, склоняя к ней лицо: «Пољуби ме, радост моја».
Пришла она в дом из белого камня, не могла не прийти. И опять подхватила ее река и унесла далеко-далеко, к морю, у которого родилась она и выросла, — к ласковому прибою, мраморным колоннам, увитым розами, и тихому рокоту волн. И тот, кто был желанен ей, опять был подле нее, прижимая к себе добычу свою. Когда-то при одной мысли о таком готова была она провалиться сквозь землю от стыда, а нынче сама звала его к себе и стремилась навстречу. Плескались волны в изможденные тела и усыпляли, усыпляли…
Тихо вошли охотники, без единого стука, как заходят к себе в дом. Было их много, в руках — оружие. Первым шел господарь, и таков был взгляд его, что стены, казалось, тают под ним струйками дыма и рассыпаются пеплом. Так смотрел господарь на врагов своих. Вскинулся Стефан — ан поздно, королевич, спохватился. Прежде думать надо было, когда псы охотничьи еще не обложили тебя, и головой думать, а не чем-то иным. Повалили королевича на пол юнаки отца его, даже за клинки свои схватиться он не успел, распластали да прижали к камню, заломили руки за спину, пошевелиться не может королевич.
Подступил господарь к юной супруге своей. Глянул на нее — будто испепелил.
— Хорошо жена моя веселится, — молвил он, да с усмешкою, а глаза-то холодные-холодные. — Хорошо мужа своего встречает, ублажает. А и муж сам виноват. Кому ж еще поучать жену, как надлежит ей вести себя, окромя него самого?
С такими словами поднял господарь Симонис за плечи да встряхнул — будто железными были пальцы его, оставляли они на нежной коже багровый след. Взял он рубашку ее за вырез, рванул — и разодрал до самого подола. Соскользнула рубашка на пол полотнищем шелковым, и вот он, ангел, нагой, простоволосый, стоит пред всеми, и каждый вправе швырнуть в него камень. И будто сияет тело белое, прилюдно напоказ выставленное, как товар дорогой. Остолбенела Симонис от стыда и ужаса. Прежде следовало думать про то, королева, а нынче — терпи.
Зарычал Стефан, как дикий зверь, заворочался на полу, но что мог он супротив отца да с руками скрученными? И кому, как не мужу законному, в церкви венчанному, учить жену, как вести ей себя? Бросил господарь ее лицом на ложе, что хранило еще на себе следы утех греховных, намотал на руку себе волосы ее длинные да крепко научил всему, что жена честная знать должна. На глазах людей научил, дабы видели все, что не прощают господари сербские измены. И как мужа своего любить порядочной жене надлежит, научил, и как блюсти себя, и как семью свою не бесчестить. Зажмурила Симонис глаза, дабы не видеть ничего, но боль и стыд были таковы, что предпочла бы она умереть, нежели так. Не было еще во всей империи ромейской такого позора, чтобы багрянорожденную дочь базилевса поймали, как приблудную сучку под кобелем, и чтоб муж ее, достославный король, учил ее уму-разуму через то самое место, коим и грешила она, да еще и на глазах у людей.
Но знать не могла дочь базилевса, что самое страшное еще впереди. Не помнила она, как оставил тело ее господарь в покое и обратился к сыну своему, что бился в руках юнаков дюжих, как пойманная в силки дичь. Настал и его черед. Что, королевич, отца хотел обмануть? Стар твой отец — но не слаб. И не слеп. И не выжил из ума покамест. Хотел ты, королевич, престол забрать у отца своего, обидой преисполнившись, — не зря в Зету послы от Драгутина да от короля венгерского зачастили. Хотел ты и жену молодую забрать у отца своего — зачем, мол, ему, старому, жена такая, мне она нужнее. Как вор последний ты вел себя, не как сын.
Но не подумал ты, королевич, что обманывает тебя Драгутин, против отца настраивает, что замыслил он поссорить вас, дабы поубивали вы друг друга, а сын его правил бы Сербией и привел ее через это в веру латинскую. Да и запамятовал ты, что крепко усвоил Милутин урок, братом преподнесенный, и про смерть отца своего от руки Драгутиновой не забыл он — как же, забудешь такое! Следил он за тобой, королевич, через перекупленных людей твоих же, и в Зете, и в Призрене. Но какая ж весть «добрая» была для господаря, когда поведали ему, что вместо тайных посланцев венгерских видели с тобой королеву молодую! Никогда б не решился ты на грех такой, супротив отца идти — да тут бес-то и попутал. И за то будет тебе наказание суровое, но справедливое.
Выхватил господарь кинжал из-за пояса — острый кинжал, с золотой рукоятью, гранатами усыпанной. Вскрикнула Симонис, ибо открылось ей, что сейчас свершится. Наказал король юнакам поднять сына его да крепко держать, а сам потянул ему голову назад, за волосы схватившись. Встретились взглядами отец и сын, будто скрестили клинки.
— Должен я убить тебя по законам страны этой за измену.
— Так убивай, ползать на коленях пред тобой не буду.
— Но я не сделаю этого. Не будет смерть сына моего на мне.
— Отчего же? Давай! Все равно не отец ты мне боле! Не порешишь меня сейчас — убью тебя потом!
— Ах, тако значи?! Незахвално штене! Ево ти, шта си тражио!
Ужасен был господарь в гневе. Зажатый в руке, блеснул кинжал. Рванулась Симонис, схватила за руку мужа своего, как научала невесток своих королева Елена, но отшвырнул ее господарь. Не так-то просто было заставить его свернуть с пути. Ежели что решал, так оно и было. Нашло острие кинжала цель свою, вошло в плоть живую и сделало ее мертвой. Вырезал господарь глаза сыну своему и бросил их на пол. Ослепил господарь своего сына.
И таков был ужас от деяния сего, что сознание милосердно оставило Симонис. Слыхала она только, будто сквозь сон, как страшно кричал Стефан: «Ви сте сви слепи! Слепи сте!» — а потом упал, заливая кровью все вокруг, и вместо глаз у него зияла пустота. Рыдал над ним отец его: «Шта учиних ја? Ја их убих обоје!» А с рук его стекало… нет, не вино стекало, кровь сына его. Хотел господарь наложить на себя руки, да юнаки вырвали у него кинжал окровавленный. Еще вчера ясно сияло солнце, а ныне погрузилось все во мрак непроглядный.
Так вновь страшное проклятие пало на головы Неманичей. Собрался было сын поднять руку на отца — а отец в ответ все равно что убил сына. Бес попутал обоих, гнев ослепил. Погрузилось королевство Сербское во тьму, налетели на него стервятники со всех сторон, прослышали, трупоеды подлые, о поживе знатной.
С севера идет на Призрен немалое воинство. Во главе его Драгутин, несут его на носилках, а подле едет сын его Владислав, мнящий себя уже хозяином престола сербского — даром что пировали недавно в чертогах королевских с Милутином и клялись ему в дружбе вечной. Сбежал Владислав из войска Милутинова, что стояло в Болгарии, пользуясь отлучкой господаревой. Радовался Драгутин, что удалось ему так лихо рассорить господаря с сыном и что, ослепив его, лишился Милутин наследника, и все, что сделал он за эти годы, прахом пропадет, ибо рано или поздно умрет господарь (а ежели не захочет, так можно и помочь ему в том), а на престол взойдет ветвь Драгутинова. А еще рад он был, что удалось ему сие без особых потерь для себя. Всего-то приплатил людям Стефана за то, чтоб донесли они до Милутина правду истинную, не придуманную, с кем это сын его время свое так весело проводит.
И венгры с ними идут, под началом воевод венгерских. И не просто так идут, а попов латинских при них во множестве. Хотят они, знамо дело, утвердить веру свою в землях сербских. Давно, давно уж венгерский король заключил тайный сговор с папой супротив Милутина, как прозвали они его, «короля-схизматика». И примкнули к ним открыто бан хорватский Младен и герцог Филипп Торрентский, коего папа хотел посадить на престол базилевсов в Константинополе, свергнув оттуда законного владыку ромеев, а такоже иные правители земель окрестных. Старой была вражда папы и сербского короля-схизматика, глубоки были их чувства друг к другу. Каждый год подсылали из Рима к Милутину отравителей, а и тот отвечал взаимностью: с боем взял у правителей латинских все Приморье с главным его городом — Рагузой, да и мало того что взял, а и сумел сделать иудеям тамошним, что весь торг держали, такие предложения, от коих не смогли те отказаться. Потекло золото в казну сербскую, довольны были и иудеи, один папа с носом остался. Тут и не так озлиться можно! Нынче же повод припомнить все и представился. Несдобровать на сей раз королю-схизматику.
И с востока идет на Призрен большое воинство. Во главе его Смилеч, царь болгарский, надумавший оторвать себе кусок державы сербской, который Драгутин с венграми не проглотят, — даром что недавно пировал в чертогах королевских с Милутином и клялся ему в дружбе вечной. А и болгары с ним идут, под началом воевод болгарских. Обратил царь на пользу себе то, что войско сербское в Болгарии стоит, без предводителя своего.
А и с юга идет на Призрен тоже воинство немалое. Во главе орды Тохта-хан выступает, наследник Ногая. Этот хоть не пировал с Милутином и не клялся ему ни в чем, — враг обычный, каких тьмы, да и дело у него до сербского господаря обычное, кровное. Татары с ним идут, под началом воевод татарских.
Гроза страшная движется на Сербию. Учиняют все три воинства разорение землям сербским. Кинулись юнаки да бояре во все стороны, а что делать — не ведают. Все воеводы сербские с войском, в Болгарии пребывают. Королева-мать лежит — немочь в ней старческая, того и гляди помрет. Молодая королева тоже лежит, в беспамятстве бредит, жар ее сковал. Королевич, опора и надежа господарства, в темнице, в цепи закован, как бунтовщик, и сочится кровь из глазниц его пустых на плиты каменные. Да и какая польза от слепого на поле брани? А сам господарь затворился в монастыре Михаила Архангела, что недалече от города, сидит на хлебе и воде, никуда из кельи не выходит, грехи замаливает, к постригу готовится, да не просто к постригу, а к схиме. Только было к нему юнаки сунулись — выгнал он их взашей, да так выгнал, что обратно не воротишься. Кричал им вослед грозно: «Ако још неког спазим, сам ћу га обесити!» Не привыкли юнаки к ослушанию, так и вернулись ни с чем из обители. А беда меж тем все ближе.
И тогда встала королева Елена с одра своего, оперлась на посох и пошла к сыну, в монастырь Михаила Архангела. Неблизок путь туда, тяжко ей идти. Пытались остановить ее царедворцы, хотели взять на носилки — но отмахнулась она от них. Весь день шла королева, до самого вечера, дабы видеть сына. Вошла к нему в келью и вопросила строго:
— Что это ты надумал, сын мой? Королевство свое оставил воронью на пир?
— Не могу я так больше. Мочи нет. Брат спит и видит, как убить меня. Жена, которую любил я больше жизни, изменила и опозорила. Сын родной руку на меня поднял. Душа болит. Убил я его, почитай. Нет мне прощения, и жить мне незачем более.
Но ответствовала старая королева:
— Ты — великий господарь, сын мой, не девица какая, не тебе плакаться о бедствиях, кои не новы под луной. Встань же, защити свой народ. А судит всех потом пусть сам Господь. За сына и жену может Он простить — за народ никогда!
И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, потребно кому-то выйти один на один со злом — древним, как сам род человеческий. В тот миг и решится все. Так было во все века, так случилось и ныне. И такая сила была в словах матери, что встал Милутин, вышел из кельи своей да выехал навстречу врагам. Только холодная сталь могла решить спор Неманичей. А кому, как не господарю, брать удар на себя? Королева же старая вскорости слегла и преставилась, слишком дорого далась ей дорога в обитель. Но главное дело свое сделала она.
Обо всем этом узнала Симонис после, когда в себя пришла. А тогда лежала она, разметавшись в бреду, и бормотала что-то по-ромейски — не могли служанки разобрать что. Про какие-то проклятия говорила. И уже судачили в народе, что через порченую дочь базилевсову проник нечистый в семью королевскую да натворил там делов столько, что за сотню лет не разгребешь.
Как-то в ночь очнулась Симонис от бреда своего и узрела, что подле ложа ее стоит старец — тот самый, что уж являлся к ней однажды, после того как ходила она к гадалке. Пожив с людьми, не боялась она боле призраков. Хоть и не рассмотрела она его тогда, а узнала сразу, даже в слабом мерцании светилен. И почудилось ей в нем что-то знакомое, уже виденное много раз, но что — не могла она припомнить. Сверток держал в руках ночной пришелец.
— Вот, принес я то, что нужно тебе, — промолвил он.
— Разве заслужила я дары? — спросила она, и слаб был голос ее. — Я, навлекшая проклятие на головы тех, кого люблю.
— Каждому даю я то, что жаждет он.
— А ежели недостойны люди даров твоих?
— У недостойных я заберу их потом, — был ответ.
Священный трепет овладел дочерью базилевса. Хотела она было отказаться от дара, но шагнул уж к ней старец да раскрыл сверток свой. И увидала Симонис — лежал на белом полотне младенец, мальчик, совсем еще крохотный, шевелил ручками и ножками, улыбался и тут вдруг повернул головку и глянул на нее…
О, эти глаза нельзя было не узнать! Знала она уже каждый их взгляд, каждый оттенок. Когда они злились, то становились совсем темными, почти черными, острыми, как клинки, и холодными, подобно снеговым вершинам здешних гор. Когда же было им хорошо, делались они карими и мягкими, будто бархатными, гладили ее, ласкали и никогда не отпускали. Боль сочилась из них раскаленным железом, радость — миррой и елеем. Она уже простилась с этими глазами навеки, — нет их более, кровью все поистекли, — а тут они снова явились к ней, будто спрашивая: «Что же ты? Так и не примешь дар? Не захочешь дать нам жизни?» Протянул старец младенца Симонис, взяла та его в руки дрожащие, ибо боялась она уронить дар, посмотрела на него — и лишилась чувств.
Как вышла молодая королева из небытия, сказалась она больной и покоев своих не покидала, разве что в сад выходила порой. Но только ей ведомо было, в чем истинная причина хворей ее. А спустя четыре месяца стали шептаться сперва во дворце, а потом и в народе, что понесла королева, хотя впору ей самой еще в игрушки играться.
Долгой была та зима, холодной да снежной. Глядела Симонис на засыпанные снегом горы за окном, куталась в меха и грустила. Не могла она, выросшая в теплой Греции, никак привыкнуть к зимам здешним. И дня не проходило, чтобы, вглядываясь в белую пелену, не думала она о тех двоих, дорогих ей. Один лежал, закованный в цепи, ослепленный, на хладных камнях, жизнь едва теплилась в нем. Другой скакал навстречу буре, в тяжких доспехах, под чужими стрелами и копьями, и скрещивал меч свой с мечом врага, а снег заметал следы коня его. И не ведала молодая королева, кто из них отец ребенка, носимого ею во чреве. А в народе говорили уже: вместе господарь с сыном своим возделывали поле, вместе пахали, вместе сеяли, и вот пришло время жатвы — как делить им урожай? Отписали про то царедворцы господарю, что при войске своем находился, но ответа от него не было.
Со страхом смотрела Симонис на то, как рос живот ее, но вспоминала старца ночного, и покидала ее тревога. Не доставлял ей ребенок никаких мучений, коими пугали ее другие женщины. Боялась она только, что живот вон как велик и тяжел и еще больше будет — а она росту малого, тонка и слаба, как выйти ему из чрева? Боялась она родов предстоящих, потому и отписала послание матери своей с просьбой о помощи — во всем большом королевстве Сербском не с кем ей было и словом перемолвиться, не то что совета спросить. И забеспокоилась базилисса, упросила отца отправить к дочери лучшего лекаря ромейского, какой только был, ибо известно ей было, что умерли родами уже две жены Милутиновы.
К концу зимы, когда близились сроки разрешиться от бремени, пришли наконец в Призрен добрые вести. Большие сражения случились вдали от столицы, и не нашлось пока еще тех воинов, что смогли бы одолеть в бою короля сербского. Сильна была покамест рука его и тверд дух. Говорят, ангелы помогали ему на поле брани. Или так зол был господарь на врагов своих, что сам черт был на его стороне? Кто знает? Но одолел он всех, кого хотел.
Стал господарь сербский совсем суров — а и прежде не был мягок. Ударил он попервоначалу болгарам в подбрюшье мягкое, и показались им после сего даже деяния татар шалостями отроков из хора церковного. В спешке отошло войско болгарское из разоряемой Сербии и приняло бой открытый. Но не Смилечу тягаться было с Милутином, пусть и войска у того меньше было. А и бывал еще король сербский вероломен — с теми, кого считал достойными обращения такого. В сражении ударил в спину царю болгарскому родич его, владетельный князь Шишман, и не за просто так ударил — обещал ему Милутин болгарский престол в случае победы и сдержал слово свое. Когда же сшиблись два войска, своей рукой господарь убил царя болгарского в честной схватке — вышиб из седла буздованом, да так удачно, что тот как упал под копыта, так сразу и преставился. Узрев, что есть в Сербии господарь, разбегаться стали болгары, пощады запросили. Вспомнили, что недавно скрепили они с Милутином договор о дружбе вечной — и как прежде-то позабыли? Хорошенько потрепал Милутин болгар, как лиса в курятнике похозяйничал в пределах их, взял золота прилично да земель немало отхватил.
С воинством Драгутиновым да с венграми тоже драться пришлось. Хороши были стрелки у короля венгерского — лучше не найти. Мелкую птицу били влет со ста шагов. Но не токмо на них оттачивали они мастерство свое, а и на распятиях, стреляя по ним издалека, ибо было среди них поверье, будто попавшему в распятие бесовская меткость дается врагом рода человечьего. Знали про то попы латинские, да только делали вид, что не знают. И летали стрелы да болты тучей над полем брани. Целились стрелки венгерские в высокого черного всадника, что несся сквозь сечу, многим потребна была смерть его, щедро она награждалась. Но ни одна стрела не причинила вреда королю-схизматику — коня убивало под ним, было дело, клевали болты кольчугу господареву, ломались об нее, иные даже и дорожку находили в сочленениях да впивались в тело, но глубоких ран не нанесли они королю. Оставался он по-прежнему в седле, а про раны знали только ближние юнаки да молчали про то. «Припази се ти, господару», — говорили ему воеводы, подводя другого коня. «До ђавола!» — был на то ответ, и гнал опять на поле коня своего Милутин.
Узрев, что есть в Сербии господарь, не делся никуда супротив ожиданий, разбегаться стали венгры, пощады запросили. Вспомнили, что недавно заключили они с Милутином договор о дружбе вечной — и как прежде-то позабыли? И многие из воинов, что не побежали сразу, пали потом в сражении. Разил их король сербский мечом своим без счета, ибо был гнев его безграничен. Драгутина же, родного брата своего, поразил господарь сербский кинжалом — не любил перекладывать он грех на других, на себя брал всегда. А прежде заставил короля Сремского подписать отречение от притязаний своих на престол сербский — и за себя, и за потомство свое. Об одном только просил господаря брат его — не за себя, за сына своего Владислава. Просил он не убивать того и не калечить, хотя не имел на то права, ибо Стефану не было пощады во время оно от дяди его. И обещал ему Милутин исполнить просьбу его. Разменялись короли сыновьями.
Так снова свершилось проклятие Неманичей. Брат поднял руку на брата, за что братом и был умерщвлен. Владислав, Драгутинов сын, собрался было бежать от гнева Милутинова к венграм под крылышко, да изловили его юнаки и хотели было убить. Однако ж пощадил господарь племянника своего, не тронул — обещание ли свое исполнял, проклятия ли убоялся? Заточили Владислава в дальнем замке — туда ему и дорога. У венгров же отобраны были все земли их до Дуная, что называли ромеи Стримоном, а крепость невеликая под названием Београд стала заставой пограничной. Венгерский же король с остатками войска своего ушел в Венгрию, цел и невредим, но так велик был урон, нанесенный ему сербами, что очень скоро скончался венгерский король в муках душевных, а с ним пресекся и род Арпадов.
Тохта-хан же, видя, что легкой поживы из королевства Сербского на сей раз не выйдет, отогнал орду свою на восток и предпочел побыстрее заключить мир с королем Милутином. Злобу же свою обрушил он на ромеев, ибо не могла орда уйти просто так, ни с чем, не пограбив и не поубивав вдоволь.
В разгар дел венгерских, когда войско уже двигалось к Дунаю, а господарь был в седле, принесли ему письмо из Призрена. Сорвал он печать, даже не сняв перчаток, да прочел. Потемнели и так темные глаза его. Затрубили рога. Возвращался господарь в столицу свою, воинству же его надлежало довершить начатое, выдворить всех инородцев за новые пределы королевства, попутно наказав каждого сотого из них и отобрав все, что не было еще отобрано. Войско же венгерское повелел господарь преследовать, но не зверствовать при том, а отставших и раненых, ежели они не вредили, брать в плен. Только стрелков в плен не брали сербы — по наказу господареву.
Муками адовыми стали роды для дочери базилевсовой. Боль эту нельзя было описать словами ни на одном из известных ей языков. Но вот, рожала она уже день, второй, третий начался, совсем измучилась, ослабла так, что не могла голову поднять, схватки то начинались с нечеловеческой силою, то прекращались, воды уже отошли — а ребенка все не было. Кричала Симонис так, что, казалось, на том конце Призрена слышно, губы в кровь разодрала — но никто не мог помочь ей. Бурой стала перина под ней от крови. То был ее путь, и некому было пройти его вместо нее. Терпи, королева.
Сновали вокруг повитухи с полотенцами окровавленными. Сквозь боль и мрак доносились до Симонис голоса их: «Она не родит… Недолго уж ей осталось, бедняжке, скоро отмучается… Кровь, много крови… Ребенок слишком большой, не выйдет сам… Бледная какая, ни кровинки в лице… Да она ж сама ребенок, чего вы хотите… Вот уже третий день… И угораздило же господаря взять в жены эту дохлую гречанку, своих, что ли, мало… Добрая баба родила бы ему десятерых сыновей, а эта помрет… С такими бедрами надо было сразу в монастырь идти… Пора, надо кончать, потом уж поздно будет… Кого оставлять — мать или дитя… Где господарь… Пускай он решает».
Прежде осерчала б Симонис, услыхав слова такие, но тут вдруг младенец так сильно повернулся в ней, что испустила она вопль, который мог бы поднять и мертвого. И не ведала она, что за стеной сидит господарь, муж ее, и слезы катятся по щекам его, как у ребенка, ибо надо ему сделать выбор, коего сделать он не в силах, а время на исходе. Никогда не плакал он и не молился так, хотя многое повидал на веку своем. Даже когда понял, что сына почитай что убил, а тут… Говорил же когда-то: «Ја сам краљ, на мени је одлука»? И стало так. Ты господарь, тебе и решать. Что ж, не хочешь? А и переложить-то ведь не на кого.
И не ведала она, что где-то там, далеко, за толстыми стенами, закованный в цепи, тот, другой, чье имя теперь нельзя было произносить и кто навеки поселился в сердце ее, тоже плакал, только вместо слез текла по щекам его кровь и падала на хладные камни.
Но путь дочери базилевса был прям, не было в нем извилин, а потому не пришлось выбирать господарю. Едва открыл он рот, дабы огласить решение свое, как подоспела подмога. Вовремя же приехал лекарь, посланный базилиссой Ириной. Немного задержался — и лишился бы базилевс дочери своей, а король сербский — жены и сына. Как никто другой, владели лекари ромейские мастерством своим. Ведомы были им такие секреты врачевания, о коих в других краях даже и не помышляли. Много знаний накопила великая империя, многое сохранила до сих пор.
Разложил лекарь на столе инструменты свои, только что не бесовские, да скляницы всякие — охнули повитухи, но перечить не посмели. То, что сделал далее сей лекарь, нельзя было описать ни на языке ромеев, ни на языке сербов. Взял он лезвие, тонкое и острое, из обсидиана выточенное, и рассек живот роженице. Ахнули повитухи — но перечить было уже поздно, да лекарь их и не слушал. Рассек он живот — и вынул ребенка прямо оттуда. Симонис прежде дали испить какой-то горький настой, обкурили чем-то да обмазали весь живот смолой бурой и пахучей, отчего перестала мучить ее сильная боль и смотрела она на все будто со стороны. Вот лекарь извлек из нее измазанный в крови комок плоти. Вот перерезал пуповину, встряхнул… Крик огласил покои королевские. Пришел в мир еще один Неманич.
Никто не смог удержать господаря. Ворвался он в покой, подхватил омытого водой младенца из рук повитухи. Подхватил, глянул на него — и застыл. Видела это Симонис, пока сознание не оставило ее, ибо муки ее покамест не закончились. Видела — и дрожь пробежала по телу ее. Вправе был господарь отказаться от младенца сего, ибо отец его не известен никому, а ежели вспомнить день, в какой зачат он был… Но тут потеплели глаза господаря — впервые за долгое время. И вместо хладной тьмы оттуда вновь заструился сладкий нектар. Повелел господарь бить во все колокола и готовить празднество великое. Сам же вышел на балкон и поднял младенца, увернутого в белое полотно, пред толпой, собравшейся возле дворца. Встретила толпа его криком, от которого, по обыкновению, небо должно было пасть на землю. Властно подъял Милутин десницу свою — и смолкло все.
— Народе мој! — крикнул он, и глас его прогремел над площадью. — Радуј се и захвали Господу, за величанствени догаћај! Родио се Немањић!
И снова завопила толпа, вздымая над головами все, что было под рукой. Зазвонили колокола на всех церквах. Пронзил лекарь иглой чрево Симонис, и лишилась она чувств. Услыхала только, как чужой голос тихо, но властно сказал:
— Иди по пути своему прямо. Будет тебе за то награда. Но детей ты больше не родишь.
Выжила Симонис. Выжил сын ее. Вымолил их господарь. Продолжился род Неманичей. Не пресекся. Осталось на нем его проклятие.
Через год в Призрене при большом стечении народа окрестил архиепископ Никодим сына короля сербов Стефана Уроша Милутина и супруги его Симониды Палеологини. Нарекли его именем Константин, в честь основателя великой империи ромеев. А сперва полетело в Константинополь письмо, запечатанное сербским крестом, где изложено было все так, как оно было. Под конец же писал господарь тестю, что намерен признать сына как своего собственного и никогда никому в вину то не поставит. И наследовать этому отпрыску лозы Неманичей, когда возмужает, сербский престол, а воспитать его хочет господарь не только в сербских, но и в ромейских обычаях. Но и от базилевса ждал господарь услуги — принять сына его Стефана под попечение свое, ибо господарь не враг чаду своему, хоть и проявило оно непочтительность сыновнюю. Просил Милутин заключить Стефана в монастырь Пантократора, что близ Константинополя, со всем его семейством — женой, сыном и дочерью, и чтоб не чинили им никаких неудобств, но не дозволяли общаться ни с кем, окромя иноков обители оной.
Разгневался базилевс, как прознал все подробности появления наследника в доме Неманичей. Дочитал он письмо да опустился на трон. Не было таких слов бранных, коими не называл бы император Андроник дочь свою. Как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! Быть на престоле сербском господарю, в коем течет кровь Палеологов, и прирастет империя великая, но дряхлая, молодым сильным побегом. И вот — угораздило глупую дочь его в тот самый миг изображать из себя девку уличную. Чуть не порушила все, окаянная. Связали себя навеки сербы с Византией и с верой православной. Да так связали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны. Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть великой империи и веры в душу свою. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
Женскую же половину дворцов влахернских мало что не затопило — слезами, пролитыми по отроковице заблудшей, высшей волей заброшенной на доску шахматную, да не простую, а ту, где решались судьбы целых народов.
И пришел в Призрен ответ, двуглавым орлом запечатанный. Благословляли базилевс и базилисса внука своего. Ослепленный же королевич тайно, под покровом ночи, вывезен был на юг, в Солунь. Там соединился он с несчастным семейством своим — женой да двумя детьми малыми. Посадили их на корабль ромейский, и уже очень скоро захлопнулись за ними кованые врата обители Пантократора. Что сделано, то сделано. По воле Господней ли, по человечьему ли произволу, но стало так. И ничего уже нельзя было изменить. Тяжела рука Неманичей, но еще тяжелее — проклятие их.
* * *
Годы прошли — нет, пролетели. Константин уже бегал резво по палатам королевским, а для Симонис случилось все будто вчера. Долго не приходил к ней в опочивальню господарь, и не притронулся бы он к ней более, кабы сама она к нему не пришла однажды, отчего возрадовалось сердце господаря. На животе ее отныне был страшный шрам, коего сама она боялась. Украшают шрамы мужчин, взять хотя бы Милутина того же, но не женщин, нет, женщин они уродуют. Однако же господарь шрама не убоялся и не раз прикасался к нему губами с нежностью, ему не свойственной. Оба они теперь были мечены проклятием. И была окружена Симонис тем же почетом, что и прежде. Кресло ее было подле трона королевского, и восседала она на советах, когда хотела того. Кланялись ей, как и подобает кланяться королеве, и без счету дарил ей супруг дары богатые.
Сам же он почти не изменился — все так же твердо сидел в седле, строен был почти по-юношески и легок на подъем. Был он прежним Милутином — жадным до жизни и сметающим на пути своем все преграды. Только волосы стали совсем белыми, белее снега, да морщины на челе глубже залегли. Симонис одна и знала, во что стало господарю проклятие и сколькими годами жизни заплатил он за него. И новые шрамы на теле его видала тоже она одна. Но всегда теплели глаза господаря и разглаживались морщины, едва видел он, как жена его прикладывает сына своего к груди.
На родине дочери базилевса принято было после родов туго утягивать грудь полотном и брать в дом кормилиц, но не знали сербы обычая такого, сами матери кормили детей своих. И хотя самого молока у Симонис было меньше, нежели разговоров о нем, такое неизъяснимое удовольствие доставляло ей кормление сына, что с радостью она уделяла ему немало сил. В ту пору ей все время хотелось спать — и днем и ночью, ибо с рождением ребенка смешалось все в доме королевском. И так умаивалась она за день, что путалась порой в самом простом, а просыпаясь посреди ночи, когда прибывало молоко, порой не знала уже, кто подле груди ее, избавляя ее от мучений, — сын или муж.
Крупен был отпрыск славного рода и жаден до всего, подобно предкам своим. Грудь высасывал в один присест (кормилиц все же пришлось звать), крик его раздавался по всей округе, а уж бегал по дворцу да крушил утварь ценную каждый божий день, не могли няньки с ним совладать. И наполняли проделки наследника сердце господаря радостью великой. Детям семьи этой полагалось давать все, что хотели они, притом немедленно — лишь тогда росли они истыми Неманичами.
Одно только омрачало жизнь королевы сербской — где-то там, на родине ее, заживо погребенный, томился в монастыре тот, кто никогда более не увидит света, хотя и достоин он был совсем иного жребия. Виновата была она пред ним, да так виновата, что по гроб жизни не расплатиться. Не стала любовь к нему меньше за эти годы — она просто ушла в глубь сердца и затаилась там. Ангелоподобное дитя, волею судьбы заброшенное на доску, где решаются судьбы целых народов… Кому было дело до глубин сердца ее?
Послание с двуглавым орлом на печати нарушило покой семейства королевского. Расчесывала Симонис темные кудри сына своего гребнем черепаховым, любовался на то господарь, когда поднесли ей письмо от базилевса, — но почему боялась она прочесть его? Сердце не зря упреждало ее. Писал отец, что тяжко больна мать Симонис, базилисса Ирина, и что просит он дочь свою без промедления прибыть в Константинополь, раз дело такое. Долго смотрел господарь то на письмо, то на жену свою, всю в слезах, и молвил: «Иди. Био бих грех да те не пустим». Мать его умерла, когда был он далеко, в Болгарии. И не забыла Симонис, чья вина была в том, и заплакала от того еще сильнее. Обнял ее господарь и поцеловал: «Иди, срце моје».
В Солуни вновь увидала она море. Как же скучала она по нему! Море несло ее к умиравшей матери и к тому, чьи глаза уже не посмотрят на нее так, как когда-то под сияющими сводами дворцов влахернских. Слыхала Симонис, что умерла в заточении дочь Стефана, совсем еще ребенок, а потом от горя слегла и отдала Богу душу жена. Во что бы то ни стало должна была она видеть его, говорить с ним. Ничто не могло помешать ей, не должно было. Мог ли муж ее не знать об этом? Почему тогда пустил?
Дул ветер в паруса исправно, и вот уж в дымке показался Великий Город — как гора белая над гладью морской, со сверкающими на солнце куполами. Тоска по дому донимала Симонис — уж скорее бы добрались. Порт, улицы городские, парк с цветущими розами, бесконечные лестницы да террасы… Вот он, дом родной! Только невесело встречает — при смерти базилисса Ирина. Еще недавно вроде здорова была, но злая хворь за полгода сделала из женщины в расцвете сил едва ли не старуху. Закрыты все окна, задвинуты занавеси, в полутемной духоте лекари, сиделки да запах эликсиров. И мать, с иссохшейся темной кожей и ввалившимися глазами, лежащая на горе подушек. Матушка! Как же ты так?
— Не плачь, доченька. Это всех ждет — кого раньше, кого позже.
— Не уходи, матушка! Не оставляй нас!
— Я должна. Зовут меня. Но я не могла уйти, пока не увижу тебя. Виновата я пред тобой, грех на мне. Покуда не облегчу души, не знать мне покоя.
— Да что ты, матушка, Бог с тобой!
— Грех на мне, ибо сломали мы жизнь тебе, загубили, согласились отдать тебя за старика этого…
— Да не старик он вовсе, матушка! И не так все… Отличен мир за стенами городскими от того, что думаем мы о нем.
— Молю, дай закончить! Тяжко мне, а отец не скажет тебе этого. Накануне того дня, как отправили мы письмо с благословением вашего брака, ночью явился отцу твоему некий муж в одеждах светящихся. Решил он, что это святой, но не признал его. На одной руке у явившегося сидел орел о двух головах, и было на них две короны — императорская и королевская, а в другой руке держал он крест. И сказал сей муж отцу твоему: «Ежели хочешь, чтобы два объединились в одно, дабы вера истинная шла повсюду, не встречая преград, так пусть будет и твой путь прям. Не тщись изменить то, что свершилось уже». Тогда отец твой согласился на ваш брак, и я вслед за ним. Сделали мы тебя несчастной, отдали на растерзание зверям…
— Матушка, да что вы такое говорите? Все звери, что терзают нас, сидят внутри нас самих. Нет вины вашей предо мной…
— Так ты прощаешь меня?
Кивнула Симонис. Откинулась базилисса на подушки, закрыла глаза. Набежали лекаря да сиделки, оттеснили Симонис от одра материнского. Невесело встретил дочь базилевса дом родной. Вместо веселого смеха во дворце — тишина, прерываемая плачем. Вместо песен — молчание. Вместо объятий да поцелуев — сжатые добела губы. Вместо аромата роз — запах ладана.
Ввечеру собралось все большое семейство Палеологов с базилевсом у постели умиравшей императрицы. Со всех концов света приехали дети и внуки, братья и сестры, племянники и племянницы. Ярко горели светильники, читали молитвы святые отцы, дым поднимался из кадильниц. Все были в тот вечер у постели императрицы, кроме любимой дочери ее. Не сразу приметил базилевс ее отсутствие, а как приметил, смекнул, что нечисто дело, да послал на поиски беглянки сына своего Михаила.
Но была она уже далеко, опять кормилица подсобляла ей, как могла, — раздобыла для них обеих одеяния инокинь, в обитель-то по-иному никак не пробраться, нашла и носилки простые, дабы не привлекать им внимания к персонам своим. Так и отбыли дочь базилевса с кормилицей ее к монастырю Пантократора. Болело сердце у Симонис, мать на одре смертном оставляла она за спиной, но в другой раз не покинет она дворец незамеченной, а не ехать она не могла.
Много народа на улицах Великого Города — даром что вечер. Факелы горят повсюду, двери и окна в корчмах распахнуты, гуляет там народ, веселится, льются рекой напитки хмельные. Из бань смех женский да песни срамные доносятся. Люди толпами бродят, много среди них вином упившихся да под ногами на мостовой лежащих, циркачи кругом вертятся да девки уличные. И нищие толпами. А еще приметила Симонис на улицах немало воинов-латинян вида подозрительного — наемники это были, нанятые базилевсом на Западе, дабы отразить очередное нашествие магометанское. Дивилась молодая королева сербская: в Призрене такого за все годы, что жила она там, не видала — ни пьяных, ни нищих, ни циркачей этих, что больше походили на воров. Да и прежде за городом своим родным такого она не помнила. Неужто так быстро все изменилось? Хотела уж было Симонис задвинуть занавесь полога, как нищенка какая-то вцепилась ей в руку и не отпускает. Выдернула Симонис руку свою — а та как закричит:
— Узнала я тебя, багрянорожденная! Нешто ты меня не помнишь?
Волосы у Симонис зашевелились от ужаса, что узнают ее сейчас и вернут во дворец. Кинула кормилица нищенке золотую монету — на, мол, отстань от нас. Та сперва опробовала монету на зуб, а потом рассмеялась громко. И тогда узнала ее Симонис — была это та самая гадалка из Студиона, что нагадала ей несчастливую судьбу. И про проклятие Неманичей от нее первой узнала дочь базилевса. Увидала глаза ее нищенка, смеяться перестала и глянула так, будто в душу влезла.
— Вот видишь, и ты меня признала, багрянорожденная, — промолвила гадалка. — А уж я тебя забыть-то не смогла: с тех пор как побывала ты в гостях у меня, все наперекосяк пошло. Я старая ведьма — так говорят люди, а ты — молодая, раз сглазила меня. Но я тоже не лыком шита. Не поведала я тебе тогда правды всей…
Вцепилась нищенка в носилки — не отдерешь. И вперед так с ней не двинешься. «Денег! Надо дать ей денег, чтоб отвязалась!» — зашептала кормилица в великом страхе и кинула нищенке еще монету. Та поймала ее и причмокнула губами.
— Хороший улов! Раз уж заплатили вы мне, я, пожалуй, и скажу то, что в тот раз недосказала…
Дабы не слышать ее, крикнула Симонис носильщикам бежать быстрее, но долетел-таки до ушей ее ненавистный голос в гомоне толпы:
— Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь его собой, спасение обретешь, а ежели камень кинешь — так получишь в ответ десять камней.
Темны были слова гадалки, темны и непонятны, хотя мнилось дочери базилевса, что единожды она уже слыхала их где-то.
Тихо было в обители Пантократора, тихо и благостно. Только запах ладана был еще сильнее, чем в покоях императрицы. Уж неизвестно, каким образом, но удалось кормилице подкупить нужного инока, и проникли они вместе с Симонис внутрь никем не замеченные. Затворник Стефан в те поры молился в храме — так сказал им инок, и поспешила она туда.
Темно было во храме, лампады еле теплились. Сперва почудилось Симонис, что пусто здесь, нет никого, но когда привыкли глаза ее к полутьме, увидала она человека, сидевшего на скамье. Это был он — тот, чье имя нельзя было произносить и к кому она стремилась так долго. Сильно изменился Стефан с того страшного дня, как разлучили их. Возмужал и шире стал в плечах, борода отросла. На глазах повязка — не мог он, ослепленный, отныне видеть ни ее, ни сам свет. Когда-то он падал пред ней ниц, теперь пришел ее черед.
— Вољени мој, дали ме чујеш? — молвила она тихо, опускаясь пред ним на колени и прижимаясь головой к ногам его. — То сам ја, Симонида.
Ничего не ответил Стефан, только руки его легли на голову ее, провели по покрывалу монашескому, по лицу, по губам. Вздох был ей ответом.
— Опрости ми, опрости! — спрятала Симонис лицо свое в складках его фелони, но поднял он его, взяв ладонями своими.
— Ах то си ти? Ти? Ти си ми дошла — или ја опет сањам?
— Ја сам, ја… Опрости ми, вољени, ако можеш.
— За что мне прощать тебя? Сотворил я грех великий, за это и было мне наказание. Я пред тобой виноват более…
Не нашлось у них более слов — ни на языке ромеев, ни на латыни, ни на сербском. Сидели, обнявшись крепко, дочь базилевса, а ныне — королева сербская, и королевич, а ныне — ослепленный изгнанник. Потянулась Симонис к глазницам Стефановым — но отпрянул тот, не хотел пугать ее. Однако же настояла она на своем, сняла повязку и коснулась руками страшных шрамов, следов проклятия родового, что остались на месте прекрасных некогда глаз, и прильнула к ним губами. От этого сотряслось все тело его, и глубоко вздохнул он, будто задыхался, но не от боли то стряслось, не от боли. И были они несчастнее всех людей в обеих державах и счастливее одновременно.
Возглас чей-то нарушил покой их. Вскинулась Симонис. Стоит пред ней отрок, виду изумленного и возмущенного. Что делает отрок сей в обители иноческой? Что нужно ему? Посмотрела она в глаза его — и обмерла. Глаза-то у отрока были те самые, глаза Неманичей. Был то сын Стефана, Душаном нарекли его при рождении. Насупился Душан и гневно выговорил с укором:
— Что ж ты, отец, с ней говоришь? Она ведьма! Тебя погубила и всех нас. Гони је одавде!
Сбежались на шум иноки, послали за игуменом. Ничего не оставалось дочери базилевса, как бежать из обители, коснувшись на прощание губами руки того, ради которого не убоялась она потерять честь свою, корону и жизнь заодно.
Но не ждало ее по возвращении во Влахерну ничего такого, что стоило бы попомнить словом добрым. Погрузился Великий Город в траур. Скончалась императрица Ирина, и не было в сей роковой час подле нее возлюбленной ее дочери. А на лестнице дворцовой, на пути к покоям женским ждал Симонис брат ее Михаил, лукавыми царедворцами окруженный. Улыбкой сияло круглое лицо его, и ничего хорошего не сулило это встреченным.
— Доброй ночи, возлюбленная сестра моя! — нарушил громкий глас Михаила тишину покоев базилевсовых. — Где была ты, ангел мой? Искали тебя все, обыскались. А уж мать так ждала, так ждала! Так и преставилась, не дав тебе благословения своего. А ты, как видно, в одеянии иноческом? К чему бы? Не в Христовы ль невесты ладишься? Неудивительно сие, с мужем-то таким да с полюбовником — один старый, другой слепой.
Ухмылки расплылись на лицах царедворцев при гнусных словах сих, уж эти-то знали все сплетни дворцовые. И не токмо слушали они их да пересказывали, но и от себя добавляли — про то, как дочь базилевса, а ныне королева сербская, наставляла рога мужу старому сперва с пасынком своим, а после — и вовсе со встречными-поперечными, коих немало в опочивальню к ней захаживало, и что назначала она свидания любовникам прямо в церкви, и дите свое нагуляла неизвестно от кого, и что, домой возвратясь, опять взялась за старое, даром что мать при смерти. И произносилось сие тайно, с ухмылками и завистью великой. Но не смели они сказать то в лицо дочери базилевса, только молчали да улыбались.
Но не ведали они, что давно уж она не дочь базилевса, ангел кроткий, а королева сербская, которая отпор даст почище мужа любого. Собрала она все силы свои да ответствовала братцу с улыбкой, яда преисполненной:
— О да, брат мой возлюбленный! Хотела б я постричься в инокини, ибо греховна жизнь мирская, дворцовая, и мнится мне — пришло время для забот о душе.
— Что ж ты, сестра моя любезная, ранее о душе-то своей не заботилась? — продолжал брат ее.
— Решимость моя не была неизменной, но росла она день ото дня — так же, как росла в глазах соплеменников моих доблесть брата моего. Еще вчера бежал он с поля битвы в страхе великом, только пятки сверкали — а ныне хватило у него смелости заговорить с сестрой своей.
А потом показала дочь базилевса рукой жест, от коего ромеи истинно поперхнулись. Побагровело лицо Михаила, тяжким стало дыхание его. Всем ведомо было, что бежал он, убоявшись, с поля брани, на коем воинство сербов и ромеев одолело татар, а хана их король Милутин ударил копьем в голову, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. И выказал тут сын базилевсов слабость свою, да еще и при царедворцах — кричал слова бранные, топал ногами на сестру, даже пытался сорвать с нее одеяние иноческое, но на шум вышел сам базилевс и увел Симонис в покои свои. Разбуженным же шумом обитателям дворца сказано было, что сын базилевса и королева сербская затеяли диспут относительно учения святейшего Фотия, патриарха Константинопольского, об иконоборцах и не сошлись во мнениях.
— Что же ты, дочь моя, делаешь? Что творишь? — причитал базилевс. — Виновен я пред тобой, страшно виновен — но требуй с меня! Почто народ через то страдать должен? Почто мы все ночами глаз не смыкали, ибо если б удалось венграм да латинянам всяким прочим верх одержать тогда над мужем твоим — не сидеть мне на троне базилевсовом, а говорила б ты сейчас не с отцом своим, а с герцогом Торрентским, который — то ведомо всем — служил на теле жены своей черную мессу? Что ж не ответствуешь?
Молчала Симонис, опустив глаза ниц.
— Что отвечу я мужу твоему, ежели спросит он меня, где была ты ночью нынешней? Думаешь, не знаю я об этом? А ежели знаю — так почему б и ему не узнать?
— Сами вы просватали меня за Стефана, батюшка! Наш с ним брак на небесах заключен. За что вы теперь корите меня?
Всплеснул базилевс руками, будто не в силах ничего боле поделать, но нежданно вдруг заключил дочь свою в объятия и зарыдал.
— Симонис, ангел мой, пойми же наконец! От мужа твоего зависит сейчас империя, от воинства его, от золота, но более — от желания и решимости. Сорок задушбин, что возводятся ныне по всей Сербии, — это чудо истинное, спасение наше. Не можем мы сейчас перечить ему. Не можем оставить тебя здесь и расторгнуть брак — думаешь, не пришлет он под стены опять войско свое и не будет требовать выдачи?
— Да что вы, батюшка, об этом я не просила.
— Не можем мы даже дозволить тебе постриг принять, хоть это и святое право каждого христианина. Мы, правители, не вольны в жизнях своих и желаниях…
— А Милутин как же? Волен?
— За то, чтобы быть с тобой, заплатил он слишком высокую цену. Я такую платить не готов. Любовь господаря сербов к тебе беспредельна. Это еще одно чудо истинное! А вы что же?! Таких делов там наворотили, что прахом все пошло бы, кабы не закрыл он всех вас собой. На волоске все висело. Чего ж тебе еще не хватает-то?
Вновь молчала она, а базилевс не унимался:
— И ладно бы решилась ты мужу старому рога наставить. Вот дело-то какое невиданное! В Константинополе вон мужа безрогого днем с огнем не сыщешь. Но зачем же творить грех сей на глазах у мужа, да еще и с сыном его? Совсем стыд потеряли! А впрочем — ни слова более об этом! Пойми, дочь моя, базилевсу нет дела до того, кто отец сына твоего, — главное, что ты ему мать и что признал его Милутин преемником своим. За сыновей, мужей и любовников Господь может еще простить — за империю никогда!
Страшным выдался остаток ночи. Ближе к утру грянул гром, сверкнули молнии, и разверзлись над Градом Великим хляби небесные. Будто Бог разгневался на Город и на людей, что в нем были, за грехи их. Впала Симонис в беспокойное забытье, и привиделось ей, будто лежит она не в опочивальне своей на ложе роскошном, а в темном и сыром подземелье, цепями прикована к стене каменной. И никуда не сбежать оттуда, никуда не скрыться, давит подземелье тяжко, неимоверно страдание ее, а из глаз не слезы текут, а потоки кровавые. И вдруг пред ней он, тот самый старец — теперь она узнала бы его даже во тьме. И вот странно — видит она его.
— Что, — говорит он, — страдалец? Намучился? Аль нет еще?
А в длани правой держит что-то, но не показывает. И тут замечает Симонис, что одеяние на ночном пришельце святительское, крестами отмечено — и как она прежде-то не видела? Открывает он пред ней длань свою, а на ней — два глаза! И говорит такие слова:
— Не скорби! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям.
Сказал это старец — и протянул ей глаза на ладони. Глянули те на Симонис — тут и оставил сон дочь базилевса. Странный то был сон, но вот чудо — пробудившись, почуяла она облегчение страданий своих.
Осталась Симонис в Константинополе на похороны материнские да на поминки, но выход из дворца отныне был ей заказан. Оплакивала женская половина Влахерны не токмо императрицу, но и грядущий брак в доме Палеологов. Просватали младшую сестру Симонис за Тохта-хана — потрепал он пограничье имперское, замирился с ним базилевс да дочь отдал по обыкновению. Вот уж правду говорила во время оно кормилица Симонис — свезло ей, сильно свезло, за христианского правителя замуж шла.
А тут сидела на подушках атласных девочка, совсем еще дитя, как сама Симонис когда-то, все равно что овечка, а няньки да тетушки напевали ей: «Кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время… Никогда бы не отдали тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых… Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему… Такова наша судьба». Готовилось семейство Палеологов к новому жертвоприношению. О сестрице же бедной оставалось Симонис только молиться.
Не могла уже более королева сербская сносить все эти слезы да стенания, коими всегда славилась женская половина дома ее. Надоели ей и извечные эти пяльцы с мотками нитей шелковых да золотых. Изменилась она за эти годы, не быть ей более овцой безответной. С некоторых пор старинные рукописи стали привлекать ее более, нежели рукоделия женские. Муж ее тому препятствий не чинил, но собрание книжевное в Призрене невелико было — почитай что и не было его вовсе, не то что здесь, в Константинополе. Во всем мире подлунном не было библиотеки, равной базилевсовой. Потому решила скоротать здесь Симонис тягостные дни, но совсем не ждала встретить тут отца. И подступилась она к нему, раз уж так вышло.
— А правда ли, батюшка, — вопросила она базилевса, едва поднял он голову свою от пожелтевших пергаментов, — что не просто так приходил Милутин тогда к стенам константинопольским? Правда ли, что долг был за базилевсом?
Поведала ему Симонис о разговоре своем с господарем — и про договор, базилевсом порушенный, и про татар, и про долг кровавый, что брал потом Милутин с ромеев.
— Правда ли все это? — вопросила Симонис базилевса.
Не сразу ответствовал тот:
— Правда, дочь моя, не бывает одна, их всегда много, правд этих. И то, что правда для Милутина, вовсе не обязательно правда для Андроника. Был договор, да решил Милутин, что базилевс нарушил его. А почему решил? Выставили воинство его супротив татар, дескать, обманом. Но не только его — и болгарское войско в бой вышло, и ромеи татарам противостояли, правда, в местах иных то было. И все единовременно — только так можно было одолеть нехристей проклятых. И ежели хотя бы один из союзников ушел, не повернул бы мечи свои супротив Орды — торжествовала бы она всецело. Всем жертвовать чем-то пришлось, не одним сербам. А как иначе? Раз враг пришел — время не торг вести, а защищать земли свои. Пошел я на хитрость, но разве был у меня выбор? Должны были сербы хотя бы ценою жизни своей задержать орду на несколько дней — они и задержали. Разве лучше стало бы нам всем, не возьми тогда я грех на душу? Что с того, что пали бы сперва Болгария да Македония, а потом уже и державы иные? До всех враги доберутся рано иль поздно. Так не лучше ли сразу ударить, собрав пальцы в кулак? Тогда и жертвы будут не напрасны, не перебьют всех в норах поодиночке. А что воинов много пало, так то не беда, женщины новых родят. Запомни, дочь моя! Немало варваров приходило в великую империю — и таких, и сяких, и всяких-прочих. Но приходили они и уходили, а империи стоять до второго пришествия. Когда припожаловали сербы твои в пределы имперские, — давно это было, но ромеи ничего не забывают, — то творили они такое, по сравнению с чем татары нынешние все равно что отроки из хора церковного. От Диоклеи до Солуни стояли вдоль дорог колья с наколотыми на них телами подданных императора. Подобно зверям лесным, живут варвары и умирают так же, не чуя боли. А нам хранить веру Христову да знание великое. Не жалей их, дочь моя. И не верь.
Настал день, когда снова села на корабль королева сербская со свитою своей и вернулась в страну, где теперь жила она. Если и знал что-то муж ее, король Милутин, про обитель Пантократора, то виду не подал. И потекли годы, один лучше другого. Закончились войны, поля родили исправно, народ благоденствовал, и детей рождалось особенно много. Росли с каждым днем знаменитые сорок задушбин, хорошели. Дивились люди на красу такую, кланялись стенам недостроенных храмов издали. И мнилось, что навсегда оставило эту страну благословенную страшное проклятие.
Расцветала день ото дня молодая королева, была она уже не ребенком, но женщиной. Красота ее только налилась новыми красками. Едва ли не половина ангелов да богородиц, коими украшали греки храмы сербские, были с лика ее писаны, к вящему удовольствию господаря. Но так и не полюбили королеву в народе. Ангел-то оно ангел, токмо знаем мы этих ангелов! Только отвернешься, а там уж и бес хвостом крутит. Говорили, что порчена гречанка, что, пусть и лик у ней ангельский да нрав кроткий, все зло для семейства господарского в ней одной сосредоточено. И еще говорили, что нельзя смотреть в глаза ей — околдует, ведьма.
Но взгляды обращены были отныне не только на королеву, как прежде, но и на наследника престола, королевича Константина. Был он прекрасен, как языческие боги древности, нельзя было на него наглядеться. Истый Неманич, брат своего отца и сын своего деда — немало про то говорено было в народе, каждый за долг почитал высказаться о том, на кого из отцов своих более похож наследник, в кого пошел он статью и норовом. Был он совершенен, и не было изъяна на нем. Горевшее в Неманичах пламя, как открылось Симонис, в молодые годы давало только свет, не отбрасывая тени. А еще был мальчик ласков и сильно любил мать свою.
Хоть и юн был летами королевич, а уж выезжал на господарскую охоту да лихо пускал с кулака в перчатке кожаной сокола королевского. Метко бил из самострела птицу да зверя. Лицом и телом подобен был Константин предкам своим — заметно сие было уже теперь. Порода. И умилялась мать, на него глядючи — точно такими должны были быть в юности и муж ее, и тот, другой. Особенно глаза… О, эти глаза! Но пугало Симонис, что сын ее так рано выказывать стал все черты породы своей. Подстрекал его к тому Милутин, сажал чадо неразумное на большого коня, брал на охоту да в лагерь к воинам своим. Всплескивала королева руками:
— Упашће! Разбиће се!
— Не падали еще с коней в роду нашем, — был ответ, — кроме брата моего, да и тот по воле Господней.
Едва только крепость появилась в руках Константиновых, дал господарь ему оружие — не детское, для забавы, а то, коим убивают на поле брани: остро заточенные клинки с золотыми, усыпанными самоцветами рукоятями, бьющие без промаха самострелы да буздованы всякие разные. Только меча в руки не давал, ибо роста наследнику недоставало покамест. Может, и недоставало, а в тринадцать лет был он уже выше матери своей. Зато в стычках со сверстниками не было ему равных, и гордился им господарь.
Мать, как и положено ей, тревожилась, ибо других детей родить уже не могла. Она все выписывала для сына лучших учителей из Константинополя, дабы учили они юного королевича языкам и наукам разным, дабы мучили его ненавистным всем отпрыскам знатных фамилий «Стратегионом». И с ужасом узнала она, что когда проснулся в Константине мужчина, — а было ему в ту пору двенадцать лет, — господарь сам привез для него во дворец трех ладных девушек да научил сына, что и как надлежит тому делать. Так принято было в семье этой. Девы же оные носили отныне одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц.
Ярким было солнце в этих краях, высоко поднимали горы вершины свои. Испокон веков росла здесь лоза Неманичей. Любил их Господь — высоких, сильных и красивых, с дивными глазами. Плескались кудри их на горячем ветру, омывала вода ключевая тела стройные. Топтали кони их копытами молодые травы, а клинки в руках яростно блестели. Осушали они чаши с вином заздравные, плясали коло и ласкали женщин своих. Росла лоза, ветвилась, зрели багряные ягоды и проливались на иссушенную землю — то соком виноградным, а то и кровью. Королями становились они по праву рождения.
Но не родит земля каждый год, нужен ей отдых. И везде это так. Бывало так, что в одном роду благородном рождалось сразу несколько мужей видных, но любой род хирел и слабел с годами. Только лоза Неманичей веками вилась, и в каждом поколении давала она плоды преизобильные во множестве — либо святого, либо господаря великого, либо воина сильного, — и не было в лозе той пустых соцветий. Все мужи породы этой похожи были друг на друга как две капли воды, и не вырождалась лоза. Создавали они державу свою с любовью, пестовали да хранили во времена темные, и всегда знал народ, даже в самую лихую годину: если Неманич впереди, значит, пребудет с ними удача, значит, близко спасение. Многое давал им Господь — но взамен и требовал сполна. И мало кто из Неманичей доживал до зрелости, дабы сила его явлена была в полной мере.
Не давало покоя королеве сербской то, что слышала она от отца своего. И спросила как-то мужа: а правда ли, что явились сербы в империю ромейскую нежданными и незваными, много дел натворили небогоугодных и много людей невинных пострадало от них через это? Почто тогда базилевса ругать за то, что прикрывался он жизнями сербскими от врагов своих?
Долго молчал на то Милутин, а потом ответствовал:
— Многомудры базилевсы византийские, да только глядят они на нас сверху вниз, и целые народы для них — все равно что игрушки. Не ведут императоры счет жизням нашим, не ставят их даже в мелкую серебряную монету. Мы для них — что фигурки из кости слоновьей на доске шахматной. Но мы люди и живыми бываем порой. И боль чувствуем так же, как все прочие, как варвары и ромеи, — могла ты в том убедиться.
— Но вы же пришли к ним, не они к вам.
— Мы выживали. Нећеш нас ваљда кривити за то?
И открыто было королеве, что все века, кои сербы провели на землях, у империи отвоеванных, они только и делали, что пытались сохранить жизни свои и детей своих, и пришли они в империю не за золотом или славой и не за кровью напрасной. Выбора не было у народа, некуда было ему деться — вот и подался, куда смог. Желание жить — не грех, раз даровал его Господь.
И поняла с годами королева, что не все видимое есть сущее. Вон почитали латиняне мужа ее едва ли не за исчадие ада, говорили про него, что жесток он и жаден сверх меры, что вероломен и помышляет токмо об удовольствиях телесных да о стычках кровавых, а уж о пирах его роскошных и о распутстве, что там творилось, так и вовсе легенды слагались. А на самом деле все было по-другому. Восседал король на пирах тех, да только в рот ничего не брал, а за полночь, когда упивались гости и валились под лавки, уходил к себе, никем не замеченный, и предавался делам насущным. И не ведал никто, что почти не спал он и не давал покоя телу своему. И что ел он мало и только простую еду — хлеб грубый, какой в Константинополе ели разве что только бедняки, сыр и то, что в огороде выросло, да и посты соблюдал ревностно.
А что надевал он на себя золота и каменьев немерено — так это дабы преисполнились люди священным трепетом пред могуществом королей сербских, самому ж ему то золото было без надобности, да и одежды носил он черные и самые простые, будто и вправду схимник. А еще было — выходил он порой с крестьянами в поле работать. О таком диве дивном посланники чужестранные шепотом говорили, как будто был король сербов чернокнижником да пил по ночам кровь христианских младенцев. А и было все просто: повидал господарь на веку своем слишком много низости человечьей, познал он глубины ее сполна, посему и отдыхал на земле душой. Не был он исчадием ада, и только одна слабость водилась за господарем…
Прибыл однажды в Призрен из Константинополя игумен обители Пантократора. Сего игумена, как человека красноречивого и искусного, послал базилевс к зятю своему, дабы просить помощи военной против еще одних врагов империи ромеев. Взбунтовались каталанцы — те самые наемники-латиняне, что бродили по городу пьяными. Мало-де дал им базилевс золота в оплату за труды их. А и позабыли они, что от хана-то бежали в страхе великом и не смогли оборонить земли ромейские, как было то уговорено. Взбунтовались они, опустошать принялись земли имперские, до самого Афона безобразия чинили. Одного взгляда на них было Симонис достаточно, дабы заключить, что не будет с вояк сих ничего путного, ибо грабить ромеев мирных куда как проще, нежели с кочевниками воевать, да и давно уж известны были рыцари сии бесстрашные жаждой своей к наживе да попранием закона Божьего. Подвизался Милутин подсобить тестю, изловить каталанцев да научить их хорошенько, как надлежит воинам почитать императора своего.
Поговоривши о делах державных, стал вдруг Милутин расспрашивать посланца базилевсова о сыне своем. Слышала про то Симонис, но виду не подала — ни печали, ни радости не увидел никто на лице ее. Игумен же подробно повествовал отцу о добродетелях и терпении королевича Стефана. Тронули рассказы эти суровое сердце господаря, решился он возвратить сына. Так, после многих лет заточения на чужбине, вернулся Стефан в Сербию вместе с сыном своим Душаном. Поселил их Милутин в отдаленном монастыре в области Будимльской, что на самом юге Диоклеи. Сердце сердцем, а присматривали там за ним зорко, ибо не забыл господарь проклятия рода своего, глубоко оно в нем отпечаталось. Не могла королева сноситься с изгнанником так, чтобы не стало это известно, но все же было ей легче при мысли, что стал он отныне ближе к ней.
Привез с собой игумен дары от базилевса — списки с книг старинных и пергаментов, имевших касательство до истории народа сербского в пределах империи ромеев, а такоже книги духовные. Перебирая свитки драгоценные, обратилась Симонис к игумену с вопросом — как так случилось, что племена сербские, живя благословенно где-то в Сарматии, вдруг пришли в движение и оказались не где-нибудь, а на границах империи? Зачем решились на такое странствие многосложное? Ради золота шли они вперед или что-то гнало их? Дивился на то игумен. Боялся он, что спросит его молодая королева про изгнанника, чье имя нельзя произносить вслух, а тут вещала она, как старец, годами умудренный.
— На все Божья воля, дочь моя, — ответствовал игумен. — Народ приходит, и народ уходит, а земля остается вовеки. От земли все наши радости, от нее же и беды. Отчего, спрашиваешь, пустилось племя супруга твоего странствовать? А ты сама — отчего покинула дом отца своего и живешь теперь в стране чужой? Разве не пришел муж твой под стены Города Великого с воинством большим? Так же было и у народа его: жили они, жили, не трогали никого, землю свою, какая им от Бога дадена, возделывали, а тут поналетели чужаки ордами, и жизни не стало вовсе. Вот и пустились во все тяжкие, не по доброй воле, знамо дело. Когда на море начинается большая буря, не укроешься и в тихой заводи. Страшное то было время. Восточная империя ромеев только-только нарождалась, а все вокруг пришло в движение. Не было такого народа, чтобы не переходил с места на место. Оттого не устояла Западная империя. Накатывались на нее варвары, как волны на песок, подтачивая самую ее основу. Византия же, по воле Господней, не токмо выстояла в ту бурю, но и закалилась, усилилась, обрела немало земель новых. И были сербы всего лишь одной среди многих варварских орд, что пришли тогда к границам ее, смытые с родных своих мест переселением великим. Никто тогда и помыслить не мог ни о союзе с ними, ни о вере единой. Дикари и язычники не знают верности слову — они и слова-то Божьего не ведают.
— Так, выходит, — виновны они в том, что вторглись в пределы ромейские? Никто их сюда не звал.
— Виновны? О нет, королева! Нет вины на них, ибо неразумны они, что дети малые. Они и про империю ромеев-то не ведали ничего, даром что прошли ее вдоль и поперек. Выживали они, как умели, в то страшное время.
— Тогда виновны те, кто прогнал их с мест обжитых?
— Они тоже невиновны, королева. Так же были они кем-то приведены в движение.
— Но был же тот, кто первым двинулся в сторону заката?
— Воистину, было такое племя. Но нету его давно уж на свете, вымерло все. Жили люди далеко на Востоке, пасли стада свои на равнинах, коим нет конца. Но, видать, прогневался на них Господь за что-то. Лето в тех краях стало жарким, трава на пастбищах вся повысохла, а зима сделалась так холодна, что снег накрыл их толстым ледяным одеялом. Сперва пал скот, а потом и люди. Тем, кто остался в живых, не осталось ничего иного, как бежать без оглядки куда глаза глядят. Они и бежали. Но везде уже кто-то жил, кто-то пас стада и возделывал пашню. Свято место пусто не бывает, а на одном поле два пахаря не уживутся. Вот отсюда все и пошло. Не ищи виноватых, дочь моя. Все, что дается нам свыше, — это испытание. Кого больше любит Господь, кого он больше одаривает милостями своими, того и крепче испытывает, и суровей наказывает. Так было всегда, так будет вовеки.
Последний кусочек смальты встал на место свое в мозаике, куда более величественной, нежели те, что украшали Святую Софию в столице империи ромеев. Каждый дрался за жизнь свою, но более умные — за жизнь рода своего. Господари дрались за жизни народов своих, и только патриархи да императоры — за жизни народов многих. Кто-то жертвовал врагами, кто-то друзьями, а кто-то — и самим собой, но не было в том ничьей вины. Мир устроен был так, что каждый получал то, что нужно было ему, — но не каждый сохранить мог полученное. И с того, кому дадено было больше, больше был и спрос.
Милутин меж тем взялся за дело свое излюбленное. Дорвался козел до огорода. Вышел он с войском своим в сторону Афона. Доносили ему гонцы, что чинят каталанцы разорение на Святой земле и в окрестностях, грабят да убивают народ ромейский, жгут все подряд, женщин бесчестят и по-иному безобразят как могут, ничего не боятся, проклятые. А самые наглые даже к монастырям Божьим подступились, к самому Хиландару, сербской святыне. «Безобразлуче, значи?» — вопросил Милутин, и глаза его были в тот миг добрыми-добрыми. И взялся учить каталанцев достославный король-схизматик уму-разуму через то самое место, коим и грешили они. Отец его, король Урош, светлая ему память, украшал дороги кустами сирени. Сын же изукрасил их на свой вкус — поставлены были вдоль дорог колья с наколотыми на них телами лиходеев. Очищена была Святая земля от мерзости эдакой.
А жизнь текла тем временем, как реки в предгорьях — стремительным и бурным потоком. Уже службы шли в только что отстроенных храмах, и привел король семейство свое в новый дворец среди сада большого, где надлежало им пребывать теперь в радости. Возведен он был по образу и подобию палат влахернских, и дивились люди красоте его. Подъехав к вратам, увидала Симонис над ними искусно выточенный в мраморе герб. Оборотилась она на свиту мужа своего — а и юнаки несли знамена с тем же гербом. Прежде такого она не видала: расправил свои крыла на алом щите белый орел, но не простой, а двуглавый, почти как орел Палеологов. На груди же у орла — алый щит с крестом сербским. Изумилась королева.
— Что за герб? — спросила она мужа своего. — Прежде не видала такого. Будто слились в нем орел Палеологов и крест сербский.
— Отныне это герб королевства Сербского, — ответил на то Милутин. — А что на иной похож, так не случайно это: когда две державы станут одной, менять не придется.
— Но кто ж тот правитель, которому под силу будет исполнить задуманное?
— Пора бы уж и догадаться, — ответствовал Милутин, взглянув на сына.
Сочилось время, как вода в клепсидре. Завершено было возведение последней задушбины, Грачаницы, что была краше всех прочих. И в храме тамошнем на стенах написали греки самого короля Стефана Уроша Милутина и супругу его Симониду Палеологиню в одеяниях царских. И ангелы летели к ним сверху, осеняя их головы венцами небесными.
По такому случаю назначена была торжественная служба, на которой господарь вдруг лишился чувств и упал, как всем показалось, замертво. Старость будто обходила его стороной, остался он так же силен и крепок, объезжал всю большую страну свою вдоль и поперек, ходил на вепря мало не в одиночку. Ничто не предвещало худого — а поди ж ты! Мало кому отпущено было столько, сколько ему, но все земное имеет предел. Унесли господаря в палаты, уложили на ложе. Боялись худшего, но вскорости пришел он в себя.
В великом ужасе не отходила от него Симонис ни на час, как и пристало любящей и верной супруге. Страшно ей стало за сына своего и за всех вокруг. Нес господарь на себе проклятие рода своего, а как умрет — на кого падет оно? Когда-то давно казалось ей, что если бы муж ее умер быстрее, стала б она счастливее. Нынче же ругала себя за глупость детскую и молила только об одном — чтобы жил он как можно дольше.
— Душо моја, — сказал он ей, — недостоин я, чтоб остаток жизни просидела ты у постели старца немощного. Виноват я пред тобой и пред сыном своим. Вправе ты ненавидеть меня, и было бы то справедливо. Бес попутал меня в тот миг, как увидел тебя. Потерял я разум, ослепила меня страсть. Сможешь ли даровать мне прощение?
Взгляд ее в тот миг был таков, что вопрос сей был излишним.
— Не властен я изжить проклятие рода моего. Прав был Стефан — все мы слепы, хуже того — ослеплены. Кто властью, кто золотом, кто гордыней, кто яростью, кто томлением любовным. Все мы слепы — он один прозрел, потеряв глаза свои. И пред ним вина моя такова, что не искупить мне ее ничем.
Молчала Симонис. Знала она теперь все вопросы и все ответы на них, но знание это не принесло ей радости. И тогда посмотрел на нее господарь и спросил тихо:
— Срце моје, реци ми истину — дали си ме волела бар један дан, за све ово време што смо били заједно?
Улыбнулась она, ибо излишним был и сей вопрос тоже:
— Тебе, господару мој, немогуће је не волети.
Сказала — и дотронулась рукой до волос его, он же весь просветлел:
— Онда дођи овамо!
Горбатого еще могила может исправить, а господарю сербскому и она нипочем. Передумал он покамест умирать, совсем о другом мысли его, вернула ему жизнь возлюбленная его королева. По высшей воле легла любовь, как печать, на сердце его, легла, как перстень на руку. И крепка была, как смерть, и люта, как преисподняя.
— Душо моја, — прошептал он ей, когда дыхание его стало ровным, — скажи мне, ведь любила ты и сына моего все это время?
Прикрыла глаза Симонис, не в силах ответить господарю.
— Значит, любила. Что ж, люби его и впредь, ибо достоин он любви более, нежели кто другой.
От слов таких потеряла Симонис дар речи. А господарь меж тем продолжал:
— Как-то давно приснился мне сон… Даже не сон, нет — увидел я это как наяву. Явился ко мне святой Савва, небесный покровитель рода нашего. В руке у него была лоза виноградная, а на лозе сидел белый орел о двух головах и расправлял крыла свои. На каждой голове было у него по короне: одна ромейская, другая — сербская. Протянул мне святитель небесный лозу — тем сон и закончился. И подумалось мне, что это знак свыше: суждено лозе Неманичей соединить орла Палеологов с крестом сербским, слить обе державы в одну и хранить ее от бед и напастей во дни смут грядущих. Однажды тот, в ком течет наша кровь, взойдет на трон императорский в Константинополе и объединит обе державы под скипетром своим. И тогда ни Запад, ни Восток не осмелятся поучать, во что нам верить и как жить. Константину это будет по плечу, как достигнет зрелости, ежели одолеет он проклятие.
На другой день встал господарь с постели как ни в чем не бывало и занялся делами привычными — то с войском своим, то с царедворцами, то на охоте весь день пропадает, а ведь разменял уже восьмой десяток. Пыталась перечить ему Симонис — мол, поберечь лучше себя, не перетруждать. Но перечить Милутину — все равно что воду лить против ветра. «Ни один Неманич не преставился лежа в постели, ибо нет хуже позора, — был ответ. — Всегда умирали мы с оружием в руках. И не были жены наши никогда сиделками». Всё как всегда. Ја сам краљ, на мени је одлука. И что ты на это скажешь? Жил господарь жизнью через край, дышал полной грудью, ни в чем себе не отказывал и меры даже знать не хотел.
Через полгода привезли юнаки бездыханное тело господаря с осенней охоты, еле успели соборовать его. Случилось несчастье на привале, когда юнаки разжигали большие костры и жарили на них туши оленей и вепрей, а на траве расстелены были богатые узорчатые ковры да посуда драгоценная на них разложена. Встрепенулся вроде бы король и молвил: «Ја чујем рог. У шуми још увек је лов?» Но ответствовали ему все: «Не, господару, учинило ти се. Ми ништа не чујемо». Однако же, когда подняли они серебряные чарки со шливовицей, за удачный лов, опять встрепенулся король, даже чарку свою не выпил: «Ја чујем рог. То је лов». Но ответствовали ему: «Не, господару. Ми ништа не чујемо. Немо овде другог лова». А потом, говорят, когда сели все на ковры и принялись за дичину, истекающую нежным золотисто-розовым соком, король, не разделявший их трапез, стоял поодаль с сыном своим, но вдруг бросился прочь да вскочил в седло свое с криком: «Jа чуjем рог! Они ме зову!», и прянул конь его прямо в чащу.
Побросали все юнаки да устремились следом, но никак не могли догнать короля своего, только мелькал он впереди, среди деревьев, да стучали подковы коня его. Но вдруг все стихло, и узрели юнаки — вон он, господарь их, лежит на листьях опавших да глядит в небо, не говорит ничего, а сам живой еще, глаза же его будто стекло, а конь бродит вокруг и ржет. Видать, в скачке случился у короля удар, и пал он на землю. Забрала господаря Дикая охота, ибо звучали рога ее только для него одного. Верой и красотой строил он страну свою, и расцвела она наконец долгожданными и преизобильными цветами. Правил он сорок лет и воздвиг сорок монастырей, в коих стал ктитором, — по храму на каждый год, ибо дал когда-то обет в том. Твердили иные злопыхатели, что много было грехов у господаря и что так замаливал он их пред Господом. Всяко может быть, только что с того? Не для того жизнь дается человеку, чтоб не грешить, а для того, чтоб замолить грехи свои.
Люди при Милутине зажили богато и вольготно. Не токмо князья да бояре, но даже и простолюдины, ибо много делал он и для них. Больницы и дома странноприимные отстроил, а прежде их в стране в глаза не видывали, и подаяние раздавал, не скупясь, тем, кому потребно оно. Не был побежден Милутин ни в едином сражении и вдвое увеличил размеры державы своей супротив того, что оставили ему отец с братом. Простиралась она теперь от Дуная, что называли ромеи Стримоном, до Ядранского моря, от Дрины — до моря Белого, вплоть до самого Афона. Пережил господарь пять жен своих, и детей без счета, и даже внуков иных, а сына даже ослепил своею рукою.
Но едва накрыла могилу господаря плита мраморная, как снова налетели на Сербию злые ветры. Держали страну прежде сильные руки, а как ослабли да разомкнулись, так и стряслась беда. Обернулась королева, на троне сидючи, а вокруг — никого из тех, на кого можно было бы опереться. Сын в бой рвется, да только молод он еще, годков ему всего шестнадцать, и хоть мечом справно машет да «Стратегион» одолел, но господарю ж не токмо сие потребно.
Тут же и враги старые ждать себя не заставили — и как они, проклятые, скоры-то на подъем поживы заради? При Милутине и голову поднять не смели, скор был господарь на расправу, а тут вольницу почуяли. Бежал из крепости, подкупив стражников, Владислав, объявился на северной границе с войском, наполовину сербским, наполовину венгерским, господарем себя кличет — дескать, по договору в Дежево после смерти Милутина править потомкам брата его Драгутина, а что отрекся тот под принуждением, так не мог он отречься за сына. Покинул обитель свою и королевич Стефан. Те, кто приставлен был следить за ним, сами признали его королем и подались вместе с ним, а иноки тому не препятствовали. Объявился Стефан на восточной границе с войском, наполовину сербским, наполовину болгарским, помог ему царь Шишман, муж сестры его Анны. Тоже господарем кличет себя Стефан по праву, ибо он старший сын Милутина и преемник законный.
И собрались все, кто верен остался семье господаревой, в Призрене, провозгласили королем сербским Константина да поставили его во главе воинства, ибо ему завещал Милутин державу свою, его назвал преемником своим. Перекрестила Симонис сына на прощанье и долго глядела вослед ему, тяжко было у ней на сердце.
Двинулись все три воинства, равные по мощи, навстречу друг другу. Только сталь могла решить спор Неманичей. Почуяла Симонис неумолимую поступь проклятия. Разливалось оно в воздухе, текло по воде и стелилось по земле. Скоро, очень скоро падет оно на головы жертв своих. Широка земля, высоко небо, можно идти на все четыре стороны и никогда не встречаться, но, раз родился Неманичем, никуда тебе не деться, найдешь ты проклятие свое, и оно тебя отыщет, где бы ты ни был. Не разойдутся двое Неманичей на одном поле, не разъедутся, не уживутся они там — многое могла поведать о том королева сербская. А тут их сразу трое собралось. Не носит столько земля.
Ни жива ни мертва сидела королева в палатах своих, когда принесли ей добрую весть. Встретились в поле два воинства, Владислава и Константина. Досталась победа Константину. Зарублен был умудренный летами бунтовщик молодым королевичем в честном бою. Отныне не будет ветвь Драгутинова воду мутить, ибо не оставил брат старого господаря более сыновей. Хотя нет, был еще сын, Урошичем звали его в миру, но убоялся он проклятия родового и скрылся от него за стенами монастырскими, приняв постриг, и не коснулось его проклятие крылом своим. И хотя радостной была весть о победе, не по себе стало королеве, ибо вновь свершилось неизбежное — брат убил брата. Но впереди ждала сеча еще страшнее прежней.
Как встали друг против друга два воинства — одно Константиново, другое Стефаново, — не смогла королева усидеть на месте. Берет она перо и бумагу да пишет письмо Стефану — когда-то жениху своему нареченному, а нынче выходит так, что и первому врагу: «Заклинаю тебя, Стефан, всем святым, что есть у тебя, не дай свершиться греху тяжкому. Не убий сына своего Константина — сын он тебе, хотя и сам о том не ведает. Не допусти смертоубийства, иначе вновь падет проклятие Неманичей на тебя и на потомков твоих и сотрет их с лица земли». Запечатала королева сербская письмо печатью своей и шлет с гонцом к Стефану. Все продумала королева — не станет убивать он сына своего. Одно только позабыла — ослеплен Стефан, нет у него глаз, нечем прочесть ему послание ее, а чужим людям видеть его не надобно.
Меж тем сошлись два воинства. Вел одно Константин, другое — Стефан, оба с воеводами своими. Но поелику был Стефан незряч, то садился он на коня, коего вели в поводу юнаки, и так как не мог сам, подобно отцу, испытывать крепость мышц своих прямо в поле, то только лишь указывал. Не было еще такого ни на чьей памяти, чтобы слепой водил воинов в сечу. Сошлись два воинства — но ни одно не могло взять верх. День бьются, два бьются…
Не усидела королева в Призрене, ходила по палатам взад-вперед, не было ей покоя. Велела седлать коней для себя и свиты своей да выехала прямо туда, где решалась сейчас судьба их. Но не суждено было доехать ей до поля бранного. У Печа повстречались ей воины раненые, что ехали с севера, все больше и больше их становилось с каждым поворотом дороги. Поведали они королеве, что на третий день повернули оружие воеводы Константина, болгарами подкупленные, против господаря своего, на том битва и кончилась. Взял верх Стефан, будет теперь у Сербии новый король. Держат опального королевича под стражей, в шатре его.
Бешено забилось сердце Симонис от вестей таких, быстрее погоняла она коня, дабы не опоздать. Едва миновала королева со свитою своей мост через Ситницу, как узрела обоз на дороге. Старшие над ним признали ее, но на вопрос, что везут они, не могли внятно ответствовать. Неправильным показалось это Симонис, спешилась она, подошла к подводе да откинула край ковра, коим была та накрыта. И ужас обуял ее, ибо узрела она сына своего, королевича Константина, мертвого, с перерезанным горлом. Земля ушла у нее из-под ног. Умерла в тот миг дочь базилевса Андроника, этот ангел, тихий и кроткий, но дала знать о себе истая королева сербов, будто родилась она не в роду Палеологов, а в роду Неманичей. Ни слезинки не пролилось, ни стенания никто не услышал. Развернулась королева да вскочила на коня.
— Где Стефан? — только и услышали воины вопрос ее.
— В Призрен направился, господарыня, дорогой другой.
Прянул с места конь королевский, только копыта засверкали. Мчалась она так всего раз в жизни — когда умыкнул ее король Милутин. Но теперь была сама она, и кинжал висел у нее на поясе. Прежняя Симонис, няньками воспитанная, и подумать о таком не могла. Спешила она в Призрен, возмездие стучалось в ее сердце. Должна была она наказать того, кого любила, за то, что не пощадил он их сына. Крепко въелось проклятие Неманичей в ее душу, и сама она в этот миг стала — как они.
Не ведала королева сербская, что въехал уже королевич Стефан с сыном своим и с воинством, изрядно увеличившимся за счет двух других, в Призрен. Явились они на главную площадь к храму, где ждал уже их архиепископ Никодим посреди народа собравшегося. И молвил он:
— Помазал бы я тебя на царство, Стефане, да только закон не велит — не может господарь сербов быть слепым. Невиданно, чтобы слепому приличествовало царство. Куда заведет он народ свой? В какие овраги? Каким поводырям доверится?
И загудела толпа одобрительно. Но вышел вперед Стефан:
— Правду говоришь, отец святой. Только нисам ја слеп!
С этими словами сдернул он повязку с глаз своих, и обмерла толпа — сияли глаза королевича, как камни драгоценные на солнце, величием и яростью.
— Одакле ти очи, сине мој? — вопросил Никодим.
Был он изрядно изумлен, ибо видел королевича ослепленным и в том мог поклясться.
— Что и откуда имеем мы, аще не от Господа нашего? — был ответ ему.
А в толпе кричали уже — чудо! чудо! Господь вернул глаза Стефану — значит, хочет Он, чтобы Стефан правил нами. И никто помыслить не мог иначе, ибо были в толпе и те, кто видел в тот роковой день и час, как король Милутин своею собственной рукой ослепил сына. Верна была рука старого короля — в том мог поклясться каждый. Но и зряч был ныне Стефан — сие тоже нельзя было оспорить. Потому и уверовали все в чудо возвращения глаз незрячему по воле вышней. Тотчас венчан был Стефан Урош архиепископом Никодимом в сослужении всего собора духовного на престол сербский королевским венцом. И народ встретил его на площади ликованием да криками радостными. Окончилась смута, был теперь в Сербии новый король.
Никто не посмел остановить королеву. Вбежала она в залу, когда был там Стефан и бояре его приближенные. Совсем близко подошла к нему, занесла кинжал…
— Стефане, шта учинио то!
Но упал кинжал на пол со звоном. Посмотрел на нее Стефан, увидала она глаза его — и выронила орудие убийства. О, эти глаза! Она уже распрощалась с ними навсегда, но тут они были подле нее и излучали такую грусть и такое тепло… Если б смотрели они с холодом и ненавистью! О если бы! Тогда… Но Стефан был не таков, подхватил он падающее вослед кинжалу тело и не отпускал.
— Шта ти је? — спрашивали глаза его. — Зар не видиш, ја нисам крив.
— Я слала тебе гонца с письмом, я просила, я молила тебя — пощадить нашего сына!
— Письмо?
— А ты? Что сделал ты?! Приказал его зарезать?
— Нашего сына? У нас был сын?! Не получал я письма!
— О Господи, проклятие снова пало на нас…
Бережно поставил король Симонис на пол, как вазу хрупкую, драгоценную, опустился на колено пред ней — совсем как тогда, в Константинополе, — и взял ее руки своими:
— Пред лицом Господа клянусь — не убивал я королевича Константина, не приказывал никому делать это богомерзкое дело. Крест целовать в том готов. Веришь ли мне теперь? Я не видал письма.
— Ја сам га видео! — раздался глас из-за спины.
Обернулась Симонис. Стоял позади нее королевич Душан. Посмотрела она на него. Истый Неманич. Так выглядел когда-то Стефан, когда был молод, таким же был, должно быть, Милутин, и Константин стал бы таким, кабы не… Но глаза эти не дарили тепло, глыбами льда сверкали они на вершинах Черной горы. Ошиблась она, полагая, что сошлись на одном поле три Неманича. О нет! Было их на сей раз четверо!
— Я взял письмо у гонца и сжег его. Я убил Константина. Сколько можно верить этой ведьме, отец! Этот ублюдок не брат мне никакой был и тебе тоже. Лучше спроси, под каким кустом нашла она отца его. Хочешь, чтобы правили нами эти Палеологи? Да будь моя воля, я б…
Осекся молодой королевич. Страшный грех на душу взял, брата убив, не расплатиться ему теперь во веки вечные. Разгневался господарь Стефан на такие слова, швырнул в сына своего что под руку подвернулось да наказал ему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Душану только того и надо — резко развернулся, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, — и выбежал из залы. Потом вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, ибо та назначена была уделом его в королевстве Сербском.
— Опрости му, Господе!
Все повторялось. Жизнь шла по начертанному ей свыше кругу, и никак нельзя было перечертить его заново, но только наблюдать за величественным ее ходом. Вот опять озлобился сын на отца. Она смотрела на все, но даже слезы уже не текли из глаз ее, как когда-то, не осталось их более, все выплакала давно. Не родилось еще того Неманича, чтобы был к ней равнодушен — любили они ее, как и ненавидели, со всею своею страстью.
Вскорости женили королевича Душана на болгарской царевне Елене. Традиции в семье этой блюлись свято. По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, и более всех из них было, как и положено, болгар заезжих. Новый царь болгарский Иван Асень (пока старый Шишман воевал в Сербии, захватил он трон его) почтил Призрен присутствием своим. Длился свадебный пир всю седмицу. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали б мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы прихвастнуть пред болгарами, достали сербы золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись болгары, зашептали — «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке» — и налили себе еще по чаше.
Так же голосили ночью под окнами дворца, так же вывешена была простыня с балкона. А король сербский пришел в ту ночь в покои к мачехе своей, утешить ее в горестях. Пришел — да и остался до утра. Прежде такое и представить себе нельзя было, но нынче… Будто была это их брачная ночь. Насладилась-таки королева глазами любимыми — глядеться в них, трогать, целовать было мучительно приятно, даже сильнее, чем прежде. И сказал ей король, когда дыхание их стало ровным, однако же не выпуская добычу из рук своих:
— Когда-то давно на небесах свершился наш брак. Многое случилось с тех пор. Но мы — вот они, остались, и каждый из нас не связан ничем. Сердце мое всегда принадлежало тебе, моя королева. Почему бы небесный брак не сделать земным? Мне не нужно иного.
Коснулась Симонис волос его, что начала уже серебрить седина, и ответила:
— О нет, возлюбленный мой король, теперь связаны мы еще сильнее, чем прежде. Ты связан долгом своим и престолом. А ежели будешь поступать так, как хочешь, — опять падет на тебя проклятие, как пало на отца твоего. Возненавидит тебя сын, а ты — его. Да и как могу я стать женой тебе — я, твоя мачеха? Что люди скажут? Меня же зовут те, кто переступил последний порог и ушел туда, откуда не возвращаются. Не быть мне твоей королевой. Но нельзя тебе оставаться одному. Когда была я в Константинополе в последний раз — помнишь ли нашу встречу? — видела я во дворце базилевсовом девочку, настоящего ангела, походила она на меня, какой была я когда-то. Имя ей Мария, она дочь Иоанна Комнина, брата моего двоюродного, деспота Македонского. Тогда была она совсем еще ребенком, но скоро станет юной девушкой. Будет она тебе хорошей женой. Возьми ее, только поспеши, а то выдадут за хана какого-нибудь.
— Так и отдаст мне ее семейство твое! — усмехнулся король.
— А не отдаст — так явись под стены с мечом да потребуй. Не впервой.
Чем дольше смотрелась она в эти глаза, тем тверже знала, что уйти для нее значило умереть, но тем сильнее звал ее неизъяснимый долг. Когда под утро король погрузился в сон и разжал объятия, тихо ускользнула она из дворца, села в седло и в сопровождении двух служанок покинула столицу, благо все было приготовлено загодя. Вскорости королева сербская приняла постриг в монастыре Грачаница, ктитором которого был супруг ее, и не покидала его до самой смерти. Слал король к ней гонцов — но она не читала посланий его, сам приехал — но не вышла она к нему. Ибо любила. Говорили в народе, что околдовала мачеха пасынка своего, король не слушал ничего, целые дни проводил в храме, но все было напрасно.
Исполнилось ей в те поры немногим более тридцати. Часто бывает так, что в эти годы достигают женщины истинной красоты и зрелости. Так было и с ней, но жизнь ее уже была закончена, ибо началась когда-то слишком рано, да и скакала она по слишком крутым холмам на слишком горячих конях. Милосердно погубили инокиню, что была некогда дочерью базилевса византийского и королевой сербской, холодные зимы да снег на вершинах горных — она никак не могла привыкнуть к ним и все время мерзла да мучилась приступами кашля. На удивление спокойно принимала она болезни свои, и почти незаметно случилось с ней то, что уже было единожды во время родов, — Она как бы посмотрела на себя со стороны и испытала оттого большое облегчение. Она и прежде верила, что со смертью не кончится земной Ее путь, и теперь рада была тому, что смогла, наконец, узреть сию истину воочию. Безучастно смотрела Она, как одевали и отпевали скромную инокиню, как клали ее в уготовленную для нее загодя могилу — подле мужа ее. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в Ней. Судьба тела сего, которое по чьему-то высшему попущению приняли за ангельское, попутав с душой, мало Ее волновала.
Влекло Ее иное. Она смотрела на небо и горы, на храмы и на людей — и Ей не хотелось покидать их. В горный край пришла весна. Со всех сторон долины, где стоял монастырь, пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых усыпали, подобно снегу, лепестки дикой сливы. Все цвело и играло, и преисполнилась Она покоя.
Она частенько гуляла по округе. Нравилось Ей наблюдать за людьми — вон пастухи погнали стадо свое на водопой, вон женщины идут с полными корзинами яблок, вон дети… Детей Она особенно любила и часами могла смотреть, как играют они и дурачатся. А если дети забегали вдруг на высокий обрыв и, заигравшись, ступали на самый край его, Она отводила их от края. Они не видали Ее, но чувство радости, которое испытывали при Ее появлении, запоминали и не забывали уж потом.
«Не иначе, ангел-хранитель помогает нам», — говорили жители окрестных деревень. Но видеть они Ее тоже не видели. Только однажды местный кузнец, перебрав шливовицы на свадьбе, узрел на винограднике то ли ангела, то ли царицу небесную в адамантовом уборе, всю светящуюся во тьме, но никто ему не поверил — с пьяных глаз и не такое увидишь. И еще раз было: увидала Симонис совсем маленькая девочка — она заблудилась в лесу зимой. Смеркалось в те поры рано, а волки в тот год подходили прямо к селениям, потому взяла Симонис ее за руку и вывела из лесу. Девочка потом рассказала в деревне про ангела, но все решили, что вышло так оттого, что дети часто придумывают. Однако же про ангела не забыли.
Порой думала Она о Стефане, все не могла забыть его — вот каков он, брак небесный! Вспоминалась Ей часто последняя их встреча пред тем, как бежала она из Призрена. Лежал он на спине, перебирая рукой волосы ее, раскидавшиеся повсюду, — все такие же длинные и сияющие, — и рассказывал:
— Было это в ночь после того, как приходила ты ко мне в обитель Пантократора. Душа моя так возрадовалась, вознеслась в такие выси заоблачные, что, будь у меня глаза, зарыдал бы я от счастья. Но тут мне привиделось…
— Что привиделось тебе, любимый?
— Как будто во сне… Вижу, хоть и незрячий, что предо мной старец стоит… Не сразу, но признал я его — это ж был святой Савва, покровитель рода нашего! «Что, страдалец, — сказал он мне, а в длани правой держал что-то, — намучился? Иль нет еще?» Открыл он предо мной длань, а на ней…
— На ней глаза твои, смотрят на тебя, да?
— Откуда ты знаешь?
— А потом сказал старец: «Не скорби, Стефане! Вот на длани моей твои очи. Я верну их тебе, коли будет путь твой прям».
— Господи! Откуда?! Да, он так сказал — и протянул глаза мне на ладони. Едва я взял их в руку свою, как осенил он лицо мое крестным знамением, коснулся глазниц и произнес: «Господь наш, даровавший очи слепому от рождения, дарует и твоим очам первоначальное зрение!» Тут очнулся я ото сна и увидал, что сижу в храме, на скамье, а вокруг меня лампады еле теплятся — но показались они мне тогда, после тьмы непроглядной, ярче солнца. По неизреченному милосердию Божию глаза мои вернулись ко мне, стал я видеть, как и прежде, но не показал это никому. Но ты откуда могла узнать про то?
— Я видела сон, просто сон…
Не было таких сербов, что не знали бы про святого Савву. Был он младшим из сыновей великого князя Стефана Немани, основателя рода Неманичей, имя ему тогда было Ростислав или просто Растко. Должен был он умереть во младенчестве, ибо родился слабым и прежде срока, но отец его, как говорили, вымолил сына. И многое ждало его впереди: мог сын княжеский занять престол отцовский и ублажать душу правлением справедливым, мог он стать воином великим и насаждать волю свою повсюду силой мышц своих, мог любить женщин и иметь многих детей от них. Но нежданно для всех покинул Растко отчий дом и объявился на Афоне, где принял постриг под именем Саввы. Разгневался тогда на него отец, великий князь сербский, сильно разгневался. И никто в те поры не понял поступок молодого княжича. Да и о проклятии тогда не ведал никто.
Однако прошло совсем немного времени, и ясно стало, с чего это снизошла такая благодать на сына княжеского. Страшная война разразилась между Стефаном Немани и братьями его, в которой всех их и порешил он. Прозрел это Растко задолго до того, как случилось оно. И постиг он такоже, что нельзя было по-иному противостоять проклятию, как только отказываясь по воле своей от того, что дорого тебе в этом мире. Понял это Растко и отказался. И уже очень скоро понял то и отец его, великий князь сербский, и тоже принял постриг, едва достигнув высшей власти, — почитался он потом в народе как преподобный Симеон Мироточивый. Вместе свершили они немало благих дел, отстроили Хиландар, а потом и всю сербскую церковь православную. И никогда потом не оставлял святой Савва заботами ни народ свой, ни род, заступался за них и оберегал — но только там, где сами хотели они уберечься, ибо обрести могли они, только потеряв.
Немало лет наслаждалась Сербия миром и благополучием при короле Стефане. Не было более смут междоусобных, почти не случалось войн с соседями, а связь с Византией крепла. Никогда еще не жил народ на земле сей так вольготно, как в те поры. Занимался господарь делами богоугодными: копил казну, заботился о войске и о простых людях, строил да украшал храмы. В Грачанице повелел он изобразить архангелов, похожих лицом и видом на него и на Константина, напротив того места, где уже стояли в полный рост отец его и мачеха, только был тот архангел, что с него писан, слепым, безглазым. И была Она счастлива, ибо наконец-то все трое были подле Нее.
И поелику построить задушбин более, нежели отец, не мог он уже, решил Стефан поступить по-иному — возвести одну, да такую, чтоб равной ей не было во всей стране и в землях соседних. Обратился господарь за советом к архиепископу Даниилу, преемнику Никодима, которого узнал еще в поры заключения своего в монастыре Пантократора, — Даниил тогда утешал ослепленного королевича своими речами, — и которого потом поддерживал. Вместе с ним стал Стефан искать в своих владениях место, достойное того, чтобы принять величественный храм. И была Она незримо вместе с ними. Много объехали они мест разных. Наконец остановился господарь в горной стране, на речке Быстрице, в трех часах пути от Печи, бывшей местожительством архиепископов сербских, в местечке, именуемом Высокие Дечаны. Долина была так дивно хороша, что Она не могла остаться равнодушной.
Не услышал бы господарь голоса Ее, даже если б Она закричала, но, когда говорила Она с ним, замирал он и как будто думал о чем-то своем — так он внимал речам Ее. И стоило Ей шепнуть, что вот оно, то место, которое так упорно ищет он, как остановился Стефан и объявил всем волю свою — воздвигнуть задушбину именно здесь. Прошло время, и монастырь Высокие Дечаны уже красовался на том самом месте. И был он прекраснее всех прочих храмов. Стены его были облицованы дивным мрамором трех сортов — белым, серым и розовым, шедшим полосами. На восточной стороне храма сооружен был большой алтарь, а по сторонам его — два придела, один из которых посвящен был святому Савве, небесному покровителю и заступнику рода Неманичей. Так величествен был сей храм, что короля сербского так и прозвали с тех пор — Стефан Дечанский.
Как и просила Она, взял господарь в жены Марию, дочь Иоанна Комнина, деспота Македонского, не пришлось даже стены ничьи штурмовать. Родились у них дети — Она почти что принимала и растила их. Наслаждались все покоем и благополучием, покуда вновь не вернулось в мир проклятие Неманичей — остро почуяла она тот миг, как будто во тьме ночной вдруг вспыхнул большой пожар.
Господарь мирно жил в своих владениях, то в одном дворце, то в другом, занимаясь делами благими и не заботясь о том, что кто-то может желать ему зла. В то время как предавался он уединению в горном дворце Петриче у Неродимля, внезапно наехали туда зетские бояре с сыном его, королевичем Душаном, во главе, окружили дворец и захватили господаря со всем его семейством. И приказал Душан отвезти отца своего в отдаленный замок Звечан. Говорил он всем, что отец замыслил ослепить его по примеру деда, короля Милутина. Но это была неправда. Просто решился в те поры Душан на большой грех — покончить с отцом своим, ибо страждал власти он более всего на свете и не мог противиться сему. По приказу Душана явились в Звечан ближние бояре его и задушили короля Стефана, когда тот предавался молитве. Тело быстро вывезено было в отстроенную недавно обитель Дечанскую и погребено там.
Она скорбела о нем — хотя так ему, без сомнений, было гораздо спокойнее. Но еще более скорбела Она о народе сем, ибо с тех пор видел он мало хорошего. Делало свое черное дело проклятие Неманичей. Взошел на престол король Стефан Урош Душан, прозванный Сильным, ибо во всем стремился он походить на деда своего, короля Милутина. В правление Душаново держава сербская достигла вершины могущества, но вершина сия оказались, увы, не слишком устойчивой.
Только надел король Душан на себя тиару базилевсову, только провозгласил себя в Скопье царем сербов и ромеев, только направился он к Константинополю, — а ворота того почитай что открыты были для него, — как случилась с ним беда. Внезапно умер король, безо всякой на то причины, в самом расцвете сил. Пряма дорога к Великому Городу, да не всякий пройдет ее. Не зря, ох не зря незадолго до конца дней своих потерял царь Душан вкус к жизни. Запирался в своих покоях, ни с кем не говорил целыми днями, не мог ни есть, ни пить, ни сходиться с женщинами, и страх гнетущий был в глазах его — страх, которого Неманичи не ведали прежде. И не могли понять царедворцы лукавые, чего может бояться великий господарь, у ног которого лежит целая империя, подобно блуднице готовая, чтобы взяли ее.
Не успели схоронить царя, как скончался единственный сын его, коему едва исполнилось столько же лет, сколько было убиенному королевичу Константину, когда Душан приказал зарезать его, — и тоже безо всякой причины. Долго не было детей у царя Душана, чего только они с царицей Еленой ни делали, но вот даровал им Бог наследника — а не впрок. Не убоялся Душан проклятия, даже знать о нем не желал — только не спасло его это.
Уничтожили ослепленные Неманичи сами себя, срубили под корень, выкорчевали лозу свою. И пало проклятие на народ их. Осталась страна без господаря, пошла смута среди бояр да князей, уж боковые ветви Неманичей вступили в спор за наследство Душаново, и совсем скоро не стало державы, распалась она на мелкие клочки. Позабыли люди, что на знамени их начертан крест, а подле него четыре буквы «с», что значило: «Само слога србина спасава». Запамятовал про то народ, сам обрек себя на испытания суровые. Долгая усобица началась на благословенной прежде земле. Лихо воевали сербы сами с собой, да так увлеклись сим занятием, что врага истинного — турок — не приметили, а когда приметили — так уж поздно было. Платили потом за ошибки они без малого пять веков кровью своей, да и сколько еще платить осталось?
Но и ею проклятие не насытилось. Перекинулось оно на земли соседние, и вот уже валашские да болгарские господари что ни год, то режут друг друга при свете дня. В Византии оставило по себе проклятие память недобрую: старого базилевса Андроника сверг с престола внук его, тоже Андроник, сын брата Ее Михаила. И вот уж в Константинополе сталь зазвенела о сталь в бойне братоубийственной, чего отродясь тут не водилось. Все вокруг пришло в движение, и доподлинно ведала Она, куда ведет сей путь.
В конце же правления царя Душана случилось чудо. Экклисиарху и игумену Дечанской обители в один и тот же день в сонном видении явился святой Савва и повелел извлечь из земли тела королей покойных, Стефана и Милутина. Про то было сразу же сообщено архиепископу Даниилу, который ведал от Стефана про то, какую роль сыграл сей святой в судьбах ослепленных королей, и даже годы спустя составил жития их. Собрался духовный собор, по решению его вскрыты были гробницы королевские, и везде повторялось одно и то же: по всему храму и вокруг его разносилось будто бы благоухание, а мощи обоих королей были нетленны. Мало того — выглядели они так, будто положили королей в могилу молодыми: лица их были свежи, кожа на руках — гладкой и светлой, а волосы только что не вились. Все болящие, кто припадал к мощам их, исцелялись.
Прошло еще время, и оба мужа Симонис — как земной, так и посланный свыше — вознеслись на небеса и причислены были к лику святых. Но сама Она святости не заслужила, нет. Только почему-то нарекли Ее в народе Всевидящей. Люди приходили в храм и обращались к Ней за защитой и помощью, хотя и была Она при жизни никем — так, порченой гречанкой, паршивой овцой в славном доме Неманичей. А потом и вовсе забыли, кто Она такая, помнили только, что жена короля Милутина да мачеха короля Стефана.
С изумлением взирала Она на мир. Вот отзвенели клинки на поле Косовом — Она слыхала их, ибо раскинулось поле недалече от обители Ее. Ничего иного и не ждала Она. Вел сербов в тот день хороший господарь, но не текла в его жилах кровь Неманичей. Народ приходил, и народ уходил, а земля оставалась вовеки. До всех враги добрались рано иль поздно. Тех, кто не смог сразу ударить, собрав пальцы в кулак, перебили потом поодиночке. Но жертвы их не были напрасны.
А вскорости свершилось то, что прозрел когда-то Милутин, но чего так и не увидел — трон базилевсов занял тот, в чьих жилах текла кровь Неманичей. Был император Константин Драгаш потомком королю Стефану Дечанскому через младшую дочь того Феодору и носил он то самое имя, коим был наречен когда-то сын Симонис. Но недолго выпало править великой империей базилевсу Константину, ибо стал он последним императором ромеев. А вскорости ни империи, ни родного для Нее Города Великого, простоявшего меж Черным и Белым морями уже тысячу лет, не стало, рухнули они под натиском османским. И в сем явственно ощущала Она поступь проклятия. Но была в том и надежда, ибо не на коленях погибла империя с императором во главе, не трусливо моля о пощаде, как закончила дни свои Западная империя ромеев, — а на стенах города, с оружием в руках. Базилевсы не поступали так, только Неманичи. Порода. Надежда же заключалась в том, что несдавшиеся непобедимы и однажды придет время их.
Много людей перевидала Она за века, всех и не упомнишь. Но приметила: ежели кто приходил к Ней с добром, то с добром и уходил вдвойне, а ежели со злом — то от зла сего сам не мог потом никуда скрыться. Видать, не только проклятие силу взяло в этих краях, что теперь никогда не знали мира, но и воздаяние шло за ним по пятам, награждая не токмо людей, но и народы целые плодами помыслов их.
Дикарь сей пришел откуда-то с гор в те поры, когда уже и правители местные давно перестали выводить род свой от Неманичей. Что понадобилось в храме албанцу, да еще и магометанину? Он смотрел на Нее жадно, как вор смотрит на кошелек, торчащий в чужом кармане. Он приходил к Ней каждый день, говорил какие-то непонятные слова на своем языке — должно быть, ласковые, Она их не понимала. Когда иноки не видали сего, гладил он стену, где написал Ее когда-то художник-грек. Всего раз глянула Она в сердце его — а там тьма клубилась непроглядная. Он же пожаловал в храм ночью, вооружившись ножом. Будучи ослеплен страстью своей, выколол он глаза сперва у короля Милутина, а потом — и у Нее. Хотел он выколоть глаза и у архангела, что стоял неподалеку, но узрел, что нет у того глаз, и тогда вдруг закричал дико да вонзил в себя свой нож, свершив дело богомерзкое прямо в храме Господнем.
Ослепли короли. Так настигло их воздаяние длиной в пять веков. Но именно в тот самый день и час прозрели они друг для друга и для мира. Когда-то истребили Неманичи лозу свою под корень. Но никуда не ушло проклятие их — вон оно, повсюду, весь мир теперь под властью его. Неужто и он себя истребит? С тех пор говорили в народе: все войны, какие есть, начинаются на Балканах — так, кажется, нарекли эти горы когда-то турки? А еще стали верить люди, что храм сей непростой, что защищает он народ от погибели и потому неуничтожим. И что всякого, кто причинит ему зло, ждет кара страшная и неминучая, а того, кто защитит, — награда ценой в спасение. С тех пор немало лихих людей приходило в храм — кто костры палил, кто ковырял фрески ножом, а кто и вовсе стрелял по ним, да только и поныне стоят ослепленные короли, и пока стоят они — останется стоять и дело рук их. А те, кто приходил к ним со злом, — где они теперь?
* * *
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Он не крался, подобно вору, ибо не был вором. Он был солдатом, из тех миротворцев, что охраняли храм от ополоумевших дикарей. Родом он был откуда-то из земель италийских, Она точно не знала, но по виду напоминал он юношу ромейского. Одежды его были пятнисты, цвета прелой листвы, доспех странный, черный, и шлем голубого цвета с буквами на нем K.F.O.R., смысл которых был Ей непонятен. Она была нужна ему, к Ней он приходил — Она сразу поняла это, как понимает любая женщина, лик которой хоть на миг отразился в сердце мужчины.
Покоя Она лишила его сразу, едва миротворцы объявились в Грачанице. Он приходил в Храм и часами смотрел на Нее. Другие солдаты смеялись над ним, говорили, что он как последний дурачок, а он не мог ничего с этим поделать. А в народе сразу сказали — сглазила! Сглазила бравого миротворца эта царица, которой поклонялись люди как святой, а на самом деле была Она никакая не святая. Он же дивился Ей. «Вот, — думалось ему, — стоит Она тут уже без малого семь столетий, а ничуть не изменилась. Все так же хороша, хоть и жгли Ее, и стреляли, и глаза вон выкололи. Сложно сыскать на свете что-то более прекрасное и удивительное. И цены Ей нет — не той, что измеряется в евро и долларах, а другой, что платится сердцем».
Оторвался от созерцания фрески миротворец и перевел взгляд свой в сторону короля Милутина. «Слыхал я, — думал он, — что старый царь этот был ее мужем, что правил он сорок лет, построил сорок монастырей и страна при нем стала вдвое больше размером, а уж как соседям своим задал жару! И что когда поженились они, было ему за пятьдесят, а ей — всего одиннадцать. Вот это человек был! Страшно даже представить. Скала! На все его хватило. Не то что нынешние люди. Измельчали, да… Нам бы сейчас такого премьера, а не этого хмыря, который… Хотя за иные делишки свои заработал бы царь себе хороший срок в местах не столь отдаленных, пряменько бы попал он туда из Гаагского трибунала. И еще вроде слышал я где-то, что мощи его недавно вернули сербы откуда-то и поклоняются им, интересно было бы глянуть».
Вновь оглянулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него — без грусти, без тревоги, без сожаления. И вдруг ожило лицо Ее. Из сколов, что зияли на месте лучистых глаз, полился свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце — а там сплетались сомнения в клубок, как змеи, но внутри клубка будто горела свеча, ярко и не колеблясь. И тогда открылись уста Ее, и сказала Она ему: «Кого любят, того и наказывают строже. Но ежели закроешь собой — спасение обретешь, а ежели камень кинешь — получишь в ответ десять камней». Темен был для миротворца смысл слов сих, но изумление было настолько велико, что долго не мог он прийти в себя. Никогда прежде не думал он, что фрески могут разговаривать. Или ему почудилось? Странное это место, страшноватое даже — впрочем, как и вся эта страна. И как занесло его сюда? Ходишь тут как по минному полю и не знаешь, откуда прилетит тебе. И отовсюду то святые взирают, то нечисть какая-то древняя лезет, не разберешь их, кто да что замышляет. Ведь хотел же отец, чтобы поступал он в университет…
Но вдруг почудилось ему, что кто-то еще смотрит на него. Глядь — а позади на стене еще один царь стоит, в облике архангела. Молодой, взирает твердо и спокойно. Но где глаза его? Куда подевались? Незрячий смотрел на ночного пришельца горящими очами, и уразумел тот наконец, что все это ему не приснилось. Узрел его поутру игумен, стоящего вот так столбом, и молвил: «Не слути то на добро. Биће несреће».
Не ошибся игумен.
Об этих событиях рассказывали потом в окрестных селах удивительные вещи.
Когда ситуация в Косово вновь обострилась, косовары за американские деньги опять начали резать сербов и жечь православные храмы. Собралась их большая толпа, больше тысячи человек, и направилась к Грачанице, чтобы осквернить, сжечь и разрушить тамошний монастырь четырнадцатого века. По дороге они стреляли во все стороны, сильно избили попавшихся им под руку сербов и сожгли пару небольших церквей.
Миротворцы из итальянского контингента были озабочены сложившейся ситуацией. Их руководство тут же набрало номер своего руководства и получило приказ, удививший всех: ввиду приближавшейся толпы вооруженных и агрессивно настроенных местных жителей надлежало в экстренном порядке свернуть миротворческий пост в Грачанице и эвакуировать оттуда всех монахов. И еще было сказано — огонь не открывать ни при каких обстоятельствах. Руководство поста долго переспрашивало по телефону, никак не могло взять в толк, вправе ли оно оставить пост по приказу из центрального офиса, если было поставлено тут охранять этот монастырь по мандату ООН. Руководство справедливо опасалось внутреннего разбирательства.
Но приказ есть приказ, за неисполнение светит если и не трибунал, то постановка вопроса о служебном соответствии. А с ООН руководству поста все равно детей не крестить. В штаб миротворцев были вызваны монахи, однако они наотрез отказались покидать монастырь, предпочитая погибнуть здесь. Никакие уговоры и угрозы не подействовали. Это еще более озадачило руководство, поскольку приказа на насильственную депортацию монахов у него не было, а жертвы среди мирного населения, которые обязательно будут, как только косовары доберутся до монастыря, спишут потом на итальянские силы KFOR и лично на него, руководство поста, как на стрелочника. А потом ушлые журналюги…
Когда руководство представило себе морды этих самых журналюг, оно тут же бросилось опять звонить в центральный офис. Однако разговора не получалось. Из кабинета руководства то и дело раздавались возгласы: «You crazy? We must move these monastery asses and they don’t wanna! What? Why? I dunno, they just don’t wanna! I understand, but what we will do? The locals advance, over a thousand o' them, shootin'… No, no automatic weapons. I understand, but what will we do?! We have an order OK, but we need further directions. What?! Fuck your concurrence! Shit!» [78]
На звонки руководству руководства ушла еще пара часов. Косовары тем временем подошли к самому монастырю. Они стреляли в воздух из ружей, улюлюкали и кричали «Смерть сербам!» по-албански и почему-то по-английски. Ситуация становилась критической. Миротворцы должны были выполнить приказ и оставить пост, но они не могли сделать этого без монахов. Монахи же стояли на своем. В сторону монастыря полетели камни и бутылки с зажигательной смесью, косовары уже принялись срезать колючую проволоку с ограды монастыря. Руководство держало руку на трубке, но телефон молчал, поэтому никаких дополнительных указаний не последовало. Миротворцы, стоявшие в оцеплении по периметру монастыря, пятились под напором толпы и прятались за бронемашины миссии. У них не было приказа. Они не знали, что делать, и топтались в замешательстве.
Он стоял среди прочих солдат вокруг Храма. Когда пред ним появились албанцы, муторно стало ему от омерзения. До чего ж отвратные морды! Дикари! Вот такие понатворили дел по всему миру, взрывают и крушат, заложников берут — и все во имя веры своей, которая ничему такому их на самом деле не учит. Лица перекошены от злобы и ненависти, да еще и к людям, которые ничего плохого им не сделали. Или же к святыням чужим. Как можно ненавидеть храмы? По всему Косово видел он развалины церквей — порушенные, сожженные, оскверненные. Камня на камне не оставили эти варвары от многих. Так неужто и Грачаницу порушат? Эту жемчужину? Как же так? Ведь Она там, за его спиной! Неужели будет приказ отступить?
Но приказа не было. Он пятился вместе с другими солдатами в голубых касках, прижимавшими к себе оружие в страхе великом, и никто не знал, что делать. И когда они дошли до самых дверей Храма, стало ясно им, что отступать дальше некуда. Албанцы уже лезли через ограду, в стены летели камни и бутылки, откуда-то повалил уже густой черный дым. И тут показалось ему, что слышит он голос Ее подле себя: «Додај камен — и добићеш назад десет, а заклониш собом — би ће ти спасење», — и не только слышит, но и понимает чужой язык. И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, а ты выходишь один на один со злом — древним, как сам род человеческий, — в тот миг и решается все. Так было во все века, так случилось и ныне. Передернула затвор рука, палец нажал на курок — и не отпускал, доколе смерть вырывалась из дула.
Потом рассказывали, что, когда косовары начали напирать и бросать камни и бутылки с «коктейлем Молотова» в стены монастыря, один из солдат оцепления дал по толпе очередь из автомата — то ли случайно нажал на курок, то ли просто нервы сдали. Никто не успел остановить его, а когда на стрельбу прибежало руководство поста, все было уже кончено. Косовары оказались далеко не такими храбрецами — как только они поняли, что к чему, тут же побросали все и разбежались. Тела остались валяться на дороге. Через десять минут возле храма было пусто. Убитых среди косоваров оказалось не так уж и много — большинство пуль ушло над головами, но раненые были. Руководству KFOR пришлось потратить немало сил и средств, чтобы замять эту историю — хорошо еще, пресловутые журналюги не успели набежать. Пострадавшим были выплачены компенсации, виновный в происшествии до дальнейшего разбирательства был помещен под арест, в новостных выпусках инцидент в Грачанице никак не освещался. Вскорости пост итальянских миротворческих сил был демонтирован, на его место пришли канадцы.
Через пару дней после демонтажа поста где-то возле самой македонской границы упал и загорелся военный вертолет, перевозивший тех самых итальянских миротворцев на базу многонациональных сил в Косово. В район катастрофы была направлена спасательная группа, однако найти удалось только одного пассажира, выжившего каким-то чудом. Тела остальных пассажиров и членов экипажа, а также обломки вертолета собирали потом по всей округе. Причины катастрофы назывались самые банальные — сложные метеорологические условия, сильный ветер, дождь и низкая облачность. Однако такие вертолеты в такую погоду летали над Косово ежедневно десятки, а то и сотни раз, — только разбился всего один.
Выживший пассажир вертолета — солдат итальянского миротворческого контингента, чье имя не разглашалось, — ничего не мог сообщить следствию по причине шокового состояния. Он был доставлен в госпиталь на базе многонациональных сил, где из бессмысленного набора слов, которые он произносил в бреду, одна из медсестер, понимавшая сербский, услышала что-то про камни, фрески и про спасение, а еще — про каких-то людей с выколотыми глазами, но смысл этих слов остался для следствия темен. Дело об инциденте в Грачанице и потерпевшем авиакатастрофу вертолете не стали раздувать, выжившего солдата комиссовали по состоянию здоровья, и более ничего о судьбе его известно не было.
Она видела все — не зря Ее прозвали Всевидящей. Построенное когда-то мужем Ее не кануло в Лету. Это была не прихоть и не игрушка, этим спасался потом народ его, потеряв прочее. Ослепленные видят куда больше, чем зрячие, а зрячие ведут себя так, будто слепы от рождения. И снова назревало что-то в этих краях, Она в таком не ошибалась никогда. Нечто такое, что изменит сущее навсегда. Выросла на могиле святого Симеона в Хиландаре лоза чудотворная, — иноки прозвали ее лозой Неманичей, — а никто не сажал ее там, сама принялась. Разрослась, закустилась, и плоды на ней вызрели, гроздья виноградные — кто вкушал их, у того рождались дети, даже если их и быть не могло вовсе. Было то знамением. Ибо решится все скоро и в тот самый миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда небо и земля молчат, затаив дыхание, а из глубин души надвигается зло — древнее, как сам род человеческий. Так было во все века, так будет и ныне. А о забытом напомнят ослепленные короли.
Алена Дашук
Горячие люди
Хлипкий мужичонка со спутанными, словно свалявшаяся кудель, волосами вскочил.
— А вот и не попритчилось! — заорал он, сгорая от обиды. — Как есть, в черта перекинулся! Не нырни супостат под землю, достал бы я его вилами!
Сидящие у костра зашлись в хохоте. Свои истории Прошка начинал неизменным: «Раз была со мной такая оказия…» Брехал он вдохновенно, из одного желания развлечь. Правда, скоро входил в раж и уже сам верил в собственные россказни. Радующий поначалу смех к середине повествования приводил рассказчика в бешенство. Вот и сейчас он сердито сопел, поглядывая на хватающихся за бока соратников.
— Ай да Прошка! — Одетый в простой чекмень мужчина, прятавший до того улыбку в кучерявой бороде, лукаво сверкнул глазом. — Армию вражью едва головы не лишил. Вот кого Буонапартию страшиться надо. Всю Европу прошел, а тут на́ тебе — Прошка с вилами!
Осенний лес снова взорвался дружным гоготом. На этот раз Прохор стушевался. Препираться с барином, пусть даже не брезгующим делить с ним местечко у огня, было совестно.
— Да я, Денис Васильевич, того… — забормотал он, судорожно пытаясь найти оправдание.
Тут фортуна ему улыбнулась. Свет пляшущего на ветру огня выхватил из темноты кряжистую фигуру. Головы повернулись в сторону гостя. Сконфуженный Прошка, воспользовавшись замешательством, юркнул за спины насмешников и притих.
— Ты как тут очутился? — В голосе штабс-ротмистра Бедряги сквозило любопытство с долей плохо скрываемого раздражения. Поставленный им караул пропустил в лагерь незнакомого старика! Теперь жди от Давыдова выволочки.
— Дело у меня здесь, — хмуро ответил дед, без приглашения усаживаясь у костра. Он смотрел в огонь и, похоже, объяснять свой визит не собирался.
— Какое ж дело у тебя к нам? У нас заботы ратные, а ты, поди, восьмой десяток разменял.
Послышались смешки. Старик и ухом не повел.
— Какое — не твоя печаль. Не до вас мне. Своя у меня беда. Ее и решать буду.
Брови у Давыдова сошлись на переносице.
— Своя, говоришь? Мы-то тут с общей справляемся. Или тоже в одиночку Наполеона на вилы поднять задумал?
На этот раз в его словах послышалось не добродушное зубоскальство, доставшееся Прошке, а холодная неприязнь. Никто не улыбнулся и из его окружения.
— Подожди, в силу войду, решу беду вашу. — Старик оставался невозмутим, точно не смотрели на него десятки колющих глаз. — Сам решу. А за то останусь пока тут.
Денис Васильевич и Бедряга переглянулись. Во взглядах мелькнула догадка. Не всякий рассудок мог совладать с тяготами злой годины: голод, смерть близких, потеря нажитого каждодневным тяжким трудом. Снова саднящая память прописала до мелочей: разоренный дом, чадящая в студеном мраке лампадка, прижавшийся к иконе лбом сельский священник. Безумный попик, у которого Давыдов не так давно останавливался на ночлег. Видя чинимое басурманами надругательство над церквушкой, где служил без малого полвека, разумом батюшка помутился. С той поры слышится бедняге плач спасенной им иконы Божьей Матери. Сам он над ней слезы ронит, лик ей утирает, покоя найти не может. Какой ценой уберег потемневший от времени образ Богородицы — Господу одному и ведомо. Ее только и уберег… Тут кто угодно умом тронется.
И это только один из тех, чьи слезы, беспомощное бормотание или надсадный крик жили теперь в тягостных воспоминаниях и горячечных снах Дениса Васильевича. Кто-то из несчастных рвался в отряд, сжигаемый больной, безотчетной ненавистью. Давыдов от сердца сочувствовал, но в свои ряды принимал лишь способных в праведной ярости сохранять здравомыслие. Но что делать с пожаловавшим из лесной чащи стариком? Не бросать же на произвол судьбы. Да и все едино увяжется. Такой не отступит, по глазам видно. А там, может, прибьется к деревне какой. Угомонится.
Поразмыслив так, предводитель спросил:
— Леса да дороги знаешь?
Дед кивнул:
— Кто ж лучше моего знает?
— Вот и ладно. Путь указывать станешь. В сражения не возьму, не просись. А вот к котлу поставлю. Нечего моим воякам силы на бабьи дела тратить. — Давыдов подмигнул товарищам. Те заулыбались. Старик равнодушно пожал плечами.
На вопрос, какого он роду-племени, новоявленный ополченец ответил коротко и не сразу. Покряхтел, точно вспоминая, наконец буркнул:
— Архипом звали.
Сначала Давыдов странному проводнику не доверял. Скрыто справлялся в деревнях, верно ли тот прокладывает путь. Старик неизменно указывал кратчайшую дорогу, зачастую неизвестную даже местным. Первый раз, уличив Архипа в том, что повел он отряд по тропе, теряющейся, по словам местных, в непролазной трясине, Денис Васильевич не на шутку осерчал. Хотел было по закону военного времени наказать, да рука не поднялась. Тем более трое смельчаков вызвались конвоировать подозреваемого в измене по означенной тем дорожке. Никуда ему не деться! Коль почуют молодцы неладное, быстро на чистую воду выведут и воздадут предателю по заслугам. Давыдов, взвесив все за и против, согласился. Когда партизанский отряд прибыл на место, четверка давно поджидала их там. В глазах Архипа Давыдов прочитал лишь скуку — ни обиды, ни горечи. Зато лица воинов озадачены были чрезвычайно. Все в один голос утверждали, что запримеченное издали болото словно бежало от путников, швыряя под копыта коней поросшую невысокой травой дорогу. По ней дед с конвоем без труда добрались до намеченной цели. Тогда-то впервые и всплыло это слово — лешак. Давыдов, помнится, только посмеялся: ну и шутники эти вояки, хоть со смертью играть, хоть нечисть в лесу дразнить — все им нипочем! Однако позже сам не раз замечал, что преградивший отряду путь бурелом каким-то чудом расступался, расплетал спутанные ветви. Впереди открывалась пригодная для дальнейшего следования дорога. Оглядываясь, предводитель видел все ту же непроходимую чащу. Точно невиданные ворота, она смыкалась за спинами, укрывая и защищая партизанское войско. «Может, и впрямь леший?» — начинал сомневаться Давыдов.
Как бы то ни было, проводником Архип был отменным. Это Дениса Васильевича немало удивляло: крестьяне — народ оседлый. Или не крестьянин? Лесничий? Егерь? Уединившийся в лесах богомолец? А то, глядишь, и человек лихой, как знать, мало ли по нынешним временам их от бар своих бегает. Откуда тогда назубок знает все затерянные в глуши деревни и проселки?
О себе дед упрямо молчал. Постепенно посторонними вопросами Давыдов задаваться перестал — дел невпроворот. Старику доверился. Тот ни разу не подвел. Кашеварил Архип неважно, однако от обязанностей не отлынивал. Время шло. К молчуну привыкли и перестали замечать его всегда неприветливый взгляд.
* * *
Хорунжий Васильев постучал в дверь, когда командир уже собирался ложиться.
— Кого черт несет? — проворчал Давыдов. Денек выдался жаркий, глаза слипались.
Васильев шагнул через порог. Осмотрелся. В комнате, кроме них, никого.
— Как бы ты, Денис Василич, прав не оказался, когда лукавого к ночи помянул. — Гость кивнул на выход. — Идем, сам поглядишь.
— Не беса ли поймал? — хмыкнул предводитель, но спорить не стал. Васильев был не робкого десятка — зря бы не потревожил. Бурча и поругиваясь, Давыдов накинул чекмень и последовал за хорунжим.
Схваченная ранними заморозками деревня спала. Партия Давыдова сегодня отбила у неприятеля богатый обоз. Пленные французы отправлены в Юхнов. Часть продовольствия отдана ограбленному неприятелем до нитки населению. Дело сделано, можно отдохнуть. В темноте лишь взлаивали собаки да похрустывала под ногами заиндевевшая от первых холодов земля. К дому, где расквартировался гусарский поручик Елизаров, приближались двое. Едва приметные во мраке черные силуэты двигались осторожно, словно боясь спугнуть дремлющего чутким сном зверя или стайку невидимых птиц. Пошептавшись у ворот, мужчины скользнули в приоткрытую калитку.
Раскинувшийся за домом сад застыл в густой, как мазут, тьме. Безлунная ночь — глаз коли. Чуть теплилась голубоватым сиянием только яблоня, тянущая в небесную бездну сожженные октябрем ветви. Под деревом тем стоял окутанный светящейся дымкой старик. Проводник говорил с кем-то вздрагивающим от волнения голосом. Похоже, убеждал. Давыдов прислушался.
— Иль не помнишь, что случилось тогда? — увещевал дед. — Сколько уж минуло. Думал, забудется, прежней станешь. — Пронизывающий ветерок прошелся по умершим листьям. Несколько закружили в воздухе и, мелькнув в зыбком потоке света, тут же были проглочены непроглядной тьмой. Старик расценил это как ответ. Он грустно потеребил бороду. — Огонь для тебя смерть, что ж все к жару тянешься…
— Глянь, глянь, девка там! — горячо зашептал в ухо Давыдову хорунжий.
— Где? — Денис Васильевич напряженно всмотрелся в вязкую черноту.
— Да не там! — зашипел севшим от волнения голосом Васильев. — Над яблоней! Прозрачная, что твой дым табачный!
Тут над головами затаившихся наблюдателей со звоном распахнулось окно. Из него высунулся взлохмаченный сонный поручик. В одной руке он держал свечу, в другой ружье.
— Кто здесь, выходи! — рявкнул он.
Сияющий голубоватый туман метнулся ввысь. Следом рассыпавшейся поземкой мелькнул седой проводник.
Шутить с Елизаровым было не с руки. Палил тот метко и, случалось, раньше, чем разбирался. Во всяком случае, прятавшуюся в лесу курицу уложил на месте с расстояния, с какого иной и в медведя не попадет. От француза ли та хохлатка пряталась, от хозяйской ли расправы, да судьба куриная при любом поваре все та же. Потом поручик, правда, божился — колдовство это, в кустах был волк. Хозяйскую птицу он бить не приучен. Ну да Бог ему судья, бульон оказался тогда весьма кстати.
— Опусти ты ружье! — раздосадованно гаркнул хорунжий.
— Васильев?! — обомлел Елизаров. Повел свечой и опешил еще больше. — Денис Васильевич?!!
После коротких объяснений был разработан план. Троица ввалилась в избу, где расположился проводник. В руках Елизарова темнела икона, лишенная неприятелем оклада. Ее поручик позаимствовал в предоставившей ему ночлег избе. На полатях заворочался старик.
— Выдвигаемся? — Он свесил вниз голову. Потер глаза. Не стесняясь, с подвыванием, зевнул.
Ловцы нечисти переглянулись.
— Говори, где сейчас был?! — запальчиво крикнул Елизаров.
— Спал он, — ответила за Архипа струхнувшая хозяйка, высунувшись из-за печной занавески. На всю горницу орали перепуганные дети.
Елизаров, Васильев и Давыдов растерянно топтались на месте. Архип сполз с полатей. Подхромав к ним, пристально заглянул в глаза поручику. Потом отошел прочь.
— Клянусь, он сказал: «Попомнишь меня»! — бил себя в грудь Елизаров, когда тройка расходилась по квартирам.
Давыдов с Васильевым молчали. Наконец, рубанув ладонью воздух, предводитель отрезал:
— Один слышит что ни попадя, другой видит! Довольно! Старика не трогать. И того… пить только для согрева, а не все, что благодарные мужики подносят.
Приказ командира — закон. Хорунжий и поручик с той ночи обходили Архипа стороной, хоть и ворчали украдкой. А вот Денис Васильевич в разгар боя стал замечать знакомую дедову шапку. Да все от Елизарова неподалеку. Мелькнет и исчезнет, как и не было. Возвращаясь в лагерь, Давыдов находил угрюмого старика на посту — у котла с похлебкой. «Не быстрее же коней примчался», — размышлял командир и усилием воли отгонял непрошеные думы. Но в следующей сече вновь примечал развевающуюся на ветру белую бороду.
* * *
В то утро дозорные привели к Давыдову дрожащего не то от страха, не то от наступившей в ноябре стужи мужика. Гонец хотел повалиться заступнику в ноги, но тот его остановил.
— Лоб-то побереги, пригодится. С чем явился?
— Беда, барин! — торопливо заговорил мужик. — Хранцузы пришли. Обоз в деревне налаживают, почитай, подвод двадцать. Все подмели, помрем ведь с голодухи!
— Много ли людей?
— Да человек… — гонец возвел глаза и принялся безмолвно перебирать губами, словно считал нарисовавшихся на потолке захватчиков, — сто будет.
— Что ж по науке моей не поступите? Встретьте с поклоном, а как спать лягут…
— Ученые они, — забыв о том, что говорит с самим Давыдовым, перебил мужик. — Пленных гонят. В церкву заперли. Стращают, ежели хоть волос у солдата ихнего упадет, всех перестреляют. Пока с теми, что в деревне стоят, расправимся, порешат наших солдатиков.
— Пленные? — Денис Васильевич покусал ус. — Французу самому нынче голодно. Зачем им потом такая обуза? Все равно постреляют. Бывало.
— Позволь, я с молодцами моими! — вскочил сидящий тут же Елизаров. — Ты только с дела, а мы уж двое суток попусту воздух гоняем.
— Маловато у тебя людей, — усомнился Давыдов.
— Француз по домам сидит, отогревается. Ружья они во дворе шалашом ставят… если мужик смирный. Смирный у вас мужик?! — окликнул поручик гонца, больше чтоб приободрить.
Тот с готовностью закивал.
— Смирный, смирный… солдатики ж в церкви. Конвой при них. Куды ж рыпаться?
— Вот и ладно! Пока лягушатники очухаются, уже скрутим. Несколько человек к церкви пошлю. Чтоб разом по обеим точкам ударить. Не ждут же.
Давыдов колебался. Вдруг из сумрака выступил Архип. Оказавшийся с ним рядом Елизаров отпрянул. Он готов был крест целовать, что проводник появился прямо из стены.
— Лощина там, — буркнул дед. — По ней к самой деревне подобраться можно. Глядишь, не заметят. Покажу.
Бешеным вихрем влетевший в деревню отряд Елизарова был встречен шквальным огнем. Трое ополченцев легли на месте, еще двоих тяжело ранило. Пришлось спешно отходить, чтобы внести поправки в первоначальный план. Со стороны деревни слышались редкие выстрелы. Французы огрызались больше для острастки, пули сюда не долетали.
— Где ж их сотня?! — скрипнул зубами поручик. — Тут все три! Из домов да из-за заборов палят. А мы как на ладони. Приметили нас, похоже, пока по лощине крались. Прохлопали мы дозорных.
— Видать, сотня та — обозное прикрытие было, — предположил один из гусар. — Пока то да се, основная часть подтянулась. Кони вон еще не расседланы. Только подошли, выходит.
— Вижу, — покачал головой Елизаров. — Скачи к Давыдову. Без подмоги никак. А мы тут покуролесим.
Когда отряд Давыдова примчался на помощь, из группы ополченцев осталась треть. На провокацию французы не поддавались, преследовать поредевший отряд Елизарова не спешили. Отбивались, упорно не покидая укрытий.
— Что ж ты людей не жалеешь! — набросился Давыдов на Елизарова.
Поручик отвел глаза.
— На себя отвлекал. Боялся, уйдем, а они — к церкви. И моих, и пленных положат.
Давыдов сжал кулаки.
— Ладно, выкурим. Пару изб запалим, сами вылезут.
— Дозволь мне! — Елизаров подался вперед. Сейчас Давыдов отправит остатки его группы в лагерь, и за погибших отомстит кто-то другой. В глазах поручика полыхнуло отчаяние — пусть он не выполнит приказ, будет разжалован в рядовые, да хоть в вечные конюхи, но враг заплатит за кровь его товарищей. И плату взимать будет он сам! Денис Васильевич глянул на Елизарова. Хотел было рявкнуть, запретить, чертыхнуться, но вместо этого вдруг тихо сказал:
— Иди. Прикроем. Найди еще человек шесть. Поджигать с нескольких сторон, чтоб дым завесой.
С Елизаровым вызвались идти шестеро из двадцати семи выживших его людей. Давыдов тому не удивился.
Левый угол избы занялся пламенем. Над наваленным у стены скарбом заклубился черный дым. В доме началась паника. Поручик закашлялся. Дым — хорошо, в нем можно спрятаться от стрелков. С противоположной стороны избы грохнула дверь. Послышался топот, лязг оружия и вопли на французском языке. Потом залп. «Наши!» — удовлетворенно отметил поручик, и тут что-то ужалило его в шею. Обозленный выходкой русских французский офицер бил почти наугад. Дым ел глаза, от кашля ружье вздрагивало. Эту пулю можно было назвать шальной. Падая, Елизаров увидел сочащееся сквозь едкую черноту сияние. Взметнувшаяся как-то сразу вьюга бросилась ему на грудь, прильнула холодными снежинками к лицу.
— Пурга… надо же, — чему-то удивился поручик, и все померкло.
* * *
Захваченный в плен полковник де Совиньи с непроницаемым лицом сидел за столом. Давыдов ходил по комнате, заложив руки за спину. Как же ему хотелось придушить этого презрительно поджавшего губы хлыща! Но его кодекс гласил — убивать только на поле брани или продавшихся врагу изменников.
— Итак? — Денис Васильевич взял себя в руки и продолжил допрос.
— Мое вам последнее слово — вы никогда бы не победили Великую армию императора, если бы не морозы!
— Ах, морозы! — Давыдов не выдержал, рванулся к столу. От неожиданности полковник отпрянул. Однако непостижимый, одетый как мужик аристократ лишь уперся кулаками в столешницу и приблизил глаза к растерянному лицу полковника. — Я скажу вам. Сытые лошади выдержат любой мороз. Это касается и людей, пятнадцать тысяч из которых у вас нынче больны. Ответьте, морозы ли лишают вашу армию обозов с фуражом, продовольствием и боеприпасами? Морозы ли вносят сумятицу внезапными атаками? Морозы ли вынуждают простого крестьянина вступать в мои отряды или сражаться с врагом в собственной деревне? Когда я начинал, мне выделили восемьдесят казаков и пятьдесят гусар. Посмотрите, сколько нас сейчас! А ведь я говорю о том, что даже не затрагивает вопроса основных частей русской армии. Это только народное ополчение, в котором главное — люди, а не морозы. Но, если вам угодно, давайте о морозах… Для вас сюрприз, что в России они бывают? — Давыдов насмешливо прищелкнул языком. — Понимаю, хочется списать все на непредвиденные обстоятельства, но разве одеть солдат соответственно климату не одна из задач командования? Простите, но корзины и пуховые платки, намотанные на ноги, греют существенно хуже, чем валенки. Да и воевать в них несподручно.
— Ваша война неблагородна! — взвился француз. — Нападать из-за спины недостойно!
— Прошу покорно простить, что я так неблагородно защищаю свою Отчизну от тех, кто явился с оружием! — развел руками Давыдов.
Из угла послышался тяжелый вздох. Де Совиньи и Давыдов обернулись. Там никого не было.
* * *
Холодно. Изо рта шел пар. Денис Васильевич похлопал себя по плечам и посмотрел на верхушки сосен. Когда еще рассвет, а скоро выходить. Главное преимущество партизанских партий — маневренность. Вот есть — а вот и умчались. Но его отряд с первых дней своего существования рос, пополняясь все новыми и новыми ополченцами. Перебрасывать войско становилось все сложнее. Давыдов задумался.
За спиной под чьей-то грузной поступью заскрипел снег. Предводитель обернулся. Перед ним стоял Архип. Да какой! В шубе и шапке с меховой оторочкой. В руке — искрящийся ледяным хрусталем посох.
— Куда ж ты так вырядился? — обретя дар речи, поинтересовался Давыдов.
— Уходим мы. — Голос старика тонул в пышной бороде.
— В какие веси, позволь осведомиться?
— Того тебе знать не надо, — привычно пресек вопросы Архип. Потом глуховатый бас его смягчился, в нем скользнула грустинка. — Что тебе знать следует, так это что прав ты был.
— В чем прав?
— Твоя правда — есть сила больше моей.
— Ну да… — хмыкнул Давыдов, а про себя подумал: «Забавный дед, хоть и с придурью. Жалко, куда пойдет?» — Ты, Архип, оставайся. К вареву твоему мы привыкли, почти не тошнит.
— Я б остался, — подковырки старик не заметил. — Но нельзя мне все время с людьми. В дела их вникаю. Сердце теплеет.
— Выходит, холодное у тебя сердце? — хитро прищурился гусар. — А так и не скажешь. Признайся, ведь тебя я в боях видел. Многим фору дашь! Но как ты умудрялся вперед коней наших в лагере очутиться?!
— Случалось, — смутился преображенный Архип. — Сначала только внучку берег. Прикипела она к Елизарову. Всюду за ним шла. В сражениях вот тоже… Мне, говорит, его видеть бы, больше и не надо ничего. А мы уж это проходили. Задолго до того приглянулся ей один, Лелем звали. На свирели играл, шут гороховый! — Старик фыркнул.
— И что? — Несмотря на лихость в ратном деле, Давыдов был поэтом. Он приготовился слушать красивую историю, но в своих ожиданиях жестоко обманулся.
— А ничего! Сердце горячим стало, она и растаяла. Вьюгой, облачком, дымкой в день студеный теперь только и видится. Думали с Зимой, дочкой моей, время пройдет, оклемается. Не вышло. Помнит, видно. И вот снова-здорово — Елизаров! Боялся я, не снесет она больше жара, вовсе исчезнет, как капель на солнце. Уговаривал все эти дни. Но она упрямая. Пусть, говорит, исчезну, лишь бы с ним рядом. Теперь нет поручика. Заледенела вся. Мать-то радуется — вернулась дочка. А я вижу, неживая она. Глянь вон!
Старик кивнул на заснеженную сосну. Под ней стояла девушка, окруженная тем самым голубоватым сиянием, что Давыдов видел как-то у яблони. Она смотрела сквозь морозную пелену, в лице ни кровинки. Давыдов попятился.
— Черт меня дери, — выдохнул он.
— Черти ни при чем, — заверил старик. — Мы, может, и не люди, конечно, но зла никому не желаем.
— Вот уж… — Давыдов пришел в себя, но на девушку посматривал недоверчиво. — Француза-то бил.
— Ну так бил. Говорю же, сердце таять стало. Раньше-то мне радовались. Крепости снежные строили, горки. На санях катались. А теперь явились эти… Огнем палят, голодом морят. Радость исчезла! Как не вмешаться? Сперва-то только обещание, тебе данное, выполнял, потом увидел, как за землю свою стоите. Очнулся — это ж и моя земля! Забрало, помогать кинулся. Прежде думал — сил наберусь, один управлюсь. Только правду ты тогда мусье тому говорил. Видел я смерть Елизарова, видел, как те шестеро с ним идти вызвались, — много чего повидал. Жарко. Верно все — не моя то победа.
— Человек, если надо, со всем управится, — согласился Давыдов. — Особо если враг землю его топчет. Да все не разберу, кто ты такой?
— Потомки твои разберут, — старик подмигнул. — Вот отойдет внучка от горя немного, вернемся. Ненадолго, чтоб не растаять. Больно уж горячи люди. Но я радость больше люблю. В праздник какой показываться будем. Впрочем, теперь я и с ворогом вас один на один не оставлю. Помогу, если что. А кто я… — Дед усмехнулся и ударил посохом оземь. Воздух зазвенел, деревья затрещали, нос защипало. — Думай!
Давыдов еще раз обернулся на застывшую у сосны девушку. Ее там не было. Перевел взгляд на Архипа. Где стоял старик, курился парок, словно кто-то вздохнул на холоде. Давыдов тряхнул головой, потер рукавицей щеку.
— Мороз, однако… — поежился он и побежал отогреваться в избу.
Мария Широкова
Первый поезд в самайн
День первый. Чаепития и сказки
Все началось во время чая. Именно тогда, намазывая на румяный тост грушевый джем, Перси впервые услышал голос Морбрада.
От неожиданности рука дрогнула, и янтарная капля джема приземлилась на белоснежную скатерть.
— Ты не меняешься, — с улыбкой заметила тетя Дженни, — все так же обожаешь сладкое и портишь скатерти.
— Мама, он сейчас скажет: «Простите, тетя, я больше не буду», — ехидно произнесла Флоренс. — Не так ли, кузен?
Перси рассмеялся.
— Осторожнее, Фло, — заметил он, — я ведь могу вспомнить еще какую-нибудь мальчишескую повадку. Например, дергать вредин за рыжие косички.
Юная леди хмыкнула и с невинным видом принялась пить чай. Перси прекрасно понимал, что Фло не терпится расспросить кузена о тысяче вещей, наговорить ему кучу уморительных колкостей и истребовать подарки, но, увы, приходилось сидеть чинно. Он украдкой подмигнул девочке, но та только строго сдвинула брови. Ну, ничего, успеется.
— Что это был за шум? — спросил Перси у отца.
Сэр Генри Уотертон оторвался от просматривания письма.
— Не поверишь, — усмехнулся он. — Горное эхо. Здешние окрестности — настоящий акустический феномен. Мне рассказывали, на склоне есть ущелье, где каждый звук, будь то крик птицы или скатившийся с кручи камень, порождает целую симфонию. Здесь еще ничего, ближе к тоннелю куда громче.
— Напоминает рокот прибоя, — сказал Перси, откусывая от тоста.
— Местные называют его голосом Морбрада. Привыкнешь.
Сэр Генри вернулся к письму. Перси не обижался: хорошо знал, что постоянная занятость приучила главного инженера Королевской Юго-Западной железной дороги делать несколько дел одновременно. Вот как сейчас: пить чай, беседовать с сыном, которого не видел больше полугода, и изучать корреспонденцию. Так было всегда, сколько Перси себя помнил.
Для бесед по душам имелась в мире миссис Дженнет Клейтон — тетя Дженни. Она укоризненно покачала головой, взглянув на брата, и сразу же перенесла заботливое внимание на племянника.
— И все-таки ты вырос, — произнесла она. — Несмотря на джем. Ты сейчас очень напоминаешь мне Генри в двадцать лет: те же широкие плечи, светлые вьющиеся волосы, упрямый взгляд. Только улыбка как у матери. Видела бы она своего малыша Перси…
Тетя Дженни умолкла, вытирая глаза кружевным платочком. Несколько минут в гостиной было тихо, но потом Фло осторожно потянула мать за рукав.
— Мама, — громким шепотом спросила она, — а что, дядя Генри в молодости был таким же долговязым и тощим, как кузен?
— Флоренс, несносная ты девчонка! — простонала тетя Дженни, не отрывая платка от лица, но Перси был готов поставить крону, что она улыбнулась.
Чаепитие продолжилось, и Перси отдал должное и тостам с джемом, и холодной ветчине, и прочим яствам, которые расставляла на столе Лакшми — вдова солдата-сипая, нанятая отцом на службу во время строительства укреплений Агнипура.
— Вот что, дамы, — спасая сына от обжорства, сэр Генри свернул письмо и поднялся из-за стола, — мы с Персивалем вас на время оставим. Пойдем, сынок, покажу тебе строительство.
Улицы городка разбегались от площади с кирпичной церковью вниз по склонам холма, точно ручьи, падающие с уступа на уступ. Отец и сын шагали, покуривая папиросы, и вели неспешный разговор.
— Вы уютно устроились, — сказал юноша, оглядываясь на аккуратный двухэтажный коттедж, южную стену которого обвили пожелтевшие листья плюща. — Я, право, не ожидал. Думал, что городишко — дыра дырой.
— Разумеется, не столица, — ответил сэр Генри. — Но все это на время. Работа требует постоянного присмотра, не приезжать же в такую даль через день. А Дженнет все устроила как дома, это она умеет. Жаль, что твоя сестра сейчас в Каире…
Перси развел руками. Что поделаешь, с той поры, как Эмили выскочила замуж за армейского капитана, семье никак не удается собраться вместе.
— Ну, как твой дипломный проект? — спросил отец.
— Еще море работы, — признался Перси. — Я привез кое-какие расчеты и чертежи. Может, взглянешь, если выдастся свободная минутка?
— Обязательно посмотрю. Через несколько дней, когда откроем наконец тоннель и утрясем дела. Министерская комиссия заявилась раньше, чем мы планировали.
— Но ведь все прошло успешно. Я читал во вчерашней газете.
— Да, лорд Теренс остался доволен. Обещал доложить премьер-министру. И, кстати, спрашивал о тебе.
— Обо мне? — Перси расстегнул форменный студенческий сюртук. — С чего бы?
Сэр Генри остановился.
— По-моему, тебе лучше знать, — усмехнулся он. — Мисс Элен передает тебе самый теплый привет.
— О господи! — выдохнул Перси. Сэр Генри хмыкнул в усы, но воздержался от комментариев.
Дома под черепичными крышами остались за спиной. Впереди темнели скучившиеся времянки — сколоченные из теса жилища рабочего люда, хлопала пожелтевшая парусина палаток для оборудования. Над вагончиком посреди вытоптанного пятачка земли ветер играл полотнищем флага. Несмотря на предзакатный час, лагерь был пуст. Кудлатая собака, развалившаяся перед ступенями вагончика, подняла морду, безразлично проводив прохожих взглядом, и снова ткнулась носом в пыль.
— До вечернего колокола уже немного. — Сэр Генри сверился с часами. — Пойдем дальше, к путям.
Спуск закончился. Они миновали последние бараки и выбрались на простор. Перси смотрел по сторонам с большим интересом: единственной крупной стройкой, в которой он участвовал, было строительство канала в Ренни, куда его направляли для прохождения практики.
Долина была перекопана и взъерошена. Тут и там громоздились груды щебня и песка, чернели сложенные в штабеля шпалы, бревна, чугунные балки. Впереди вздымалась насыпь железной дороги, и на боковой ветке посвистывал паровоз. И всюду, словно муравьи, суетились люди, занятые каждый своим делом: копали, везли по мосткам тачки, тащили носилки, перекликались, спорили. Ветер нес запахи пыли и дегтя. Перси с удовольствием втянул эту едкую смесь в легкие. Ему нравилась деловая суета, не смолкающее до ночи движение мускулов и мысли, способное раздвинуть мироздание, и еще больше нравилось знать, что он тоже станет — уже стал — частью этого грохочущего яркого мира.
— Ну как? — с улыбкой поинтересовался сэр Генри.
— Потрясающе, — совершенно искренне ответил Перси. — Когда я приезжал в прошлый раз, все только начиналось, а теперь…
Он развел руки, словно пытаясь охватить пространство.
— Ты еще тоннеля не видел, — довольно ответил сэр Генри, кивнув в сторону нависшей над долиной темной громады горы. — И вообще, надо было тебе пройти практику здесь или хотя бы наведываться в гости почаще. Но ведь ты упрямый… А вот и Гилберт!
Из-за затянутого брезентом штабеля показались люди. В шагавшем впереди невысоком шатене в темных очках, что нес под мышкой свернутые в трубку бумаги, Перси без труда опознал друга и помощника отца — сэра Гилберта Каннингема.
— О, Персиваль, наконец-то! — воскликнул сэр Гилберт, обмениваясь с юношей рукопожатием. — Вовремя, а то мы думали, ты так и не сумеешь выбраться из Реннского болота.
— Разве я мог пропустить такое событие? — ответил Перси. — Но я думал: все работы завершены…
— Официально строительство окончено, но сколько еще нужно расчистить, проверить, вывезти. — Каннингем махнул рукой. — Кстати, Генри, бухгалтер просит зайти в контору, что-то уточнить по смете. И еще: я проверял крепежи на втором участке…
Сэр Генри повернулся к сыну:
— Придется вернуться в лагерь. Пойдешь со мной? Правда, я понятия не имею, сколько эта волокита займет времени.
— Я, пожалуй, прогуляюсь, — решил Перси. — К ужину вернусь.
Инженеры стали подниматься по склону, а Перси неторопливо побрел вдоль насыпи по направлению к тоннелю. Вокруг копошились люди, и никому не было дела до молодого человека со значком Высшей инженерной школы на отвороте сюртука.
Мысли текли неспешно, в такт шагам. Может, и впрямь не стоило своевольничать и уезжать почти на год на север. Здешний проект куда масштабнее и интереснее, чем отводной канал через торфяники. Но в глубине души Перси понимал, что должен был попробовать себя, ощутить, каково это: не опираться на родительское плечо. А его большие стройки еще впереди.
Гора надвинулась, закрывая полнеба, и Перси уже явственно различал прямоугольное отверстие, уводящее в чернильную подземную пустоту. По обеим сторонам насыпи еще высились кучи породы. Крепкие балки поддерживали свод, но они казались соломинками в сравнении с массой, давящей сверху. Перси остановился, рассматривая еще одно свидетельство победы человеческого разума.
Тяжелый рокочущий звук возник словно бы ниоткуда и, набирая силу, поплыл над долиной. Он достиг высшей ноты, словно разбившийся о скалы прибой, и постепенно сошел на нет.
Перси ошеломленно потряс головой. Рабочие, тащившие по насыпи носилки с деревянными плашками, опустили груз наземь.
— Бесится старик, — сказал тот, что помоложе, стирая грязной ладонью пот со лба.
— Да, не по нутру Морбраду дыра, — согласился старший, крепкий мужчина лет пятидесяти. — Совсем не по нутру.
— Перекурить бы такую страсть, — заметил первый. — Есть табачок-то, Эванс?
Его напарник хмуро сплюнул.
— Не видел ты настоящей страсти. Берись давай, отбой скоро. Понесли.
Подтверждая его слова, вдалеке раздался звон сигнального колокола. Рабочие подхватили носилки и торопливо зашагали к лагерю. От тоннеля тоже группками и поодиночке потянулись люди. Перси повернулся к городку.
Его обгоняли, и вскоре он оказался в хвосте длинной людской вереницы, а потом и в одиночестве. И очень удивился, когда услышал тихий голос.
— Сударь! Сударь, постойте!
Перси оглянулся. Под насыпью стояла маленькая согнутая старушка. Она опиралась на суковатую палку и тяжело, одышливо дышала. Темная шаль покрывала плечи, седые волосы были убраны под опрятный белый чепец. На земле рядом с ней Перси заметил большую плетеную корзинку.
— Сударь, — попросила старушка. — Помогите бедной женщине подняться на насыпь.
Разумеется, Перси подал руку. Очутившись рядом с юношей, старушка долго переводила дыхание.
— Благодарствую, добрый джентльмен, — наконец сказала она. — Я ходила в гости в соседнюю деревню и решила срезать путь. Да не те мои годы, чтоб весь день взбираться на кручи. А до мостков топать да топать…
Она с трудом подняла корзинку и, помогая себе клюкой, потащилась дальше. Перси поглядел на темнеющее небо, потом на скрюченную спину.
— Давайте я помогу, — предложил он, в два шага догоняя женщину. — Куда надо идти?
Сумерки уже сгустились и на небе замерцали звезды, когда Перси со своей неожиданной спутницей добрались до конца извилистой улицы. У маленького домика на окраине старушка остановилась.
— Ну вот и пришли, слава Господу, — борясь с одышкой, сказала она.
Дом был погружен в темноту. Сразу за невысокой оградой из булыжников начиналась пустошь, над которой черной тяжестью нависали склоны горы. Стояла полная тишина, только проснувшийся ветер шелестел засохшей травой.
Перси поежился и поднял воротник. Ночная свежесть пробиралась сквозь сюртук.
— Вы здесь живете? — спросил он.
— Да, сударь, — подтвердила старушка. — Это мой старый добрый дом. Знавал он и лучшие времена, как и его хозяйка. Но что было, то прошло. Как же мне вас благодарить-то?
Перси протянул ей корзинку. Его ладонь на миг соприкоснулась с узловатыми пальцами.
— Да вы, сударь, никак замерзли? — охнула старая женщина. — Рука-то ваша словно ледышка. Пойдемте-ка в дом скорее…
Перси запротестовал, но старушка продолжала уговоры:
— Погреетесь, чаю выпьете. Ведь в какую даль возвращаться. А у меня булочки свежие и… Тс-с!
Женщина смолкла, приложив палец к губам. Перси недоуменно огляделся.
— Что… — начал он.
— Они идут, — шепотом ответила старушка. — Они думают, что я не слышу, как они появляются. Но я-то всегда знаю, что они рядом.
Перси стало не по себе. Улица была пустынна, ни звука шагов, ни движения. Однако женщина все прижимала палец к губам.
«Может, она не совсем в себе? — подумал Перси. — Тихая безобидная сумасшедшая…»
Старушка склонила голову к плечу, словно прислушиваясь, и негромко рассмеялась.
— Они снова затаились. Не поверите, сударь, вечно играют со мной в прятки! Будто дети!
— Я пойду, — поспешно сказал Перси. — Доброй но…
Перси готов был поклясться, что секунду назад вблизи никого не было. Но стоило моргнуть, и на краю ограды появилась высокая темная фигура. Несколько мгновений человек стоял неподвижно, а затем как ни в чем не бывало зашагал по камням. Быстро и совершенно бесшумно.
Перси невольно подался назад. Но старушка лишь всплеснула руками.
— О, Дилан Ллевелин, когда же ты перестанешь дурачиться, будто мальчишка?! Люди же смотрят.
Услышав ее голос, человек легко спрыгнул с ограды и подошел к женщине.
— И вам доброго вечера, матушка Маллт, — сказал он веселым звучным голосом. — Кто это с вами?!
— Молодой джентльмен, который был так добр, что проводил меня до дома и донес мою корзинку. Не то что некоторые: только бездельничают да стирают булыжники подметками.
— Ну-ну, не сердитесь, милая вы старушка. Клянусь, я оставлю ограду в покое. — Повернувшись к Перси, человек слегка склонил голову и спокойно произнес: — Здравствуйте, сэр.
В темноте нельзя было разглядеть ни лица, ни одежды, но что-то в голосе и манере говорить намекало: этот странный тип отнюдь не фермер или мастеровой.
— Добрый вечер, — сухо ответил юноша. — Простите, не имел чести…
— К чему блуждать во мраке, когда можно выйти на свет, — произнес за спиной женский голос, и на дорогу упали желтые лучи.
Перси обернулся. У обочины стояла девушка, держа в поднятой руке фонарь. Свет заставил юношу прищуриться, но он разглядел серебристо-серое платье и небрежно наброшенную на плечи шаль.
— А вот и моя девочка, — встрепенулась старушка. — Опусти-ка фонарь, дай на тебя полюбоваться.
Девушка отвела руку в сторону и приблизилась.
— Доброго вечера, матушка. Здравствуйте, сударь.
— Персиваль Уотертон, к вашим услугам, — поспешил представиться юноша.
— Дилан Ллевелин, лорд Бринна, и моя сестра леди Карис, к вашим услугам, — услышал он в ответ.
Отвертеться от приглашения не удалось. Перси не успел опомниться, как уже сидел в крошечной, очень чистой кухоньке на скрипучем, но вполне устойчивом стуле. Под потолком висели связки лука и чеснока, сушились нанизанные на суровую нитку шляпки грибов, на подоконнике были разложены душистые пучки трав.
Гудел, закипая, подвешенный над очагом чайник, а на столе возникали глиняные кружки, сахарница, масленка и нехитрая снедь. Леди Карис вооружилась ножом и весьма ловко принялась нарезать сыр и ветчину. Перси только диву давался.
Девушка была красива, но странной, непривычной красотой. Правильные черты казались резковатыми, а яркие каре-зеленые глаза — слишком большими на смуглом живом лице. Темные волосы были уложены в строгую прическу и сколоты на затылке серебряной заколкой с зеленоватым камнем. Леди не произнесла ни слова с той поры, как вошла в дом, и Перси почему-то казалось, что настроена она недоверчиво.
Словно почувствовав на себе его вгляд, девушка перестала орудовать ножом. Зеленые глаза посмотрели на Перси с легкой насмешкой, юноша смутился и повернулся к лорду Ллевелину, расположившемуся напротив.
— Признайтесь, вы удивлены, — заметил Дилан Ллевелин. — Вряд ли вы когда-либо раньше видели благородную леди, нарезающую сыр в деревенском домике.
— И лорда, прыгающего по ограде, точно воробей, — добавила девушка.
Перси улыбнулся.
— И это тоже. — Дилан Ллевелин скрестил под подбородком длинные «музыкальные» пальцы. Он, казалось, был старше Перси лет на пять, такой же темноволосый и зеленоглазый, как сестра. — Но странностям есть простое объяснение. Матушка Маллт когда-то служила в нашей усадьбе. И мы иногда навещаем старушку. Вспоминаем детство и позволяем себе некоторые вольности в поведении.
— Уж такие они озорники были, — откликнулась хозяйка, снимая с очага чайник. — А вот и чай! Угощайтесь!
Разговор за чаем пошел оживленный и беспечный, точно собеседники знали друг давно, а не познакомились полчаса назад. Узнав, что Перси лишь второй раз в Карнарвоншире и вообще в Уэльсе и нигде толком не бывал, брат и сестра засыпали его названиями мест, которые следует посетить, и живописных руин, стоящих непременного осмотра.
— Эта земля полна загадок, — сказала Карис. — Здесь еще живут истории об Артуре, настоящие, без лоска, приданного им рыцарскими романами. Не так давно на английский перевели «Мабиногион». Вы читали?
— Ну, сестренка, — проговорил Дилан, — ты требуешь от мистера Уотертона слишком многого. Вряд ли инженеру интересны подобные вещи.
— Отнюдь, — заверил Перси. — Я люблю таинственные легенды. Моя матушка была родом с севера, из Глазго. Она часто рассказывала сказки о храбрых горцах и страшных колдунах, а еще о кэлпи.
Дилан откинулся на спинку кресла.
— А местные истории вы слышали? — поинтересовался он. — Они не менее занимательны, чем сказки севера.
— Не сомневаюсь, — ответил Перси. — Но времени у меня пока не было. Может быть, леди Карис прочтет что-нибудь из этого Маги…
— «Мабиногион», — поправила девушка, — но я почитаю вам из «Кад Годдо».
Она отставила чашку в сторону, и рыжая кошка, гревшаяся у очага, немедленно прыгнула ей на колени.
Пальцы девушки рассеянно гладили пушистую кошачью шерсть, отрешенный взгляд был устремлен в темноту за окном, а слова все лились неторопливым завораживающим потоком. И Перси чувствовал, что поток этот властно уносит его прочь, за пределы освещенной огнем комнаты, туда, где звездный свет льется на каменистую землю и растрепанные облака касаются вершин, плоских от времени и морских ветров.
Тяжкий нарастающий рокот пронесся над домом, медленно замирая вдали. Наваждение исчезло. Девушка смолкла, обводя комнату задумчивым взглядом.
— Старику Морбраду не спится, — заметила матушка Маллт, разливая по чашкам свежий чай.
— Он сегодня сердит, — ответил Дилан.
— Нигде раньше не встречал подобного, — сказал Перси. — А Морбрад — еще одна местная легенда?
— Да, — произнесла Карис. — Древняя, как сами здешние камни, и грустная. Матушка Маллт, может быть, расскажете?
— Отчего же не рассказать?
Старушка поудобнее устроилась в потрепанном кресле и начала историю:
— Давным-давно это было. Много воды утекло с той поры в Ди, много листьев сорвал ветер с деревьев и развеял пылью об утесы. Еще до того, как Максен Вледиг увидел во сне свою невесту, и до того, как римляне воздвигали форты, жили в Гвинеде два брата — Йорат и Оуэн. Были они рыбаками и пуще всего на свете желали славы и богатства.
И вот прознали они, что далеко на западе лежит остров Аннуин, а там в потаенном саду растут яблони, увешанные плодами, и кто сумеет сорвать и съесть хоть одно яблоко, обретет невиданную силу и власть. И решились они добраться до неведомой земли и добыть дивные плоды.
Сказано — сделано. Погрузили братья в коракль оружие да еду, подняли красный парус и поплыли на закат. Долог и труден был путь, много опасностей они испытали, прежде чем однажды утром увидели вдали белые скалы Аннуина. Наконец они пристали к берегу и с мечами наготове пошли по зеленой траве. Вскоре в расселине между скал увидели они сад, и яблони, столь высокие, что братья не могли дотянуться и до нижней ветки, и яблоки величиной с конскую голову. Стали братья думать, как тут быть.
Йорат был старше и умнее, но не вышел ни силой, ни ростом, Оуэн же был здоровым и крепким. Йорат сказал: «Заберись на дерево, брат, и срежь плоды мечом, а я останусь здесь и буду собирать падалицу в мешок». Оуэн послушно полез, с великим трудом, обдирая в кровь руки и колени. Он срезал несколько яблок, и тут за скалами послышался чудовищный шум, будто двигался кто-то огромный. Оуэн испугался, не удержался на ветке, полетел вниз и сломал себе ноги.
Йорат меж тем наполнил мешок яблоками. Он потащил брата к берегу, но мешок был тяжел, а шум все надвигался. Вершины деревьев колебались, птицы разлетались прочь с криками. Йорат понял, что не успеет с такой обузой добраться до лодки.
Тогда он бросил Оуэна на песок, покрепче сжал мешок с яблоками и побежал прочь. «Брат! Куда же ты?» — кричал несчастный, но Йорат ни разу не оглянулся. Он достиг лодки, швырнул в нее добычу и, поставив парус, вывел на морской простор. И тут до него долетел предсмертный крик брата, полный такой муки, что беглец не выдержал и посмотрел назад. На берегу стоял великан, громадный, как гора, и грозил Йорату кулаком.
Когда остров скрылся из вида, Йорат почувствовал себя в безопасности. Он вытащил из мешка яблоко и решил съесть. Но, проглотив кусочек, с трепетом ощутил, как тело его начинает меняться, наливаться нелюдской силой и расти. И в тот же миг разразился шторм.
Йорат сделался столь огромен, что коракль треснул, точно скорлупа ореха, и парень упал в морские волны. И как ни велик он стал, а пучина вод была еще глубже. Волны разбушевались, и молнии полосовали тучи огненными копьями, гудел гром, точно огромный молот бил по небесному своду. И беглец понял: не миновать смерти.
Но волны расступились, и поднялся из глубин Манавидан — повелитель моря и в гневе крикнул:
— Проклят ты за предательство свое! Не примет море тело твое, не повезет моя лодка подлую душу в Страну юности! Прочь из моего владения, Морбрад — морской предатель!
Великая волна встала горой до самого неба, подхватила его и швырнула на сушу. И было это только началом…
Часы над очагом со скрипом начали бить. Восемь! Перси едва не схватился за голову: его уже давно ждали. Пришлось с извинениями прервать рассказ матушки Маллт и распрощаться с новыми знакомыми, сердечно благодаря старушку за теплый прием.
Когда Перси уже надел шляпу, Дилан Ллевелин заметил:
— Мы с сестрой собирались завтра на верховую прогулку по окрестностям, может быть, вы согласитесь присоединиться?
— Я бы с радостью принял ваше любезное предложение, — с искренним сожалением произнес Перси, — но, увы, у меня нет лошади.
— Какие пустяки! — тут же откликнулась леди Карис. — Мы приглашаем — с нас и лошадь!
— Ну, тогда… — Перси не собирался искать причин для отказа.
— Решено. — Дилан переглянулся с сестрой и неожиданно крепко пожал Перси руку. — Завтра в четыре пополудни.
Леди Карис тепло улыбнулась юноше.
День второй. Прогулка в осень
Сэр Генри стоял на железнодорожной насыпи неподалеку от тоннеля, засунув руки в карманы, и разглядывал что-то, скрытое от Перси спинами рабочих.
Юноша протолкался сквозь толпу.
— Что случилось? — спросил он. — Я тебя разыскиваю, дома завтрак на столе стынет…
— Опять вкопали, паршивцы, — раздраженно буркнул сэр Генри. — Да ты сам посмотри.
Прямо на насыпи, меж двумя шпалами, торчал побег орешника высотой в рост человека. Вершина его была раздвоена, и на ней покачивался венок, сплетенный из листьев клена.
— Что это значит? — удивленно произнес Перси. — И кто здесь дурачится?
— Всякие ублюдки, которые не дают мне завершить дело! — неожиданно зло бросил сэр Генри. — Как будто такая малость способна меня остановить. Каннингем!
Сэр Гилберт, задумчиво взиравший на ало-рыжее колесо, повернулся к рабочим.
— Так, ребята, — сказал он, — беритесь за лопаты, да поживее. Эванс за старшего.
Пожилой рабочий сдвинул кепку на затылок.
— Нет, сэр, — заявил он. — Не стану, сэр. Не нужно мне беды на свою голову.
— Хотите быть уволенным, Эванс? — спокойно спросил сэр Гилберт. — Как ваши предшественники?
— Хотеть не хочу, сэр, — степенно ответил Эванс. — Господь видит: я и так продержался куда дольше, чем другие наши. Пятеро детей — не шутка. Но самолично супротив преграды… Не стану. Так-то, сэр.
Он умолк, выжидающе глядя на Каннингема. Рабочие загомонили. Перси в полнейшем недоумении переводил взор с Эванса на безмятежно качающийся на ветерке венок, силясь постигнуть суть происходящего.
— Да что ж такое?! — рявкнул сэр Генри. — Есть, черт побери, здесь настоящие британцы?! Дай сюда!
Вырвав из рук рабочего лопату, сэр Генри устремился вперед. Двое парней в серых робах последовали его примеру. Главный инженер ударил лезвием лопаты по пруту, но, к удивлению Перси, тот не только не сломался, но даже не покосился.
— Бесполезно, — ровным голосом произнес сэр Гилберт. — Он укреплен намертво. Копайте. Эванс, ступайте в контору за расчетом.
Лопаты вгрызлись в щебень вокруг прута, со стуком задевая шпалы. Эванс коснулся пальцами козырька кепки и неспешно двинулся прочь.
— Парни, смотри, у него корни!
Начавшая разбредаться толпа мгновенно сомкнулась и загудела.
— Это что-то новенькое, — процедил сквозь зубы Каннингем.
Перси вместе со всеми заглянул в яму.
Прут углублялся в грунт чуть больше чем на фут, однако во все стороны от него, точно змеи, расползались узловатые корни, крепко державшие его в смеси земли и щебня.
Саженец, за одну ночь обзаведшийся корневой системой.
«Бред, — подумал Перси. — Такое просто невозможно».
Отец, передавший лопату кому-то из помощников, хмурился. Рабочие шумели.
— Корни… как же так…
— Может, и впрямь нечисто.
— Беречься надо, братцы! Мне сказывали, в прошлый раз…
— Хватит, — крикнул сэр Генри, и ропот постепенно смолк. — Корчуйте. Мне дерево на путях ни к чему.
Он яростно чиркнул спичкой, поджигая папиросу.
Чтобы выкорчевать «саженец», пришлось разобрать часть полотна. Рабочие возились несколько часов. Отец, отмахнувшись от предложения Перси пойти домой передохнуть, отправился в контору, от души пнув сапогом валяющийся на обочине венок. Сэр Гилберт покачал головой.
— Что думаете, молодой человек?
Перси пожал плечами, разглядывая запыленные кленовые листья.
— Честно говоря, я мало что понял. Может быть, вы объясните?
Сэр Гилберт скривил губы.
— Я и сам не уверен. Какое-то местное суеверие. Предупреждение или что-то вроде того. Такие венки уже стоили нам многих рабочих рук.
— Он появляется не первый раз?
— Отнюдь. Эта дрянь — преграда, как ее называют местные, — сопровождает все строительство. Когда он появился впервые, ушли почти все здешние рабочие, заявив, что не собираются нарываться на неприятности.
— Неприятности? От кучки листьев? — рассмеялся Перси.
— Здесь не Йоркшир, Персиваль. Гвинед — дикий край, где в легенды верят сильней, чем в газетные сплетни. Горцы с подозрением посматривают на поезд, зато никого не удивляют байки про то, как местные фейри — Тилвит Тег — воруют людей. Представляете? Я пытался выяснить, что именно их так пугает, но жители долины не слишком склонны откровенничать с пришлыми. Они плетут небылицы: дескать, гора гневается на строителей и тому подобное. Как назло, вскоре в тоннеле случилась авария, пострадали подрывники. Сплетники мигом связали два события. С той поры пошло…
— Были еще несчастья? — спросил Перси, ощущая какую-то неуютную тяжесть на душе.
— В нашей работе они часты, Персиваль, — поморщившись, ответил Каннингем. — Обрушивалась порода, ломались леса, однажды перевернулся состав со шпалами. Люди калечились. И всякий раз перед очередным инцидентом возникали венки. Рабочие увольнялись. Пришлось набирать людей в центре страны. Твой отец склонен считать это происками недоброжелателей, а я… Я уже не знаю, что и думать.
— Но кто может оставлять эти знаки? — Перси осторожно пошевелил венок палкой.
— Не все были рады строительству ветки, молодой человек. Трения в министерстве, недовольство ретроградов-помещиков…
— Я познакомился с местным землевладельцем лордом Ллевелином, — сказал Перси. — Возможно, я смогу расспросить его и что-нибудь выяснить.
— Ллевелин, говорите, — сэр Гилберт наморщил лоб. — Что-то знакомое. Где его поместье?
— Понятия не имею, — признался Перси. — Оно называется Бринн.
— Кажется, это в соседней долине. В Уэльсе добрая половина названий включает в себя глин, брин, лин. Однако я заговорился с вами, Персиваль. Идемте.
Новые знакомые явились ровно в назначенный час.
— А вот и ваша лошадка, — объявила леди Карис, передавая Перси поводья. — Красивое создание, не правда ли? Кстати, ее зовут Фиалкой.
Гнедая и впрямь была хороша. Перси не замедлил вскочить в седло, и всадники шагом двинулись по улице.
Перси заметил идущего навстречу человека в серой блузе. Он брел, опустив голову и сунув руки в карманы. Надвигающийся конский топот заставил прохожего посторониться.
Это был Эванс. Он поспешно сдернул с головы кепку и во все глаза глядел на спутников Перси. Дилан Ллевелин ответил на поклон легким кивком, Карис же придержала коня.
Зачем — Перси не понял. Оглянувшись, он увидел, что девушка нагоняет их, а рабочий смотрит вслед, держа кепку в руке, и не торопится ее надевать.
Прогулка обещала быть просто замечательной.
Тропа, на которую всадники свернули, миновав вересковую пустошь, шла по дну широкого ущелья. Дышалось здесь особенно легко, так что у Перси, привыкшего к столичному смогу и вони торфяников, даже кружилась голова. Приятно, как после бокала терпкого старого вина.
Осень в этом году баловала солнечными деньками, клены еще не до конца утратили свои наряды, и лес был полон еле слышным шелестом опадающей листвы. Лошади легко ступали по мягкому багряно-золотому ковру, в ежевичнике пересвистывались пичуги, и настроение у Перси было таким же прозрачным, как бледно-голубое небо над головами.
Дилан Ллевелин ехал немного впереди. Он почти отпустил поводья, направляя вороного лишь движениями коленей, и с видимым удовольствием подставлял лицо струящимся сквозь поредевшие кроны солнечным лучам.
Леди Карис, напротив, то заставляла лошадь вышагивать, как в манеже, то горячила, словно готовилась сорваться в галоп. Выглядела она восхитительно: красный жакет плотно облегал талию, а на голове красовалась черная шляпка с высокой, точно у цилиндра, тульей. Пожалуй, Перси не мог представить в таком наряде ни одну чопорную столичную аристократку. И уж точно ни у одной столичной барышни не было столь пронзительных волнующих глаз.
Засмотревшись, Перси не заметил, как заставил Фиалку зайти в заросли боярышника. Лошадь недовольно фыркнула.
— Я предупреждал тебя, сестра, — пошутил Дилан, обернувшись. — Твоя шляпка приведет в изумление любого. Вот и мистер Уотертон…
Перси почувствовал, что краснеет.
— Ты удивительно несведущ в дамской моде, — в тон брату откликнулась Карис. — Знаете, мистер Уотертон, такой фасон ввела леди Ллановер, и это всего лишь вариант местного женского костюма. Образованные люди пытаются вернуться к истокам.
— Кстати, о возвращении к истокам, — заметил Дилан. — Может, порадуешь нас завершением истории Морбрада?
— Нет уж, насмешник, рассказывай сам! — заявила Карис, хлестнув лошадь хлыстом. Из-под копыт взметнулись рыжие листья. Миг — и всадница исчезла за поворотом тропы.
Дилан придержал вороного.
— Своенравна, как здешние ветра, — заметил он. — Не обращайте внимания, мистер Уотертон. Она вернется. Желаете узнать окончание истории?
— Пожалуй, да, — улыбнулся Перси, прикидывая, как лучше навести разговор на утренние события у тоннеля.
— Тогда слушайте. Увы, я не обладаю эпичностью слога, свойственной матушке Маллт, но постараюсь изложить события как можно занимательней. Итак, волны вынесли предателя к нашим берегам. Морбраду потребовалось не слишком много времени, чтобы стать для Гвинеда настоящим проклятием. Он угонял и пожирал овец, в ярости топтал посевы, а затем, утратив остатки разума, принялся охотиться на людей. Земли опустели: жители либо погибли, либо сбежали в Ирландию.
Народом Тилвит Тег правил тогда некий Эохайд. День за днем он наблюдал картину запустения некогда прекрасного края, и однажды она ему надоела. В осеннюю ночь он направился к ведьме, что жила в пещере у подножия Сноудона, просить совета и помощи. Ведьма подумала и прошамкала, что знает способ, как извести Морбрада. Девять ночей она варила в котле зелье (причем туда пошли кишки летучей мыши, жабьи мозги и прочие неаппетитные ингредиенты) и шептала заклинания. Затем она вылила варево в глиняный кувшин и вручила правителю со словами: «Смешай с вином и сделай так, чтобы Морбрад выпил. Но помни: он должен выпить все до последнего глотка».
Эохайд развел зелье в бочонке лучшего вина и двинулся к побережью, где великан облюбовал себе долину. А надо сказать, что был правитель, как и все из рода Тилвит Тег, существом крайне безалаберным. Протопав всю ночь, ближе к рассвету он притомился и стал подыскивать холм для ночлега. Но, как назло, скалы и пещеры попадались сырые и совершенно непригодные для обитания. Наконец он обнаружил пристойный утес, но вот незадача: сам Эохайд туда помещался, а вот бочонок — отчего-то нет. Восток уже светлел, местность была дикая, и Эохайд решил оставить кладь снаружи — не пропадет.
Бочонок не пропал, но днем над утесом пролетал дятел. Он-то и продолбил в крышке крошечную дырочку. Когда Эохайд поднял бочонок, малая толика вина выплеснулась на землю. Правитель выругался, но было поздно. Пришлось заткнуть дырку покрепче и тащить вино дальше.
Морбрад жег огромный костер в долине меж гор. Он был голоден и зол. Эохайд забрался на скалу повыше и окликнул великана.
— Кто тут пищит? — спросил тот, и от голоса дрогнула земля и посыпались камни с утесов.
— Я — король Тилвит Тег, — зажимая нос от смрадного дыхания чудища, ответил Эохайд.
— Король? — прохрипел великан. — Ну, готовься, сейчас я тебя сожру.
— Воля твоя, — согласился Эохайд. — Но одним мной ты не наешься. А мои подданные уже гонят сюда отары овец, тащат туши быков и катят бочки вина. Мы увидели твое могущество и будем платить тебе дань до скончания времен.
— Отары овец, говоришь, — смягчился Морбрад. — А что ты держишь?
— Мой дар тебе, о великий, — с низким поклоном ответил Эохайд. — Бочонок бесценного вина, одна капля которого утоляет жажду на целый год.
— Ну, давай сюда. Мне оно на один глоток.
Великан выбил ногтем крышку и выплеснул вино в глотку.
— Ты наврал, король, — расхохотался он. — Оно вовсе не…
В этот миг он растянулся на земле и захрапел. Земля затряслась, и испуганный король едва успел скрыться в глубине скалы. Туда доносились ужасные толчки и шум.
Следующей ночью правитель покинул убежище. Каково же было его смятение, когда вместо Морбрада, живого или мертвого, он увидел гигантскую гору. Она напоминала очертаниями великана, но была в сотни раз крупнее и полностью перегородила путь к морю.
Обрадованный гибелью врага, Эохайд отправился восвояси. По пути он встретил ведьму и похвастался удачей. «Глупец, — сказала ведьма, — ты пролил вино, и теперь он не убит, но лишь крепко спит. И каждое его пробуждение обернется бедами. Так будет во веки веков. Стереги врага своего, король. Бойся, когда он станет говорить во сне. Трижды бойся, когда он очнется».
— Вот и вся легенда. — Ллевелин сдвинул со лба шляпу. — Незамысловатая история, если не принимать во внимание нрав главного героя. К счастью, он довольно сонлив. Но даже владычеству исполинов приходит конец, когда за дело берутся ученые мужи. Я прав?
— Полностью, — улыбнулся Перси. — В наш век прогресса миром правят пар, сталь и разум. Древние легенды красивы и притягательны, но верить в подобное простительно лишь детям. Великаны, ведьмы, кленовые венки…
Он умолк, вспомнив узловатые корни. Они казались невозможными, но были. Нет, должно существовать разумное объяснение. Обязательно.
— Только не говорите об этом местным, — подмигнул Дилан. — Они крайне щепетильны в вопросе Морбрада.
Тропа поднималась по склону. Деревья поредели, а затем и вовсе остались позади. Копыта лошадей скользили по камням. Наконец всадники преодолели подъем и оказались на вершине скалы. Мир вокруг был пронизан солнцем и ветром.
Наездница в красном стояла на краю уступа. Ветер трепал выбивающиеся из-под шляпки волнистые пряди.
— Отсюда такой чудесный вид, — как ни в чем не бывало произнесла Карис.
Перси был полностью согласен. Прямо перед ними расстилалась пустошь, сквозь вереск чернели кротовые норы. Дальше, по склонам и вершине плоского холма тянулись улочки городка. Перси разглядел жилище миссис Маллт, а потом и черепичную крышу отцовского коттеджа. Чуть в стороне расположился лагерь, и прямой линией разрезало долину полотно железной дороги: одним концом она терялась в дымке между дальними холмами, другим — вливалась в черную дыру тоннеля. Горизонт скрывали туманные очертания горной цепи, над которыми высился силуэт Сноудона.
— Это место называют Кулаком. — Дилан не забывал о роли гида. — Дальше мы пройдем грядой до Локтя, затем подымемся до Плеча. Там летнее пастбище, и хорошая дорога ведет в долину. По ней и вернемся.
Перси кивнул. Он был слишком занят, чтобы слушать: любовался видом. И темными завитками волос, растрепавшимися по красному жакету.
— Так, значит, открытие тоннеля послезавтра, — задумчиво сказала Карис. — Не самое удачное время.
— Почему же? — Перси пригнулся, проезжая под раскидистой ветвью.
Вместо Карис ответил брат:
— Ночь на Самайн, или по-нашему — Калан Гаэав. Древний кельтский праздник. Время, когда нечисть обретает особую силу, духи бродят во мраке вокруг жилищ, а Тилвит Тег пользуются последними ночами свободы, прежде чем врата холмов закроются на долгую зиму. Венок, который вы видели, — и предупреждение, и попытка защититься.
«Пусть войском твоим деревья и травы лесные станут», — невольно вспомнил Перси услышанную накануне строку.
Он собрался спросить, кто же тот неизвестный защитник, но Дилан натянул поводья так резко, что Фиалка едва не врезалась в вороного.
— В чем…
Камень со свистом пролетел прямо у щеки Ллевелина и шлепнулся на дорогу под копыта коня.
— Прочь! — взвыл откуда-то сверху визгливый голос. — Прочь! Пошли-и-и!
Следующий камень ударился о ствол клена.
— Кто это?! — Перси вертел головой, пытаясь разглядеть орущего, но не видел никакого движения.
Дилан нагнулся к холке вороного и что-то шептал, успокаивая лошадь. Карис озиралась, с вызовом подняв хлыст.
— Покажись! — крикнула она. — Иди сюда!
Ответом был вой и еще один камень. Фиалка под Перси нервно фыркала и прядала ушами.
— Трус! — рассмеялась Карис. — Боишься, что я обломаю хлыст о твои плечи?!
Следующий камень был явно нацелен в голову девушке, но она увернулась.
— Про-о-очь! — бушевало эхо. — Твари-и-и! Ненавижу-у-у!
На миг Перси показалось, будто кусты орешника на склоне дрогнули.
— Вон там! — крикнул юноша. Дилан развернул вороного. Глаза лорда горели, точно у дикой кошки.
Новый булыжник, пущенный невидимой рукой, врезался в круп Фиалки. С диким ржанием лошадь рванула с места, чуть не сбросив Перси. Вдогонку несся хохот и камни.
— Мистер Уотертон, держитесь! — крикнула вслед Карис, но голос потонул в ликующем визге:
— Про-о-очь!
Фиалка неслась во весь опор. Мелькали деревья, летела из-под подков земля. Перси, еле держась в седле, натягивал поводья, но обезумевшая лошадь не слушалась. А впереди, как назло, появилась новая опасность: дорога делала поворот. С одной стороны нависала скала, с другой — крутой каменистый склон, заросший колючим кустарником.
В отчаянной попытке он рванул поводья изо всей силы. Фиалка поднялась на дыбы. Ремень вырвался из рук, обжигая болью ладони, и Перси полетел вниз, в ежевику.
Небо перестало вращаться, осыпая его рыжим кленовым дождем. Перси осторожно набрал в грудь воздуха: все тело ныло, но, кажется, ребра уцелели. Он попытался сесть — удалось не сразу.
Спина горела, словно с нее стесали кожу. Лицо и руки покрылись множеством царапин от плетей ежевики. Кровь из ссадины на лбу текла на ресницы, мешая смотреть. Перси вытер лоб рукавом: все равно пиджак не спасти. Но все же он не погиб и даже ничего не сломал. Чудо, да и только!
Над головой шелестели клены. Глубокий овраг, на дне которого очутился юноша, был устлан листьями, точно периной, изрядно смягчившей падение. Листья, да еще зеленые мхи, покрывавшие склон. В одном месте на зелени темнела полоса, пропаханная его несчастной спиной.
Перси прислушался, надеясь уловить наверху голоса или лошадиное ржание. Ничего. Перси подождал, но кругом стояла безмятежная вечерняя тишина. Вероятно, Ллевелины решили, что он благополучно миновал поворот, и ищут дальше по дороге.
— Сэр Дилан! Леди Карис! — крикнул Перси. — Я внизу!
Голос его точно растворился в глубине, не достигнув краев впадины. Перси помолчал, все еще надеясь на ответ. Тщетно.
Небо в вышине стало серым: близились сумерки. Перси, держась за ствол молодого клена, поднялся на ноги. Прислушался к ощущениям. Взбираться по склону представилось весьма тяжкой задачей. Поразмыслив, юноша решил пойти по дну оврага вниз. Если он правильно запомнил маршрут прогулки, то в конце концов выберется либо на Кулак, либо в ущелье, по которому они проезжали в начале пути.
Перси отряхнул одежду и похромал по берегу спокойного ручья.
Путь оказался сложным. Ноги вязли в топкой почве, то и дело приходилось перелезать через упавшие поперек ручья стволы. Подняться повыше не получалось: ежевика заполоняла все вокруг.
Продравшись сквозь очередной завал, Перси решил сделать передышку. Спустился к самой воде, умылся — царапины немедля вспыхнули огнем — и замер.
В ледяной воде колыхались белые звезды. Как-то сразу стемнело. Деревья едва слышно шептались, ежевичные заросли слились в плотную стену. Склоны оврага будто сдвинулись, и на душе у Перси стало неспокойно. Напомнил о себе осенний холод.
И еще туман. Белесые пряди стелились позади, ползли по склонам. Смыкались впереди седым пологом. Если он не поторопится, то встретит ночь в тумане.
Почему-то вспомнились рассказы о злобных духах, выползающих ночью из своих нор. «Что за бред лезет в голову, — одернул себя Перси, продолжая путь. — Нет ничего банальнее. Просто осень, просто ночь, просто туман… просто свет».
Перси поморгал: не привиделось ли? Но нет, сквозь покров тумана пробивалось тусклое пятно пламени. Озноб сразу отступил. Перси торопился к огню, не обращая внимания ни на хлюпающую в сапогах воду, ни на боль в мышцах.
Идти пришлось дольше, чем думалось, но свет не угасал, звал. Перси прорвался сквозь осточертевшую ежевику и вывалился на крошечную поляну.
Посреди нее чадил догорающий костерок. Горький дым тлеющих листьев поднимался к черному небу. И ни души вокруг.
Перси протянул руки к огню. Захотелось присесть, расслабиться…
— Т-ты…
Словно выдохнула темнота. Напротив Перси, на границе ночи и света, застыл человек. Оборванный и грязный. Перси даже сквозь дым чуял вонь немытого тела. Босые ноги, жалкие лохмотья, сухие травинки в нечесаных космах и бороде. И взгляд — мутный, как жижа загнивающей стоячей воды.
— Т-ты…
В руке оборванец держал палку. Перси попятился, успокаивающим жестом выставив руки:
— Сэр, я только погреюсь…
Лицо человека перекосила гримаса злобы.
— Т-ты… с ними…
Он шагнул вперед и занес руку для удара. Перси отступил к ежевике.
— Прочь! — оборванец оскалил гнилые зубы почище иного зверя.
— Да-да, я сейчас уйду…
Теперь их не разделял даже костер. Перси стрельнул глазами в сторону в поисках чего-нибудь, годного для обороны.
— Не… такой… — В голосе бродяги звучало удивление и сомнение. Он пялился на юношу со странным интересом.
— Не такой, чужой… нельзя, нельзя…
Оборванец затряс головой, точно отгонял назойливую муху.
— Все равно, — неожиданно четко произнес он. — С ними! С нечистью! Прочь!
С бешеной прытью бродяга ткнул ветку в пламя и бросился с ней на юношу. Перси не успел увернуться, и горящая головня задела по руке. Едва не взвыв от боли, Перси пнул безумца в грудь. Тот грохнулся на траву, снова вскочил…
— Нейл!
Оборванец застыл, шумно втягивая дым. Перси скосил глаза: в стороне стояла матушка Маллт, бледная как полотно. В руке она держала знакомую корзинку.
Безумец мелко затрясся и сел на землю, закрыв лицо ладонями. Матушка Маллт бросила корзинку и, присев, стала гладить его по голове, точно ребенка. Перси, зажимая обожженную руку, переводил взгляд со странной пары на рассыпавшиеся по траве ягоды шиповника и сверток, из которого выглядывал край лепешки. Голова гудела.
— Нейл, Нейл, что ж ты делаешь, — приговаривала старушка. — Простите его, мистер Перси, он несчастный, скорбный разумом.
Перси промолчал. И в этот момент небеса ударили.
Не далекий рокот прибоя — рев урагана понесся над ущельями, оглушительно врываясь в уши. Вой безумца потонул в нем, как щепка в водовороте. И в этом реве Перси с ужасом вдруг начал различать слова — непонятные, тяжелые, будто каменные глыбы, они, казалось, пронизывали все вокруг. Перси закрыл уши ладонями, но слова били в голове, разрывали виски дикой болью. И невероятно важно стало знать…
— Что он говорит? — закричал Перси. — Что он говорит???!
Голова Нейла билась о землю, по губам пузырилась пена, точно у больной бешенством собаки. Конвульсии сотрясали тело, будто изуродованная душа рвалась на волю. Безумец, хрипя, выплевывал слова, и Перси как-то ухитрялся различать сквозь грохот:
— Подлые твари… губящие плоть мою… рвущие тело мне… вот воля моя… первые идущие… на железном коне… сквозь чрево мое в Калан Гаэав… жизнью и кровью отдадут дань… Сильней проклятие, чем кости горные…
Голос смолк. Нейл осел тряпичной куклой. Перси еще сжимал виски ладонями, борясь с тошнотой.
— Вот беда-то, — прошептала матушка Маллт. — Заново. Беда.
День третий. Когда напрасны слова
Перси очнулся от кошмара — точно из омута вынырнул. Перед глазами еще стояла белесая пелена тумана, безумец у костра, выплевывавший проклятия вперемешку со слюной. И нечеловеческий голос, что вонзался в мозг, как бурав… Господи, голова сейчас расколется! Потом в кошмаре появлялся Ллевелин, небо качалось, и Перси качался в седле вместе с небом, а Дилан встревоженно всматривался ему в лицо. А еще была боль…
Впрочем, боль никуда не исчезла. Перси, лежа на перине, чувствовал себя так, будто по нему проскакал драгунский полк. Спину ломило, дышалось тяжело, то ли от синяков, то ли от насморка. Не хотелось ни двигаться, ни даже думать. Веселая вышла прогулка…
Перси точно ударили в солнечное сплетение. Он упал с лошади — это сном не было, боль тому порука. А все остальное? Кошмар или явь? Или кошмарная явь?
В дверь постучали, вошла Лакшми с кувшином и тазом для умывания. Она сочувственно посмотрела на Перси:
— Ой, сагиб, перепугались же мы. Привезли вас ночью, лицо расцарапано, одежда в грязи, сами вы точно бредите.
— Кто привез? — спросил Перси. — И который час?
— А лорд Ллевелин и привез. Они в кабинете с сагибом говорили, потом лорд ушел, а лошадь оставил. А времени сейчас за полдень. Мы вас не будили. Ой, сагиб, где ж вы так обожглись?
Перси тупо посмотрел на красный, пузырящийся волдырями ожог на руке пониже локтя. Кошмар стремительно обретал черты реальности.
— Где отец, Лакшми? — спросил он.
— Ты что, с ума сошел? — Сэр Генри отшвырнул газету. — Ты понимаешь, что говоришь? Я должен запретить движение поездов из-за какого-то кретина, которому было знамение?! Твой сумасбродный приятель Ллевелин и то просил о меньшем. Сговорились вы, что ли?
— Он говорил о проклятии?
— Он требовал перенести открытие на неделю. Пытался угрожать крушением. Черт возьми, раджа Имрал давал за мою голову рубин из короны, когда я возводил форты Агнипура, а тут мальчишка, щенок… Но уж от тебя я не ожидал. Et tu, Brute!
— Отец, пойми. Я и вправду слышал…
— Что ты слышал? Чей-то голос, болтающий неизвестно что! Ты даже не знаешь валлийского! Знаешь, Перси, чего мне стоило это строительство? И сколько раз меня пытались напугать сказками? Стоило разбить лагерь, как явилась вздорная старуха с бредовыми байками, потом венки, идиоты-рабочие, боящиеся собственной тени, и, наконец, апофеоз — твой дружок и ты сам! Но вот что я вам всем скажу: я построил дорогу, и завтра через тоннель пройдет поезд! И точка! И даже если бы я хотел что-то отменить — а я не хочу, — то это не в моей власти: лорд Клифтон-Ройс уже прибыл. Он и будет распоряжаться до приезда принца Уэльского.
— Милорд в городе?
— В усадьбе Аргел. Перси, стой! Не смей меня позорить! Стой, я сказал!
У изгороди заржала Фиалка.
Перси мерил шагами просторный холл помещичьего дома. Он ждал уже около часа, но ни разу не присел, несмотря на увещевания секретаря милорда. Надо было собраться, приготовить новые аргументы, такие, которые не смогли бы оставить сановника равнодушным. Но мысли разбегались в стороны, точно бестолковые овцы. Да и что, в сущности, он мог предъявить? Старую легенду? Кленовый венок? Эхо и вопли безумца? Собственные опасения? Перси и сам не знал, правильно ли поступает, но что-то внутри грызло душу, заставляя ругаться с отцом, нестись сюда, нарезать круги по дубовому паркету.
Секретарь прошел в кабинет и тут же вернулся, сделав рукой приглашающий знак. Перси шагнул в светлую, богато обставленную комнату.
Лорд Клифтон-Ройс восседал за столом, скрестив руки на парадном мундире, и угрюмо взирал на Перси. На обширной лысине плясали солнечные зайчики.
— Ну, мистер Уотертон, излагайте ваше дело, — бросил он, едва ответив на поклон. — Вас прислал сэр Генри, не так ли? Только говорите быстрей, я чертовски устал. Представьте себе, меня подняли сегодня посреди ночи какие-то сумасшедшие. Назвались лордом и леди Ллевелин и несли полную чушь про какое-то местное проклятие. Дескать, нужно перенести церемонию открытия. Идиоты! Я велел выставить парочку вон…
Он уставился на Перси, и юноша почувствовал: все слова будут напрасны.
— Я прибыл засвидетельствовать вам свое почтение, милорд, — безжизненным тоном произнес он.
В город Перси вернулся, когда солнце уже обливало склоны багряным предзакатным огнем. Лихорадочное нетерпение схлынуло, оставив усталость. Фиалка, точно почуяв состояние всадника, понуро рысила по дороге. Юноша подозревал, что Ллевелин нарочно оставил ему лошадь, чтобы Перси не тратил время на поиски. Ллевелин… Какова его роль в этой истории? Куда он и Карис исчезли? Чего на самом деле добивается лорд? Случайна ли встреча у дома миссис Маллт?
Возможно, все это лишь часть плана, призванного сорвать открытие дороги. Масштабный спектакль. А если нет? Если проклятие и впрямь подействует? Тогда пассажиры завтрашнего почетного поезда погибнут, и он не сможет спасти их, уберечь отца, тетю, Фло. Но он должен что-то сделать. Должен. Должен.
Дома его ждала короткая записка. Сэр Генри сообщал, что они приглашены на ужин к мэру, призывал остыть и присоединиться к ним. Внизу была приписка: «Я не сержусь. Отец». Перси положил записку на стол.
Он должен что-то сделать. И он сделает. И уж тогда либо придет с покаянием, как блудный сын, либо… Решение становилось твердым, как кристаллы льда в мороз.
В доме стояла мягкая сумеречная тишина. И только Лакшми, стиравшая пыль с мебели, видела сквозь приоткрытую дверь кабинета, как молодой сагиб торопливо пишет. Вот он перечитал написанное, отшвырнул перо, поднес бумагу к пламени свечи и кинул горящий листок в пепельницу. Бросился прочь из комнаты.
Дверь на улицу с грохотом закрылась. Горничная подняла брови и, помедлив, прошла в кабинет.
Над письменным столом вился дымок от превратившегося в пепел письма.
Колокол давно отзвонил, и долина обезлюдела. Перси намеренно быстро (насколько позволяли ноющие ноги) шагал по насыпи. Не потому, что поджимало время, нет, просто нельзя было позволить ледяному кристаллу в груди предательски подтаять.
Маленькая станция, выстроенная в миле от городка, была пустынна. В окне горел свет: сторож коротал вечер за бутылкой пива и пасьянсом. Перси прошелся по чисто выметенной платформе и без труда обнаружил то, что требовалось для выполнения плана. Теперь оставалось лишь ждать. Перси присел на скамью. Сумерки плыли над долиной, ветер звенел проводами телеграфа, и Перси чувствовал себя совсем одиноким в певучей мгле.
Вдалеке, у тоннеля замигали огоньки. Вскоре послышались шаги, ветер донес отзвуки голосов. Несколько минут, и на платформу, переговариваясь, вышли рабочие под предводительством сэра Гилберта. Они несли с собой фонари, некоторые прикрепили масляные лампы на шапки. Перси поднялся навстречу.
— Персиваль, а вы что тут делаете? Разве вы не на ужине? — удивился сэр Гилберт. — Все, ребята, по домам.
Цепочка огоньков потянулась по дороге к городку.
— Как и вы, — заметил юноша.
— Не люблю приемы, — поморщился инженер. — Появился прекрасный повод отвертеться: мы осматривали готовность тоннеля. Напоследок, так сказать.
— Я слышал, что у «Бетси» проблемы с приборами, и решил поковыряться. Вы не возражаете?
— У «Бетси» проблемы со всем. Но, Персиваль, почти стемнело.
— Я ограничусь будкой. Возьму фонарь и инструменты. Ненадолго, сэр Гилберт. Мне ведь тоже нужен повод… до конца ужина.
— Разумеется, — рассмеялся сэр Гилберт. — Эй, Бут!
В окне показалась голова сторожа.
— Мистер Уотертон останется осматривать «Бетси». Не мешайте ему. Ну, Персиваль, до завтра. Почетный поезд будет здесь к десяти утра.
Они пожали друг другу руки, и сэр Гилберт двинулся прочь.
— Да, Перси, — оглянулся он. — Я ведь ошибался: ваш знакомый не из соседней долины. Тамошнее поместье полностью разрушено. Тридцать с лишним лет назад случился оползень. Снесло и усадьбу, и соседние фермы. Говорят, сумели спастись только трое. Спокойной ночи, юноша.
— Спокойной ночи, — повторил Перси. — Спокойной.
«Бетси» — локомотив, прослуживший компании не один десяток лет, стоял в тупичке за станционным домиком. Он дышал на ладан уже который год, но Перси, вооружившись фонарем, осмотрел страдалицу, проверил приборы и пришел к выводу: протянет. На малой скорости, конечно.
Темнота стала непроглядной. Перси осторожно залез на тендер и, стараясь не шуметь, начал лопатой сбрасывать в будку куски угля. Придется быть и за машиниста, и за кочегара. Сложновато, но ничего: справится.
Он старался не думать ни о чем, кроме дела, но, когда все было готово и оставалось лишь ждать, в сердце начали копошиться первые червячки страха. Перси уселся у топки, поставив рядом фонарь, опустил голову на колени.
«Ничего, — сказал он себе, — не страшно. Доберусь до следующей станции, и все будет просто и ясно. Сам посмеюсь над своей глупостью». Тусклый огонек фонаря чадил, расплывался, голова стала неподъемно тяжелой, и обрывки мыслей лениво скользили в затуманенном сознании…
Вздрогнув, Перси поспешно полез в карман жилета за часами. Половина первого! Самайн, или как там его, наступил. Пора разводить пары.
Перси с головой ушел в работу, когда снаружи послышались шаги. Приглушенные, будто бы кто-то крался к локомотиву. Перси прислушался. Да, точно: слегка постукивают потревоженные камешки. Неужели сторож решил все же проверить?!
Подвесная ступенька скрипнула, словно на нее поставили ногу. И вдруг дробный топот ног заглушил шорохи, раздался резкий вскрик, и что-то тяжелое бухнулось вниз. Перси схватил фонарь и выскочил наружу.
В темноте у колес возились и сопели. Перси поднял фонарь и увидел, как в пыли борются двое людей. Один лежал носом в землю, отчаянно молотя босыми ногами, другой, навалившись всем телом, выкручивал противнику руки за спину.
— Эй, какого черта?
Никто не откликнулся. Победитель с усилием стянул руки недруга веревкой. Тот дернулся, бормоча что-то неразборчивое, и Перси узнал в нем вчерашнего бродягу — Нейла, а в его сопернике — рабочего, которого уволили за неподчинение.
— Какого черта? — растерянно повторил Перси.
Эванс поднял голову, щурясь от света. Он не удивился, увидев юношу.
— Еле поймал, — устало сказал он. — Мы с матушкой Маллт его в сарай заперли. А он крышу разобрал. До вас почти добрался…
Эванс осекся. Перси перевел взгляд с Нейла на валявшийся рядом заостренный кол. Почти добрался.
— Почему он меня преследует?
— Он боится. — Эванс замялся, но продолжил: — Он раньше фермером был, до оползня. Когда все случилось… не выдержал, умом тронулся. Матушка Маллт его подкармливает, она и к доктору возила, да только впустую. Как осень — бегает, прячется на горе. Ищет.
Нейл принялся биться лбом о землю. Перси передернуло.
— Что ищет?
Рабочий пожал плечами:
— Кто ж знает? Мести, наверное. Он Морбрада боится, а ненавидит и того сильнее. Решил, что они горе служат, а вы с ними заодно. Вот и пошел на нечисть с колом…
Эванс поднялся. Окинул взглядом локомотив.
— Может… кочегар надобен?
— Нет, — твердо сказал Перси. — Я один.
— Ну что ж, — в голосе Эванса слышались одновременно и досада, и облегчение, — как знаете. Делайте, что задумали, и пусть помогут вам святой Давид и все здешние бесы. Вставай, бедолага…
Силуэты холмов возникали и пропадали во мгле. В топке ровно гудело пламя. Перси, сбросив сюртук, занял место машиниста. Щеки горели — в будке сделалось жарко.
Сторож наверняка уже обнаружил пропажу «Бетси», да Перси особо и не таился: шум и свист пара не спрячешь, но пока Бут поднимет тревогу в городке, дело так или иначе будет сделано.
Черная громада горы придвинулась вплотную, закрывая собой яркие осенние звезды, паровозный фонарь выхватил из мглы рельсы, уводящие в зев тоннеля. Перси взглянул на манометр и чуть прибавил пара.
Паровоз нырнул в подземелье. Перси почудилось легкое колебание почвы. Очень хотелось верить, что лишь разыгралось воображение, но ладони вдруг сделались неприятно липкими, а в горле точно встал тугой комок.
Он вдруг подумал, что еще ни разу за сегодняшний день не слышал голоса Морбрада, и странно: эта мысль не принесла облегчения. Проклятый великан затаился и ждет…
Темнота неохотно подавалась в стороны под лучом фонаря. Ребра опор, сдерживающие толщу камня, двигались назад. Перси прикинул: чтобы пройти тоннель на неопасной для старушки «Бетси» скорости, потребуется чуть больше пяти минут. Всего лишь! Локомотив посвистывал, перестукивали колеса, а Перси смотрел во мрак в томительном ожидании беды.
Он отвлекся ненадолго: нагнулся отправить в топку порцию угля, а когда повернулся, они уже молча стояли рядом. Карис прислонилась к стенке будки, ее брат держался за поручень.
— Не пугайся, — тихо сказала Карис. — Мы пришли помочь.
— Кто вы? — раздраженно спросил Перси. Как он устал от загадок! — Кто вы на самом деле?
— Мы прошлое, проигравшее прошлое, — грустно ответил Дилан.
Опять недомолвки! Резкие слова уже готовы были сорваться с языка, но Дилан предупреждающе поднял руку:
— Слышишь?
Перси уловил странный звук и сразу же ощутил, как вздрагивает пространство. По крыше будки, словно горошины, застучали камешки.
А потом стало не до разговоров.
Локомотив качнуло так, что Перси едва удержался на месте. Казалось, волна, прошедшая по тоннелю, на мгновение приподняла пол будки и резко опустила обратно. Свет сделался совсем тусклым, и Перси, высунувшись в окно, едва различал линии рельсов.
Каменная крошка сыпалась с потолка метелью. Словно невидимая рука швырнула горсть песка прямо в лицо юноше. Перси отпрянул, закрывая ладонями глаза. Жгучая боль, казалось, проникла в самый мозг.
— Сейчас, сейчас… — Рука Карис обхватила его за плечи, прохладная ткань прикоснулась к лицу. Перси тер глаза платком и с замиранием сердца слушал доносящиеся снаружи звуки.
Стены тоннеля тряслись, будто в приступе малярии. Неимоверная тяжесть надавила на опоры, и Перси явственно услышал, как они трещат, еле сдерживая натиск горы. Густой утробный гул перекатывался по подземелью.
Глаза резало и щипало, но Перси, пусть и с трудом, все же сумел разлепить веки и встать. Ад снаружи или нет, но поезд ведет он…
— Морбрад собрался завалить путь! — крикнул Дилан Ллевелин, уворачиваясь от шального камня, залетевшего в окно. — Увеличь скорость!
Перси едва расслышал его: камни грохотали по крыше непрерывным градом. Машинально он повернул ручку регулятора. Внутри «Бетси» что-то жалобно застонало, но паровоз послушно рванулся вперед.
— Еще! — потребовала Карис. — Или нас разнесет в щепки!
Она прижалась спиной к стене. На щеке темнела царапина, прищуренные глаза смотрели жестко и зло. Неужели она не боится? Или ей уже нечего бояться?
— Нельзя! — откликнулся Перси. — Локомотив старый! Взорвемся!
— А, черт! — выкрикнул Дилан, и тут же его слова заглушил дикий треск.
Подпорка одной из опор разломилась надвое, и отлетевший обломок ударил прямо в линзу фонаря. Наступила тьма, разгоняемая лишь отблесками огня в топке. Вокруг гудело, дрожало, ломалось, рушилось. Сердце колотилось, словно решило разорвать грудную клетку. Никогда еще Перси не было так страшно.
Зеленоватое свечение заплескалось по стенам. Перси оглянулся: Карис сорвала с волос заколку, и камень горел в ее руке могильным огнем. Перси мог поклясться, что по щекам девушки стекают струйки слез.
— Ты не понимаешь, — услышал он полный мольбы голос. — Если мы прорвемся сейчас, все закончится! Он замолчит навсегда!
Пламя в топке заплясало, требуя пищи. Дилан с перекошенным от ярости лицом вгрызся лопатой в горку угля. Слева, зацепив тендер, упала глыба. Перси смотрел на манометр, не зная, как поступить.
— Быстрее! — крикнула Карис. — Смотри! Впереди!
Перси и сам видел в мертвенно-зеленом свечении: громоздкая балка просела под мощью породы и была готова вот-вот обрушиться. Сзади бушевал каменный смерч. Если они промедлят, камни раздавят паровоз, как жестянку.
А ведь тоннель должен давно закончиться. Или время в подземелье замедлилось, играя на стороне врага? Со странным спокойствием Перси глядел, как надвигается смерть.
Ближе и ближе.
Дилан с отчаянной валлийской бранью швырял в топку уголь. Рубашка его потемнела от пота. Решившись, Перси повернул ручку регулятора до предела.
Поршни двигались с опасным скрежетом, бешено стучали колеса, дым выедал глаза.
— Только выдержи, только выдержи, — как заклинание повторял он. Котлу, локомотиву, себе самому? — Выдержи!
Они пролетели под балкой за миг до ее обрушения. С диким посвистом, окруженный клубами дыма, точно сорвавшийся с цепи адский зверь, паровоз вынырнул из тоннеля под черное звездное небо. В лица ударил холодный ветер, и Перси рассмеялся.
— Не убавляй! — предупредила Карис. — Надо пересечь реку! Он властен лишь до моста!
Время вернулось. Перси казалось, что мир вокруг несется с невероятной скоростью. Позади гремело и стонало, но это казалось уже не важным: еще чуть-чуть, и все закончится. Вон вдали, на равнине виднеются огни порта, и скоро откроется морской простор, бескрайний и чистый. К чертям горы! Вот и мост — узкая полоса дерева и стали, стянувшая бьющийся в теснине поток!
Они не видели, как с вершины сорвался огромный валун, как кувыркался по склонам, набирая скорость. Страшный удар сотряс локомотив, срывая с рельсов. Перси отшвырнуло в сторону, ударило о стенку, тонко закричала Карис. Затрещали перила моста, и мир стал заваливаться вниз, в ревущую воду.
«Падаем, — успел подумать Перси. — Теперь точно насмерть». И время исчезло навсегда.
P. S.
Welsh Daily News 4 ноября 18… г.
…Мы уже сообщали нашим читателям о трагедии, произошедшей за несколько часов до торжественного открытия железнодорожного тоннеля в графстве Карнарвон…
Тело мистера Персиваля Уотертона все еще не найдено, так как поиски осложняют бурное течение и скалистые берега реки. Как утверждают компетентные источники среди полиции графства, спастись при падении и последовавшем взрыве парового котла практически невозможно.
Полиция продолжает расследование. Открытие сообщения через тоннель отложено на срок, необходимый для выяснения обстоятельств происшествия и устранения последствий землетрясения…
P. P. S.
Темные низкие тучи цеплялись за каменную макушку горы. Осенние звезды одна за другой исчезали в косматой пелене. С моря шла буря. Городок лежал, погруженный во мрак, лишь в доме на окраине мерцал тусклый свет.
На черной глыбе Кулака стояли двое. Почти неразличимые во мгле, они вглядывались в ночь. Ждали.
— Вот и все, — девушка ежилась на стылом ветру, куталась в шаль. — Зарядят дожди, а потом пойдет снег. Жаль — мы уже не застанем.
— Ты соскучилась по снегу, сестра? — Молодой человек привалился спиной к камню. — Ты никогда не любила зиму…
— Я была вздорной девчонкой, Дилан. Когда-то давно…
Девушка умолкла. Сквозь свист ветра послышался хруст камешков. Кто-то поднялся на Кулак и остановился за спинами брата и сестры.
— Ты сказал, что не можешь вернуться? — Девушка повернулась, прерывая молчание. — Сказал, кто ты теперь?
Перси не ответил. Он неотрывно смотрел на дальний огонек. Сегодня он второй раз в жизни видел отца плачущим. Первый был, когда умерла мать. И Перси знал, что сегодняшний разговор до последнего слова и до последней слезы останется незаживающим рубцом на его сердце.
Перси потер запястья там, где еще горели следы колдовства, спасшего израненное тело и привязавшего душу к проклятой горе и ее тайным обитателям. К странной чуждой жизни. Навсегда.
Откуда-то из тьмы донесся приглушенный мелодичный перезвон колокольчика.
— Придери ап Эохайд, король Тилвит Тег, зовет, — сказала девушка. — Двери закрываются. Тайный народ уходит в холмы до весны, и мы должны идти следом.
— Подождет, — резко ответил Дилан. — Куда они без нас? Они могли стеречь, усыплять, хитрить и отвлекать. Могли предупредить о грядущей опасности кленовым венком, но не сопротивляться. Не драться в открытую. Морбрад заснул надолго, на целые века, а когда проснулся, они оказались трусливыми, беспечными и слабыми, несмотря на все волшебство. Вот и решили, что нужны новые защитники, с горячей кровью и бессмертной душой. Что может быть проще, чем увести в холмы смертного? Для Тилвит Тег это почти игра. И знаешь, Персиваль, если ты думаешь, что проиграл, то это не так. Да, мы не одолели его, но и он не победил. Это ничья. А если возможна ничья, значит…
Дилан махнул рукой и исчез в темноте. Карис задержалась.
— Не печалься, — прошептала она. — Пройдет зима, расцветут нарциссы, и мы вернемся сюда. Ты вновь увидишь звезды и услышишь пение ручьев. И ты привыкнешь, обязательно привыкнешь, прежде чем настанет твой день увидеть солнце.
Она ласково коснулась его щеки и ушла вслед за братом. Перси медлил, глядя на теплый свет далекого окна, и колокольчик дробил ночь серебряным звоном, отпевая прежнюю жизнь.
А сквозь толщу камня чудилось тяжкое биение пульса.
Морбрад спал. Сон его был крепок, но отнюдь не вечен.
И придется быть начеку. Кто знает, что он задумает…
Если проснется.
Когда проснется.
Алесь Куламеса
Ярдань
— Нет! — Могучий кулак Мартына обрушился на стол, заставляя подпрыгивать посуду и хлеб. — Нет! Нет! Нет! Чтоб я сдох — нет!
— Тата! — всхлипнула Наста. — Ну пожалуйста!
— Не позволю! — грохотал Мартын.
Он заметался по хате, хрустя половицами. На пути оказался табурет, мужик сбил его и даже не заметил.
— Холера! С кем угодно могла, хоть с городским! Нет же, выбрала этого! Этого!
— Мартын! — взвилась Акулина.
— Не отдам ее за Митьку, слышишь? Не отдам! Не проси — не будет ей моего отцовского благословения! Не будет! Чтоб меня волки загрызли, если я вру!
— Татка!
— Цыць! Молчи, дуреха! Зашибу!
— Мартын!
— И ты цыць! Сговорились! Я сказал — не будет того!
Наста зарыдала в голос и бросилась на двор, не прикрыв головы платком, едва попадая руками в рукава кожушка.
Мартын пробежал от печи до стола и обратно, замер среди комнаты, тяжело дыша.
— Зря ты так. — Акулина не смотрела на мужа, расправляя складки передника на коленях.
Тот промолчал, тоже не глядя на жену. Та выждала еще немного, слушая, как трещат дрова в печи, и продолжила:
— Митька — добрый хлопец. А Настачку нашу любит. Опять же семья у него хорошая, работящая. Брат вот на поезде робит в Орше.
— Я знаю. — Мартын поднял опрокинутый табурет, поднес его к столу, уселся. Положил руки на столешницу. На жену все так же не смотрел.
— Им с Настой хорошо будет, — увещевала она. — Он и в приймы к нам пойти может. Будет кому помогать тебе с хозяйством. Ты ж знаешь, он тебя слушаться будет. Что скажешь, так и сделает.
Мужчина откусил заусенец на большом пальце правой руки и промолчал.
Акулина дотронулась до локтя мужа:
— А Язэпка…
Ее голос надломился, в глазах заблестели слезы; плечи Мартына всколыхнулись, будто ветер прошелся по верхушкам тутошних сосен.
Женщина протерла глаза уголком передника и закончила:
— Митька тогда плыл, как мог быстро. Не виноватый он. Да и правду сказать — каждый год кто-то топнет. Река же…
Мартын стиснул кулаки так, что руки задрожали от напряжения, и сказал глухо, глядя перед собой:
— Нечего было звать Язэпку с собой. Тогда бы и плыть не пришлось.
— Мартын…
— Нет. Вот тебе мое слово — не дождется он. Сгубил моего Язэпку — а теперь на дочку глаз положил. Ирод!
— Мартын…
— Все.
Он махнул рукой и пошел в сени. Накинул кожух, шапку и вышел на двор. Плюнул с досады и принялся чистить двор от снега, что валил с обеда.
Где-то недалеко раздавались сдержанные, будто задушенные рыдания Насты.
Мартын знал, где она, — за пуней спряталась, по своему обычаю. Но он стискивал зубы и только шибче махал лопатой. Оно хоть и не спасало от горькой пустоты в груди, но хотя бы занимало руки.
Только раз остановился передохнуть. Оперся на лопату, обвел взглядом двор, постройки, хату, вздохнул тяжко — кому ж все останется, когда Язэпки нету? — и снова принялся за снег.
Так и кидал, пока не стемнело.
* * *
— Чего так долго? — Тарас недовольно тряхнул головой. Шапка сползла на глаза, и мужик, ругнувшись, поправил ее. — Измерзлись все!
Мартын буркнул неразборчиво, махнул рукой позади себя. Тарас и Пилип бросили в сани пешни, лопаты и остальное, но садиться не стали.
— Пешком отогреемся, — коротко пояснил бирюковатый Пилип.
Мартын легонько хлопнул вожжами по крупу лошади, тронул сани.
— Ты чего смурной такой? Сватовство не заладилось?
— Отстань, ну. Чего лезешь?
— Будет тебе, Мартын! И так один сыч есть — ты еще туда же подался. Дорога ведь, как не почесать языками?
До реки ехать было недалеко — две версты всего. Укатанный шлях тянулся к ней, будто конь к воде, а потом резко поворачивал и не торопясь шел вдоль, до самого полустанка, и дальше.
— Добрый снег, — болтал Тарас. — Ух, покос тут будет — сказка. Я так решил — с этого раза точно продам воза два — а то и три! — куплю своим девкам по сапожкам.
— Где ж ты такие возы найдешь, чтобы с каждого — да по паре сапог?
— Что бы ты, Мартын, понимал в торговле! Я такую цену возьму, что еще и на самовар останется.
— Ну-ну!
— А то!
Пилип молча шел рядом.
На полпути встретили Митьку. Его дровни, заваленные лапником и сучьями, бодро тянула упитанная лошадка. Сам парень шел рядом.
— День добрый. — Митька остановился и, заметно робея перед Мартыном, стянул шапку. — На реку?
— И тебе, хлопец, — отозвался Тарас. — Лешего обокрал, что ли?
— Да так. — Юноша неопределенно пожал плечами.
Тарас кивнул ему, скупясь на слова.
Мартын же нарочно отвернулся, показывая Митьке затылок.
Разминулись.
Митька сплюнул, дернул лошадь за уздцы и пошел своей дорогой.
— Зря ты с ним так, — сообщил Тарас, утирая нос рукавицей. — Хлопец, видишь, как перед тобой? Шапку ломает! Будто ты пан какой. А ты нос воротишь. Не по-людски получается.
— Мое дело, — огрызнулся Мартын. — Мое и его. Не лезь.
У реки остановились, сняли с саней лопаты и пешни.
— Где всегда, — предложил Мартын.
Обсуждать не стали. Раскидали снег, наметили пешнями, где долбить лед, и принялись за работу. Работали быстро — мороз стоял крепкий, как всегда в эти дни, не давал лениться.
Передохнуть остановились, лишь когда извлекли из полыньи последний кусок льда.
— А знатная получилась ярдань, — порадовался Тарас, оглядывая большую крестообразную полынью. — И льда для ледников вона сколько! На две зимы хватит.
— Пожрать бы, — пробасил Пилип.
Они вернулись на берег, к подводе. Быстро перекусили хлебом с луком, зажевывая снегом, принялись выгружать бревна и бревнышки.
Перетащили их к полынье и принялись вязать лесенку, чтобы было удобнее кунаться в ярдань.
Пилип с Тарасом умело крутили петли, а не такой ловкий в пальцах Мартын вернулся к коню. Дал немного овса в торбе, поправил дерюгу, которой прикрывал животину от мороза.
И замер, застыл, глядя на излучину реки, где поднимался высокий берег, сияя рыжим песком среди искрящегося на солнце снега.
— Ты чего вылупился, соседушка? — выпрямился Тарас, закончив с лесенкой. — Тут работа стоит, говорит, без тебя не справится.
Пилип ткнул его в бок, да так, что чуть не сшиб на снег.
— Чего ты?
— Того. Это ж там Язэпка… На той излучине.
Тарас хмыкнул, высморкался, чтобы скрыть смущение, и принялся долбить лунку для креста.
…Закончили ближе к вечеру, когда солнце уже скатилось к верхушкам елей на западной стороне. Навалили вырубленный лед на сани и тронулись в деревню. Лошадь с радостью потрусила, всхрапывая и мотая головой. Мужики, не уместившись в дровнях, опять шли рядом.
Снег хрустел, пар от дыхания оседал на усах и бородах, стыли руки и носы. Зима-злюка ходила по земле королевой.
Сначала они подъехали ко двору Пилипа, стоявшему почти у самой околицы. Скинули лед, Пилип забрал свой инструмент и, махнув коротко рукой, пошел в хату.
— Вот же бирюк, — протянул Тарас, провожая его взглядом. — Недаром их на улице «сычами» кличут.
— То так, — кивнул Мартын. — Мой дед сказывал, мол, дед Пилипа на сватовстве сына, когда зашел в хату, только и сказал, что до земли поклонился.
Мужики посмеялись. Оставив реку за спиной, Мартын заметно повеселел.
Скаля зубы про Пилипа и его молчаливость, доехали до двора Тараса. Скинули его долю льда, Тарас взял свои инструменты под мышку, свистнул бодро:
— Эй, открывай ворота, хозяин приехал!
Из-за забора раздался счастливый лай — псы встречали хозяина. На крыльцо тут же выскочила Евка — жена Тараса. Дебелая, сочная, хоть и под сорок уже. Кликнула сыновей из хаты:
— А ну, помогайте батьке!
Мартын поздоровался с Евкой и стегнул коня по крупу.
— Сани не забудь перевернуть, — напомнил на прощание Тарас.
— Жену поучи! — отмахнулся Мартын, отъезжая. — Бабушкины сказки это все.
— Ну как знаешь. — Тарас пожал плечами и принялся перетаскивать лед ближе к погребу.
До родного двора ехать было всего немного, но весь этот путь Мартын непрестанно хмурил брови и чесал затылок прямо через капелюх. Сани в ночь перед Вадохрышчем он переворачивал исправно, так его отец делал, а до того — дед. А до деда — его отец. Так все делали. Сколько жили здесь. Сколько помнили себя.
И никогда ни в их деревне, ни в каких других окрестных не было такого, чтобы в эту ночь сани оставались на полозьях, а не лежали брюхом вверх. Сказки сказками, однако обычай блюли строго.
Но если его нарушить… Если тогда и правда произойдет то, что должно произойти… Тогда стоило хотя бы попробовать.
Ради Язэпки.
У своих ворот Мартын остановился с уже твердым решением. Он быстро — пока еще держались сумерки — выпряг коня, выбросил у погреба лед. После зажал оглобли под мышками и перетащил сани на середину двора, под самое крыльцо.
Заскочил в хату.
Жена с дочкой пряли. Наста при его появлении вздрогнула, шмыгнула носом и даже не подняла глаз. Акулина тут же вскочила, быстренько вытащила из печки чугунок с бабкой, поставила на стол сметаны и немного самогона:
— Сильно замерз?
Мартын жадно проглотил несколько ложек бабки, хлебнул прямо из бутылки и неопределенно мотнул головой:
— Да так… Сейчас обратно пойду — обещал Тарасу подсобить с упряжью.
Жена вздохнула, но перечить не стала. Лицо ее было невеселым, будто о долгах думала, но Мартын не стал расспрашивать — мало ли что у бабы случиться может. Обо всем не нарасспрашиваешься.
Мартын выел с треть чугунка, отпил еще немного самогона и, взглянув украдкой на дочь, вышел с хаты. Постоял в сенях, запахивая получше кожух и натягивая рукавицы, и нырнул в мороз.
На улице почти стемнело. Сумерки еще держались, но уже понятно, что совсем-совсем скоро они сбегут и на их место придет ночь. На севере уже можно было разглядеть Кол.
Мартын снял с поленницы топор-колун, закутался в лошадиную дерюгу и сел под навес, недалеко от саней. Кобель устроился у его ног.
Для засады — лучше не придумаешь.
Мороз был сильный, сосульки на бороде собрались быстро, как молодежь на вечерки, но Мартын пока не мерз, а ногам в валенках и вовсе было жарко. Может, от выпитой самогонки.
Совсем стемнело, но ночь не была черной — хватало света от снега и ущербного месяца.
В сенях послышалось движение. Скрипнули двери, и на крыльцо вышла Акулина с мешком, наполовину забитым чем-то мягким.
Она прошла совсем недалеко от Мартына, но не заметила его в тени навеса. Покопавшись в курятнике, она вернулась в хату, уже без мешка.
Мартын удивился было, собрался пойти посмотреть, что она там спрятала, но тут кобель у его ног вскочил, вздыбил шерсть на затылке, прижал уши. Тихо зарычал.
Мужик встрепенулся, сжал рукоять колуна.
Собака тонко взвизгнула и нырнула в будку. Мартын позвал пса, но ответом ему стало жалобное поскуливание.
— Чтоб тебя… — Мужик осекся и перекрестился.
Калитка, нарочно оставленная не запертой, медленно, словно бы поперек течения, отворилась. Хрустнул снег, мигнули звезды, и на двор вошел тот, кого ждал Мартын.
Старик. Невысокий, лицом белый, борода длинная, ниже пояса. Кожа лоснится, как у сома, не смотри, что мороз на дворе. Сам — крепкий, как бочка дубовая.
Ноги босы. Между пальцев — перепонки.
Вместо шубы закутан в водоросли.
Хозяин реки.
Водяник.
Убийца Язэпки.
Мартын крепче сжал колун и подобрал ноги, готовясь к прыжку.
Водяник повел себя странно: осторожно, словно боясь вспугнуть, стал подходить к саням.
Приблизился, протянул дрожащие пальцы и дотронулся. Осторожно, как к снежинке.
Дотронулся и провел рукой по борту саней, словно бы хорошего коня по холке гладил. Словно к караваю хлеба в голодный год прикасался. Словно ребенка приголубливал.
Мартын стиснул зубы, набрал воздуха — и в один прыжок оказался рядом с водяником.
Ударил, но колун будто в воду попал. Водяник отшатнулся, отступил.
И только.
Мартын ударил еще раз. Удар плюхнулся в воду, водянику вреда нет. Он лишь отступил под напором человека, отошел от вожделенных саней.
Мужик снова вскинул колун, ударил.
Водяник принял удар на грудь, выхватил топор. Толкнул Мартына и, не глядя, отшвырнул колун.
Человек упал на снег, но тут же вскочил и кинулся к саням. Ухватился обеими руками, зарычал. Еще немного…
Сани стали набок, а потом и вовсе упали вверх полозьями. На них повалился и Мартын.
Он резво поднялся, чтобы не получить удара в спину, сжал кулаки, чтобы драться, но замер.
Потому что водяник…
Теперь он походил не на старика, а на оплывшего по весне снеговика — грустный, потерянный. Он стоял, чуть покачиваясь, будто от головокружения. Пальцы нечисти мелко-мелко дрожали.
Мартын осторожно шевельнулся, выглядывая свой колун. Водяник тяжело поднял голову, окинул его мутным взглядом и снова уставился на свои ноги.
Человек ухмыльнулся сам себе и шагнул от дровней навстречу нечисти:
— Что, паскуда, съел? Не будет тебе саней. Не будет!
Водяник поднял затравленный взгляд:
— Смилуйся, человек. Переверни сани.
Мартын засмеялся счастливо; морозный воздух обжег нёбо:
— Стало быть, правду говорят люди — нужны тебе сани, чтоб деток своих на вербу вывезти. Нужны?
— Нужны, — прошелестел водяник. — Деток хочу спасти.
— Ну так хрен тебе! Ты, холера, моего сына сгубил, вот и я твоих деток погублю. Придет завтра поп, освятит воду — поминай как звали! Отольются тебе наши слезы.
Дрожащие пальцы водяника расцепили бороду пополам.
— Человек, смилуйся…
Мартын отступил от саней, сделал приглашающий жест:
— А ты сам давай.
Водяник скрипнул зубами, стеганул взглядом:
— Если бы я мог! Стал бы я молить тебя…
— А ты помоли! Я не ледяной, авось и оттаю!
Плечи водяника дрогнули, глаза загорелись надеждой.
— А рыбы хочешь? Много рыбы! Я тебе в сети буду пригонять, сколько скажешь, хоть всю реку. Лучшим рыбаком будешь!
Мартын довольно осклабился:
— Мало!
— Чего же тебе еще? У меня нет ничего больше. Только вода и рыба…
— Есть! За моего Язэпку пусть все твое отродье сгинет. Вот тогда — бери сани, катайся, если захочется. Сам к реке притащу, на самый бережок. Подарю!
Услышав злой, уверенный голос хозяина, кобель высунулся из конуры и аккуратно тявкнул на водяника. Тот не обратил на пса никакого внимания.
— Помоги мне, человек. Переверни сани.
Мартын ударил себя по сгибу локтя:
— Вот тебе, а не помощь! Ты наших деток губишь — так я погублю твоих. Кровь за кровь!
Водяник прикрыл глаза, вздохнул тяжело. Потом выпрямился, расправил плечи, выпятил подбородок, сжал губы в тонкую щель:
— То будь по-твоему. Только это не ты мне сейчас мстишь. Это я тебе тогда отомстил.
Мартына будто оглоблей по голове огрели.
— Погоди, водяник… Как так?
— А так! Я людей по злобе не топлю, только когда закон мой нарушают. Но когда вы моих деток в первый раз убили…
— Когда воду покрестили?
Водяник кивнул.
— Так это ж когда было! — Мартын развел руками. — Это ж не мы, это деды…
— Это продолжается! — взревел хозяин реки с такой ненавистью, что, казалось, она может растопить весь снег на три версты окрест. — Это каждый год продолжается!
Он неуловимым движением скользнул к человеку, стал вплотную, дыхнул тиной и омутом:
— Каждый год, слышишь?
— Но мы-то по незнанию, — выдавил Мартын неожиданное оправдание. — Это ж вера наша. Как Спасителя крестили, так и мы кунаемся в воду святую. Освященную.
Водяник скривил губы, кивнул на дровни:
— Тоже по незнанию? Я своих деток последний раз полвека назад видел подросшими. Бегаю, ищу сани иль возок какой — да все без толку. Все «по незнанию» перевернуто вверх дном.
— Полвека? — пробормотал Мартын.
Водяник отступил назад, махнул рукой устало:
— Ехал через эти места чужестранец какой-то. Остановился у шинка, возок не перевернул… Добрый человек. С тех пор полвека и прошло. Да еще пяток годов набежало. Столько рек стоит без хозяев, эх!..
Мартын покачал головой. Сгреб бороду в рукавицу, задумался. Водяник молчал. Пес тихо лежал в конуре.
В черно-синем небе беспечно перемигивались звезды.
Далеко за лесом пропел свисток, выпуская лишний пар из котла; трудяга-паровоз тянул вагоны то ли к Орше, то ли, наоборот, к Борисову.
Наконец Мартын решился — отнял руку от лица и шагнул к дровням. Взялся, напружинил тело и вернул сани на полозья. Наклонился, собрал выпавшую солому в охапку, кинул обратно в сани.
Потом, не говоря ни слова, не смотря на водяника, пошел в хату. Закрыл за собой дверь и прямо в валенках прошел в горницу. Сел у стола, подперев щеку кулаком, слушал дыхание своих женщин, пописк мышей, шум ветра и думал обо всем сразу.
Так до утра и не лег.
С первыми петухами поднялась Акулина. Посмотрела на мужа удивленно, но ничего не спросила. Взяла ведро, пошла доить корову.
Мартын поднялся и следом за ней вышел на двор.
Сани стояли ровно там же, где он их оставил. Но и полозья, и копылы, и утложины, и оглобли — все было покрыто толстой коркой льда и водорослями. Кое-где в лед вмерзли мелкие рыбешки.
— Охти! — взвизгнула жена, заметив, что с санями. — Это что ж такое?! Водяника вы вчера возили, что ли?
Мартын неопределенно пожал плечами. Акулина заворчала и пошла дальше. Он же попробовал выдрать рыбешек, чтобы отдать коту, но бесполезно. Махнул рукой и пошел в хату.
Отчего-то на сердце было совсем легко.
Когда совсем рассвело, Наста собралась к подружке на соседнюю улицу.
Мартын, услышав об этом, удивленно поднял бровь:
— Это еще зачем? У ярдани и погутарите.
— Уймись, — неожиданно резко одернула его жена. — Надо ей, раз собирается. Иди, дочка, иди, солнышко.
Наста выпорхнула с хаты. Мартын покачал головой и побрел к дровням — сбивать лед. А когда закончил, принялся плести лапти. Потом пошел запрягать лошадь в сани.
Только тут понял, что дело уже к обеду близится, соседи уже на реку поехали, к ярдани, а дочки все нет.
Удивленный, Мартын зашел в хату и обратился к жене:
— Чего Наста так долго?
И когда увидел глаза повернувшейся Акулины, все понял, как будто рассказал кто.
— Сбегла? С Митькой? Куда?!
Акулина смахнула слезу и сцепила губы.
Муж подскочил к ней, схватил за плечи, затряс:
— Куда? Куда, я спрашиваю, они подались? Ну!
Акулина молчала, глотая слезы.
Мартын оттолкнул ее к столу и бросился вон из хаты.
…Бежать им было некуда — в ближайших деревнях их не примут, потому что без отцовского благословения. Значит, одна им дорога — в город, может, в Оршу, к брату Митьки. Стал быть, только на полустанке и можно их найти.
Если еще не поздно.
Мартын нещадно гнал коня, нахлестывая вожжами по крупу. На нескольких поворотах дровни едва не перевалились набок, оставляя за собой снежную пыль.
И часа не прошло, как он уже был на перроне.
Пусто.
Заскочил в хату, служившую складом и залом ожидания одновременно.
Точно!
Вот, стоят у стеночки. И мешок, который Акулина прятала в курятнике, на полу валяется.
Увидев отца, Наста ойкнула, спряталась за Митьку. Тот шагнул вперед, прикрывая ее, набычился; кулаки сжались.
Мартын же враз расслабился, перекрестился от облегчения и пошел к ним, не торопясь. Дочка выглянула из-за плеча хлопца и юркнула обратно.
— Смелый ты, — сказал Мартын юноше, остановившись в трех шагах. — Далеко собрался?
— На кудыкину гору, — насупившись, ответил тот.
Мартын усмехнулся. Вспомнил, как легко стало на сердце, когда отдал дровни водянику, и сказал молодым:
— Поехали домой. Отпразднуем Вадохрышча, окунемся в ярдань, а потом и день свадьбы выберем.
Повернулся и зашагал, не оборачиваясь. Митька и Наста, удивленно и счастливо переглянувшись, пошли за ним.
Мартын вышел на мороз, похлопал коня по холке, дождался, пока молодые усядутся в сани, и прикрикнул на коня.
Под полозьями захрустел снег, конь довольно фыркнул, и они пустились в обратный путь, щуря глаза от яркого солнца.
На сердце Мартына было все так же легко.
Татьяна Андрущенко
Про́клятое село
— Село там неплохое, прежде специалисты рвались поработать: и областной центр под боком, и колхоз-миллионер. А сейчас… — инспектор районо Анна Макаровна, приходившаяся Иришке по совместительству крестной матерью и теткой, махнула рукой, — сама все увидишь. Коллектив хороший: обычных склок и свар там нет, работают на совесть, но молодежь не задерживается, даже местные спешат в городе пристроиться.
— Я все понимаю, тетя Аня, — улыбнулась Иришка Каравайко, теперь уже Ирина Михайловна. (Сказать по правде, Ириной Михайловной она себя ну вот ни настолечко не ощущала: Ирка — это для друзей, Иришка — для мамы, а для самых-самых — Стрела.)
— Да что ты понимаешь, — снова махнула рукой Анна Макаровна. — А село там ох какое непростое… Ладно, иди, небось кавалер-то заждался?
Сережка и в самом деле поджидал возле здания районной администрации (местного белого дома, построенного по типовому проекту в конце 80-х, в нем-то и притулился на верхнем, четвертом этаже районный отдел народного образования). Черноволосую голову и красный мотоцикл у широких ступенек она приметила еще с порога державного здания.
— Все в порядке? — На смуглом лице сверкнули влажным блеском карие глаза, блеснула ослепительная улыбка. Сережка был хорош южной красотой смеси украинцев с татарами и бог знает какими гулявшими некогда по широкой степи народами.
— В порядке, — просияла в ответ Иришка. — Только что-то тетя Аня не очень рада.
— А, ерунда, — отмахнулся Сергей, — садись, поехали!
Иришка привычно нахлобучила красно-черный шлем. Взревел мотор старенькой «Явы», в лицо ударил горячий августовский ветер, девушка зажмурилась и, счастливо улыбаясь, прижалась щекой к пахнущей машинным маслом и солнцем вылинявшей джинсовой рубашке Сережки. Дорогу к селу она запомнила не очень хорошо. Так здорово было просто вдыхать запах родного тепла и доносившийся с окрестных полей аромат дозревших трав, лететь вперед, в неизвестность, в будущее…
— Вот и Петровка. — Голос любимого вывел ее из состояния полета.
Иришка открыла глаза, тряхнула копной русых волос и огляделась: по обеим сторонам сизо-синей шоссейки тянулись добротные разноцветные заборы из шифера, бетона и металлопрофиля, в зелени садов проглядывали жестяные и шиферные крыши, наливались соком под благодатным теплом яблоки и груши. Село млело в лучах предосеннего солнца, на улице, белесой от горячей пыли, не было ни души. Мотоцикл притормозил на углу главной трассы и проселочной дороги, подрулил к металлическим воротам в железобетонном заборе.
— Вот тебе и место работы, — усмехнулся Сережка. — Нравится?
За забором высились огромные тополя, каштаны и акации, подальше — желтоватое кирпичное двухэтажное здание, перед школой простирался широкий, поросший стриженой, пожухлой от жары травой двор. Посреди двора красовалась клумба с неизбежными мальвами и бархатцами, несколько свежеокрашенных скамеек и металлических лесенок.
— Нравится, — счастливо выдохнула Иришка. — А что там за роща за дальним забором?
— Кладбище, — «успокоил» юноша. — Тут же школа перестроена из бывшей церкви. Красивая была церковь, на всю округу славилась, только закрыли ее после войны, а в шестьдесят пятом переделали под школу. Видишь, вон та часть — старая, там теплее, а вот спортзал и западное крыло — новострой.
Иришка и сама уже видела явственный шов на теле здания.
— Да не бойся, — ободряюще улыбнулся Сергей, — ты же Стрела! Иди. Директриса уже ждет.
Иришка снова тряхнула головой и улыбнулась любимому в ответ, отгоняя непрошеный холодок, прокравшийся куда-то вниз живота.
Школа пахла уже высохшей, но еще не выветрившейся краской, сверкала чистотой и свежестью. Директриса оказалась немолодой полноватой женщиной с роскошными, уложенными короной светлыми волосами и раскосыми зеленоватыми глазами.
— Надеюсь, надолго к нам, — улыбнулась она. — У меня коллектив постарел, а ведь было время… Да, мы тут все почти ровесники, в этом году в школе семь пятидесятилетних юбилеев, два шестидесятилетних — погуляем, только грустно как-то. Класс мы вам дадим, малышей-пятачков. Часы — поровну с нашим ведущим филологом. Она опытный специалист, поможет и делом, и советом. На квартиру сейчас определим: я уже с сельсоветом договорилась — одинокая бабуся, чистенькая, доброжелательная. У нее и врачи, и учителя, и агрономы жили.
Иришка продолжала кивать и улыбаться, борясь с диким желанием ухватить свои документы и выбежать прочь из чистого ухоженного здания, от приветливой директрисы, от неизвестной милой бабуси. Слова будущей начальницы проникали в сознание, как сквозь три печные заслонки:
— Вы с одиннадцатым построже, они у нас хорошие, а вот с филологами им не везло — то специалист не ахти, то дисциплину держать не умеет, то в декрет уйдет. Последней учительнице совсем на шею сели, она от них рада была не то что в роддом, в преисподнюю сбежать.
Иришка попыталась сосредоточиться и отогнать панику. В самом деле, тетя Аня с таким трудом нашла для нее приличное место: и школа хорошая, и город рядом, и до дома недалеко, на выходные можно будет съездить, маме помочь с огородами и малышами.
— Даю вам неделю на устройство — вещи перевезти, обжиться, медосмотр в райбольнице пройти, а там и на работу. Секционные 27–28 августа, конференция 30-го, но до этого надо будет Екатерине Александровне с кабинетом помочь, подежурить пару раз у телефона, с личными делами класса ознакомиться. Заходи, Сережа, — кивнула директриса просунувшейся в дверь кудлатой голове. — Отвезешь Ирину Михайловну к бабе Насте.
— К бабе Насте?.. — Юноша немного замялся, что не ускользнуло от внимательных прищуренных глаз Марии Петровны.
— Что такое? Баба Настя единственная, кто согласился взять квартирантку, да еще за такую символическую плату. Все, кто у нее жил, остались ей друзьями, почти родными стали, а по селу мало ли чего болтают. Стыдись, ты дипломированный специалист, физик, между прочим. В общем, вперед, молодежь! — И незаметно для Иришки директриса показала Сергею поднятый вверх большой палец — мол, невесту одобряю.
* * *
Дом бабы Насти стоял на центральной улице, в нескольких минутах ходьбы от школы. Зеленый деревянный забор, аккуратная скамеечка у входа, море цветов во дворе: ярко пламенели георгины и сальвии, вились по забору розы и настурции, горделиво вздымали мечи-соцветия гладиолусы, и повсюду астры, астры… Как напоминание о неизбежности прихода осени. Кругленькая румяная старушка вышла на крыльцо, улыбнулась робко подошедшим молодым людям:
— Що, Сережка, дивчину свою на постой прывив? Заходьте, дитки. Уж я и не хотила никого браты, так ведь Мария Петровна и наша председательша и мэртвого уговорять.
Домик бабы Насти внутри был не хуже, чем снаружи: по стенам висели портреты и иконы под цветастыми рушниками, чистые полы устланы вязаными тряпичными ковриками, печь занавешена ситцевыми занавесками, на металлических кроватях — горы взбитых подушек в вышитых наволочках.
— Ось в тий дальний кимнати будешь житы, дитка, там все твое, будь полной хозяйкой. Исты будем, що бог пошле, когда я сготовлю, а буде час, ты зваришь. Ты, дочка, звидки родом будешь?
— Из соседнего района, Недремайловка, слыхали?
— Бывала даже. У мэнэ невистка, братова жинка звидты. До мэнэ ще и жених приизжав тамошний свататысь, давно, правда, цэ було, рокив тридцять тому… Родные-то твои хто?
— Мама, отец, брат старший, уже женатый, две сестренки младшие. Мама все по хозяйству и с детьми, а отец на заработки ездил в Москву, пока не заболел. Язва у него, теперь маме помогает, иногда в селе подрабатывает.
— Ну, значить, ты девка небалована, сильська, от и добрэ. Овощи и картоплю не привозь, у мэнэ свого хватить, а тоби лишню тяжесть за пивсотни километрив тягты.
— Хорошо, спасибо вам. Я завтра домой поеду, а через два дня вещи привезу.
— Вот и славно. Нате вам, дитки, яблучок, а отут в мэнэ медок е. Прыгощайтесь…
Уже за калиткой Иришка дернула Сергея за рукав:
— Какая бабка классная! Сереж, а чего ты скривился, когда Мария Петровна попросила к ней отвести?
— Ну, это ерунда все, мало ли что говорят…
— Темнишь ты что-то. Начал, так договаривай, а то защекочу.
— Уймись, ненормальная. — Боявшийся щекотки Сергей со смехом отскочил в сторону. — Я же не совсем здешний, хоть и тут родился после Чернобыля, а местные говорят, что баба Настя кое-что знает.
— Как это — знает? — И без того огромные серо-голубые глаза расширились еще больше.
— Ну ты что, маленькая? Ведьма она. Вроде бы ее мать, старая баба Ганна, колдовать умела, и подружка бабы Насти по церковному хору бабка Ольга ей тоже свое знание завещала.
— А как же иконы, церковь? Она ведь верующая!
— Так, говорят, такие бабки-ведуньи всегда около церкви и трутся, а на Пасху норовят попа за ризу дернуть. Так у них сила на весь год прибавляется. Да ерунда все это, мало ли что болтают. Местных послушать, так тут одни ведьмы в селе живут. Поехали лучше искупнемся, погода-то вон какая!
* * *
За отсутствием избытка вещей собралась Иришка быстро. Мать немного всплакнула, неловко обняла дочь на прощание, перекрестила, помогла дотащить клетчатую сумку-кравчучку с методичками и одеждой до рейсового автобуса. Иришка давно была человеком самостоятельным, лишних слез и прощаний не одобряла, поэтому тихо радовалась, что автобус не задержался в родном селе. Вот угораздило же родиться не самой старшей — тогда родители хотя бы гордились первенцем (но брат Виталик ее опередил), не самой младшей — тогда бы все ее обожали и носились как с писаной торбой. А так — серединка наполовинку. Как старшая девочка, должна вечно нянчиться с младшими сестренками и помогать маме по хозяйству, хорошо хоть самостоятельности никто не ограничивал. Соседским детям Иришку ставили в пример. Зато, если надо было отпроситься на дискотеку или школьный вечер, последним убийственным аргументом подружек было: «Вот Ирку мать пустила, а она меня младше!» Институт и профессию Ирина выбрала сама, других абитуриентов родители привели за ручку, у нее мать за пять лет учебы дочери так и не узнала, как открываются двери педуниверситета. Иногда ей казалось, что, случись с ней беда, родители поплакали бы немного, но не очень-то и ощутили бы отсутствие дочери. Единственным человеком, который в самом деле интересовался, о чем думает русоволосая улыбчивая девушка с родинкой на левой щеке, была тетя Аня, сестра отца. А на третьем курсе появился еще и Сережка. Все началось с клуба исторического фехтования и реконструкции костюма, куда ее притащила одноклассница Нинка. Нинка училась на истфаке и второй год занималась в «Варяге». Помимо тренировок и соревнований девчонки участвовали в проведении фестивалей славяно-варяжской культуры. Надежных рабочих рук всегда не хватало, студентки-исторички начали приглашать подружек с других факультетов — так Иришка попала в совершенно новый потрясающий мир. В этом мире звенели мечи витязей, играли гусли, пели тетивы тугих луков, змеились узоры вышивок и плетений. Она быстро нашла себе занятие по сердцу — оказалось, что у нее твердая рука и острый глаз, ее стрелы находили центр любой мишени. Возможно, за этот талант, а скорее, за прямоту и резкость суждений ее прозвали Стрелой. Иришка не возражала, новое прозвище нравилось больше уличного Ведьмачка, которым дразнили в детстве.
* * *
В один из приездов домой Иришка полезла в кладовку, где стоял старинный, потемневший от времени прабабкин сундук-скрыня. Сундук был сделан добротно: сквозь почерневший лак проглядывал орнамент из сплетенных виноградных ветвей и роз, углы сундука окованы узорчатым железом. Под стать скрыне был и висевший на деревянном колышке в углу ключ — темного железа, витой, с прихотливо изогнутой бородкой. Ключ повернулся удивительно легко, крышка откинулась с тонким металлическим звоном. Изнутри сундук был украшен вырезанными из различных изданий картинками: цветные открытки с видами городов, реклама папирос фабрики «Дукатъ», мыла и духов, изображения усатых казаков и благородных дам с осиными талиями. Полюбовавшись на все это полиграфическое великолепие, Иришка начала перебирать аккуратно уложенные, пересыпанные табаком и лавандой вещи. Тут в основном хранились потрепанные ветхие рубахи, самодельные юбки и сарафаны. Наконец отыскался и прабабкин девичий костюм: темно-бордовая юбка-спидница, обшитая по низу атласными лентами, расшитая белой гладью рубаха тонкого полотна, плюшевый темно-зеленый корсет со стеклянными пуговками. В отдельном кармашке лежало бережно завернутое в бархотку монисто и несколько низок коралловых и янтарных бус. Иришка сбросила синтетический халатик, облачилась в обретенные сокровища, распустила косу и подхватила волосы атласной голубой лентой. Все вещи оказались впору, словно на нее шились. Когда девушка в таком виде предстала перед родственниками, сестренки ахнули, а мать только проговорила:
— Совсем ты взрослая стала, Иринка. Хоть сейчас под венец.
— Ма, можно я это заберу с собой, я не потеряю.
— Бери, конечно, это твое, всегда к старшей дочери переходит. Теперь такого не носят, а жалко…
С тех пор на всех фестивалях и соревнованиях она выступала в прабабушкином наряде, а за неимением лаптей или стилизованных под Средневековье туфелек бегала босиком, шокируя более состоятельных и изнеженных приятельниц. Ей казалось, что с обретением древнего наряда за спиной выросли крылья. Такой ее и увидел Сережка после боя с витязем Дубовой Дубравы. Она готовилась к стрельбе, краем глаза поглядывая на ристалище. Там гибкий воин в кольчуге, с изображением пантеры на щите, теснил тяжелого неповоротливого витязя. «Дуб» вяло отбивался от быстрого непредсказуемого противника, пока не наткнулся на флажки, ограждавшие место поединка. Герольды провозгласили победу Черной Пантеры, воин отступил под развесистую липу, снял кованый шлем, повернул потное разгоряченное лицо в сторону стрельбища… Иришка даже забыла надеть защитный щиток и первым же выстрелом ободрала руку до крови. Все стрелы она положила в мишень, почти не целясь, а потом, даже не подумав поинтересоваться результатами, передала свой лук Дашке и пошла в сторону липы, в тени которой отдыхали между поединками рыцари. Они встретились как раз на середине пути между стрельбищем и ристалищем… Так в ее жизнь вошел Сережка.
Сережка оказался студентом-физиком, родом из пригородной Петровки. Семью в свое время переселили из Зоны, родители отстроились, положив все силы и здоровье на дом и двоих сыновей. Мать работала медсестрой в местной больничке, отец до развала хозяйства — в колхозе. Потом колхоз распался, а отца угораздило сунуть руку в соломорезку и остаться на всю жизнь беспалым калекой. Чтобы выжить, приходилось держать коров, свиней, немереное количество домашней птицы… Каждый день мать, улучив минутку, возила молоко и творог на рынок в областной Мстиславль, отец хозяйствовал дома, приспособившись обходиться без пальцев правой руки. При таком воспитании Сережка умел все: убирать в доме, готовить, ухаживать за животными, столярничать и слесарить, косить и водить трактор… Они подходили друг другу, как два кусочка разрезанной по кривой картинки: вспыльчивый, веселый Сергей и спокойная, доброжелательная Ирина. На последнем курсе Сергей уже подрабатывал в родной школе учителем физики и информатики, но долго учительствовать не собирался. Впрочем, чтобы устроиться на работу с приличным заработком, требовалось пройти армию.
Нинка долго ворчала на бестолковую подружку:
— Дурочка ты, да с твоей внешностью можно бизнесмена отхватить. На что он тебе сдался? Подумаешь, красавчик! С лица воды не пить. Будет такой же нищий учителишка, как ты.
Иришка отмалчивалась, она не любила вступать в бесплодные споры, но однажды не выдержала и наорала на бывшую подругу:
— Он самый лучший! Ясно?! При чем тут внешность? Он любит меня, а я люблю его! Оставь свои советы тем, кто еще тупее тебя.
У них с Сережкой почти не возникало разногласий и недомолвок, Ира искренне не понимала подружек, постоянно испытывающих терпение своих парней очередными капризами или потакающих им во всем, вплоть до страсти к выпивке и баловству наркотиками.
— Ты какая-то не от мира сего, — поучали ее однокурсницы. — Мне вот мой колечко с изумрудом подарил, завтра в ночной клуб идем — сумею уговорить по пьяни, так и с бриллиантом подарит.
Ну не было у Сережки лишних денег на бриллианты, а плюшевый медвежонок с забавным бантиком над ухом был ей дороже всех драгоценностей мира. Они поссорились-то всего один раз, когда Сергей сообщил, что осенью пойдет в армию, потому что содержать семью на учительские копейки не сможет, а без армейской службы хорошую работу мужику не найти, разве что на стройку куда-нибудь за границу. Наслушавшаяся жутких историй о кирпичных заводах в любимой телепередаче «Жди меня», Иришка в ужасе прижала всклокоченную голову к своей груди и прошептала: «Нет, уж лучше армия».
* * *
В рейсовом автобусе, каждые полчаса курсировавшем между Мстиславлем и Петровкой, гуляли августовские ветры. Свежий воздух врывался через открытые окна и люки, охлаждал разгоряченные лица, потные спины. Иришка пристроилась со своими сумками на боковом сиденье и против воли слушала разговоры соседок сзади и слева. Говорили о хозяйских делах и видах на погоду. До девушки долетали обрывки фраз:
— Два мисяци без дощу… кому сказаты…
— Як картоплю копаты будем? Вона як печена…
— А в Самойловке вчора ливень був…
— Да что Самойловка, вон в Мстиславле позавчера такая гроза с дождем прошла…
— Мстиславлю надо — асфальт-то ведь должен кто-то поливать…
— Ох, молебен бы нанять…
— Да якый молебен, проклятэ село… слишком много ведьм развелось…
— В мэнэ корова зовсим молока не дае..
— Откуда ему взяться? Они не пасутся, а встанут по пузо в воде и стоят…
— Да и воды-то в речке нет уже, одна грязь…
— Ох, грешные мы, видать…
— Вон туча какая идет, может, и нас зацепит?
Небо на западе и в самом деле вспухало огромной сине-багровой, постепенно захватывающей весь горизонт тучей. По стеклам ударили первые крупные капли, осатаневший ветер взвил столбы пыли, заголил ветви придорожных кустов… Через несколько минут дождь полил как из ведра. Люди с каким-то благоговейным восторгом вслушивались в грохот воды по крыше, в плеск струй за стенками автобуса, в раскаты грома над головой. В салоне стояли зеленовато-чернильные сумерки. Водопад с небес стал еще неистовее, «дворники» не успевали справляться со сплошным потоком, затуманившим лобовое стекло. Шофер притормозил прямо посреди шоссе. То же сделала и встречная легковушка. На несколько минут движение на трассе замерло. Наконец напор стихии начал ослабевать, небо посветлело, сквозь сплошную пелену проступили очертания предметов за окнами. Послышались недовольные сигналы, автобус медленно двинулся с места, разбрызгивая лужи. Люди с надеждой глядели на них, определяя, сильно ли промочило землю. По мере приближения к Петровке небо становилось все светлее, лужи все мельче, а через несколько минут засияло яркое солнце, редкие капли влаги на асфальте стремительно испарялись. Километрах в двух от села всякие намеки на дождь исчезли окончательно: сухая земля по обочинам и пожухшая зелень не оставляли сельчанам никаких надежд.
— Не з нашим щастям, — горько вздохнула темноволосая полная женщина с переднего сиденья.
— Надо сегодня грядки полить, так, может, ночью и пойдет, — рассмеялся стоявший неподалеку бритоголовый мужчина.
* * *
Этой ночью Иришке впервые приснилась Она. По идее, должен был бы присниться Сережка, девушка даже прошептала перед сном заветное: «На новом месте приснись, жених, невесте» — и почти сразу провалилась в глубокий сон. А во сне появилась Незнакомка… Ира увидела себя словно со стороны. Вот она идет по тихой сельской улице, потом бежит, легко касаясь земли пальцами босых ног, потом прикосновения к дороге становятся все реже, прыжки удлиняются, и вот она уже несется вперед, не касаясь земли, поднимается все выше, до уровня крон старых тополей, взмывает над деревьями, летит! Иришка и раньше летала во сне, но никогда так явственно не приходило к ней это ощущение легкости и красоты полета. Она казалась себе свободной и счастливой… и вдруг нахлынуло одиночество и отчаяние, переходящее в ужас. Девушка не понимала причины, но опьянение полета сменилось чувством увязания в болотной тине. И тут Иришка увидала Ее. Девушка, примерно одного с ней возраста, в простой полотняной сорочке, босая, тянула худые, костлявые руки. Незнакомка стояла на дне глубокого песчаного карьера, ее рот был искривлен то ли криком, то ли гримасой боли и отчаянья (как на картине Мунка, подумалось Иришке). Нет, все-таки она кричала, все существо Иришки содрогнулось от наполнившего его вопля:
— Допоможи! Помоги! Ты можешь… Допоможи им и мне…
Ира почувствовала, что ее тело стремительно несется к земле, туда, в эту яму, к ужасной Незнакомке. Она зажмурилась и вздрогнула от удара о землю…
— Ирка, дитинка, ты не заболила? Наснилось що?
Девушка с трудом разлепила опухшие веки и в недоумении уставилась на склонившееся к ней круглое добродушное лицо.
— Нет, баба Настя, все хорошо, это я так…
Ночнушка стала липкой от противного пота, в голове набатом отдавалось «Помоги!», но не перекладывать же свои ночные кошмары на старушку.
Баба Настя легонько повела рукой над изголовьем, прошептала слова какой-то молитвы, Ира почувствовала, что голова тяжелеет, мысли путаются, и провалилась в сон без полетов и сновидений. Наутро от ночного кошмара остались только смутные воспоминания. «Это от перемены места и дурацких Сережкиных рассказов всякая мура снится», — решила она.
* * *
Школа и коллектив Ире понравились. Девушку сразу приняли как невесту Сергея, а своего недавнего выпускника и теперешнего коллегу тут все любили. Филолог Екатерина Александровна искренне обрадовалась молодой напарнице, помогла с календарным планированием и попросила приготовить небольшое выступление на первый педсовет. Физрук, которого все именовали просто Михалычем, оценивающе окинул стройную девичью фигурку и одобрительно улыбнулся.
— Ты, Михалыч, на юных блондинок стойку не делай, обойдешься старыми вешалками типа меня да Кати, — уколола историчка Валентина Андреевна. — А ты, Ирочка, ежели что, жалуйся, поможем, мы с тобой соседи почти, найдем управу на нашего ловеласа.
— Да я что, — рассмеялся Михалыч, — у нас уже весь одиннадцатый класс в предвкушении. И откуда только прознали, черти, что будет молодая красивая учительница?
— Слухом земля полнится, — туманно пробурчал англичанин Василий Николаевич.
Иришка счастливо рассмеялась. Она почувствовала себя совсем своей среди этих не очень молодых, но веселых и доброжелательных людей. Впрочем, нашлось и несколько ее ровесниц, которые тут же потащили новую подружку в подсобку физкабинета рассматривать «потрясную» юбку математички Олечки. По пути ее успели просветить об особенностях характера завуча и директора, о специфике преподавания в старших классах, о вредном ученике Саше Полончуке, обожающем задавать молодым учителям неудобные вопросы.
* * *
Первое сентября прошло весело и шумно. Впервые Иришка не дарила, а принимала яркие букеты, шла впереди пятиклашек в школу, вела первый в жизни самостоятельный классный час. Дети ей понравились сразу: двадцать пар разноцветных глаз, двадцать загорелых мордашек, двадцать полуоткрытых в предвкушении чуда ртов…
После праздничного урока педколлектив по традиции расположился в кабинете трудового обучения для неофициальной встречи нового учебного года. Мужчины сдвинули столы и расставили стулья, женщины нарезали закупленные Михалычем колбасу и сыр, на свет появились домашние помидоры, перцы и зелень, подоспел чугун с тушеной картошкой… Через полчаса столы ломились от разнообразных яств и разноцветных бутылок, а собранный школьным звонком народ внимал слову директора. Тут у каждого было свое место, все придерживались определенного порядка тостов. «Практика, отработанная годами тренировок», — смеялся Сергей. Директор и завуч поздравляли и надеялись, физрук-профорг третьим тостом приветствовал прекрасных дам, Екатерина Александровна обязательно говорила на «самой певучей, соловьиной мове», от историка ждали нечто заумно-ироничное, от математика — краткое и точное, а новичок должен был выставить угощение. Предупрежденная Сергеем, Иришка водрузила на стол шампанское и водку, выслушала пожелания удачи на педагогическом поприще, пригубила рюмку. Когда были перепеты все песни: и популярные эстрадные, и народные «трех братских стран», разговор перестал быть общим и распался на отдельные группки.
— Да не с кем мне рекорды ставить, — горячился Михалыч, — раньше на всю школу был пяток больных ребятишек, а теперь что? Всего два десятка здоровых детей из двухсот. Большинство если не в специальной, то в подготовительной группе, по несколько жутких диагнозов у каждого. Кого тут на соревнования везти?
— Да уж, вон и сегодня на линейке трое в обморок грохнулись, а ведь не так и жарко было, — добавила «трудовичка» Юлька.
— Это все вышки телефонные эти, — возмущалась завуч Татьяна Васильевна. — Понатыкали всюду. Говорят, пчелы под ними сотнями валяются. В городах люди протестуют, а глупое село все стерпит.
В другой компании обсуждали новый рецепт консервирования огурцов:
— Надо один раз ошпарить, и никакого уксуса, именно с поречками. И укропчика побольше…
— А я еще базилик добавляю и грибную траву…
Но больше всего заинтересовал Иришку разговор о ведовстве и магии.
— Да я бы вовек не поверил, кабы сам не видел: вышла моя соседка бабка Матрена в одной ночнушке, время уж за полночь было, и давай по огороду да погребу кататься. Катается и приговаривает что-то… Мне жутко стало, пошел я поскорее домой, улегся, а картина эта так и стоит перед глазами! — заговорщицким шепотом делился впечатлениями Василий Николаевич.
— Надо было меня разбудить, — улыбнулась его супруга, дородная белокурая учительница младших классов Людмила Федоровна.
— Тебя разбудишь…
— Да хватает их, этих ведьм, по селу, им и жизнь не в жизнь, если кому пакость не сделали… — вздохнула Юлька.
— Они умереть не смогут, если кому не передадут свое ведовство… — добавила Екатерина Александровна.
— Да кто ж согласится добровольно?
— Ну, всякие люди бывают…
— Я не верила, пока мне одна бабка наговором лишай за пять минут не сняла, а до того выписанной дерматологом болтушкой две недели мазала, и он только больше становился, — добавила Валентина Андреевна.
— Каждый свое умеет: тот зубную боль заговаривает, тот лишаи, кто-то испуг, кто-то боли в суставах, — добавила Олечка.
— Ну что, славяне, хватит вам обо всякой ерунде. Давайте «на коня» да по домам, завтра уроки начнутся, — рассмеялся Михалыч.
* * *
Этой ночью Иришке снова приснилась Она. Только на этот раз девушка стояла по колено в воде, на дне все той же ямы. Теперь Ире удалось рассмотреть Незнакомку получше: отчетливо видна была даже стежка вышивки по краю ворота рубашки, родинка на левой щеке и… Она наконец-то поняла, что так ужасало в ночной гостье — пустые глазницы. Глаз не было — только темные провалы над бледными скулами…
Иришка проснулась от собственного крика. Несколько секунд лежала, судорожно вцепившись в край одеяла, не смея ни раскрыть глаза, ни пошевелиться. Казалось, совсем рядом кто-то стоял, невидимый, но настороженный, готовый к нападению. Обругав себя неврастеничкой и трусихой, Ира раскрыла глаза, с усилием повернула голову. Естественно, в комнате никого не было. Слышался шум летящих ночной трассой машин, по стене скользили узоры от проникающего через ажурные занавески света фар.
* * *
С тех пор ее ночи превратились в сплошную маету — смертельно хотелось спать, но стоило на несколько секунд провалиться в сон, как появлялся образ странной девушки. Иногда призрак стоял в чистом поле или на вершине холма, иногда казался объятым пламенем, но всякий раз сквозь языки огня, туманную дымку или снежные вихри тянулись худые руки, зияли пустые глазницы и звучал умоляющий крик о помощи. «Кому помочь? Чем? Почему именно ко мне прицепился этот странный призрак? А может, его видят в селе все, но никто не осмеливается признаться?» Эти мысли осаждали Иришку постоянно. Она никому не сказала о странных видениях, даже Сережке. На работе все было много лучше: пятиклашки ее обожали и гордились, что у них такая молодая симпатичная классная руководительница. Старшеклассники после нескольких попыток устроить новенькой «училке» проверку постепенно прониклись пониманием, что лучше с ней дружить и не испытывать ее терпение. Даже вредноватый Саша Полончук заключил «перемирие». Новые подруги-коллеги приглашали то на занятия в местном хоре, то в кино в Мстиславль. Смущало другое: дети, даже малыши, совсем не хотели играть. Большинство все переменки просиживали над мобильниками или слушали скачанную музыку. Не было шумных игр с прыгалками-догонялками, никакой беготни и возни. Даже драк не случалось.
— Они как маленькие старички, — пожаловалась Иришка в учительской.
— Да что ты хочешь, девочка, сейчас все дети такие, — «обрадовала» Валентина Андреевна. — Поверишь, зимой на лыжах только мы с мужем и ходим, а так — ни единой лыжни у села. Поколение клацающих кнопок. Хорошо еще, летом купаться ездят.
— Вот, кстати, я у вас спросить хотела: почему село так далеко от воды? Мне вообще про историю села все интересно, у вас ведь есть материалы?
— Есть, конечно, хоть и неполные. Вот, держи! — Историчка выложила перед Иришкой несколько пухлых папок. — А если хочешь подробнее, то приходи сегодня вечерком с Сережкой на чай, покажу диски и несколько монографий, я в кабинете не все держу.
* * *
Сережка к предложению навестить бывшую классную отнесся с энтузиазмом.
— У нее торты вкуснющие, и вообще, они с мужем всегда такие гостеприимные.
— А ты откуда знаешь?
— Так она нас в свой день рождения всегда тортами угощала. И дома у них часто всем классом бывали. А когда в институте учились, книги брали по любому вопросу. Их сын, Димка, меня помладше, интересный пацан. Он в Киеве учится, вот они и скучают.
Валентина Андреевна жила через несколько дворов от дома бабы Насти в небольшом кирпичном домике. Иришку поразило обилие книг и вышивок. Книги стояли на полках и стеллажах во всех комнатах, валялись на столах и диванах, а стены были увешаны вышитыми картинами. Тут неслись по морю гордые парусники, алели среди хлебов маки, красовались в вазах букеты ромашек и ландышей, качались в тихих прудах белые лилии…
— Это вы все сами?
— Кое-что я, некоторое мама. Да вы проходите, ребята. Санька, вари кофе, у тебя лучше получается.
Муж Валентины Андреевны оказался высоким, немногословным мужчиной в очках, с несколько ироничной улыбкой под пшеничными усами. Он коротко пожал руку Сережке, галантно поцеловал ручку Иришке и удалился хлопотать на кухню. Огромный пушистый кот вальяжно потянулся на кресле, внимательно осмотрел гостей, неспешно спустился на палас и, потершись о ноги Сережки, прыгнул Иришке на колени.
— Он все толще становится! Ну и Мурлей-Мурло, — охнул Сергей.
— А вот у бабы Насти животных нет, — с сожалением пробормотала Иришка, поглаживая мягкую шерстку разнежившегося кота. — Ни кошки, ни собаки. Я понимаю, что в ее возрасте корову или поросенка трудно держать, но хоть кур-то можно. У нее и сарай хороший, и хлев, а никакой живности нет.
— Без кота дом глухой, — заметила Валентина Андреевна. — У нее раньше все было, а потом корову машина убила, она постепенно все хозяйство сбыла. Странно, что даже кошки нет. Моя мама без животных жизни не мыслит. Я говорю — хлопоты лишние, а она заявляет, что только ради них по свету топает. Ладно, вот книги по краеведению, тут диски, садитесь, смотрите…
— Валентина Андреевна, а какие-нибудь легенды о прошлом села у вас есть? — отрываясь от монитора, спросила Ира. — Тут, конечно, все интересно: и о знаменитом ученом-земляке, и о колхозе, и о войне, но…
— Здесь, в тетрадке, почитаешь на досуге, а сейчас пошли к столу, Саша там ужин приготовил, малинового вина бутылка имеется. Я пирог с яблоками испекла.
— Такой же, как когда мы с Владиком заходили?
— Да, — вздохнула Валентина Андреевна, — ничего не слышно о Владе?
— Нет, водолазы пару раз еще поискали, а кто им платить будет?
История Владика была незаживающей раной для его друзей и знакомых. Иришка познакомилась с Владом позапрошлой зимой — Сережка представил его как лучшего школьного друга, они тогда посидели в каком-то кафе и разошлись. Ирине запомнился молчаливый добродушный парень с грустными карими глазами. Из рассказов Сергея она знала, что Владика воспитывала бабушка, отца у него не было, а мать моталась по заработкам, изредка появлялась дома, кутила с приятелями, вытряхивала из бабушки остатки пенсии и снова надолго исчезала. В последние годы дом держался на Владике. Он начал подрабатывать на стройке с седьмого класса. Летом его брали в дальние поездки, зимой он частенько исчезал из школы, предупредив Валентину Андреевну, что подвернулась очередная шабашка. Та смотрела на эти прогулы сквозь пальцы — из заработанных мальчишкой денег большая часть шла на оплату счетов за газ и свет, на остальное он одевался и подкармливал бабушку. Валентина Андреевна отыскала специально для Владика техникум, куда могли взять без экзаменов и платили неплохую стипендию, но парень отказался — надо было зарабатывать на жизнь. Несчастье случилось в конце зимы: вечером, во время прогулки с девушкой в Мстиславле, Влад вскочил на перила пешеходного моста, не удержался и соскользнул вниз, в ледяную пронизывающую темень… Так и осталось загадкой, почему не смог подтянуться и удержаться на перилах лучший спортсмен школы, зачем полез на эти перила — такой выпендреж был совершенно не в характере Владика. Для друзей известие о его гибели стало страшным ударом. Иришка раньше представить не могла, что Сергей может быть серьезным дольше пяти минут или хмурым. Плачущий Сережка был просто катастрофой — привычный мир рушился на глазах. Отведя взгляд, он глухо сообщил, что Андрей вообще сознание потерял, когда узнал о трагедии, а девушка Влада находится в больнице с нервным срывом. Найти тело так и не удалось.
— С тех пор у нас уже около двух десятков относительно молодых мужчин умерли, и смерти все какие-то нелепые, — вздохнула Валентина Андреевна, — то сердечный приступ на ровном месте, то утонут, то на трассе погибнут. Один кукурузник по весне жег и в костре сгорел, другого собственный трактор переехал… Да ты и сама некоторые похороны уже видела — всех ведь на кладбище мимо школы несут. Старики говорят, пока тело земле не предадут, молодые умирать будут.
— У нас ежегодно кто-то из учеников гибнет, — добавил Сергей.
— Говорят, это из-за того, что церковь разрушили, мол, проклятие на селе лежит, — заметила учительница. — А мне кажется, если проклятие есть, то началось все много раньше. В селе нынче большая часть населения — приезжие, старые семьи вымирают постепенно. Ладно, что мы все о грустном. Вы заходите, ребята, а то скучновато без Димки. За лето привыкли, что дома караван-сарай, а теперь вот вдвоем остались. Этот поросенок и звонит-то не каждый день. У него принцип: нет новостей — хорошие новости.
— Правильный принцип, — заметил Александр.
— Сыночек весь в тебя, — возмутилась Валентина Андреевна. — Ему там весело, а о матери подумать некогда. Ой, что-то я много бурчу, старею, видно… давайте-ка лучше ужинать да чаевничать.
* * *
Дома Иришка немедленно включила голубую настольную лапу с металлическим абажуром и принялась просматривать папку Валентины Андреевны. Сначала шли старинные копии документов о бывших владельцах села: «Реляція вознаго шляхетного Старцевича: року Божого 1635 марта», выписки из приходских книг, ксерокопии документов и фотографий, статистические отчеты… И наконец — вот оно!
Легенда о несчастливой любви панянки Янки Медушинской, поселянки Маланки и казака Миколы (записано со слов селянки Параски Медведь с. Петров Корень этнографомъ Данилой Смушевским г. Р. Х. 1863).
Сказывают старые люди, что село наше раньше принадлежало польскому пану Петру Медушинскому. Давно то было, лет двести тому. Была у пана Петра дочка-красавица Янка. Лицом бела, бровью черна, глазами ясна. Гордая была панянка, много женихов к ней сваталось, только она всем гарбуза подносила. Вот поехала она как-то кататься на лошади, а конь испугался чего-то и понес. Тут бы и конец девке пришел, да увидел такое дело молодой парубок Микола, успел ухватить коня под уздцы и остановить. И надо ж было случиться такому, что влюбилась панская дочь в простого казака. Село принадлежало ее предкам с давних пор, а жили в нем и крепостные крестьяне, и вольные казаки. Микола был казаком и хлопцем хоть куда, да только был уже обручен с местной девкой Маланкой, простой селянкой. Янка была гонористой и упертой, не могла она допустить, чтобы в чем уступить простой хлопке. А Микола, известное дело, что с хлопца возьмешь, влюбился в красавицу-панянку и думать позабыл о своей нареченной невесте. Стали Янка с Миколой встречаться тайком, только шила в мешке не утаишь. Видели люди, как миловались-любовались они то над быстрой рекой, то в темной дубраве, то в чистом поле. Прознала про то и Маланка. Словно гадюка обвилась вокруг ее сердца, и решила девка извести Янку. И то сказать, куда ей супротив панской доньки, та и лицом краше, и станом стройнее, и умом быстрее. И надумала Маланка пойти к бабке-ворожке, взять у нее какого зелья, чтобы досадить сопернице. Что сделала та бабка, неведомо, а только стала Янка хворать да чахнуть день ото дня. Возил к ней пан Петро лекарей из самого Киева и Неметчины, а дочери становилось все хуже. Тут и надоумила Маланка пана, что его дочь полюбила простого казака. Вызвал пан Миколу к себе, тот отпираться не стал. Приказал высечь пан Миколу, хоть тот и был вольным, а не крепаком. Еле жив остался Микола, но к Маланке не вернулся. Вскорости умерла Янка, а перед смертью прокляла село и всех его жителей до двенадцатого колена за то, что погубили ведовством ее счастье. Пуще же всех прокляла Маланку, пожелав ей ослепнуть, дабы не видела чего не следует. Микола после ее смерти сделался сам не свой, а потом и вовсе сгинул. Поговаривали, что повесился на могиле своей коханки. А Маланка, поняв, что ведовство ничему не помогло, выплакала все глаза и бросилась в речку. С тех пор река стала отступать от села, а в селе начало сбываться проклятье панночки Янки. До наших дней дошло название долины — Панская, там стоял когда-то господский дом.
Этой ночью Ире вновь снилась девушка, только теперь она знала, что это Маланка.
* * *
Через несколько дней Сергей приехал под вечер, хмурый, как в день гибели друга, и сообщил:
— Говорят, Влада нашли какие-то рыбаки в нескольких километрах ниже по течению, у железнодорожного моста. Мать и брат поехали на опознание. Да что там опознавать, разве что ботинки… Если это он, то завтра похороны. Пойдешь?
Иришка молча кивнула и посмотрела на небо. Что-то было не так — конечно, ведь появились долгожданные тучи, на землю упали первые крупные капли дождя. Только теперь они не радовали, а почему-то пугали.
За ночь непогода разгулялась. Иришка набросила поверх темной блузки черный пиджачок, повязала голову косынкой, подхватила букет астр и под зонтом направилась к месту сбора одноклассников Сергея. Дождь пошел гуще.
Эти похороны она запомнила на всю жизнь. Такого ливня не видали даже много пережившие на своем веку старики. Казалось, поток с небес усиливался с каждой минутой, пока не превратился в сплошной водопад. Проводить Владика собралось почти все село. Иришка с трудом различала за пеленой слез и дождя темные силуэты в траурных одеждах, приходилось постоянно смотреть под ноги, чтобы не провалиться в заполненные водой выбоины на дороге. В лужах плавали яркие цветы, устилавшие улицу. Люди удрученно брели по колено в воде, одежда промокла насквозь, не спасали никакие плащи и зонты. Впереди, на плечах одноклассников, плыл закрытый гроб с… Иришка старалась не думать, что там, внутри, да и Владовы ли это останки… В голове вертелось: «Отверзлись хляби небесные…» В яме для могилы тоже стояла лужа. В толпе шептались:
— Бедняга, столько времени в воде пробыл, и теперь ему нет сухого упокоения.
Прозвучали последние слова прощания, всхлипы девушек стали громче, глухо застучали о крышку гроба мокрые комки глины…
* * *
Со дня похорон Влада дожди шли каждый день, частенько с грозами, совершенно не подходящими для середины осени, словно природа стремилась взять свое.
Через неделю Сережку забрали в армию. В тот день небо немного прояснилось, собравшиеся на проводы друзья давали новобранцу советы, шутили, а Иришка, неожиданно для себя, расплакалась. Сначала она тихонько глотала слезы, потом заревела навзрыд. Было стыдно перед друзьями и родителями Сережки, но остановиться она не могла. Тщетно Сергей и его мать утешали, объясняли, что служить ему недолго, что служба будет проходить в полку, где офицером старший брат, что военный городок совсем недалеко, а брат поможет с отпуском…
* * *
Понедельник начался с происшествия. Еще на подходе к школе Ира заметила огромную дыру в бетонном заборе и толпу учеников рядом. Мария Петровна сокрушенно разводила руками, хмуря светлые брови:
— Да когда же это закончится?! Который раз латаем, ну точно, как проклятое это место. И где деньги брать на новый забор? Районо не даст…
— Бес попутал, Петровна, сам не знаю, как получилось, — оправдывался тощий мужичонка в мятых штанах и вылинявшей мастерке.
Из разговора в учительской Иришка узнала, что с тех пор, как тут поставили школу вместо церкви, местные водители постоянно сносят угол забора, кто по пьяни, а кто по каким-то непонятным им самим причинам.
* * *
Иришка пришла с работы чуть пораньше и столкнулась в калитке с женщиной, ведущей за руку маленького мальчика с распухшим правым глазом.
— Кто это, баб Настя? — удивилась она.
— Да так, — замялась старуха, — приходили тут до мэнэ… Ты краще визьмы там у холодильнику яйца и сальца крошку, пожарь яешню.
— А откуда яйца? Те, что я привезла, уже закончились.
— Та, то мэни прынеслы… Заробила…
За ужином старуха разговорилась:
— Тоби казали, що я видьма? Не кажи ничого. Знаю, що казали. Та я, дитка, не видьма, трохы вмию дещо. То мэни матка моя передала. Очи вмию ликувати, як чим запорошено, то язиком витягаю. Бачила хлопчика: йому в око зализячка попала, а я вытягла. Ты мэнэ не бийся, ты ж теж така сама…
— Я?! — изумилась девушка. — Да я ничего не умею, я даже не слыхала о таком!
— Вмиешь, я знаю. От почекай трохы — воно проявыться.
— Баба Настя, — перевела разговор ошеломленная Ирина, — а почему у вас никаких животных нет? Хоть бы кота, что ли, или вы не любите кошек?
— Та я всих люблю, дитка, колысь все в мэнэ було. А як мати померла, стала я глядиты очи, то почались нещастя з худобою: спершу корову машина на траси вбыла, тоди кури повыздыхали, собака пропав, кишка здохла. Я й подумала — нащо худоби страждати?
— Вы думаете, это из-за вашего… — Иришка замялась, — из-за дара?
— Хто зна, дитка, а браты когось боюсь, отак и живу сама-однисенька.
— У вас же родня есть.
— Та хай вона западеться, та ридня! Я ж им годила, я ж в них робила: и картоплю копала, и гроши давала, а вони мэни виддячили — видьмою прозвали, вси мои подарунки повернули…
— А вы что сделали?
— А я, дитя, взяла все тэ ганчирья, поклала на асфальту коло их хаты, облила бензином та запалыла, нехай соби пропадае, мени ихнього не треба. Воны думали все мое добро забрать, та я не дурна, я им ось потуль показала, а посюль не показала, — и бабка лихим жестом заголила ногу почти до бедра. — Отак и живу тепер сама, добри люды, слава богу, помагають. Помыраты буду, тоби свое все откажу…
— Не надо, — испугалась Иришка, — ничего не надо!
* * *
В новостях по телевизору рассказали о гибели солдата срочной службы от побоев. Ночью Маланка намекнула, что если она не поможет, то с Сергеем может случиться несчастье. Днем Иришка утешала себя, что Сергей не зеленый юнец, ему двадцать два года, он отличный спортсмен, хорошо тренирован, никакая дедовщина ему не страшна, в крайнем случае защитит старший брат… Вечером здравый смысл уступал место тихой тоске и откровенному ужасу.
* * *
На следующие выходные Ирина поехала домой: надо было помочь матери с уборкой урожая, но мысли о проклятии и необходимости что-то изменить не оставляли ее. Она думала об этом, переворачивая лопатой тяжелые пласты чернозема, думала, сортируя картофель, думала, купая в большой ванне-балии перемазанных ежевичным вареньем сестренок. Когда неугомонные близняшки уже мирно посапывали в кроватках, а отец ушел на ночное дежурство, Иришка и мать сели чаевничать с остатками сладкого яблочного пирога. И без того тусклая лампочка мигнула пару раз и погасла.
— Опять соседи трансформатор пережгли, совсем обнаглели со своей сваркой, — вздохнула мать.
— Ну и ладно, — улыбнулась Иришка, — посумерничаем немного, дела почти все переделаны. Можно лампу зажечь или свечку, посидим, как раньше…
— Хорошо, — неожиданно легко согласилась мать. — Давно мы так не сидели. Отца сегодня не будет, ложись со мной, если хочешь.
Иришка счастливо кивнула. Казалось, что тут, рядом с родным человеком, нет места ужасам последних ночей.
Они успели переговорить о Сережке и отце, о причудах сестричек и вредноватой соседке тетке Клавке, спели тихонько несколько любимых песен, а Ира все не решалась спросить о том, что больше всего тревожило. Наконец она тихо прошептала:
— Мамо, а почему нас на кутке ведьмачками прозывают?
Мать немного помолчала, потом осторожно спросила:
— А почему ты спрашиваешь? Так просто или случилось что?
— Да… ну, как сказать, просто сны какие-то снятся страшные…
Мать внезапно вздрогнула всем телом и запричитала:
— Так я и знала! Ой, лишенько мое, ох, что же она наделала!
— Ты, чего, мам? — испугалась Иришка.
— Да бабка моя, твоя прабабушка… она ведь ведала кое-что, это у нас по роду передается. Мама моя слишком рано умерла, ей она ничего не успела передать, а я, как узнала, испугалась и не захотела, так, она, видно, тебе сумела отказать.
— А что она умела?
— Да я и сама толком не знаю, но ходили к ней люди детишек шептать от золотухи, сглаз снимать. Я и подумать не могла, что она тебе передаст, ты ведь совсем малюткой была, когда она умерла. Ты росла здоровенькой, крепенькой, а тут заболела сильно. Тогда у нас в селе врача не было, до райцентра зимой ехать далеко, а «Скорая» могла и не приехать в те годы, у них бензина не было на дальние вызовы. Вот бабуля и забрала тебя к себе лечить. Вылечить-то вылечила, да, видно, дар свой тебе отказала…
— Ладно, мамо, успокойся, переживем. Только я ничего не знаю, что и как делать с этим «даром».
— Сейчас я. — Мать метнулась к шифоньеру, дернула нижний ящик, пошарила в глуби, вытащила перевязанный лентой сверточек. — Тут записи бабкины, я хранила после ее смерти как память. Вот и пригодились. А ведь я, дура, радовалась, что ты уехала из села, хлопца на стороне нашла. Видать, от судьбы не уйдешь, конем не объедешь…
— Матусю, так ты из-за этого не хотела, чтобы я с тобой была? Господи! А я думала, что ты меня просто не очень любишь…
— Дурочка ты моя, ты ж мое дитятко горемычное. — Теперь обе ревели в голос, обнявшись.
* * *
Всю дорогу до Петровки девушка думала над словами матери. Не верилось, что именно она призвана сделать почти невозможное. Кстати, а почему до нее никто ничего не делал? Или все же пытались? Сразу же по приезде Ирина пошла к Валентине Андреевне — хотелось посоветоваться и уяснить кое-что для себя. Учительница обрадовалась молодой коллеге:
— Вот славно, что зашла, а то Саша в Харьков к брату уехал, мне совсем скучно стало. Давай чай пить, как раз конфеты есть московские и пирог со сливами.
— Валентина Андреевна, вот вы о проклятии говорили, а если оно на самом деле существует?
— Возможно, и существует, девочка. Мне иногда кажется, что вся эта земля проклята, вон чего творят. — Женщина устало махнула рукой в сторону телевизора. На экране два политика рьяно доказывали свое исключительное право говорить от имени народа. Особой новизной и изысканностью аргументы не блистали, казалось, еще немного — и слуги народа снимут дорогие штаны от-кутюр, чтобы продемонстрировать друг другу то, что обычно показывают в пылу ссоры за перешедшую межу курицу деревенские бабки.
— Выборы очередные приближаются, — усмехнулась девушка. — Я сейчас из дома ехала, так вдоль всей дороги на столбах и деревьях ленточки развешаны, справа — одного цвета, слева — другого. А зачем, спрашивается?
— Похоже, весь этот шабаш начался где-то там, наверху, а мы только плоды пожинаем. Раньше люди радостнее жили: не скажу, что легче или богаче, но по вечерам над селом песни звучали, а не пьяный мат.
— А если село проклято, что же, так никто и не пытался что-то изменить?
— Так ведь это сразу не поймешь, не каждый задумается… А относительно попыток: ты у всех учеников уже побывала? Вот пойдешь к Оксанке Иваненко, обрати внимание на ее бабушку, это бывшая учительница, мы с ней вместе почти начинали. Думаю, она тогда что-то поняла и пыталась изменить. Ты только не пугайся и ни о чем не расспрашивай.
Что имела в виду Валентина Андреевна, Иришка поняла на следующий день. Она чуть не закричала, когда увидела лежащее на диване сморщенное скрюченное тельце, почти незаметное под покрывалом. Жили только умные карие глаза. Глаза понимающе усмехнулись, скрипучий надломленный голос вывел девушку из состояния ступора:
— Видите, как существую: и смерти бог не дает, и жить так больше не могу. Ладно, как там наша озорница? Я с ней немного занимаюсь, когда боли отпускают.
Вечером Валентина Андреевна, грустно вздохнув, рассказала, что несчастье с ее коллегой случилось лет двадцать назад. Молодая учительница преподавала биологию, была веселой, бодрой женщиной, искренне любила жизнь. И вдруг — подвернутая на школьной лестнице нога, аллергия на металлическую спицу в кости, непереносимость некоторых лекарств и постепенное угасание. Точного диагноза так и не поставили, а в селе шептались о зависти и сглазе. Сама несчастная слухов не опровергала и не подтверждала, опасаясь накликать беду и на семью.
* * *
В воскресной программе на первом канале брали интервью у известного экстрасенса. Иришка щелкнула пультом: на другом канале подробно рассказывали о явлении полтергейста, на третьем — давали рецепт приворотного зелья, но всех переплюнул шестой — там передачи о «чудесах и загадках природы» шли косяком, из них можно было узнать, кто из прежних правителей страны был зомби, как наложить проклятие, где в трех столицах есть заколдованные места, как воскресить мертвеца, почему людям с фамилией Козлов сопутствует счастье… завершали телевизионный вечер «Битва экстрасенсов» и жутковатый сериал о вампирах. «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша», — вспомнилась любимая Дашкина поговорка. А в случайно забытой бабой Настей газете говорилось об офицере, нечаянно пристрелившем солдата. Ночью Маланка начала снова твердить свое «Помоги!». Наутро в «Новостях» рассказали о гибели военнослужащих во время учений. Иришка заткнула уши. Надо было что-то делать. В свой дар даже после материнских слов она нисколько не верила, не ощущала ничего особенного. Прабабушкина тетрадь содержала множество заговоров и рецептов, но загадки не прояснила. Похоже ваша бабка если и снимала проклятья, то с отдельных людей, а не с целого села. Может, тетя Аня что подскажет?
После уроков девушка махнула на рейсовом автобусе в Мстиславль. Анна Макаровна племяшке обрадовалась, усадила лепить пельмени, достала бутылку сухого вина. За ужином долго расспрашивала о работе, о коллегах, передавала приветы директрисе и старым знакомым-учителям, потом пристально посмотрела на девушку:
— Что-то не так, да? Ты ведь не просто так приехала посреди рабочей недели.
— Да нет, я и соскучилась, конечно, теть Ань, на выходных надо хозяйке с огородом помочь… Да тут такое дело…
Путаясь и волнуясь, она начала рассказывать о своих кошмарах и сомнениях. Вопреки опасениям, Анна Макаровна восприняла все серьезно:
— Да, я слышала, и не раз, о тамошних проблемах. Сама как-то возила коллегу к знакомой бабке-ведунье, теперь уж покойной.
— И помогло?
— Коллега уверяла, что помогло, но она человек эмоциональный, впечатлительный. О том, что твоя прабабка что-то знала, я тоже наслышана, мне рассказывали, когда твои родители пожениться собирались. А вот владеешь ли таким даром ты, это вилами по воде писано. Надо обо всех этих чудесах побольше разузнать. Вот что, у меня однокурсница в архиве работает, попрошу подобрать тебе материал по истории Петровки за предыдущие века. А ты уж дальше сама: почитаешь, поразмыслишь.
— Ой, спасибо, теть Аня, а то мне и за год не найти нужные документы, да и деньги на такое исследование нужны.
— Значит, договорились, приедешь послезавтра в областной архив.
* * *
Архив Иришку поначалу разочаровал. Документов ХVII века было мало, в основном на латыни, а в последующие века, казалось, ничего необычного не происходило. Село как село. Да, жили паны Медушинские, привезли сюда крепостных из соседнего села, давали пожертвования на церковь… Никаких зацепок. Хотя вот рисунки неизвестного художника начала XIХ века. Девушка долго всматривалась в изображения морщинистых старух, чубатых парней, девушек в веночках. Графика больше интересовал народный костюм, но выражение лиц портретируемых тоже удались неплохо. Внезапно Ира вздрогнула — с одного из рисунков на нее смотрел… Влад. Та же застенчивая улыбка, чуть заметные усики над верхней губой, серьезный пристальный взгляд… Девушка взглянула на подпись: крестьянин с. Петровка Микита Подгорный. Подгорный… Подгорный… Она торопливо вернулась к более ранним документам: фамилия Подгорных встречалась и в церковных записях, и в списках владельцев земельных угодий. Кто-то из предков погибшего Влада? Да, вроде девичья фамилия его матери Подгорная, а по-уличному все прозывают Грушами. Она уже внимательнее просмотрела документы времен Медушинских. Да вот же оно! Среди списков крестьян попадается и фамилия казаков Подгорных, и имя Миколы Подгорного. Получается, что Владик был из рода казака Миколы? Последний в роду!
* * *
На эти выходные Иришка не поехала домой, а осталась помогать бабе Насте с уборкой кормовой свеклы. Вечером старушка позвала девушку ужинать:
— Йды, дитя, я тут и картопельки наварила, камса в лавци смачна появилась, ось гурочки, помидорчики. Натомилась за день?
— Да нет, я привычная. Баба Настя, расскажите что-нибудь, вы, говорят, много историй знаете.
— Да що ж я розкажу, Ирка? Хиба казку…
— Давайте и сказку!
— Ну, слухай, давно то було. Був у нас тут пан Петро, такый гордый та пышный пан, а в него донька-красуня Янка…
Как завороженная, слушала девушка уже известную ей историю, но в пересказе бабы Насти старая легенда расцвечивалась новыми красками, пополнялась подробностями.
— Баба Настя, а как можно извести человека на смерть?
— Да по-разному можно, детка. Подлить под порог воды с покойника, землицы подсыпать со свежей могилы, змеиную шкуру под окно закопать, в церкви свечку за упокой поставить…
— А чтобы все село извести?
— Ну, тут без помощи бесовских заклятий не обойтись. Ведь надо и воду, и огонь, и землю, и воздух призвать, да сказать все это в недобру годыну…
— А снять заклятие можно?
— Хто знае, дитя… Тут треба щось такэ особэ зробыть, не всякий сумие.
* * *
В воскресенье Иришка пошла на девичник к Юльке.
— Сауна будет, сегодня у нас женский день. Муж с друзьями вчера парился, — объясняла та. — Я с утра баньку хорошенько нагрею, веник запарю, побанимся, почаевничаем.
Лежа на пахнущих горячим деревом дубовых досках, Иришка лениво наблюдала за подружками и прислушивалась к разговору о происках Юлькиной соседки.
— Эта женщина мне сразу сказала: вредит тебе соседка, а ты возьми новый нож, воткни возле двери, увидишь — больше не сунется.
— И что? Помогло? — встрепенулась Оля.
— Еще как! Вошла во двор, оглянулась и выбежала, небось до самой Панской долины летела.
— Юль, а почему долина Панская? — поинтересовалась Ира.
— Так там раньше имение было, пан Петро жил. Сейчас-то ничего не осталось, а раньше, говорят, и дом был, и сад, и склеп, где его дочь похоронена. Ведь эта ведьма Матрена из того самого рода ворожек, что Янку погубил. И носит же таких земля! И самим счастья нет, и людям гадят.
* * *
Теперь Ирина не сомневалась в правдивости древней истории, но что делать дальше? Не к Матрене же обращаться за помощью. Может, найти знающую бабку на стороне? Вот Юлька рассказывала, что ездила к какой-то ворожее, надо расспросить и выведать адрес, якобы для подруги. Недаром по телевизору то и дело показывают чудеса, творимые экстрасенсами, а газеты пестрят объявлениями обо всяких Земфирах и Акулинах, исцеляющих любую хворь «на раз плюнуть».
* * *
Вещунья жила на окраине Мстиславля, в промышленном районе. Иришка никогда здесь раньше не бывала и теперь с интересом рассматривала длинные бетонные заборы, огромные нефтецистерны, ржавые, уходящие в бурьяны рельсы.
Сама ворожка оказалась не старой бабкой, а женщиной средних лет, ничем особым не примечательной — ни пронзительных глаз, ни магического кристалла, ни даже черного кота. Она как-то буднично кивнула оробевшей девушке, указала на диван рядом с собой, зажгла свечу, пристально посмотрела в глаза.
— Ну, с любовью у тебя все в порядке, вон как глаза светятся! Со здоровьем тоже все хорошо. И родные твои живы-здоровы. А в душе все равно тревога…
— Меня сны мучают страшные… Вроде я помочь селу должна… — Иришка начала рассказывать о ночной гостье и древней легенде.
— Вижу. А еще вижу, что ты и сама не без дара. У тебя в роду была ведунья, а перед смертью тебе передала…
— Как передала, когда… — начала Иришка и осеклась. Смутно вспомнилось: она маленькая, около трех лет, сидит на стульчике, а высокая, одетая в темное платье морщинистая старуха ходит вокруг, что-то шепчет и брызгает на нее водой из глиняной миски, прикладывает к запястьям и ключицам странной формы нож без ручки. На столе горит свеча, печная заслонка немного приоткрыта… — Но я же ничего не понимала. Разве так можно?
— Можно. Она тебе не знания, а силу свою передала, чувствовала близкую смерть. А знания — дело наживное.
— А меня спрашивали, хочу ли я?! Это что же, теперь всю жизнь одинокой быть, людям гадости делать?
Женщина как-то устало улыбнулась:
— Ну почему же одинокой? Вон у меня семья есть, дети, муж. И почему же гадости делать?
— Так ведь говорят, что таким ве… людям жизнь не в жизнь, если кому порчу не наведут.
— Ты на велосипеде ездишь?
— Конечно, — усмехнулась Иришка. В современном селе даже восьмидесятилетние старухи лихо крутили педали, иначе не управишься с десятком огородов.
— Что надо делать, чтобы не упасть?
— Равновесие держать, педали крутить и вперед смотреть, — недоуменно ответила девушка.
— Вот и в нашем деле так же: пока крутишь педали и смотришь вперед — не упадешь по своей воле. Падают те, кто ленится добро делать или вперед смотреть не желает. Равновесие ведь в жизни нужнее уметь держать, чем даже при езде на велосипеде. В конце концов, ты от дара и отказаться можешь, но сначала надо селу помочь. Ты пришлая, не обременена грехами этого села, влюблена и готова ради своей любви на многое — кому и действовать, как не тебе? Согласна?
Иришка зажмурилась. Внутри все вопило от ужаса: «Почему, ну почему я?! За что мне это?» — а перед глазами стояли поникшие от засухи растения, потоп с небес, скучные, вялые дети, астры в дождевых лужах, Сережка с неестественно бледным, неподвижным лицом и сложенными на груди руками… Она медленно открыла глаза:
— Согласна, пожалуй, но как?
— Я тебе кое-что подскажу, но всего тоже не знаю. Прочитаешь один заговор, он поможет встретиться с теми, кто подскажет, как снять заклятие. И знай, ночью во время обрядов тебя будет защищать своя и моя сила, а вот днем будь осторожна — всякое может случиться…
— А как же быть с бабой Настей? Я же у хозяйки живу, она удивится, если я буду где-то шататься по ночам.
— Вот тебе травка, сделаешь настойку, будешь добавлять старухе в чай на ночь.
— А это не вредно?
— Спать крепче будет.
— И все же почему это надо сделать срочно?
— Думаю, одна из причин в сроке проклятья. Обычно проклинают до седьмого колена, но Янка прокляла всех до двенадцатого, сейчас живет именно двенадцатое поколение. За это время многие жители про́клятого села умножали прегрешения, их накопилось, верно, еще на несколько проклятий. Если не снять чары сейчас, то неизвестно, удастся ли избавиться от заклятия. И еще силы вмешались, усилили действие чар. Вон что творится в стране и в мире, а уж по телевизору сколько всякой мути! Раньше ведовством знающие люди занимались, а нынче все, кто книжку прочел, себя магами считают, такого по незнанию натворить могут… А теперь садись поудобнее, я немного помогу. — Ворожея достала несколько свечей, склянку с водой, поднос с какими-то травами и начала обряд…
* * *
Этой ночью Иришке приснилось, что она вновь летит, но это не было похоже на свободный счастливый полет из прежних снов — как будто затягивало в центр огромной серой воронки. Она даже не поняла, а почувствовала, что ее влечет в сторону кладбища. Словно могучая рука швырнула к свежей желтоватой могиле, покрытой увядшими цветами и новенькими венками. Девушка упала на колени возле деревянного креста, ощутила липкую глину, пахнуло запахом сырости и тления.
— Не бойся, — прошелестело у самого плеча.
Иришка оглянулась — рядом стояли двое. Сначала подумалось — близнецы, потом она разглядела современный светло-серый костюм одного юноши и коричневую, расшитую черными цветами свитку другого.
— Влад?! — Девушка недоверчиво вглядывалась в лицо погибшего друга. — Ты жив? Мы не тебя похоронили?
— Меня, Ирка, меня. Но ты не бойся, я хочу помочь тебе и селу, мы хотим…
— Это твой брат?
— Нет, мой предок, Микола, это из-за его любви все произошло. Я, получается, его прапра-какой-то племянник, родная кровь, вот он и решил через меня обратиться к тебе.
— А почему не он сам?
— Он самоубийца, таких в освященной земле не хоронят, это я его привел на кладбище, чтобы встретиться с тобой. Они все раскаиваются в том, что натворили, и Янка, и Маланка, и Микола, да только сами поделать ничего не могут.
— А что я могу?
— Надо проделать обряды по снятию проклятья. Вот они объяснят какие, — Владик кивнул в сторону ограды. Там, в полутьме, освещенные тусклым голубоватым светом, стояли две девушки. Маланку она узнала сразу, а вторая была высокой темноволосой красавицей с тонкими правильными чертами, разодетая в пышное, расшитое золотом, отороченное кружевами платье. «Янка Медушинская», — поняла Ирина.
— Им нельзя сюда, одна — самоубийца, а другая — католичка, они не моей крови, я не могу провести их. Иди к ним, не бойся.
Эти несколько шагов к ограде показались девушке вечностью. Холопка и панянка смотрели на нее: одна пустыми глазницами, другая — мерцающими призрачным светом огромными глазами. Даже на расстоянии ощущался исходящий от покойниц леденящий холод. Последний шаг Иришка так и не решилась сделать. Теперь их разделял только хлипкий деревянный заборчик и небольшой кустик калины с рдеющими в неверном свете капельками-ягодами. Девушки начали говорить, не раскрывая рта, просто сознание заполнил громкий шепот:
— Новолуние скоро, через два дня и начнешь. Нужно со всеми четырьмя стихиями договориться. Начни с воздуха — надо найти обрыв и прыгнуть с него в одну из трех ночей воздушного знака. Затем ты должна пойти к водоему в окрестностях села и выкупаться нагой, плавать не обязательно, но окунуться три раза с головой надо. Следующая стихия — огонь. Если будет грозовая ночь, то можно в одной рубашке, босиком постоять на открытом месте за селом, нарвать крапивы и высушить на осине. Если грозы не будет, то разожжешь костер и трижды перепрыгнешь через огонь. А труднее всего будет с землей — ты должна обойти село посолонь, даже не село, а все его владения. Учти, во время обрядов на тебе ничего, кроме рубахи, не должно быть, можно надеть украшения-обереги, которые достались от бабки. Крестик снимешь — этот бог в таком деле не подмога. Будешь читать заговоры. Да, никому ни о чем не рассказывай, ни с кем не разговаривай, когда пойдешь выполнять обряды. В эти дни не ешь мясной пищи, не пей ничего, кроме воды. Если все сделаешь правильно и не побоишься, то проклятие будет снято с села и его жителей, а наши грешные души упокоятся наконец с миром.
— А это тебе, они помогут, — девушки одинаковыми жестами сняли что-то с себя и протянули Ирине. В ладонь холодными каплями упали два ожерелья — красное коралловое, Маланкино, и золотое из крупных дукатов, Янкино.
— И помни — любовь должна созидать, а не уничтожать. Мы нарушили этот закон и поплатились. Любовь — добро, а не зло. Помни!
— Помни! — отдавалось гулким эхом в голове. Иришка тяжело вздохнула, перевернулась на бок и… проснулась. Все тело казалось налитым свинцом, сердце бешено колотилось, а в крепко сжатом кулаке — она не поверила своим глазам — лежали кораллы и монисто.
* * *
Весь день Иришка обдумывала, как выполнить странные условия и ни в чем не ошибиться. Ну, допустим, выкупаться можно, хоть вода уже ледяная, постоять под молниями или прыгнуть через огонь тоже не так уж сложно, но вот прыжки, где найти этот обрыв? Хотя что-то такое есть по дороге к хутору, говорят, раньше там было старое русло реки, а теперь песчаный карьер. Сережка рассказывал, что сюда выпускники ходят встречать рассвет. Она тогда еще посмеялась — встречают рассвет, а обрыв на западе. И как определить границу владений села в малознакомой местности? Придется аккуратно расспросить Валентину Андреевну и днем, засветло, после уроков, обойти все окрестные поля, чтобы не заплутать ночью. Ого, да это километров тридцать будет! Хорошо, что ночи уже длинные, иначе во тьме, да еще босиком, ни за что не успеть до утра.
* * *
В свое первое приключение Иришка решила отправиться загодя, часов в десять вечера. Бабе Насте соврала, что идет работать на компьютере к Валентине Андреевне, ключ возьмет с собой, чтобы не беспокоить старушку ночью. Она, почти не таясь, прошла через все село, выбралась на проселочную дорогу, направилась к обрыву. Когда огни села растаяли позади, по спине пробежал холодок. Возблагодарив всех богов, что дорога за селом заасфальтирована (в свое время по ней подвозили корма для летних лагерей скота и забирали молоко), Иришка бодрым шагом, повторяя про себя заклинание, стараясь не думать о том, что могут таить придорожные кусты, направилась к заветной цели. Чтобы подойти к пригодному для прыжка месту, пришлось свернуть с дороги и взобраться по косогору вверх. Вечер был темным и ветреным, к счастью, пока без дождя. Поминутно натыкаясь на сосны и коряги, девушка почти ощупью подошла к краю обрыва. Она еще днем оставила в намеченном для прыжка месте несколько найденных поблизости пластиковых бутылок и сложила из них пирамидку. Подсвечивая мобильником, Иришка сумела отыскать нужное место, до полуночи оставалось полчаса. Казалось, назначенное время никогда не наступит. Она успела перечитать про себя половину любимых стихов, припомнить во всех подробностях последние свидания с Сережкой. За пять минут до полуночи сбросила с себя куртку и ботинки, зябко поеживаясь, стащила остатки одежды, надела бабушкину сорочку, подаренные покойницами украшения и подошла к краю обрыва. Прошептала: «Ночь черная, зеркало темное, отрази от меня слово злое, проклятье людское, знак адовый. Прошу по первому разу». Из-под пальцев босых ступней с мягким шелестом посыпался вниз песок, ветер полоснул по ногам, ударил в лицо каплями росы с веток, попытался опрокинуть приготовившуюся к прыжку девичью фигурку. Судорожно вздохнув, Иришка оттолкнулась от земли и полетела вниз, в вязкую холодную темноту… Ветер прошумел в ушах, ударил тугой струей в лицо, ноги по щиколотки погрузились во влажный песок. И это все?! Она сделала это! Назад, на откос за своей одеждой она почти взлетела, хватаясь за нависающие над обрывом сосновые корни и ветви вербы.
В селе Иришку ждал сюрприз — на углу центральной улицы, возле поворота к больнице, она увидела странную, ползущую по земле фигуру. При ближайшем рассмотрении существо оказалось бабкой Матреной с соседней улицы. Старуха ползала на четвереньках, гребла землю, сооружая примитивную имитацию могилы, и бубнила что-то себе под нос. Первым побуждением было броситься на помощь больной женщине, позвать ее родственников, но тут в памяти всплыл рассказ Екатерины Андреевны, рассказанный позавчера в учительской: «Идем мы вечером с дочкой от свекрови, а посреди улицы Матрена землю роет, на смерть кому-то делает, нас даже не заметила. Кабы сама не видела, не поверила бы в такое». Иришка в отчаянии остановилась — это что же, обходить бабку окружными путями, чтобы попасть наконец домой в тепло? Присмотревшись, она поняла, что возле старухи может промаршировать полк солдат — колдунья находится в таком состоянии, что ничего не заметит. Глубоко вздохнув, девушка пошла вперед.
* * *
Радость от сделанного исчезла наутро, когда Иришка вышла во двор — прямо возле калитки валялся странный предмет. Девушка присмотрелась: мотки ниток, какие-то лоскутки, яйцо…
— Баб Настя, тут какой-то мусор валяется, — позвала она.
Старушка только охнула:
— Химорода! То хтось нам з тобой на смерть робыть. Неси заступ, я все приберу та спалю. Ты руками ничого не торкалась?
* * *
На следующий день Иришку чуть не сбила машина. На переменке девушка побежала на почту оплатить счет за газ по просьбе бабы Насти. Трасса была совершенно пустой, Ира могла в этом поклясться. Эта машина цвета мокрого асфальта возникла из ниоткуда. Девушку обдало горячим тугим воздухом, мимо плеча пронеслась летучая смерть, даже марку не удалось рассмотреть. Ира отшатнулась и тупо смотрела вслед стремительно таявшему вдали автомобилю… в голове мелькало только одно: это не случайно, это не случайно… как глупо… надо быть осторожнее…
* * *
Теперь ночами ей ничего не снилось, после очередного обряда девушка ненадолго проваливалась в полузабытье без красок и воспоминаний. Ей казалось, что днем она не живет, а отбывает повинность, настоящая жизнь начиналась с приходом темноты: «Словно на работу хожу», — усмехалась Иришка, отправляясь на очередное «дело».
* * *
Путь к месту купания девушка продумала заранее. Чтобы никому в неурочный час не мозолить глаза, пришлось выбираться из села огородами. Хорошо, что к началу октября последние овощи были убраны хозяйственными крестьянами, даже в полной темноте можно напрямик пройти через поля к зданию новой церкви, а там — околицами за село к чистому луговому озерку в трех километрах западнее. Дорога к нему шла по опушке леса, заблудиться даже ночью тут было невозможно. Почти весь путь она проделала чуть ли не бегом — светлый и приветливый днем сосновый лесок теперь, казалось, нависал над дорогой, таил в себе жуткие тайны. Больше всего пугало молчание. Конечно, перелетные птицы к началу октября уже успели улететь на юг, но даже привычных днем соек и синиц не было слышно, только ветер шумел в верхушках деревьев, да раздавался временами тягучий заунывный скрип — Ира не сразу сообразила, что это трутся друг о друга ветви деревьев. Поворот на луговую дорогу к озеру она отыскала сразу: тут росла, выделяясь черным силуэтом на фоне неба, раздвоенная древняя сосна. Озеро тоже встретило ее настороженной тишиной. Конечно, она любила воду и купалась осенью до самых заморозков, но того, что вода окажется настолько холодной, не ожидала. Дыхание сразу же перехватило, стоило только ступить по колено в черную неподвижную гладь озера. Раздумывать было некогда: девушка зажмурилась, глубоко вдохнула и, разбрызгивая черные капли, с головой погрузилась в ледяную жуть… еще… еще раз… Судорожно хватая враз онемевшим ртом воздух, оскальзываясь на глинистом берегу, она почти выползла по крутому обрыву на берег, продолжая шептать слова заклинания: «Кто сии слова знает, по три раза в день их читает, тот в огне не сгорит, в воде не утонет, капли крови своей не уронит».
На обратном пути следом увязалась собака. Иришка обнаружила ее, когда случайно оглянулась назад — большая светлая тень с горящими в темноте глазами метнулась от зарослей ежевичника к дороге. Сразу вспомнились все слышанные истории о таинственном звере чупакабре, якобы ворующем у сельчан кроликов и гусей. Недоверчивые слушатели понимающе хмыкали и не сомневались, что под мистического зверя работают местные выпивохи, но все больше находилось свидетелей появления таинственного существа. Иришка несколько раз оглядывалась на животное — собака не уходила. Она не пыталась приближаться, сохраняя дистанцию в десяток метров, не гавкала, не рычала, просто тихо следовала за девушкой. От ее присутствия по спине пробегала дрожь. Исчезла таинственная спутница только возле трассы.
* * *
Иришка вела урок в своем классе, когда случилось очередное происшествие. Худенькая рыженькая Оксанка, высунув кончик языка, старательно выводила продиктованные учительницей строки. Иришка сочувственно следила за появлением неровных белых букв, раздался треск, огромная тяжелая доска начала медленно отделяться от стены, грозя рухнуть прямо на рыжую головенку с пышными голубыми бантами. Позже Иришка поняла, что ее спасла только великолепная реакция, приобретенная на занятиях в «Викинге». Прыжок к доске, оттолкнуть ребенка, подставить плечо под падающее чудовище… Ей хватило доли секунды, чтобы проделать все это, даже не успела ощутить боли в плече, по которому пришелся удар металлической кромки. Тяжесть доски, двадцать пар расширившихся от ужаса глазенок и полуоткрытых ртов…
— Отойдите все подальше! Миша, бегом вниз к техничкам, позови плотника, дядю Володю…
Сбежавшиеся на грохот коллеги единодушно решили, что Ирина Михайловна и девочка родились под счастливой звездой. Перепуганный Володя оправдывался:
— Я же лично все крепления перед 1 сентября проверял, у меня же сын в этом классе учится…
* * *
В ночь, когда предстояло пройти испытание огнем, разгулялась гроза. На этот раз Ирина решилась добавить в чай бабе Насте данную ворожеей настойку. Когда послышался легкий храп, Иришка натянула поверх одежды непромокаемый пластиковый плащ, сунула ноги в резиновые сапоги и при свете белесых молний выскользнула из дома. Обычно она не боялась грозы и не очень понимала мать, бледнеющую при первых же раскатах грома, закрывающую наглухо все окна, занавешивающую зеркала и старинный блестящий самовар. Иришке даже весело было наблюдать, как стремительно неслись и клубились темные тучи, как раскалывалось небо от огненных стрел, как оглушительно грохотало, словно катились пустые бочки по каменной мостовой в приключенческом фильме. Мать всегда стаскивала ее с подоконника и шептала молитвы святому Илье-пророку и Пресвятой Богородице. Однако эта ночная гроза мало походила на виденное раньше. Иришка вдруг явственно ощутила себя совершенно беззащитной перед бьющими с неба слепящими молниями. Она вышла за село не таясь — в такую погоду не стоило опасаться нежелательных встреч. Небесная канонада все усиливалась, далекие зарницы превратились в близкие, почти непрерывные сполохи слепящего света. Девушка поднялась на небольшой пригорок, медленно разделась, простерла руки к полыхающему небу. «Лик Вышнего чудесный, гром небесный, меня простите, проклятие смирите. Ключ. Замок. Язык. Да будет так». Казалось, голубовато-серебряные стрелы летят прямо в нее. Иришка даже обрадовалась первым каплям дождя: начало ливня означало, что гроза уходит дальше. Ослепительная мертвенно-голубая вспышка… удар… Она очнулась от льющегося на голову ледяного потока, поняла, что лежит на земле без сознания уже несколько минут. Струи дождя нещадно полосовали распростертое в жидкой грязи тело, тонкая ткань рубашки прилипла к туловищу, мокрые волосы опутали лицо… Девушка пришла в себя от пульсации оберегов на шее — казалось, они налились живым теплом и слабо толкали в грудь. Домой она вернулась промокшей до нитки, но счастливой самим фактом своего существования. Вот только со зрением начали твориться чудеса: очертания предметов то двоились, то расплывались, в темноте ей мерещился ослепительный свет, а днем плыли темные полукружия и пятна.
* * *
Наутро в дом бабы Насти неожиданно пришла Матрена. Она появилась неслышно (как призрак, подумалось Иришке), — только что во дворе никого не было, и вдруг на пороге возникла высокая фигура в черном. Всегда приветливая и гостеприимная баба Настя скривилась, словно откусила яблока-дички, и сквозь зубы процедила:
— В тэбэ справа яка, Мотря, чи так прийшла?
— Та, я попросить твою квартирянтку, хай бы мени помогла трохи, трэба дещо зробыть.
— Тю, чи ты здурила, стара, чого б то дитя до тэбэ йшло? В тэбэ е кому помагать: и дочка, и невистка, их просы, Ирци николи, вона зараз на роботу йде, а ввечери мы будем ремонт робыть.
Матрена ушла несолоно хлебавши, а баба Настя достала мешочек со святой солью и начала истово сыпать по углам хаты, приговаривая: «Солью, солью посыпаю, семье покой возвращаю. Соль да вода тому, кто испортил мою семью. Да будет так». Ире она свои действия объяснила тем, что у Матрены дурной глаз, ничего хорошего она сроду никому не сделала.
* * *
А по дороге в школу на Иришку набросилась собака. Огромный темно-серый пес с коротким рыком мчался на девушку, волоча за собой тяжелую цепь. Ира успела только выставить вперед локоть, защищая горло, и отпрыгнуть к забору. Страшные клыки остановились в нескольких сантиметрах — цепь застряла в кусте сирени, из соседнего двора к ним с жутким матом мчался перепуганный хозяин пса…
* * *
План земельных угодий бывшего колхоза нашелся в шкафу кабинета истории, у запасливой Валентины Андреевны. Иришка пробормотала что-то про попытку написать серию очерков о селе для местной газеты, но историчка отмахнулась:
— Надо, значит, надо, бери, пользуйся. Это не секретная информация, для людей собирала и храню. Хорошо, что кому-то интересно.
Иришка несколько раз просмотрела огромный пожелтевший чертеж, пытаясь запомнить границы владений сельчан и представить это на местности. Получалось, что надо было идти вдоль маленькой речушки, затем полями, под лесом, до границы с Дремайловкой, обойти небольшое болотце, выйти к яблоневым садам Фруктового, затем — вдоль объездной шоссейной дороги до реки, а там — над рекой, за очередным болотом и лесом, по лугам к исходной точке. Дважды приходилось пересекать основную трассу. «Даст бог, в такой час немного будет транспорта, а то как бы крыша у людей не поехала при виде полуголой девицы, расхаживающей накануне покровских заморозков босиком», — усмехнулась про себя Иришка. Заморозки, в самом деле, собирались нагрянуть в ближайшую ночь. Дожди наконец прекратились, небо вечером напоминало перевернутую чашу расплавленного золота, все предметы в предморозном воздухе приобрели ясность и четкость рисунка тушью.
На этот раз Ира вышла из дома за полчаса до полуночи, прямо в одной рубашке. «В крайнем случае прикинусь лунатиком», — решила девушка. Она понимала, что эта ночная прогулка по стылым лугам и полям, под порывами почти зимнего ветра, дастся особенно тяжело. За ночь предстояло отмахать несколько десятков километров, в кровь сбить ноги. Путь казался бесконечным, перед глазами мелькали и расплывались яркие пятна, черные круги, калейдоскопом сменяя друг друга. Поначалу было очень холодно, но постепенно она разогрелась от быстрой ходьбы. Ожерелья на шее вновь начали наливаться теплом, волнами расходящимся по всему телу. Там, где поля были более-менее ровными, она переключалась на бег. Приближалось полнолуние, поэтому даже при почти полностью затянутом тучами небе можно было рассмотреть неясные очертания предметов. Внезапно свет пропал полностью. Иришка напрасно таращила глаза, терла веки кулаками, вертела головой. Ее окружала плотная непроницаемая чернота. Хуже всего, что девушка совершенно не представляла, куда идти дальше. Вытянув вперед руки, ступая неверными ногами, Ира сделала несколько шагов вперед и ощутила, что падает вниз, в плотную упругую темень. Она приземлилась на обе ноги, следом прошуршала осыпающаяся земля, и стало совсем тихо. Девушка запрокинула голову, с трудом рассмотрела на фоне темного неба черные конусы земли. Ступила несколько шагов — и рука уперлась в шероховатую стенку. Ира попыталась определить, где находится верхний край — на голову снова посыпалась земля. «Яма, я свалилась в какую-то яму, — поняла Ирина. — Что же это может быть? Скорее всего, песчаный карьер на границе с Дремайловкой. Значит, я одолела почти половину пути. Надо было забрать немного влево». Она начала осторожно обходить яму, касаясь рукой стенки, пытаясь найти более пологий край — все было тщетно. Попытки подпрыгнуть и ухватиться за край обрыва не увенчались успехом — ободранные пальцы хватали комья земли и пожухшую траву. В отчаянье девушка вернулась в угол и начала руками выцарапывать углубления в земляной стенке, шепча: «Именем силы четырех частей света, восхода и захода, луны и солнца, земли и воды, грома и молнии…» Песок тут слежался плотными, перемешанными с глиной пластами — чтобы выковырять несколько пригодных для подъема ступенек, пришлось потратить почти час драгоценного времени. Ставя ноги в углубления, упираясь спиной и головой в смежную стенку, обдирая коленки, она подтянулась до края карьера и перевалилась на поверхность. Несколько минут лежала, приходя в себя, потом поднялась и направилась в сторону темневшего вдали леска. Время от времени Иришка вынимала из ладанки на шее зернышки дикого мака и кусочки дербенника, бросая их на землю, повторяя вычитанные в бабкиной тетрадке заклятия: «Плакун, плакун! Плакал ты много, а выплакал мало. Катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю. Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища, замкни в ямы преисподние. Будь мне слово при тебе крепко и твердо. Век веком!»
Протяжный стон раздался из шелестевшего слева камыша. В первое мгновение она решила не обращать на него внимания, но стон повторился, в нем слышалось что-то знакомое, родное. «Сережка!» Ира рванулась на звук, сухие стебли громко хрустели у нее под ногами, осока резала босые икры, ступни оскальзывались на торфянистых кочках. Воображение рисовало истекающего кровью, с раной в боку, юношу. Стон повторился уже глуше, где-то левее. Она бросилась туда, где погибал ее единственный, любимый, родной… Ноги погрузились в холодную болотную жижу. Девушка попробовала вытащить их из торфяной ямы и поняла, что увязает все глубже, что болото засасывает ее. Стоны прекратились, где-то далеко мелькнул гнилостный огонек, раздался издевательский хохот. «Морок, — поняла Ирина, — а я провалилась в торфяную яму-копанку. Как глупо». Она попробовала найти опору рукой — рука тоже скрылась в черной жиже, с трудом выдернула одну руку, как тут же увязла другой. Ноги погрузились уже почти по бедра. «Если дойдет до пояса — не выберусь, засосет». Чудом выхватив обе руки из вязкого плена, девушка изогнулась и упала на спину, запрокинув руки назад. Онемевшие скользкие пальцы вцепились в пучок осоки на краю копанки. Осторожно, стараясь не слишком резко дергать ненадежное растение, Иришка подтянулась поближе к краю ямы. Перебирая руками, нащупала острые концы срезанного плетельщиками корзин куста ивняка. «Печатью мертвой звезды и луча живого заклинаю…» Медленно, сантиметр за сантиметром, она вытаскивала себя из болотного плена. Наконец ощутила спиной твердую землю, последним усилием рванула занемевшие ноги. Болото недовольно чавкнуло и выпустило свою добычу. К дороге под лесом она пробиралась, ощупывая каждый шаг подобранной тут же, на кочке, палкой.
Следующие несколько километров удалось преодолеть без особых приключений. Машин на трассе почти не было, девушка прокралась вдоль кольцевого пути и с облегчением свернула к реке. Шум автомобильного двигателя и свет дальних фар заставил ее прижаться к огромному придорожному вязу и затаиться. Машина плавно подкатила к речному обрыву, затормозила. Из автомобиля вышли двое мужчин, открыли багажник, с трудом вытащили тяжелый тюк, швырнули в кусты с откоса.
— А это куда? Добить? — спросил один.
— Кидай в воду, и так подохнет на… — коротко ругнулся другой. — Развели в доме зверинец, понимаешь.
Из своего укрытия Иришка с ужасом наблюдала, как мужик, размахнувшись, забросил в реку темный, отчаянно пищащий комочек. Комок шлепнулся в воду, заколотил лапками.
— Поехали, — потребовал водитель, — а то заметит кто, вопросов не оберешься, теперь за мусор штрафуют.
Машина мигнула фарами и, круто развернувшись, рванула к въезду на трассу.
Иришка, не помня себя, бросилась к реке, где еще трепыхалось маленькое тельце, увлекаемое течением и водоворотами к середине реки. На этот раз она не думала о том, что вода холодная, главное было — успеть спасти несчастное животное. Глубина начиналась у самого берега, пришлось плыть к барахтавшемуся из последних сил созданию, пищать оно уже не могло. Пальцы ухватили комок мокрой шерсти, Иришка с облегчением перевела дух и повернула к берегу.
Создание оказалось котенком, то ли серой, то ли рыжей масти. Котенышу было около двух месяцев от роду. Едва придя в себя на руках спасительницы, он фыркнул, отряхнулся и начал деловито вылизывать шерстку. Любоваться зверьком было некогда. Девушка сунула спасенное чудо за пазуху и поплелась вдоль обрыва, впереди было еще около четырех километров пути, а силы катастрофически таяли. По счастью, эта часть пути была ей знакома лучше остальных, здесь она не раз бывала с Сергеем во время летних купаний и пикников. Теперь больше всего ее донимал холод. «Если выживу, буду ходить только в теплых свитерах и меховых куртках, — усмехнулась про себя Иришка. — Одно хорошо — хоть болотная грязь в реке смылась». При свете почти полной луны под утро поля засеребрились от инея.
Километрах в двух от села она споткнулась о какую-то корягу и растянулась на земле во весь рост. Сил подняться не было. Девушка подтянула ноги к животу, свернулась поудобнее клубочком, в голове мелькнуло: «Я только немного отдохну… чуть-чуть». Из забытья ее вывел теплый шершавый язычок, щекотавший за ухом. Найденыш привел себя в порядок и теперь заботливо вылизывал свою спасительницу. Иришка со стоном пошевелилась и медленно поднялась с земли. Котенок влез на плечо, вцепившись в тонкую ткань, как плод репейника. Над ухом раздавалось тихое мурлыканье, усы щекотали щеку. Это живое тепло дало силы двигаться дальше.
Последний километр она не шла, а медленно брела, с трудом переставляя израненные ноги. Котенок осторожно перебирал коготками лямку рубашки, не позволяя снова впасть в забытье. Возле дома найденыш недовольно мурлыкнул, спрыгнул с плеча и исчез в сероватых предрассветных сумерках. Позвать его у Иришки не было сил.
По ступенькам она почти вползла в коридор, держась за косяк, осторожно выпрямилась, негнущимися пальцами задвинула щеколду. Еще хватило сил стянуть с себя ледяную рубаху, набросить сухую майку и повалиться на расстеленную с вечера кровать…
* * *
Под утро разгулявшийся ночью ветер ушел на покой, унеся с собой остатки туч. Солнце улыбалось омытому миру, в непросохших лужах плавали первые желтые листья. Баба Настя несколько раз подходила к прикрытой в комнату квартирантки двери. Ей не терпелось рассказать последние сельские новости: что упал вековой тополь возле старого кладбища — хорошо хоть, никто не пострадал, а на соседней улице парализовало старую Матрену — поутру невестка нашла ее прямо посреди улицы, где бабка делала холмик из земли (не иначе, колдовала людям на погибель). А еще у них во дворе появился подброшенный кем-то котенок, и она решила оставить звереныша себе.
На столике у изголовья вспыхивал голубоватым огоньком мобильник — Сергей спешил сообщить любимой, что брат собирается на храмовый праздник домой и для него тоже выпросил у командира увольнительную. Иришка ничего не слышала. Она спала, на губах блуждала улыбка. Ей снился рыжий котенок. Котенок играл с красноватым кленовым листочком и смешно подпрыгивал, топорща усы и шерсть на загривке.