Михаил Васильевич Ломоносов. 1711-1765

Морозов Александр Антонович

Часть четвертая. Во имя Отечества

 

 

Глава шестнадцатая. Сподвижник просвещения

Ломоносов не знал ничего прекраснее и возвышеннее науки. «Что их благороднее, что полезнее, что увеселительнее и что бесспорнее в делах человеческих найдено быть может!» — писал он о науках в 1760 году, составляя конспект торжественного слова по случаю предполагавшегося открытия Петербургского университета. Но Ломоносов никогда не любил наук только ради них самих. Как ни радовался он победам человеческого разума, он прежде всего помышлял о том, чтобы поставить науку на службу родине, направить ее усилия на выполнение государственных задач и просвещение русского народа. Со дня своего вступления в Академию наук и до самой своей смерти Ломоносов неустанно боролся за национальные основы и традиции русской науки, за то, чтобы создать и обеспечить возможность успешного роста и развития русских ученых.

«Положил твердое и непоколебимое намерение, — писал он И. И. Шувалову 1 ноября 1753 года, — чтобы за благополучие наук в России, ежели обстоятельства потребуют, не пожалеть всего моего временного благополучия».

Ломоносов ясно сознавал, что Петербургская Академия наук не выполняет задач, поставленных перед нею еще Петром Великим, что заполонившие ее иноземцы и поддерживающие их представители правящих классов мешают развитию творческих сил русского народа и стараются всеми средствами сохранить за собой монополию на занятия наукой в России. Ломоносов отчетливо видел, что одна из главных причин «худого состояния Академии» заключается в недостатке русских ученых, кровно связанных с нуждами и интересами своего народа. В то же время он, как никто, понимал, что в тогдашней России все еще не было прямых и надежных путей к высотам науки, что Академия наук не обеспечила подготовку русских ученых и что в ее стенах русским людям не только не предоставлены все возможности для работы, но их всячески оттирают от науки и стремятся поставить в зависимое и приниженное положение. Этому надо было положить конец. И Ломоносов яростно боролся с «неприятельми наук российских». Он берется за создание постоянного центра для подготовки широкого слоя образованных русских людей. На академическую гимназию и университет при сложившихся обстоятельствах рассчитывать было нельзя. Гимназия влачила жалкое существование, а университета при Академии наук фактически не было. Ломоносов приходит к мысли о необходимости создания самостоятельного и независимого от Академии университета, двери которого были бы раскрыты для всей страны.

Ломоносов обращает свои взоры к Москве. Здесь, в этом историческом центре русской жизни, вдали от академических и всяких иных иноземцев и придворных кругов, первый русский университет мог развиться и окрепнуть на самобытной национальной основе. В самой Москве и близлежащих губерниях жило много дворян, которым не под силу было содержать детей в Петербурге, чтобы дать им образование, если их не удавалось определить в кадетский корпус. Здесь можно было надеяться на то, что университет привлечет к себе более широкие демократические слои населения, так как даже в официальном представлении в Сенат об открытии университета в Москве указывалось на большое число живущих в ней не только дворян, но и разночинцев. Кроме того, Ломоносов не расставался с мыслью, что со временем ему удастся поставить на ноги и Петербургский университет. Пока же надо было, не мешкая, приложить все силы, чтобы добиться основания университета в Москве. Ломоносову удалось воодушевить своей мыслью И. И. Шувалова, и дело быстро стало продвигаться к осуществлению.

Московский университет должен был стать преградой для полуобразованных иностранцев, хлынувших в дворянскую Россию на роли домашних учителей, гувернеров и т. д. Сохранилось известие, что даже Елизавета Петровна, повторяя слова Шувалова, вероятно внушенные Ломоносовым, заметила, что видит прямую задачу университета в том, чтобы сохранить русскую молодежь от учителей и наставников, «которые лакеями, парикмахерами и другими ремеслами всю жизнь свою препровождали».

Ломоносов не только «первую причину подал к основанию помянутого корпуса» и был «участником при его учреждении», как он скромно писал об этом в 1764 году, — он составил и разработал весь план университета, наметил всю его организационную структуру и даже программу преподавания. Только в силу совершенно особого положения Шувалова при дворе Елизаветы Ломоносову пришлось уступить ему честь основания университета. Выдвижение на первый план И. И. Шувалова способствовало скорейшему осуществлению задуманного великого дела, и Ломоносов умышленно поддерживал иллюзию почина у благожелательного, но вялого и нерешительного мецената.

Шувалов обсуждал с Ломоносовым мельчайшие подробности устройства университета. И. Ф. Тимковский сообщает в своих воспоминаниях со слов Шувалова: «Судили и о том, у Красных ли ворот к концу города поместить его, или на середине, как принято, у Воскресенских ворот; содержать ли гимназию при нем, или учредить отдельно», и пр. В конце июня или в начале июля 1754 года, перед тем как войти в Сенат с предложением об учреждении университета, Шувалов послал черновик своего «доношения» Ломоносову. Ломоносов поспешил ответить, что наконец-то «к великой моей радости уверился, что объявленное мне словесно предприятие подлинно в действо произвести намерились к приращению наук, следовательно к истинной пользе и славе отечества».

Ломоносов посылает Шувалову план организации университета и при этом напоминает ему свое уже ранее «сообщенное» «главное основание»: чтобы этот план «служил во все будущие роды», т. е. обеспечивал возможность дальнейшего роста и развития университета. Поэтому Ломоносов советует, «несмотря на то, что у нас ныне нет довольства людей ученых, положить в плане профессоров и жалованных студентов довольное число. Сначала можно проняться теми, сколько найдутся. Со временем комплект наберется». Надо дать университету быстро развернуть свои силы, чтобы не пришлось, «сделав ныне скудной и узкой план по скудости ученых, после как размножатся оной, снова переделывать и просить о прибавке суммы». Если же на первых порах отпущенные средства нельзя будет целиком использовать, то Ломоносов предлагал употребить их «на собрание университетской библиотеки».

По мнению Ломоносова, «профессоров в полном Университете меньше двенадцати быть не может» в трех факультетах: юридическом, медицинском и философском. На юридическом профессор общей юриспруденции должен преподавать «натуральные и народные права», второй — «профессор юриспруденции Российской» — «внутренние государственные права», третий — «профессор политики» — «показывать взаимные поведения, союзы и поступки государств и государей между собой». Все юридические предметы изучаются на исторической основе. Сочетание их с политическими науками выгодно отличало русское юридическое образование от западноевропейского, проникнутого схоластикой и буквоедством. Медицинский факультет, как его мыслил Ломоносов, был факультетом естествознания. Основные кафедры в нем занимали профессора химии, натуральной истории и анатомии. Философский факультет, насчитывавший шесть профессоров, объединял философию, физику, ораторию (теорию красноречия), поэзию, историю и древности. Особенно настаивает Ломоносов на том, что при университете «необходимо должна быть Гимназия», без которой он «как пашня без семян».

В заключение Ломоносов писал: «Не в указ Вашему превосходительству советую не торопиться, чтобы после не переделывать. Ежели дней полдесятка обождать можно, то я целой полной план предложить могу». Но Шувалов не захотел ждать новых советов Ломоносова. Причина этого была в том, что между ними шла глухая, но, по видимому, очень напряженная борьба за права университетской науки. Ломоносов стремился придать университету широкий демократический характер, обеспечить его независимость от притязаний феодальных кругов. И. Ф. Тимковский прямо указывает в своих воспоминаниях, что, составляя с Шуваловым проект и устав Московского университета, «Ломоносов тогда много упорствовал в своих мнениях» и настойчиво «хотел удержать» образец университета «с несовместными вольностями».

Шувалов в основном принял план, составленный Ломоносовым, и приложил его к своему «Доношению» в Сенат. Он только сократил число профессоров до десяти, объединив кафедры поэзии и красноречия и кафедры истории и древностей, а кроме того, отдавая дань своим сословным интересам, рядом с обозначением должности профессора истории пометил «и геральдики». 19 июля 1754 года Сенат утвердил представление И. И. Шувалова. 12 января 1755 года — всего через полгода — «Указ об учреждении в Москве Университета» был подписан Елизаветой. 24 января того же года опубликовано «Положение об Университете». Университет получил достаточные средства. В то время как Шувалов просил для него десять тысяч ежегодно, Сенат, по указанию Елизаветы, постановил отпускать пятнадцать тысяч, «дабы оной Университет приумножением достойных профессоров и учителей наиболее в лучшее состояние происходил».

Университету был отведен казенный дом бывшей дворцовой аптеки у Куретных (Воскресенских) ворот, с прилежащими к ним покоями, в которых прежде помещалась австерия. Архитектору Дмитрию Ухтомскому было предписано привести этот дом в исправность, устроив на месте австерии университетскую залу с «приличным украшением». На издержки была отпущена тысяча рублей.

При содействии Академии наук для университетских кабинетов приобретаются научные приборы и инструменты, выписываются книги для библиотеки, приглашаются профессора и преподаватели для гимназии.

Кураторами университета были назначены И. И. Шувалов и Лаврентий Блюментрост, бывший некогда первым президентом Академии наук.

Прибыв в Петербург, престарелый Блюментрост, поддерживавший дружественные отношения с Шумахером, приложил немалые старания, чтобы не допустить Ломоносова к ближайшему участию в делах нового университета. В составленной самим Ломоносовым «Краткой истории о поведении Академической канцелярии», где он говорит о себе в третьем лице, содержится утверждение, что именно Блюментрост «не хотел, чтоб Ломоносов был больше в советах о Университете, который и первую причину подал к основанию помянутого корпуса».

Фигура Ломоносова осталась в тени. Но для него было важнее всего само дело. Ради процветания наук в отечестве он готов был поступиться не только своей славой. Недаром он писал о себе:

По мне, хотя б руно златое Я мог, как Язон, получить, — То б Музам, для житья в покое, Не усумнился подарить.

Ломоносов даже не был приглашен на открытие университета в Москве, состоявшееся 26 апреля 1755 года в торжественной обстановке.

Заранее были отпечатаны программы. Профессора произносили речи на четырех языках. Весь день гремели трубы и литавры. Здание университета было ярко освещено изнутри и снаружи. Толпы москвичей до четырех часов утра любовались иллюминацией. На большом транспаранте была изображена Минерва, утверждающая обелиск, у подножия которого поместились «младенцы, упражняющиеся в науках». Один из них старательно выводил на листе имя Шувалова.

Не упоминали нигде только о Ломоносове. Но именно Ломоносов, а не Шувалов, передал свой облик первому русскому университету.

Шувалов прилагал настойчивые усилия, чтобы обеспечить сословный, дворянский состав университета. Ему претила сама мысль о возможности обучения в университете крестьян, а тем более крепостных. Уже в 1756 году Шувалов добился разрешения Сената отпускать зачисленных в гвардейские полки дворян в университет, причем было велено «по тем командам, где они в службу записаны, чинить им произвождение наряду с прочими по старшинству в силу указов». Таким образом, записанные чуть ли не с пеленок в гвардию дворяне могли не только «дома живучи» проходить все нижние чины, но и обучаться в университете.

В своем доношении в Сенат И. И. Шувалов 1 ноября. 1760 года доказывал, что когда дворяне «прямо чины офицерские получать станут, не служа солдатами и унтер-офицерами, то польза будет следующая: употребят способные свои лета к полезному учению, получат чины, сходные с их рождением, не будут штрафованы неприличным дворянину наказанием, сверх того оставят линию унтер-офицерскую солдатам разночинцам, которая ими наполняться станет».

Шувалов помышляет и о том, чтобы и все штатские должности, в том числе «главные Государственные чины», были отданы дворянству, чему также должен способствовать университет. «Говоря о произвождении дворян по военной службе, весьма б желательно было, чтоб и штатским особливая была линия, и чтоб молодые люди, имевши случай учиться, могли по склонностям избирать разные дороги; малое число студентов при Кадетском Корпусе довольно доказало свою способность к штатским делам, когда во оную с их желанием определены были», — писал он в Сенат. Назначение университета Шувалов видел в том, чтобы воспитать «истинного христианина, верного раба и честного человека». Путь, на который толкал Шувалов развитие университета, должен был объективно превратить его в идеологический центр феодально-крепостнической реакции.

Но случилось иначе. Дворянство не возобладало в первом русском университете. По настоянию Ломоносова, в нем были открыты сразу две гимназии: «благородная» (для дворян) и «разночинная». Студентов для первого состава университета они, разумеется, выделить не могли. Поэтому пришлось прибегнуть к старому испытанному средству — обратиться за учащимися в Синод.

10 апреля 1755 года на заседание Синода прибыл директор Московского университета Алексей Аргамаков, представивший «доношение» И. И. Шувалова о том, что учреждающемуся университету «потребно некоторое число учеников, которые в латинском языке и знании классических авторов имели искусство, чтоб тем скорее приступить к наукам можно было». А посему не угодно ли будет святейшему Синоду «для общей пользы» уволить из находящихся под его началом семинарий «достойных учеников для скорейших и полезнейших успехов» в Московский университет.

Аргамаков, в свою очередь, объявил, что «на первый случай» довольно будет прислать «до тридцати или, по нужде, и до двадцати человек» и при этом заверил, что всем им будет идти кошт, содержание и жалованье от университета «неоскудное»…

Синод, разумеется, не ослушался, но определил составить предварительную ведомость, сколько в какой семинарии обретается семинаристов «в риторическом отделении». Дело это затянулось. Университет был уже открыт, а студентов все еще не было. Наконец 3 мая 1755 года Синод постановил отослать в университет из Московской славяно-греко-латинской академии «из обучающихся ныне в риторике и философии студентов жития и состояния доброго и понятных и способных» шесть человек, да взять из семинарий и выслать в Москву таких же учеников из Новгородской — трех, из Псковской и Крутицкой — по два, из Нижегородской, Смоленской и Тверской — также по два, из Вологодской — трех, из Троицко-Сергиевской лавры — шестерых. Всего собралось тридцать человек.

В Москву потянулись на подводах новые студенты из разных концов России. 28 мая Новгородская консистория прислала рапорт о том, что ею отправлены в Москву сыновья умерших дьячков Вукул Петров и Илья Федоров да сын валдайского попа Иван Артемьев. На прогоны и дорогу им выдано 33 рубля 15 копеек. Нижегородский архиерей уведомил, что отпустил для обучения в университете сына дьячка Сергея Федорова и сына павловского попа Федора Иванова с 11 рублями на дорогу. Из Пскова сообщили, что отправлены на подводах с 10 рублями денег Тимофей Заборов и Семен Зубков. Из Смоленска в начале августа были отправлены сын умершего дорогобужского священника Георгий Лызлов и сын деревенского попа Иван Раткевич, вероятно белорус. К осени постепенно собралось необходимое число учащихся, и 9 октября 1755 года И. И. Шувалов распорядился выплачивать жалованье тридцати студентам.

Всё это были отъявленные бедняки, дети захолустного духовенства, по большей части сироты. Среди них было только два дворянина!

Необходимо сказать, что впоследствии и в дворянской части университета многие студенты не отличались по своему достатку от разночинцев. И. И. Шувалов, кичившийся что в университете обучается много дворян, был вынужден 13 ноября 1757 года написать новому директору университета И. И. Мелиссино: «Я слышал, что не токмо разночинцы, но и благородные ученики (как оказывают к сожалению достойно) великую нужду терпят в платьи, обуви и пище».

Что дело обстояло именно так, убедительно свидетельствует и сохранившийся суточный рапорт М. М. Хераскова директору университета И. И. Мелиссино, в котором сообщалось, что 9 октября 1758 года «за неимением обуви в классах не было 9 благородных учеников и 6 разночинцев».

Но среди этих бедняков было много людей, готовых претерпевать ради науки нужду, холод и голод, шедших по стопам Ломоносова. Среди первых студентов университета мы встречаем имена Дмитрия Аничкова, присланного из Троицко-Сергиевской лавры, Петра Вениаминова и Семена Зыбелина, прибывших из Киева. Все трое стали вскоре профессорами, еше трое из того же набора — магистрами, а еще семь человек — преподавателями.

Русское дворянство толпами устремилось в университетскую гимназию, так что, по словам будущего знаменитого писателя Д. И. Фонвизина, отец его «не мешкал, можно сказать, ни суток отдачею его и брата в Университет, как скоро он учрежден стал». Но отпрыски знатнейших фамилий, появившиеся в университете, в нем не оседали и не стремились посвятить себя наукам.

15 июня 1757 года И. И. Мелиссино повез в Петербург для представления Шувалову двух студентов — Василия Троепольского и Петра Семенова и шестнадцать лучших учеников дворянской гимназии. 27 июля они на куртаге были представлены императрице. «Для лучшего ободрения» Елизавета пожаловала князя Хованского и Николая Щукина в пажи к своему двору, Бориса Салтыкова — в прапорщики, одиннадцать человек — в капралы, причем всякому было дано на волю проситься в тот полк, куда кто пожелает. Для университета они, разумеется, пропали навсегда! Студентам же разночинцам Троепольскому и Семенову было обещано «производство в будущем» и, конечно, не в армию.

По видимому, на следующий год Мелиссино привез в Петербург с группой учеников четырнадцатилетнего Д. И. Фонвизина, который рассказывает в своих воспоминаниях, что И. И. Шувалов, принимая их у себя дома, взяв его за руку, «подвел к человеку, которого вид обратил на себя мое почтительное внимание. То был бессмертный Ломоносов. Он спросил меня: чему я учился? — По латине, отвечал я. Тут начал он говорить о пользе Латинского языка с великим, правду сказать, красноречием».

* * *

Ломоносов следил за судьбой своего детища, принимал близко к сердцу всё, что происходило в университете, радовался его первым успехам, боролся за его прогрессивные начала.

Правящая придворная верхушка во главе с Шуваловым настойчиво стремилась придать университету дворянский характер. Главное внимание было обращено на изучение иностранных языков, поставленное образцово. В гимназии и университете проходили не только латынь, но и греческий язык. Из новых языков преподавались французский, немецкий, английский, итальянский. Вводились такие предметы, как фехтование, нумизматика и герольдика.

Делались попытки приспособить гимназию для разночинцев к различным художествам и ремеслам и, таким образом, не допустить, чтобы они заполняли университет. 6 ноября 1757 года было объявлено об учреждении при университете Академии художеств. 24 воспитанника разночинной гимназии определены были для художеств. Их обучали, кого пению, кого рисованию, кого инструментальной музыке, кого «механическим искусствам» и немного языкам. Вскоре восемнадцать студентов составили труппу Московского театра, состоявшего первое время при университете. Из этой же гимназии вышли знаменитый архитектор Баженов и актер Плавильщиков, впоследствии страстный поклонник поэзии Ломоносова.

Но эти меры не отвели поток разночинцев от университета. Дворянство не смогло оттеснить разночинцев, и в Московском университете возобладали ломоносовские демократические традиции. Университет стал рассадником передовых идей, оплотом прогрессивных сил, нараставших в стране.

В университет с самого начала пришли люди ломоносовского покроя и ломоносовского понимания задач науки. Первыми русскими профессорами стали Антон Барсов, преподававший математику, и Николай Поповский, занявший кафедру красноречия и поэзии. С первых же шагов своих в университете Поповский показал себя человеком, беззаветно преданным идеям Ломоносова.

Как и Ломоносов, он верит в творческие силы русского народа. В своей речи 26 апреля 1756 года Н. Поповский предрекает великое будущее Московскому университету, откуда скоро произойдут «судии, правду от клеветы отделяющие, полководцы, на море и на земле спокойство своего отечества утверждающие». И почти ломоносовскими словами он говорит об университете, что здесь скоро процветут «мужи, закрытые Натуры таинства открывающие».

Приступая к чтению «философических лекций», Поповский произносит замечательную речь, в которой требует демократизации науки и доказывает необходимость преподавания философии на русском языке. Философия, по его словам, — «мать всех наук и художеств», «от нее зависят все познания». Мертвая латынь не может ответить на все вопросы, которые ставит перед философией развивающаяся жизнь, конкретная и своеобразная в каждой стране. «Наука, которая рассуждает о всем, что есть на свете, может ли довольствоваться одним Римским языком, который может быть и десятой части ее разумения не вмещает?» — говорил Поповский. «Коль далеко простирается ее понятие, в коль многих странах обретаются те вещи, которые ее подвержены рассуждению, толь многие языки ей приличны». Он находит ни с чем несообразным, что «у Философии, которая предписывает общие пути средства сему человеческому благополучию, никто не может потребовать совета, когда не научится по Латыне», что она «едва малой части обретающегося в свете народа может привесть пользу». «Век философии не кончился с Римом, она со всеми народами последующих веков на их языке разговаривать не отречется», — убежденно говорит Поповский. Он повторяет любимую мысль Ломоносова, что именно в России следует ожидать нового расцвета наук и философии, так как «природных Россиян трудолюбие» и ревность «о умножении пользы отечества» «немалую подают к сему надежду». Да и сами необъятные просторы нашей могущественной и миролюбивой страны открывают широкие перспективы для развития научного познания. «Не безопаснейшее ли находим место Философии, где по мере пространства земель многообразные Натуры действия любопытству нашему откроются», — восклицает Поповский, указывая на свою родину. И так же, как Ломоносов, он говорит о богатстве, гибкости и безграничной творческой мощи русского языка, способного выразить любые понятия: «Чтож касается до изобилия Российского языка, в том перед нами Римляне похвалиться не могут. Нет такой мысли, кою бы по Российски изъяснить было не возможно». Он хочет, чтобы научные знания стали достоянием не отдельных избранников, а возможно большего числа простых людей, светлому природному разуму которых он доверяет: «Начнем Философию не так, чтобы разумел только один изо всей России или несколько человек, но так, чтобы каждый Российской язык разумеющий мог удобно пользоваться. Одни ли знающие по Латыни толь понятны и остроумны, что могут разуметь Философию? Не безвинно ли претерпевают осуждение те, которые для незнания Латинского языка почитаются за неспособных к слушанию Философии? Не видим ли мы примеру в простых так называемых людях, которые, не слыхавши и об имени Латинского языка, одним естественным разумом толь изрядно и благоразумно о вещах рассуждают, что сами Латинщики с почтением им удивляются».

В этих словах заключена как бы целая ломоносовская программа дальнейшего развития русской науки, приобщения к ней широких слоев народа. И этой программе неуклонно следует Поповский.

Он ведет ожесточенную борьбу с приглашенными в университет иностранными профессорами и требует, чтобы русский язык стал единственным языком университетского преподавания. Он выдерживает стычки с надменным и самоуверенным профессором Дильтеем и, когда кончился срок контракта Дильтея, решительно отказывается подписать его аттестацию.

Талантливый поэт, Поповский продолжает литературное дело Ломоносова. Он пишет оды и послания, в которых славит науки и ратует о распространении просвещения в отечестве. Поповский умер всего тридцати лет от роду (в 1760 году). Его сменил Антон Барсов, оставивший математику для теории красноречия и поэзии. Он первый ввел толкование поэтических трудов Ломоносова с университетской кафедры наравне с сочинениями античных писателей.

В 1760 году Антон Барсов произносит речь «О цели учения», в которой строго порицает тех, кто видит в знаниях лишь средство для приобретения роскоши, удовлетворения своего сребролюбия и лихоимства. Он осуждает тех, кто хотел бы, чтобы их детям учение без всякого труда досталось, т. е. явно нападает на дворянские притязания и поползновения к университетским наукам. Он славит науку как воплощение опыта всего человечества, которое приготовляет к опыту собственной жизни и общественному служению: «Сколько память всех или многих веков долговременнее и разными случаями изобильнее, нежели жизнь всякого человека, столько основательнее знание наук во всяком деле должно быть сильнее и надежнее одного собственного испытания».

Продолжая труды Ломоносова по русскому языку, Барсов составил в 1784–1788 гг. «Обстоятельную российскую грамматику», содержавшую ценные наблюдения над особенностями народного языка. Грамматика не была напечатана, но расходилась в списках, занимающих до шестидесяти тетрадей.

Московский университет скоро стал крупнейшим центром русской национальной культуры. Университет фактически руководил всем средним и низшим образованием, назначением и сменой учителей, открытием новых школ в значительной части страны, так как тогда не было ни одного учреждения, которое бы целиком ведало вопросами просвещения. Уже в 1756 году по почину Московского университета была открыта гимназия в Казани. В 1759 году в Казанской гимназии обучалось уже 111 дворян и разночинцев. 28 июня того же года в числе лучших учеников было впервые объявлено имя будущего поэта Гавриила Державина.

Университет стремился привлечь к науке как можно более широкие слои русского общества. Ежегодно с началом занятий публиковались программы «публичного преподавания», и в аудитории допускались слушатели, не числящиеся студентами. Университетские профессора выступали с общедоступными лекциями, и в помещаемых о них отчетах с гордостью отмечалось, что на них присутствовали и женщины. В 1759 году наследники Акинфия Демидова пожертвовали Московскому университету большой минералогический кабинет, содержавший до шести тысяч образцов.

С 26 апреля 1756 года в заведенной при университете типографии стала выходить газета «Московские Ведомости» — первая газета в Москве. Редактировал «Ведомости» А. Барсов, а в помощь ему были назначены студенты Троепольский и Семенов.

Особым приложением к газете печатались речи и научные статьи профессоров. Во главе университетской типографии стал писатель М. М. Херасков, наладивший издание большого числа научных, литературных и учебных книг. С 1760 года Херасков стал издавать журнал «Полезное увеселение», где были напечатаны переведенные Поповским оды Горация.

Одной из самых первых книг, вышедших из университетской типографии, был выпущенный в 1757 году первый том «Собрания сочинений» Ломоносова, украшенный замечательным гравированным портретом Ломоносова и стихами Н. Поповского, проникнутыми гордостью за своего великого учителя, указывающего путь к новому, еще невиданному расцвету русской культуры:

Московский здесь Парнас изобразил витию. Что чистой слог стихов и прозы ввел в Россию, Что в Риме Цицерон и что Виргилий был, То он один в своем понятии вместил, Открыл натуры храм богатым словом Россов Пример их остроты в науках Ломоносов.

* * *

В одном рукописном сборнике XVIII века сохранилась небольшая литературная сатира: «Сон, виденный в 1765 году Генваря первого». Автором этого произведения был Федор Эмин, стяжавший через несколько лет шумную славу журналиста и литератора. В этом новогоднем «сновидении» некая старая волшебница приводит автора на остров, населенный просвещенными и одаренными разумом животными, составляющими ученое собрание, во главе которого «был ужасный медведь, ничего не знающий и только в том упражняющийся, чтобы вытаскивать мед из чужих ульев и присваивать чужие пасеки к своей норе; он же слово «науки» разумел разно: то почитал оное за звание города, то за звание села. Советник сего собрания был прожорливой волк и ненавидел тамошних зверей, ибо он был не того лесу зверь, и потому называли его чужелесным». Только один был там, который «имел вид и душу человеческую». «Он был весьма разумен и всякого почтения достоин, но всем собранием ненавидим за то, что родился в тамошнем лесу, а прочие оного собрания ученые скоты, ищущи своей паствы, зашли на оный остров по случаю».

Сон, привидевшийся Эмину, весьма прозрачен. Нетрудно разгадать, что сластёна-медведь, охотник до чужих пасек, — это гетман и президент Академии Кирила Разумовский, злобный волк — советник Иоганн Тауберт, а душу человеческую имел один Ломоносов. Эмин хорошо уловил настроения многих русских людей, безмолвно наблюдавших обстановку в Петербургской Академии наук.

С августа 1754 года в Академии шла то глухая, то крайне ожесточенная борьба за новый устав. В связи с общим указом Елизаветы о рассмотрении и исправлении российских законов Сенат повелел учинить и рассмотрение академического регламента. Теплов составил проект нового регламента, на который страстно обрушился Ломоносов. В составленной им особой записке «О исправлении Академии» Ломоносов прежде всего указывает, что в Академии ровно ничего не делается для подготовки русских ученых, что вся учебная работа в Академии развалена, что со времени нового регламента, который был дан в 1747 году, «в семь лет ни един школьник в достойные студенты не доучился. Аттестованные приватно прошлого года семь человек латинского языка не разумеют, следовательно на лекции ходить и студентами быть не могут».

Ломоносов хочет обеспечить приток к научной работе «всякого звания людям». Он жалуется на то, что в России, «при самом наук начинании, уже сей источник регламентом по 24 пункту заперт, где положенных в подушный оклад в Университет принимать запрещается. Будто бы сорок алтын толь великая и казне тяжелая была сумма, которой жаль потерять на приобретение ученого природного россиянина и лучше выписывать! Довольно бы и того выключения, чтобы не принимать детей холопских». Ломоносов не ставит вопроса о возможности приема крепостных, так как это значило бы затронуть общий вопрос о правовом положении крепостных крестьян, что, разумеется, было неосуществимо. Но Ломоносов стремится открыть доступ к науке хотя бы для большего числа государственных крестьян и посадских, положенных в подушный оклад. Выдвинутые требования Ломоносова были встречены в штыки, тем более, что становилось очевидно, что Ломоносов ввиду постоянного отсутствия президента добивается непосредственного участия в управлении Академией.

Ломоносов действовал прямо, честно и открыто. Его враги прибегали к всевозможным уловкам и интригам, чтобы сорвать, опорочить или сделать невозможным дальнейшее обсуждение его предложений. Так поступили они и на этот раз, воспользовавшись горячностью Ломоносова. Три заседания — 17, 18 и 21 февраля 1755 года — заняло чтение предложений Тауберта.

В заседании 23 февраля члены Конференции стали подавать свои мнения в письменном виде. Мнения зачитывались и обсуждались. Когда выступил Теплов, терпение Ломоносова иссякло. Начался горячий спор, во время которого Ломоносов выступил «с некими словами», после чего Теплов объявил, что «за учиненным ему от г. советника Ломоносова бесчестием с ним присутствовать в академических собраниях не может». К Теплову присоединился Шумахер. И они демонстративно покинули заседание.

Академическая Конференция «учинила» представление Разумовскому о наложении взыскания на Ломоносова. Разумовский в ответ на доношение, составленное академиком Миллером, прислал ордер, по которому Ломоносов был «отрешен» от «присутствия в профессорском собрании». Ломоносов был оскорблен этим решением. «Спор и шум воспоследовали. Я осужден. Теплов цел и торжествует», — писал он об этих событиях Шувалову 10 марта 1755 года. Он просит его «от такого неправедного поношения и поругания избавить». Через два дня Ломоносов пишет новое письмо Шувалову, в котором сообщает, что собирался поутру прийти к нему лично, да не хочет ему докучать своим «неудовольствием», а «второе боюсь, чтобы мне где-нибудь Теплов не встретился». Видимо, Ломоносов, зная свою горячность, не ручался за себя.

По ходатайству Шувалова перед Елизаветой Разумовскому пришлось не только отменить свое «определение», но и поспешно затребовать обратно ордер и решение Конференции, «не оставляя с них копии». Ломоносову же было указано «в собраниях академических ему по прежнему присутствовать» и готовить «к будущей ассамблее» похвальное слово Петру Великому.

Противники Ломоносова радовались, что отстояли старый регламент и «полновластие» весьма удобного для них президента.

В феврале 1757 года Кирила Разумовский назначил Ломоносова и Тауберта присутствовать в академической канцелярии в помощь дряхлеющему Шумахеру. Скоро в ведение Тауберта перешли все хозяйственные дела: закупки, постройки, подряды, академические мастерские, словолитня, типография, переплетная, книжная лавка. В мае 1758 года Тауберт был сравнен в чине с Ломоносовым, и ему назначено 1200 рублей жалованья. Ломоносов представлял огромную силу, и с его мнением приходилось считаться. «Те, кто бывает в канцелярии, — писал Миллер Разумовскому, — говорят мне, что г. Шумахер не произносит ни одного слова, а г. Тауберт выказывается не умеющим противоречить тому, что предлагал Ломоносов». Став советником академической канцелярии, Ломоносов зорко следил за тем, чтобы наука отвечала потребностям страны. Уже 6 марта 1757 года, по указанию Ломоносова, академическая канцелярия «предписала ордером», чтобы его преемник по кафедре химии Сальхов «свои ученые разыскания в химии употреблял больше на такие вещи, кои натурою производятся в пределах Российской империи и из которых бы народу впредь польза быть могла».

Через несколько дней, когда этот ордер был доложен в академическом собрании, Ломоносов присовокупил, чтобы профессор Сальхов разрабатывал «способ, как делать добрую сталь», а тот поспешил объявить, что он как раз в этом «трудиться и намерен».

Ломоносов стремился связать Академию наук со всей страной, привлечь к ней как можно больше русских людей, открыть для них возможность помогать развитию отечественной науки. Он хлопочет об учреждении «класса академических корреспондентов». В черновике доношения к К. Г. Разумовскому, написанном рукой Ломоносова 21 января 1759 года, говорится, что «для важности и славы Академии Наук без довольного рассмотрения в оную членов не принимать, а особливо тех, кои общего в ученом свете латинского языка основательно не знают».

Как всегда, Ломоносов проводит мысль о необходимости проявлять строгую требовательность, когда дело идет о приглашении на научную работу иностранцев. Нужно «только тех по разбору выписывать», которые «особливо себя показали в чем ученому свету». Но в самой стране найдутся люди, которые если и не обладают в полной мере знаниями математики, философии и «нужных словесных наук», однако могут какими-либо «записками и известиями служить Академии». Их то и надо принимать в число корреспондентов и «на то давать дипломы». Первым корреспондентом Петербургской Академии наук Ломоносов предложил избрать Петра Ивановича Рычкова, которого он давно знал как трудолюбивого и хорошо образованного человека, занимавшегося не только изучением горного дела, но и вопросами экономики, истории и географии.

Еще 2 февраля 1755 года П. Рычков прислал Ломоносову первую часть своего труда, посвященного историческому и географическому описанию Оренбургской губернии. Эти сведения он настойчиво собирал в течение многих лет «к познанию здешних мест». Рычков очень добросовестно относился к своей работе и, «списав с нее несколько экземпляров», собирался «роздать и разослать в такие руки, от которых, по сведению из здешних мест, надеюсь дополнения получить», вовлекая, таким образом, в краеведческую работу местных жителей.

Вместе с тем он счел «не токмо за сходно, но и за должно» послать ее Ломоносову, убежденный, что тот по его известному «об общих пользах рачению» от этого труда «не отречется». Рычков просит Ломоносова «высмотреть» его рукопись, не погрешил ли он где «в порядке и примечаниях» или не внес ли «в рассуждении древностей» такие «обстоятельства, которые к материям не весьма сходственны или недовольно вероятны». Все это он просит исправить, а главное удостоить его «наставлением, как впредь в продолжении сей первой и при сочинении второй части поступать, чему я по возможности следовать не премину».

Рычков даже несколько бесцеремонно отнесся к Ломоносову, ибо просил его простить ему «многие неисправности в орфографии» и различные описки, так как в Оренбурге трудно было найти надежного писца, а «выправить истинно не допустили меня недосужности канцелярские». Ломоносов обнадежил и обласкал Рычкова, и тот через пять лет — 17 мая 1760 года — писал Г. Ф. Миллеру: «Михайло Васильевич Ломоносов персонально меня знает. Он, получа первую часть моей топографии, письмом своим весьма ее расхвалил; дал мне знать, что она от всего академического собрания аппробована; писал, что приятели и неприятели (употребляю точные его слова) согласились дабы ее напечатать, а карты вырезать на меди». Кроме того, Ломоносов, как сообщает Рычков, «советовал мне трудиться и его уведомлять о принадлежащем к истории натуральной».

Составленное Ломоносовым «доношение» было утверждено Разумовским, а 29 января 1759 года состоялось избрание Рычкова. Интересно, что Г. Ф. Миллер, тонко растравляя честолюбие Рычкова, представил его к избранию почетным членом. Ломоносов же рассматривал это дело не как единичный случай, а настаивал на учреждении особого постоянного звания корреспондента Академии наук, открывая этим возможность для многих русских людей посильно служить отечественной науке.

Став во главе академической канцелярии, Ломоносов обращает внимание решительно на все академические учреждения. Его беспокоят и непорядки в обсерватории, и состояние Ботанического сада, который, по его словам, «лежит в запустении и больше на дровяной двор походит». Ломоносов намечает ряд мер для расширения и украшения Ботанического сада.

Он хочет положить конец хозяйничанью в нем иноземцев и передать руководство Ботаническим садом русскому ученому. Поэтому в 1764 году он настаивает на том, чтобы отложить выписку из-за границы профессора ботаники, а дождаться, пока закончит свое образование студент Иван Лепехин, чьи выдающиеся способности давно заметил Ломоносов. В своем рапорте Ломоносов указывает, что посланный за границу Лепехин «обучается с желанными успехами в физических науках», и предлагает «указать ему упражняться паче всех в ботанике еще два года, а третей определить на путешествия, чтобы видеть в других государствах славные ботанические сады и ботаников». Лепехин оправдал доверие Ломоносова, став одним из самых выдающихся русских естествоиспытателей второй половины XVIII века.

Ломоносов стремился всячески привлечь и приохотить русских студентов к научным занятиям, но считал, что они не должны гнушаться никакой черновой работы, а также и переводов. Заботясь о широком распространении просвещения, он требовал, чтобы все ученые труды академиков непременно переводились на русский язык. «Чрез сие избежим роптаний и общество Российское не останется без пользы, — убеждал он в 1761 году канцелярию, — и сверх того студенты, коих я на то назначу, будут привыкать к переводам и сочинениям диссертаций с профессорских примеров».

Ломоносов хлопочет об увеличении выпуска книг, чтобы «удовольствовать требующих охотников», т. е. любознательных русских людей. Для этого, как он писал в январе 1758 года Разумовскому, «недостает станов, переводчиков, а больше всего, что нет Российского собрания, где б обще исправлять грубые погрешности тех, которые по своей упрямке худые употребления в языке вводят». Ломоносов ставит вопрос о возобновлении работ Российского собрания для постоянной борьбы с порчей и засорением русского языка. Российское собрание должно было защищать русский язык от потока иностранщины, от искажений, которые вносят в него невежды и возомнившие себя русскими писателями чужеземцы.

Ломоносов уделяет большое внимание «грыдоровальной палате», типографии и книжной лавке Академии наук. Его возмущает «долговременное печатание книг» и «высокие их цены».

Академия наук могла по справедливости гордиться своими «словолитнями» и «грыдоровальными палатами». В академической типографии вырезали на пальмовых досках и гравировали на меди арабские и другие восточные письмена и иероглифы, исполняли удивительные по тонкости и изяществу рисунки.

Знатным посетителям вручали тщательно набранные и искусно отпечатанные в их присутствии особые «подносные листы» на нескольких языках, разными шрифтами. Академическая типография по качеству и красоте выпускаемых ею книг была бесспорно лучшей в Европе. Но она не справлялась с массовым выпуском книг для народа, а об этом больше всего хлопотал Ломоносов. Поэтому он поднимает вопрос не только о расширении академической типографии, но и о создании образцовой русской типографии при Сенате, которая бы разгрузила академическую от печатания «Ведомостей», указов и т. д.

Он заботится о подготовке опытных наборщиков и мастеров для русских типографий. Мирясь с необходимостью выписать на первых порах еще некоторое число иностранных мастеров, Ломоносов незадолго до своей смерти (в письме к генерал-прокурору князю Александру Вяземскому, занимавшемуся тогда реорганизацией сенатской типографии) перечисляет требования, которым должны удовлетворять приглашаемые иностранцы: словолитный мастер должен быть «самый искусный пунсонщик» и мог бы «литеры для типографии поставить», мастер печатного дела должен уметь «набирать страницы и строки ровно, умеренно и совершенно прямо, устанавливать прессы», а главное, «мастера должны своему искусству обучить здесь каждый по пяти человек здешних Российских в уреченное время».

С первых же дней после назначения советником академической канцелярии Ломоносов обращает особое внимание на плачевное положение, в каком находились состоявшие при Академии наук гимназия и университет. Уже 7 марта 1757 года Ломоносов отдает распоряжение записывать в гимназии «приходы и выходы учителей в положенные дни и часы», а также все случаи неявки без объявленной заблаговременно законной причины, о чем в конце каждой недели подавать особый рапорт. «Есть ли тобою учинена будет в том какая поноровка или упущение», строго предупреждал Ломоносов инспектора гимназии, то всякий вычет, который будет следовать с учителей за прогул, «учинен будет из твоего жалованья, не принимая никакого оправдания». Чтобы уменьшить благовидные предлоги для прогула, Ломоносов предлагает объявить всем учителям, которые живут за Невой, «во время опасного переходу при вскрытии реки и когда лед становится», чтобы они «переходили на Васильевский остров, ибо сие от них в отговорку принято не будет, когда за таким их отлучением классы праздны останутся».

В октябре Ломоносов неожиданно нагрянул в дом, отведенный для академических студентов, и усмотрел, что те покои, в которых они «жительство имеют», находятся «в крайней нечистоте, да и студенты содержать себя не умеют». В тот же день Ломоносов доложил об этом академической канцелярии и потребовал отправить инспектору гимназии, жившему в том же доме, строжайший наказ под угрозой штрафа иметь «крепкое смотрение», чтобы «студентские покои были в чистоте и оные студенты держали себя порядочно».

Представляя в январе 1757 года К. Разумовскому подробное доношение об излишествах, недостатках и замешательстве в академических делах, Ломоносов настоятельно подчеркивает, что университет и гимназия находятся «весьма в худом состоянии», и предлагает снабдить их твердыми регламентами, набрать новых учеников и «сделать порядок, чтоб школьники под строгим смотрением, а студенты волю пристойную имели».

Вняв некоторым из этих советов, К. Разумовский 24 марта 1758 года поручил Ломоносову «иметь особливое прилежное старание и смотрение, дабы в Академическом, Историческом и Географическом собраниях, тако ж в Университете и гимназии все происходило порядочно… и ежели что к лучшему произведению ученых дел и к приращению наук усмотрит, о том представлять в Канцелярии прочим господам членам».

Ломоносов горячо взялся за дело. «Приращение наук» в академической гимназии надо было начинать почти на пустом месте. В июне того же года, представив подробную записку «о умножении учеников в гимназии и студентов в Университете», Ломоносов потребовал незамедлительной выдачи ему «для довольствия учеников, находящихся в гимназии на жалованье, пищею и прочим, и чтоб они жили в одном месте» 1800 рублей «впредь на один год». По распоряжению Разумовского, было выдано на содержание 40 гимназистов на год 1200 рублей.

В июле 1758 года Ломоносов пишет ордер канцелярии Академии наук об отпуске и выписке «книг заморской печати» для обучения гимназистов. Книги следовало выдать инспектору гимназии Модераху, «переплетя наперед в переплетной палате». Это были учебные пособия для изучения латинского языка, разговорники, грамматика, книги для начального чтения, содержащие образцы латинской поэзии, сведения по мифологии и истории.

19 января 1759 года Ломоносов предложил академической канцелярии утвердить «Узаконения», составленные им для гимназистов. «Узаконения» были написаны на большом листе, несомненно, для того, чтобы их потом можно было вывесить на стене.

Это были не только правила поведения для учащихся, но и строгое отеческое увещание к ним. Ломоносов хочет внушить ученикам чувство долга и ответственности, стремление к порядку, чистоте и учтивости, любовь и уважение к труду и науке. «Первая гимназистов должность, чтобы к наукам простирать крайнее прилежание и никакой другой склонности не внимать и не дать в уме усилиться, чтобы рачение к учению урон или малое послабление претерпело», — пишет он в начале своих наставлений. Он предостерегает против лености, которая «всего вреднее учащимся», и призывает их бороться с нею и «преодолевать оную послушанием, воздержанием, бдением и терпением». Ученики должны быть вежливыми с учителями, оказывать им почтение, «не упрямиться и ни в чем с ними не спорить», «не мешать другим в учении криком, играньем, стуком, шумом или каким другим образом, чем рассуждение и память в беспорядок приведены быть могут». Им надлежит «отбегать от ссор междоусобных, а особливо от бесчестных браней и от драк», остерегаться «пустых слов подлых и соромских в разговоре», соблюдать тишину не только во время занятий, но «также и у стола за кушаньем ничего не разговаривать и отнюдь не шуметь».

Ломоносов преподает гимназистам правила товарищества, уважения друг к другу, честности и справедливости. Они не должны никого попрекать «природными недостатками», не быть мстительными и злопамятными: «Когда кто другого изобидит и за то наказан будет, а после снова тому же сделает обиду, показав знак неправедного мстительства, тот двойному наказанию подвержен», — сурово предупреждает он. Доброе товарищество — прекрасная вещь, но оно не должно вредить учению: «Хотя взаимное вспоможение гимназистов похвально, и один то изъяснить, чего другой не разумеет, свободно может, однако, когда задана будет школьная екзерциция (учебное упражнение. — Л. М.) от учителя или екзаминатора для того, чтобы знать в успехах каждого разность, тогда никто друг другу помогать не должен, равно как в то время, когда по спросу учительскому говорит кто свой урок наизусть и не знает твердо, близь его сидящий товарищ не должен ему тихонько подшептывать и тем помогать его лености. Такой помощник равному наказанию с незнающим подвержен».

Ломоносов стремится приучить учащихся к скромности и правдивости, развить в них высокие моральные качества и требовательность к самим себе. Он настойчиво советует им «остерегаться самовольства, хвастовства, а паче всего лганья, которое часто служит к сокрытию злых дел», учит их завоевывать к себе симпатию мягкостью и благородством, «гордостию и грубостию никого не огорчать, но больше учтивостью и снисходительством привлекать к своему люблению». Он требует от них не только нравственной, но и физической чистоты и опрятности во всем: «Чистоту наблюдать должно не токмо в делах беспорочных, но и при столе, в содержании книг, постели и платья. Кто внешним видом ведет себя гадко, тот показывает не токмо свою леность, [но] и подлые нравы».

Ломоносов полон твердой решимости покончить со всяческой распущенностью и неряшеством во вверенном ему деле. Но он не идет путем холодной строгости и устрашения. Он взывает к уму и сердцу юных сынов России. Он требует от них самоотвержения и самовоспитания во имя науки и служения родине. Жизнь не должна пройти втуне! Молодые люди не должны понапрасну растрачивать свои лучшие годы!

«Весьма должно, — пишет в заключение своих правил Ломоносов, — блюстись лакомства и гулянья и больше удаляться от неприличного и худого сообщества, которое подать скоро может повод к бездельному и праздному житью, прогуливать школы, не исправлять заданного уроку, и словом терять золотое младых лет время без приобретения той пользы, которая зрелым и престарелым летам большую приятность и веселие принести может чрез науки, нежели в юности игры и праздность».

В этих замечательных правилах, проникнутых гуманизмом и суровой сердечностью, раскрывается не только воспитательная программа самого Ломоносова и его передовые педагогические воззрения, но и находит отражение его собственный нравственный облик, его светлое и бескорыстное служение своему народу.

25 февраля 1759 года Ломоносов направляет в канцелярию Академии наук представление о необходимости составить и напечатать небольшую популярную книжку, которая давала бы «ясное представление и общее понятие» о всех наука к, каким «в академии обучают». Книга эта необходима гимназистам «верхних» (старших) классов, чтобы они могли легче избрать себе будущую специальность «всяк по своей склонности». «А так как известно, что такого общего понятия одному человеку сочинять невозможно», то Ломоносов и предлагает издать указ, чтобы «профессоры, каждый по своей профессии, сочинили краткое и ясное понятие о своей науке, токмо в дефинициях и в главных разделениях состоящее, так чтобы каждая в печати полулиста не превосходила, будучи набрана ведомственными литерами».

Ломоносов настаивает, чтоб «сие учинить» профессорам «без всякого умедления», так как он готовил первый выпуск гимназистов к поступлению в университет.

Предложение Ломоносова было принято, и 3 марта посланы указы в Академическое и Историческое собрание. Однако никто из профессоров на него не откликнулся, кроме Иосифа Адама Брауна, представившего краткое введение в философию.

Невзирая на все помехи, неприязнь канцелярии и равнодушие академиков, Ломоносов в первый же год добивается значительных успехов. В гимназии начинаются регулярные занятия, чего раньше не было и в помине.

Вот как описывает Ломоносов положение, в каком он застал гимназию, в письме к графу М. И. Воронцову 30 декабря 1759 года: «В Гимназии через тридцать лет было такое бедное состояние, что учащиеся ходили в классы в толь нищенском виде, что стыдно было их показать честным людям; получая жалованье, на пищу отцам своим отдавали и, будучи голодны и холодны, мало могли об учении думать; и сверх того хождением домой чрез дальное расстояние и служением дома отцу и матери теряли почти все время, имели случай резвиться и видеть дома худые примеры. Для того не дивно, что с начала Гимназии не произошли не токмо профессоры или хотя адъюнкты доморощенные, но ниже достойные студенты. Ныне, по моему представлению и старанию, все гимназисты чисто одеты одинаким зимним и летним платьем; имеют за общим столом довольную пищу, время употребляют на учение и ведут себя порядочно; и потому было в один уже год несколько в классах произвождений, и восмь человек от профессорского собрания удостоены в студенты по строгом екзамене».

Экзамены гимназистам «верхнего класса» происходили с 20 по 21 декабря того же года, а 19 января все восемь гимназистов постановлением академической канцелярии были утверждены студентами. Это была большая победа Ломоносова.

В тот же день в Историческом собрании был оглашен указ президента Академии наук К. Г. Разумовского, «по силе которого советнику Ломоносову одному поручены в смотрение Университет и гимназия». В указе (копия которого сохранилась на немецком языке) особо отмечалось, что благодаря заботам Ломоносова гимназия «приведена уже в значительно лучшее состояние, чем когда-либо прежде».

14 февраля 1760 года состоялось определение за подписями Разумовского и Ломоносова об увеличении суммы на содержание гимназии до 6148 рублей и университета — до 9100 рублей, так как они «к распространению наук и размножению ученых россиян в Отечестве нужее прочих Академических департаментов».

В связи с этим решением в «Прибавлении» к «Санктпетербургским Ведомостям» 22 февраля того же года было объявлено, что президент Академии наук «за благо рассудил для большего приращения наук в России умножить число содержащихся на жалованье академических гимназистов втрое против прежнего, которые по окончании гимназического учения производиться будут далее по наукам и по своим в них успехам надежду иметь могут со временем ученых градусов и чинов достигнуть». Во время своего пребывания в гимназий они будут «довольствованы готовою пищею и всеми потребностями, к содержанию учащихся надлежащими». Поэтому «всем дворянам и разночинцам, кои детей своих или сродников и состоящих под их опекою к обучению гимназическим наукам своего достатку на содержание не имеют», представлять «таких молодых людей при челобитьи Академической Канцелярии, которая о их определении к гимназическим наукам рассмотрительное попечение иметь будет».

Подготовку ученых россиян Ломоносов считает важнейшим целом Академии наук и твердо берет его в свои руки. Он настолько оберегает свою самостоятельность, что заводит для академической гимназии и университета отдельную книгу протоколов, которые и подписывает единолично.

Ломоносов прилагает огромные усилия, чтобы наладить обучение в гимназии. Он наталкивается на множество препятствий. Дом, где находилась гимназия, был ветх и полуразрушен, учителя по полгода болели, ученики, за которыми много лет не было присмотра, часто отлынивали от занятий. Все же в начале 1763 года Ломоносов мог со спокойной совестью сообщить Разумовскому, что «обучение во всех классах» гимназии происходит «с большим успехом» и что среди гимназистов есть «острые головы», только еще «летами очень молоды». Это были ученики, лично отобранные Ломоносовым для пополнения гимназии. Ломоносов просит президента прибавить на содержание гимназистов еще по 12 рублей в год, что составит «на весь комплект на 60 человек только 720 рублев». «Сумма, каковых не одна в Академии исходит на тунеядцев», — напрямик пишет он Разумовскому.

В этом же доношении Ломоносов касается больного вопроса о дисциплине в гимназии. «Малые ребята, — пишет он о поведении гимназистов, — как были прежде в вольности и только за неделю до выдачи жалованья в гимназию прихаживали», конечно, не сразу смогут привыкнуть к содержанию «в тесных пределах». «Однако уже старые бывшие на воле привыкают к лутчему, а вновь принимающиеся, при нынешнем учреждении прежнего небрежения не зная, ведут себя подобострастнее. И посему твердо надеюсь, что старая вольница поведениями поправлена или как скоро для затверделого злонравия из гимназии истреблена будет; то не иначе как нынешние студенты, или все новые, и гимназисты станут себя вести смирно и порядочно».

Ломоносову досталось тяжелое наследство. Бедственное положение гимназии лучше всего видно из рапортов Семена Котельникова, которого Ломоносов назначил инспектором в 1761 году. На Троицком подворье, где находилась гимназия в сентябре 1764 года, по донесению Котельникова, «двери во всем доме так ветхи, что не токмо не можно плотно затворить и запереть, но и замка и петель прибить нельзя. Окончины такожде ради ветхости стекол не держат, чего ради в покоях у учеников и студентов, такожде и в классах, принуждены сторожа зимою окны тряпицами и рогожами завешивать». На кухне замерзало в квашне тесто, в классах — чернила. Голодные студенты изнывали от стужи и болели цынгой. «Учители в зимнее время дают лекции в классах, одевшися в шубу, разминаяся вдоль и поперек по классу, и ученики, не снабженные теплым платьем, не имея свободы встать со своих мест, дрогнут, от чего делается по всему телу обструкция и потом рождаются короста и скорбут».

Некоторое время Ломоносов благоволил к инспектору гимназии Модераху, возведенному в 1759 году в звание университетского профессора истории. Он даже рекомендовал его И. И. Шувалову для составления различных экстрактов из исторических сочинений и перевода на французский язык. Но вот с 1761 года от студентов стали поступать жалобы на нерадение Модераха, на скудость содержания и однообразие пищи. Ломоносов сам занялся студенческим меню и послал распоряжение, чтобы «приготовлять яства разные» по составленному им расписанию — «студентам в обед по пяти, в ужин по три, гимназистам в обед по три, в ужин по две перемены (т. е. блюда. — А. М)». Обидчивый и давно помышлявший об уходе Модерах теперь уже совсем «не прилагает старания об их содержании». Когда обращались к нему с просьбами, то «он, не внимая ничего, с ругательством выгонял от себя». Узнав об этом, Ломоносов своей властью отрешил Модераха от должности и на его место назначил профессора Котельникова. Модераху же было приказано выехать из университетского дома к пасхе, а так как он стал упрямиться, то Ломоносов распорядился «в таком случае у тех покоев, в которых он жительство имеет, оконницы и двери выставить вон и тем его выехать принудить».

Ломоносов, терпевший в юности горькую нужду ради науки, принимал близко к сердцу нужды академических учеников. И у него, по его собственным словам, «до слез доходило», когда он, «видя бедных гимназистов босых, не мог выпросить у Тауберта денег». Ломоносову удалось улучшить положение гимназии. Он не только добился своевременной выдачи денег на кошт гимназистов, но и увеличения им содержания до сорока восьми рублей в год вместо прежних тридцати шести. Он присмотрел для помещения гимназии и университета новый дом на Мойке, «и торг уже в том направлении за несколько лет продолжался». Ломоносов сломил сопротивление неумолимой канцелярии. Даже сам Тауберт «не казался быть тому противен». Но, улучив время, «когда Ломоносов за слабостию ног не мог толь часто в Канцелярии присутствовать», Тауберт заготовил ордер, «чтобы оный дом купить под типографию и другие дела, а Университет и гимназию совсем выключил».

Тауберт «надежно» обосновал свои действия. Новый дом оказался необходим для помещения «магазейнов типографских и книжной лавки, для кунсткамерских служителей, для типографских факторов и наборщиков, для квартиры нововыписанному грыдоровальщику, для анатомического театра и для профессора анатомии, для профессора астрономии, для помещения рисовальных учеников». И Ломоносову пришлось разбивать эти доводы, доказывая, что под типографию и книжную лавку заняты «знатная часть академических палат и два целые каменные дома… в коих многие покои под себя занял советник Тауберт», что «анатомический театр должен быть не в жилом доме, ибо кто будет охотно жить с мертвецами и сносить скверный запах», особенно астроному не будут приятны эти мертвецы, «когда занадобится ему идти в ночь на обсерваторию». «Из всего сего очевидно явствует, что сия покупка учинена и дом оторван от Университета и гимназии не из важных резонов, но ради утеснения наук и препятствования Ломоносову в распространении наук».

Ломоносову удалось с боем занять спорный дом под гимназию и университет.

Заботы Ломоносова об академическом университете начались задолго до того, как он получил его в свое ведение. Он уже давно с негодованием наблюдал, в каком плачевном положении находится подготовка русских ученых в Академии наук. Лекции читались весьма нерегулярно. Число студентов было незначительно, и они находились в очень тяжелых условиях. Еще в марте 1746 года Ломоносов предпринимает шаги к тому, чтобы оживить университет. Он вносит в академическую Конференцию предложение обратиться в Сенат с просьбой направить из Невской и Новгородской семинарий способных студентов для обучения в Академии наук.

Ровно через два года, после долгой переписки и волокиты, В. К. Тредиаковский был отправлен в Москву и Новгород для выбора наиболее достойных учеников. Девятнадцать отобранных им кандидатов прибыли в Петербург, где их свидетельствовали в науках профессора Ломоносов, Браун и Фишер. Семнадцать из них, по мнению экзаминаторов, оказались настолько хорошо подготовлены, что «на академические лекции о чистоте штиля, здравейшей философии и математики допущены быть могут». Двоих же — Василия Клементьева и Андреяна Дубровского — решено было определить в гимназию для лучшего обучения латыни, 6 апреля Ломоносов и Браун экзаменовали учеников из классов риторики и пиитики Невской семинарии и отобрали в академическую гимназию шесть человек, среди которых был будущий академик Румовский, которому тогда было едва двенадцать лет.

Стремясь обеспечить подготовку студентов к научной работе, Ломоносов при обсуждении университетского регламента в конце 1748 года предлагал: «Студентов разделить на три класса: первого класса студенты ходят на все лекции для того, чтобы иметь понятие о всех науках, и чтобы всяк мог видеть, к какой кто науке больше способен и охоту имеет. Второго класса студенты ходить должны на лекции только того класса, в котором их наука. Третьего класса студенты те, которые определены уже к одному профессору и упражняются в одной науке».

Русская академическая молодежь получила пополнение. Но учебная работа велась по прежнему плохо. В своей «Истории Академической канцелярии» Ломоносов приводит характерный случай, происшедший незадолго до того, как он получил в свое заведывание университет. Профессорская кафедра, за которой обычно читались лекции, находилась в академических палатах. Лекции эти в то время читал, как пишет Ломоносов, «по большей части профессор Браун, которого всегдашнее старание о научении Российских студентов и при том честная совесть особливой похвалы достойна».

Тауберт, даже не спросив мнения других членов канцелярии, распорядился вынести вон кафедру из Академии, что, по видимому, вызвало Ломоносова на весьма энергичные действия, так как он пишет, что, если бы не его старания, «то бы лекции тогда пресеклись».

Получив в свое ведение университет, Ломоносов прежде всего разрабатывает твердые учебные планы по каждому предмету и при том на несколько лет вперед. В «Росписи» своих трудов, представленных им в 1764 году М. И. Воронцову, Ломоносов особенно подчеркивает, что до него «Академический университет был в весьма худом состоянии. Студентов было весьма малое число, и те без всякого призрения и порядочного содержания. Лекции были так запущены чрез несколько лет, что и каталоги не были издаваны, как водится», «а по вручению ему, Ломоносову, в единственное смотрение университета» он не только соединил «студентов в общежитие, снабдил довольным столом и протчими надобностями», но и «учредил порядочные лекции и издавал их каталоги, как в университетах водится».

11 февраля 1760 года Ломоносов утверждает план занятий в университете и отдает распоряжение приступить к чтению лекций «неотменно на будущей неделе». Профессору Фишеру поручалось «толковать латинских авторов, какого он сам заблагорассудит», профессору Брауну вести «курс философической, включая експериментальную и теоретическую физику», профессору Семену Котельникову — курс математический, адъюнкту Григорию Козицкому — красноречия латинского и греческого языка. Что же касается профессора Эпинуса, то Ломоносов отмечал, что тот выставил такие «кондиции» (условия), «по которым лекции студентам с надлежащим успехом слушать нельзя». Явно не расположенный принимать какое-либо участие в университетских занятиях, Эпинус высокомерно потребовал, чтобы студенты ходили к нему на дом и он сам бы назначал «способное к сим лекциям время». При этом он недвусмысленно ссылался на свое слабое и крайне расстроенное здоровье, впрочем, не помешавшее ему прожить еще более сорока лет.

Ломоносов впоследствии утверждал, что Эпинус такие «отговорки подал письменно» по сговору с Таубертом, «по наущению, чтобы Университету сделать в исправлении препятствие».

В начале 1762 года Ломоносов подписывает приказ, разрешающий студентам выбирать «по желанию своему лекции той науки, в которой каждый по склонности и силам своим мог бы надлежащие оказывать отечеству успехи».

Недавно в архиве Академии наук СССР были найдены «каталоги», или расписания, лекций академического университета за 1760–1763 гг. Они печатались по распоряжению Ломоносова в академической типографии отдельными листами. Изучение академических наук должно было сопровождаться опытами и предусматривало практические занятия. В плане лекций профессора Брауна на 1761 год указывалось, что он «по понедельникам, четвергам и пятницам поутру в десятом часу будет показывать и изъяснять физические опыты». В связи с этим Ломоносов лично подписывает и направляет Эпинусу ордер: «Понеже г. профессор Браун преподавать будет студентам физические лекции, того ради извольте ему отдать физические инструменты с описью и репортовать в Канцелярию».

В программе курса химии на 1762 год, порученного Ломоносовым профессору И. Г. Леману, указывалось, что он «будет преподавать своим слушателям химические лекции, показывая при том нужнейшие опыты». В программе по астрономии на 1763 год говорилось, что профессор Н. И. Попов «предлагать будет своим слушателям астрономию геометрическую и физическую по понедельникам и пятницам, пополудни в 5 и 6 часу, а при ясном небе явления небесные на астрономической обсерватории наблюдать учить будет». С 1761 года должен был начать читать лекции по анатомии адъюнкт А. П. Протасов, «начав от остелогии или строения костей человеческого тела, а потом и следующие части оные науки».

Ломоносов предпринимает практические шаги по расширению всей программы университетского обучения. Он возобновляет преподавание химии, прерванное с 1753 года, вводит новые предметы — анатомию и юриспруденцию. Он собирается в короткий срок развернуть в Академии наук полноценный университет, близкий по структуре к Московскому, в составе трех факультетов — юридического, медицинского и философского. Только на медицинском факультете предусматривались кафедры: 1) анатомии и физиологии, 2) ботаники, 3) химии, а на философском: 1) философии и физики, 2) математики, 3) красноречия и греческих и латинских словесных наук, 4) древностей и ориентальных языков.

Ломоносов видел первые плоды, которые стал давать Московский университет. И он страстно хотел поскорее создать такой же очаг русской культуры в Петербурге.

Ломоносов замышляет грандиозное дело — торжественную инавгурацию Петербургского университета — его публичное открытие с провозглашением всех дарованных ему прав и привилегий. Из скрытой в недрах Академии наук захудалой школы должен был возникнуть полноправный второй университет России. Представленный Ломоносовым проект университетского регламента обсуждался в созванном по его требованию экстраординарном академическом собрании. Большинство профессоров согласилось с Ломоносовым. «Чем скорее, тем лучше», — писали анатом Алексей Протасов и астроном Степан Румовский.

Ломоносов начинает готовиться к торжеству. Он отдает переписать привилегию «на пергаменте», покупает пять аршин тафты, книжечки червоного листового золота, тертое серебро, кармин и другие краски для украшения переплета. Ломоносов заранее вызывает из Голландии адъюнкта Протасова, наказав ему «не ставиться в докторы» за границей, а получить это ученое звание на торжественном открытии Петербургского университета. И хотя Тауберт наотрез отказался подписать ордер на отзыв Протасова, объявив: «Какие де здесь постановления в докторы! Не будут де его почитать», — Ломоносов настоял на своем, и Протасов приехал из Голландии. Торжества должны были начаться с публичного экзамена гимназистов «к произведению в студенты» и экзамена в «градусы», т. е. на получение ученых степеней. Затем следовали избрание проректора, диспуты и речи, «чтение привилегий», «обед с пальбою и музыкою». В заключение Ломоносов предлагал напечатать описание торжества и разослать копии с привилегий во все университеты Европы. Одновременно должно было состояться провозглашение привилегий Академии наук и принятие нового устава Академии. Представляя на утверждение Елизаветы университетскую привилегию, Шувалов одновременно намеревался добиться назначения Ломоносова вице-президентом Академии.

День инавгурации Петербургского университета должен был завершить труд всей жизни Ломоносова.

Ломоносов готовил благодарственное слово. Уцелевший конспект сохраняет следы воодушевления, с каким его набрасывал Ломоносов. Он вкладывал в него все свои заветные мечты, думы и помыслы о благе России, о значении для нее науки. Открытие университета для него — всенародный праздник.

Великий ученый с гордым сознанием исполненного долга широко раскрывает перед своим народом двери университета, где «нам подобные в науках последователи, повсюду просвещению человеческого разума служители и споспешники, произойдут».

Ломоносов приглашает весь русский народ разделить с ним его возвышенное ликование: «Радуйтесь снами о благополучии нашем, или лучше сказать, о вашем собственном, или еще всего истиннее, о всеобщем! Ваша радость, что вы детей своих, в тягости рожденных, в попечении воспитанных, увидите украшенных учением. Наше увеселение, что мы все долговременными трудами и неусыпным бдением приобретенное богатство знания детям вашим преподадим в наследство».

Ломоносов подчеркивает значение полученных университетом привилегий. Этими «преимущественными узаконениями» университет ограждает и утверждает «свободный восход на степени ученых достоинств, снабдевает через науки неблагородных благородством» и удостаивает особого покровительства «всех посвятивших себя учению».

Ломоносов славит Елизавету за то, что она «закладывает себе храм вечныя славы, жилище музам, Университет Санкт-петербургский». Это — храм науки и поэзии, возвышенный и чудесный, с которым не идут в сравнение ни дворцы и сооружения, созданные по прихоти восточных деспотов, ни святилища и соборы религиозных культов. «Храм не в стенах Семирамидиным подобных, ни в верьхах Египетским пирамидам сравняемых, ни в иконах, ни в украшениях из твердых и редких камней», — восклицает Ломоносов: Это — храм разума, величие которого состоит «в размышлениях, простирающихся за предел чувственного мира», храм национальной славы «в прекрасных и нетленных исторических и витийских преданиях, в вечное потомство оставленных». «Что их благороднее», собирается сказать о науках Ломоносов, «а особливо в нашем Отечестве надобнее!».

Открытие нового университета — это величайшее мирное благо, вечное, непреходящее счастье для русского народа. «Коль великое, коль безопасное, коль постоянное добро… мы получили!» — восклицает Ломоносов. «Добро всем любезное, кроме упрямых невежд и злобных варваров, добро всем полезное, кроме злодеев общества, добро всем радостное, кроме завистников благополучия нашего, добро по всей вселенной наподобие солнца сиять и все освещать достойное».

Открытие русского университета — событие, имеющее значение для всей человеческой культуры. «Я благодарил не токмо за себя, не токмо за людей, не токмо за Отечество, но и за весь свет», — записывает Ломоносов.

В своем слове Ломоносов собирался разделаться со своими врагами, «недоброхотами наук Российских», напомнить им в свой час, как совсем недавно на его предложение увеличить общее число гимназистов при Академии до шестидесяти человек академик Фишер пренебрежительно отозвался, что это слишком много и русской казне убыточно, да и некуда будет потом их девать.

«Его ли о том попечение, — ответил тогда же Ломоносов, — и ему ли спрашивать, куда девать студентов и гимназистов. О том есть кому иметь и без него попечение. Мы знаем и без него, куда в других государствах таких людей употребляют, а также куда их в России употребить можно». Ломоносов перечисляет огромные государственные задачи, которые можно разрешить только с помощью широчайшего распространения наук: «Сибирь пространна. Горные дела. Фабрики. Ход Севером. Сохранение народа. Архитектура. Правосудие. Исправление нравов. Купечество и сообщение с ориентом… Земледельство, предзнание погод. Военное дело». И тут же с горечью и гневом восклицает: «И так безрассудно и тщетно от некоторых речи произносились: куда с учеными людьми деваться». В конце своей речи Ломоносов предполагал сказать: «Желание. И Российское бы слово, от природы богатое, сильное, здравое, прекрасное, ныне еще во младенчестве своего возраста… превзошло б достоинство всех других языков. Желание, чтобы в России науки распространились… Желание, чтобы от блещущего Е. В. оружия воссиял мир — наук питатель».

Ломоносов провидит славное будущее и величие России. «Предсказание. Подвигнется Европа, ученые, возвращаясь в отечество, станут сказывать: мы были во граде Петровом…» Он верит, что придет время, когда вся Россия станет главнейшим источником мировой культуры «и как из Греции, так из России» будут заимствовать величайшие приобретения наук и искусства.

Ломоносов с нетерпением ждал дня инавгурации и надеялся произнести свою речь еще в 1760 году. Но дело тянулось нестерпимо медленно. Прошел почти год, когда в феврале 1761 года канцлер М. И. Воронцов подписал, наконец, привилегию. Теперь оставалось получить только подпись императрицы. Ломоносов знал по своему опыту, что это не так просто, и беспокоился. Чтобы побудить Елизавету подписать привилегию, Ломоносов пытается через И. P. Шувалова вручить ей «просительные стихи», в которых ратует за науки.

Он благодарит и славит Елизавету за основание нового университета, как бы символизирующего мирные дела и устремления России в тяжкую годину войны:

Дабы признали все народы и языки, Коль мирные Твои дела в войну велики…

Разгоравшаяся Семилетняя война опустошала Европу:

Теперь Германия войной возмущена, Рыдания и слез и ужаса полна…

Только Россия, смело защищая свои пределы от вторжения врага, продолжает свое мирное строительство, собирает под свой надежный покров смятенные науки:

Любитель тишины, собор драгих наук, Защиты крепкия от бранных ищет рук. О коль велики им отрады и утехи, Восследуют и нам в учениях успехи! И славный слух, когда Твой Университет, О имени Твоем под солнцем процветет.

Ломоносов полон радостной надежды, что скоро «для истинной красы Российской державы» со всех концов отечества русские юноши «притекут к наукам прилагать в Петрове граде труд». Он взывает к Елизавете не медлить с открытием университета, именует ее богиней мудрости, дочерью божеств, «науки основавших», возвещает ей вечную славу и благодарность потомства:

Когда внимания сей глас мой удостоишь, И искренних сердец желанье успокоишь, Ты новы силы нам, Богиня, подаришь, Драгое Отчество сугубо просветишь… Для славы Твоея, для общего плода Не могут милости быть равны никогда.

Но Елизавета безмолвствовала. Уже начиная с 1758 года она сильно прихварывала. Часами сидела она перед зеркалами, ревниво наблюдая малейшие превращения своего лица, терзаемая мыслью, что ее былая красота исчезает. Она не переносила черный цвет. Слово «смерть» никогда не произносилось в ее присутствии. В столице был запрещен погребальный звон, и похоронные процессии не смели двигаться по улицам, прилегающим к дворцу. Елизавета часто впадала в тоску и оцепенение и была равнодушна ко всему окружающему. Однако Ломоносов не переставал надеяться. Он рассчитывал на помощь И. И. Шувалова. В течение всего лета 1761 года Ломоносов неоднократно ездил в Петергоф, где жила императрица. С каждой новой поездкой у него оставалось все меньше надежд, что Елизавета найдет время подписать давно заготовленную бумагу. О том, как было ему тяжело, свидетельствуют оставленные Ломоносовым «Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф, когда я в 1761 году ехал просить о подписании привилегии для Академии, быв много раз прежде за тем же».

Это было переложение одного из стихотворений Анакреонта, отвечавшее собственным грустным раздумьям Ломоносова. В стихотворении поэт обращается к кузнечику, безмятежно скачущему в траве:

Кузнечик дорогой, коль много ты блажен! Коль больше пред людьми ты счастьем одарен, Препровождаешь жизнь меж мягкою травою И наслаждаешься медвяною росою. Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен; Что видишь, все твое; везде в своем дому, Не просишь ни о чем, не должен никому.

Время шло. Инавгурация университета откладывалась. Против Ломоносова в Академии строили новые козни. Из мелких столкновений вырастали крупные ссоры. В декабре 1761 года, доведенный до крайнего раздражения, Ломоносов пишет доношение Разумовскому, в котором обвиняет Тауберта в самовластии и деспотизме, в том, что он старается разделить профессоров и «молодших напущать на старших», что он заботится только о внешнем блеске и при недостатке нужных книг «приискивает, как бы сделать шкафы великолепнее», тогда как «библиотека не состоит в позолоченных шкафах, но в довольстве книг надобных».

* * *

В январе 1761 года Ломоносов делает попытку усовестить Теплова и пишет ему страстное увещевание, в котором пытается пробудить в нем хоть искорку патриотизма: «Я пишу ныне к Вам в последний раз, и только в той надежде, что иногда приметил в Вас и добрыя к пользе Российских наук мнения… И так ныне изберите любое: или ободряйте явных недоброхотов не токмо учащемуся Российскому юношеству, но и тем сынам отечества, кои уже имеют знатные в науках и всему свету известные заслуги! Ободряйте, чтобы Академии чрез их противоборство никогда не бывать в цветущем состоянии, и зато ожидайте от всех честных людей роптания и презрения; или внимайте единственно действительной пользе Академии. Откиньте лыцения опасных противоборников наук Российских, не употребляйте божияго дела для своих пристрастий, дайте возрастать свободно насаждению Петра Великого».

Но на бессовестного царедворца мало надежды. И как гордый вызов Теплову звучат заключительные слова ломоносовского послания: «Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятельми наук Российских бороться, как уже борюсь двадцать лет, стоял за них смолода, на старость не покину».

И, конечно, слова Ломоносова не произвели никакого впечатления на просвещенного бесстыдника Теплова, неспособного понять искреннего движения человеческого сердца. Он только поспешил уведомить Тауберта о новом бунте, учиненном Ломоносовым.

Теплов нисколько не дорожил судьбами русского просвещения. Однако и он при случае был не прочь сыграть роль покровителя наук. Открытие Московского университета вызвало большой национальный подъем. Стремление к образованию, сознание его необходимости захватывало всё более и более широкие слои народа. Имена Ломоносова и Шувалова произносились с гордостью и уважением. Их лаврам позавидовал Теплов.

Он вознамерился пробудить дремлющее честолюбие Кирилы Разумовского и сочинил в 1760 году пышный проект об учреждении университета в Батурине — резиденции гетмана.

Проект начинается с суровой критики всех школ, существовавших на Украине, включая Киевскую академию, где «кроме посредственного обучения латинского языка и старых школьных Аристотелевых преданий, нет в них понятия о высоких науках». И вот в Батуринском университете «определяются такие науки, которых доселе в Малой России еще не было преподаваемо, как то: Гуманиора вся, то есть чистота латинского языка, древности, Философия новая, Юриспруденция, История, География, также высокие науки, Физика, теоретическая и экспериментальная, все части Математики, Геодезия, Астрономия, Анатомия, Химия и Ботаника».

Предлагая учинить инавгурацию Батуринского университета, Теплов даже кое-что позаимствовал у Ломоносова. Так, он предлагал дарование такой вольности, чтобы «никто из студентов, кроме криминальных преступлений, не должен ни пред иным судом стать, кроме университетского».

Теплов предлагал при университете учредить семинарию, а в «оную принимать из бедных шляхетских детей и всяких разночинцев, способных и вовсе не увечливых». Каждому студенту, «хотя бы он и не шляхетский сын был», дозволялось «для ободрения» носить шпагу или саблю и было определено отпускать по 25 рублей в год, кроме квартиры, дров, свечей, бумаги и книг.

При университете должны быть не только библиотека, но и своя собственная типография, словолитня, переплетная, книжная лавка. Кроме того, предусматривались: лаборатория, анатомический театр, оранжерея, больница, «портомойня» и гауптвахта. Словом, по всем статьям Батуринский университет должен был затмить Московский.

На устройство всего этого великолепия Теплов испрашивал «на первый случай» всего 20 тысяч рублей. Интересны источники, из которых он предполагал черпать средства для содержания нового университета. Вопрос об этом им разработан, можно сказать, любовно и открывал различные соблазнительные перспективы. Теплов предлагал на устройство университета собрать, средства «со всех мельниц по пропорции» на больших реках и озерах, «на ставах и с ветряных со всякого камня», установить сбор с цыган, «понеже сей скитающийся народ свой промысел в одних народных обманах заключает», причем «для точности и верности сборов» сдать их на откуп с публичных торгов, да еще сдать на особый откуп «ввоз в Малую Россию кос», да, кроме того, поискать «рачительным усердием» выморочные деревни и передать их университету.

Затея Теплова не осуществилась. Да и он сам не прилагал к этому особых усилий. По видимому, ему хотелось только пустить пыль в глаза и возбудить толки при дворе. Во всем его проекте не видно и тени подлинной заботы о развитии науки и распространении просвещения.

Люди, подобные Теплову, не дорожили честью и достоинством своего народа. В своей «Записке» о необходимости преобразования Академии (1760) Ломоносов гневно говорит о составленном Тепловым проекте регламента: «Вредительнее всего и поносительнее Российскому народу (а напечатан регламент на иностранных языках), что сочинитель в должных постоянными быть Российских Государственных узаконениях положил быть многим иностранным в Профессорах и в других должностях и тем дал повод рассуждать о нас в других государствах, яко бы не было надежды везде иметь своих природных Россиян… Ибо что иное подумать можно, читая о выписании вышшаго математика и других профессоров и о даче им большого жалованья, о бытии адъюнктов переводчиками у иностранных профессоров, о переводе книг профессорских, о контрактах с иностранными профессорами, о иностранных канцеляристах и провизоре типографском (см. 5, 9, 13, 26, 50 пункты и табель стата), что можно подумать, как сие, что Санктпетербургская Академия Наук ныне и впредь должна состоять по большей части из иностранных: то есть что природные Россияне к тому не способны».

Ломоносов верил в творческую силу и одаренность великого русского народа и стремился устранить все препятствия, которые мешали развитию русской науки. Он прилагал все усилия к тому, чтобы Россия могла, и притом в самый короткий исторический срок, произвести как можно больше собственных ученых. Поэтому он решительно протестует против того, чтобы в академическом регламенте узаконивалось привилегированное положение иностранцев «в будущие роды». Однако Ломоносов вовсе не добивался того, чтобы не допускать иностранцев в тогдашнюю Петербургскую Академию наук. В своей «Записке» он даже винит Шумахера и его присных, что они своими порядками отпугивают достойных иностранных ученых, которые «не хотят к нам в академическую службу», тогда как при Петре Великом «славнейшие ученые мужи во всей Европе, иные уже в глубокой старости, в Россию приехать не обинулись». Но он выдвигает непреложное требование, чтобы каждый приглашаемый в Академию наук иностранец приносил стране действительную пользу и в особенности мог и хотел обучать русских людей.

«Правда, что в Академии надобен человек, который изобретать умеет, но еще более надобен, кто учить мастер», — писал в мае 1754 года Ломоносов конференц-секретарю Академии Миллеру, отстаивая выставленного им кандидата на замещение кафедры «физики експериментальной» Иоганна Конрада Шпангенберга, о котором был получен неблагоприятный отзыв Эйлера. Эйлер относил Шпангенберга к числу таких ученых, которые «застревают на первых успехах», а затем не способны достичь высот науки. Но это не смущает Ломоносова. Он хорошо знает, что Шпангенберг ничем не прославился: «О новых изобретениях не было ему времени думать, для того что должен читать много лекций… Что ж до чтения физических и математических лекций надлежит, то подобного ему трудно сыскать во всей Германии. Сие нашим студентам весьма нужно, ибо нет у нас профессора, который бы довольную способность имел давать лекции в физике и во всей математике; сверх сего честные его нравы и все поступки Академии Наук непостыдны будут».

В таком сложном и серьезном вопросе, как избрание новых академиков, Ломоносов руководствуется не личными соображениями, вкусами или даже собственными научными взглядами, а задачами, стоящими перед Академией наук в целом. В том же письме к Миллеру он обсуждает и другую кандидатуру, также не получившую одобрения Эйлера. Речь идет о профессоре Иоганне Эберхарде из Галле, предложенном академиком Гришовым на замещение кафедры механики: «Что ж до Ебергарда надлежит, — писал Ломоносов, — то его сочинения весьма не хуже Кратценштейновых. Разве только тем негодны, что он Невтоновой теории в рассуждении цветов держится. Я больше, нежели господин Ейлер, в теории цветов с Невтоном не согласен, однако тем не неприятель, которые инако думают».

Ломоносов поддерживает кандидатуру Эберхарда по тем же соображениям, что и Шпангенберга, в надежде, что он будет полезен как опытный лектор и педагог. Вместе с тем он настаивает на предоставлении кафедры математики талантливому русскому ученому Семену Кирилловичу Котельникову.

Ломоносов собирал и растил вокруг себя даровитых русских людей, невзирая на самые трудные условия и препятствия, встречавшие его на каждом шагу. Он верил в свой замечательный народ и знал, что русская земля талантами не скудна.

Нигде, ни в одной стране мира, задавленные и угнетенные массы народа не тянулись так страстно и неудержимо к науке, как в России. Западноевропейское мещанство было мелочно и эгоистично. Оно было неспособно на такие подвиги самопожертвования, на которые шли многочисленные выходцы из русского народа, которые ради наук «претерпевали глад и хлад».

С помощью Ломоносова, в результате его непосредственных усилий все больше и больше русских людей получало образование, приобщалось к культуре, становилось ее активными деятелями. По всей стране расходились питомцы Ломоносова, всегда выделяясь из окружающей среды своими умственными познаниями и широким кругозором. Так, например, среди мелких могилевских чиновников и канцеляристов, по словам мемуариста Гавриила Добрынина, был особенно приметен «Шпынев, ученик славного Ломоносова. Человек с латынью, с немецким языком и со стихотворством». Уже то, что такие люди были близки Ломоносову, учились в опекаемой им гимназии или просто видели его, окружало их почтительным вниманием, придавало силу и вес их голосу. И тысячи людей, не знавших Ломоносова при его жизни, не имевших счастья учиться у него, все же испытывали на себе могучее воздействие его творческой личности и его просветительских усилий.

Эти усилия Ломоносова приносили обильные плоды. Всё шире и шире расходились вокруг него, как круги по воде, научные знания в их самой глубокой и в то же время наиболее доступной форме. Просветительский жар Ломоносова не угасал. Он постоянно помышлял о том, что можно сделать для еще большего просвещения родного народа.

В Петербургской Академии наук, где иностранная речь слышалась все еще чаще, чем русская, Ломоносов сплачивал вокруг себя национальные силы. Он был окружен русскими людьми, готовыми пойти за него в огонь и в воду. Вся поголовно академическая мастеровщина, русские подканцеляристы, библиотекари, студенты, адъюнкты видели в нем своего заступника, который постоит за них в беде и не допустит неправды. В профессорском собрании русские адъюнкты дружно поддерживали все предложения и начинания Ломоносова и поднимали целую бурю, когда надо было отстаивать его дело. Ломоносов считал своим нравственным долгом помогать каждому русскому человеку, стремящемуся к науке. В течение всей своей жизни он выдвигал, растил и защищал русских ученых, стремился обеспечить им возможность развить свои дарования, создать им благоприятные условия для работы, оградить их от происков беззастенчивых иноземцев, пытающихся оттеснить их от науки. «Я сквозь многие нападения прошед, и Попова за собой вывел и Крашенинникова», — с гордостью говорил о себе Ломоносов в конце жизни.

Степан Петрович Крашенинников (1711–1755) — сын простого солдата, вероятно, сирота, тринадцати лет от роду попал в Спасские школы в Москве, откуда в 1733 году, т. е. в бытность там Ломоносова, был вытребован в числе двенадцати других учеников в Петербургскую Академию наук. Вскоре Крашенинников отправляется вместе с Гмелиным и Миллером в знаменитую в истории русской науки экспедицию в Сибирь, продолжавшуюся десять лет. Четыре года Крашенинников посвящает самостоятельному изучению Камчатки, составив всестороннее описание ее природы, истории и населения. Возвратившись в конце 1742 года в Петербург, почти в одно время с приехавшим из-за границы Ломоносовым, Крашенинников становится одним из ближайших его сподвижников в борьбе за демократические начала и самостоятельное развитие русской науки. Став в 1750 году профессором ботаники и натуральной истории, Крашенинников поддерживает Ломоносова во всех его начинаниях, выступает как горячий патриот и поборник просвещения широких слоев русского народа.

Крашенинников мыслил как материалист и по своим научным воззрениям примыкал к Ломоносову. В своей «Речи о пользе наук и художеств», произнесенной в 1750 году, Крашенинников развертывает широкую картину развития человеческой культуры от первобытных времен, подчеркивая значение материальных потребностей в создании всякого «мастерства» и «художества», подкрепляя эти положения хорошо знакомыми ему примерами из жизни камчадалов. «Не можно сумневаться, — говорил Крашенинников, — чтоб между потребностьми жития человеческого ничего не нашлось, чтоб не от наук вымышлено было. Нужда делает остроумным». Все изобретения, да и сама наука, возникли из этой материальной «нужды». «Камчадалы, не учась физике, знают, что можно огонь достать, когда дерево о дерево трется; и для того, будучи лишены железа, деревянные огнива употребляют». Крашенинников указывает, что все приобретения культуры произошли от «простых и бедных начал», как корабли от примитивных лодок, а новейшая архитектура — от шалашей, и только неустанная работа многих поколений и усилия «разумных людей» обеспечили ее современное состояние.

Крашенинников подчеркивает преемственность развития науки и культуры: «Не всякое же дело от того приводится к окончанию, от которого начинается, но один, следуя стопам другого, всегда в нем поступает дале… Что начато, тому совершиться почти завсегда можно, хотя не в один век, так во многие».

Крашенинников восторженно говорит о своей родине, могуществе и славе русского народа, а указывая на успехи, достигнутые в самых различных отраслях жизни в России, он особенно подчеркивает, что наступают времена, когда «и простой народ за недостаток почитает не иметь в науках участие».

Составленное Крашенинниковым «Описание земли Камчатки» занимает одно из самых выдающихся мест в мировой географической литературе. В этой необыкновенной книге, отличающейся разносторонностью и обилием материала, научная точность и достоверность описания сочетались с красочностью изложения, достигавшей большой художественной силы. Книга написана прекрасным русским языком, близким и родственным ломоносовскому слову.

Закончив свой замечательный труд, Крашенинников в течение пяти лет настойчиво добивался его опубликования и сам производил из него выборки для Вольтера, работавшего над историей Петра. Однако Крашенинникову не пришлось дожить до выхода книги. Он умер 25 февраля 1755 года, через день после памятного заседания в Академии наук, на котором обсуждался новый регламент. Больной Крашенинников пришел на это заседание поддержать Ломоносова, ожесточенно защищавшего свой проект. Ломоносов не забыл верного ему до самой смерти друга и довел до конца издание его книги.

Заслуги Крашенинникова не были оценены правящими кругами тогдашней России. Все его труды и лишения в далеких экспедициях не получили никакого вознаграждения. Семья Крашенинникова после его смерти очутилась в крайней бедности, малолетние дети не получили никакой помощи. С горечью говорит об этом в комедии «Тресотиниус» А. П. Сумароков: «А чеснова то человека детки пришли милостыню просить, которых отец ездил до Китайчетова царства и был в Камчатном государстве, а об этом государстве написал повесть; однако, сказку то ево читают, а детки то ево ходят по миру; а у дочек то ево крашенинные бастроки, да и те в заплатах, — даром то, что отец их был в Камчатном государстве, и для того то что они в крашенинном толкаются платьи, называют их крашенинкиными».

Ломоносов стремился к тому, чтобы в руководстве Академии наук было, по крайней мере, «в голосах равновесие между Российскими и иноземцами», а для того в январе 1761 года предлагает назначить членом академической канцелярии талантливого математика, ученика Леонарда Эйлера, профессора Семена Котельникова (1723–1806), и ему «науки поверить», т. е. возложить заведывание научной частью. «Довольно и так иноземцы русскому юношеству недоброхотством в происхождении препятствовали», — восклицает Ломоносов. Что же касается Тауберта, то ему «не иметь никакого дела до наук», а поручить «привести в добрый порядок» библиотеку, Кунсткамеру и книжную лавку.

Ломоносов хотел обеспечить русским ученым достойное место в Академии, но, стремясь провести в жизнь свою программу, он встречал ожесточенное сопротивление. В одной из своих записок о положении в Академии Ломоносов утверждает, что Шумахер нередко говаривал: «Я де великую прошибку в политике сделал, что допустил Ломоносова в профессоры», а зять его Тауберт вторил: «Разве де нам десять Ломоносовых надобно — и один нам в тягость». Ломоносов яростно обрушивался на «наглых утеснителей наук», но не всегда видел стоящие за ними социальные силы.

Шумахер и его приспешники были сильны не сами по себе. Они не могли бы «завладеть» Академией, если бы правящие классы не поддерживали этих наемников, задерживавших демократизацию русской науки. Поэтому и было так трудно бороться с ними Ломоносову. Его героические усилия, направленные к обновлению Академии наук, к перестройке всей ее жизни на новых началах, встречали холодное непонимание или откровенную враждебность власть имущих. Это отчетливо сознавал и сам Ломоносов, который, составляя план своего обращения к Теплову, написал: «Стараюсь Академию очистить. А со стороны портят».

Представители правящих классов чувствовали, что Ломоносов заходит в своих требованиях слишком далеко, и потому неохотно шли ему навстречу. Ему трудно было чего-либо добиться даже от своих признанных покровителей. Но Ломоносов не складывал оружия. Он сам говорил о себе, что получил в дар от природы «терпение и благородную упрямку и смелость к преодолению всех препятствий к распространению наук в Отечестве, что мне всего в жизни дороже» (письмо к Теплову 30 января 1761 года). Источник безграничной силы и твердости Ломоносова — в кровной связи его с русским народом, исторические интересы которого он отстаивает со всей страстью и всей кровью своего сердца.

Настойчивость и упорство Ломоносова не ослабевают, невзирая ни на какие препятствия. Он подает одни за другими докладные записки, планы, проекты, доношения, рапорты, постоянно напоминает о них, следит за их судьбой. Он обращается в Сенат и к Разумовскому, осаждает своими требованиями академическую канцелярию и собрание профессоров. Он стучится во все двери, обращается к своим покровителям и к своим недругам, пишет горячие послания вельможам и академикам. «Одобрите мое рачение к размножению в Отечестве природных ученых людей, в которых не без основания видим великий недостаток», — пишет он М. И. Воронцову 30 декабря 1759 года. Все его письма к Шувалову — непрестанное напоминание о нуждах русского просвещения.

С начала 1760 года Ломоносов снова начинает бороться за преобразование Академии. Он составляет новую докладную записку «о худом состоянии Академии» и требует пересмотра академического регламента, «дабы Академия не токмо сама себя учеными людьми могла довольствовать, но размножить оных и распространить по всему государству».

Ломоносов разрабатывает проект привилегий Академии наук, проект нового университетского и гимназического регламента. Проект привилегий предусматривал дарование Академии наук независимости «в произвождении ученых дел». Объявлялось, чтобы «никто не дерзал оным чинить помешательства и остановки никакими налогами и происками».

Ломоносов стремился обеспечить участие русских ученых в управлении страной, в развитии ее промышленности и культуры. «Академики не суть художники, но государственные люди», — писал он. Проектом предусматривалось присутствие академиков в различных государственных коллегиях, канцеляриях и комиссиях с присуждением им надлежащего ранга и уплатой им «окладного жалованья против чина, в котором заседает», сверх получаемого от Академии содержания. Ломоносов прилагал все усилия к тому, чтобы привлечь к науке как можно больше русских людей. Но чтобы обеспечить этот приток, нужно было решительным образом изменить положение в Академии наук, при котором одни не хотели идти в академическую науку, так как она не сулила никаких служебных успехов, а других не пускали.

В своей записке о преобразовании Академии Ломоносов говорил, что «дворяне детей своих охотнее отдают в Кадетский корпус нежели в Академию. Ибо, положив многие годы и труды на учение, не имеют почти никакой надежды далее произойти, как до капитана». «Пускай бы дворяне в Академическую службу вступать не хотели, — писал Ломоносов, — то по последней мере вступали бы разночинцы. Однако тому по силе нового стата быть нельзя», — возвращается он к старому больному вопросу и снова приводит свои аргументы о необходимости допустить в Академию положенных в подушный оклад. Он полным голосом говорит о том, что право заниматься наукой принадлежит человеку, независимо от его социального происхождения. «В Университете тот студент почтеннее, кто больше научился, а чей он сын, в том нет нужды».

Ломоносова до глубины души возмущали разглагольствования надменного академика Фишера, рекомендовавшего закрыть доступ крестьянским детям в гимназию. «Удивления достойно, что не впал в ум господину Фишеру, как знающему латынь, Гораций и другие ученые и знатные люди в Риме, которые были выпущенные на волю из рабства, когда он толь презренно уволенных помещичьих людей от гимназии отвергает», — писал в 1759 году с язвительным негодованием Ломоносов.

Стремясь узаконить допущение в гимназию и университет выходцев из низших и податных сословий, Ломоносов во время своего заведывания гимназией и университетом практически не считался с вопросом о социальном происхождении учеников. Одно за другим поступают в канцелярию Академии наук прошения с его резолюцией о приеме в гимназию на пробу или сразу на казенное содержание то сына солдата Преображенского полка Семена Еремина, то сына умершего придворного камер-музыканта Алексея Абрамовского, то сына сторожа Сената Ефима Губарева, то, наконец, «служителя» (возможно, отпущенного дворового) статс-дамы Измайловой — Алексея Борисова. (Все примеры за 1763–1764 гг.). Множество других солдатских детей и разночинцев попало в гимназию и университет по хлопотам Ломоносова. И не даром вскоре же после его смерти университет, состоявший при Академии наук, был закрыт вовсе, причем едва ли не главной причиной выставлялось то, что Ломоносов наполнял его «подлостью».

* * *

До конца своей жизни Ломоносов не переставал бороться за всемерное развитие науки и просвещения в нашей стране.

В составленном самим Ломоносовым кратком перечне его планов обращает на себя внимание короткая запись: «Ориентальная Академия». Можно считать несомненным, что Ломоносов замышлял создание в России специального учебного и ученого учреждения по изучению языков и культур восточных народов. Ломоносов считал, что Россия должна в этом отношении идти впереди западноевропейских стран, так как имеет больше соприкосновения с восточными народами. Критикуя в 1760 году академический регламент, Ломоносов особенно отмечает, что в нем не упоминается о штатной должности профессора ориентальных языков, «хотя по соседству не токмо Профессору, но и целой Ориентальной Академии быть полезно».

Еще в 1736 году русская экспедиция у берегов Камчатки спасла двух потерпевших кораблекрушение японцев и привезла их в Петербург. Обучать их русскому языку было поручено библиотекарю Андрею Богданову. Младший из японцев, получивший имя Демьяна Поморцева, стал в свою очередь учителем Богданова и составил вместе с ним грамматику японского языка, первый лексикон на русском и японском языках, «вокабулы, или дружеские разговоры» и даже небольшую хрестоматию, озаглавленную «Orbls pictus, или свет в лицах». Японские тексты были написаны русскими буквами, так как Поморцев покинул родину одиннадцати лет и не знал японских письмен, которые «трудностью подобны хинским» (китайским). Так возникла первая в России практическая школа восточных языков. После смерти Поморцева в 1739 году Богданов продолжал преподавание. В 1742 году его ученики «солдатские дети» Шенаныкин и Фенев были переводчиками русской экспедиции на Тихом океане.

Ломоносов выступал как замечательный организатор русской науки, обнаруживая необычайную для его времени зоркость и ясное понимание перспектив развития русской национальной культуры. Ломоносов последовательно и настойчиво боролся за самостоятельный путь развития русской науки и культуры, свободный от подражательства или зависимости от иностранных образцов. Но он отнюдь не стремился изолировать или отгородить русскую культуру от лучших и высоких достижений передовой научной и технической мысли других стран. С восторгом и уважением отзывается он о замечательных открытиях новейшего времени, раскрывающих одну за другой великие тайны природы. «Коль много новых изобретений искусные мужи в Европе показали и полезных книг сочинили», — восклицает он в предисловии к сделанному им переводу «Волфианской експериментальной физики» (1746). И Ломоносов перечисляет эти славные имена: Лейбниц, Локк, Мальпиги, Бойль, Герике, Чирнгаузен, Кеплер, Галилей, Гугений (Гюйгенс), Ньютон и другие. Вся культура, созданная человечеством в древнем Китае, Индии, Греции, Риме, всеми народами Европы, была желанной гостьей в его стране.

Исходя из жизненных интересов своего народа и потребностей русского исторического развития, закладывая национальные основы для развития русской науки и культуры, Ломоносов остается совершенно чуждым каких бы то ни было националистических предрассудков или шовинизма. «Русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех не русских», — клеветал на него Август Людвиг Шлёцер в своей «Автобиографии». Нет ничего более лживого и несправедливого к Ломоносову. Его яростной борьбой с иноземщиной руководила не мысль о национальной исключительности, а здоровое чувство национальной самозащиты. Россия, стремительно развивавшая свои силы и успешно преодолевавшая свою отсталость, должна была противостоять натиску стран, более развитых в технико-экономическом отношении. Ломоносов стремился оградить свою страну от проникновения в нее враждебных и разрушительных тенденций, от всех и всяческих Попыток закабаления русского народа в экономическом или духовном отношении.

Ломоносов ненавидел иноземцев, с которыми он сталкивался в Петербурге, не за то, что они люди чужой нации, а за то, что они мешают развитию русской национальной культуры, навязывают свои, выгодные для них взгляды, создают лживые и пакостные «теории» о мнимой неспособности русского народа к научному и техническому творчеству.

Слишком много видел он на своем веку жадных и наглых проходимцев, с легким сердцем перекочевывавших из страны в страну, не любивших и не уважавших народ, среди которого им доводилось жить, и смотревших на него лишь как на источник беззастенчивой наживы. Ему, как деятелю русской культуры, приходилось постоянно встречать на своем пути наехавших отовсюду самоуверенных и заносчивых невежд, крикливо превозносивших свои собственные мнимые таланты, старавшихся пустить пыль в глаза гостеприимным русским людям, привыкшим глубоко уважать и ценить знания и образованность.

Но люди труда и науки, какого бы национального происхождения они ни были, неизменно встречали у Ломоносова понимание и поддержку, если он видел, что они готовы честно служить его родине. На эту черту Ломоносова еще в 1865 году указывал академик В. И. Ламанский, сам потративший много сил на борьбу с реакционными академиками-иноземцами, вершившими дела в тогдашней Петербургской Академии наук, и все же воскликнувший в своей речи: «Честь и добрая память друзьям Ломоносова, благородным немцам, академикам Рихману и Брауну! Нежная к ним привязанность Ломоносова всего лучше доказывает, что русская мысль чужда узкой национальной исключительности, что под русским народным знаменем возможна согласная умственная деятельность разных народностей. Наша признательная память об этих немцах-академиках служит порукою, что глубокая благодарность России ожидает всех иностранцев, бескорыстно трудящихся в пользу ее просвещения».

* * *

В июле 1761 пода умер Шумахер. Ломоносов остался один на один с Таубертом. Ожесточение Ломоносова достигает предела. В декабре 1761 года он отправляет Кириле Разумовскому донесение с перечнем «пунктов продерзостей канцелярии советника Тауберта» и требует предания его суду.

24 декабря 1761 года смерть Елизаветы и воцарение полоумного Петра III развеяли в прах лучшие надежды Ломоносова. Инавгурация университета не состоялась. Речь Ломоносова во славу наук и русского народа не была произнесена. Но Ломоносов не перестает бороться за развитие русской культуры. После свержения Петра III он пытается обратиться к Екатерине II через всесильного временщика графа Г. Г. Орлова. О нем ходили слухи, что он любил «потолковать о физике, химии и анатомии», поспорить «о параболической фигуре», производил какие-то забавные опыты, наблюдая, как из шелковых обоев «искры сыплются и электризация производится», словом, стремился показать себя просвещенным и любознательным человеком. Орлов почитывал книги по астрономии и даже в своих покоях во дворце устроил нечто вроде обсерватории с телескопом. Ломоносов надеялся найти в нем человека, которому близки интересы русской науки. В письме от 25 июля 1762 года он просит Орлова помочь ему открыть второй университет — «златой здешним наукам век поставить». «Не укосни, милостивый государь, — писал он Орлову, — …учащееся здесь юношество оживить отрадою». Но Орлов остался равнодушен к просьбе Ломоносова.

Ломоносов не оставляет попечения об академическом университете и пытается в труднейших условиях наладить его учебную работу. В декабре того же 1762 года в академическом университете состоялись экзамены семнадцати студентов, получивших хорошие отзывы от профессоров. В «Записке о состоянии Университета», представленной Разумовскому 5 февраля 1763 года, Ломоносов радостно сообщал, что «через год из помянутых студентов человеков двух надеяться можно адъюнктов». Это будут, с гордостью подчеркивает Ломоносов, «действительные академические питомцы, с самого начала из нижних классов по наукам произведенные, а не из других школ выпрошенные».

В сентябре 1764 года, за полгода до смерти, по предложению Разумовского «Ломоносов подает свой проект академического регламента, в котором ни на шаг не отступает от прежних требований. В этом (также не осуществленном) проекте Ломоносов намечает задачи и перспективы научной работы Академии. Ломоносов заботится о всемерном развитии в русской Академии прежде всего естественных наук. Он отчетливо сознает благотворную роль естествознания, дающего логическую точность и материалистические устремления мысли. В то же время Ломоносов требует от всех академиков, чтобы они в совершенстве знали русский язык и были «достаточны в чистом и порядочном штиле, хотя и не требуется, чтобы каждый из них был оратор или стихотворец».

Особенно настойчиво Ломоносов проводит в своем проекте мысль о необходимости теснейшей связи науки с практическими задачами, связанными с развитием промышленности и производительных сил страны. В двадцати параграфах раздела «О должностях и трудах академического собрания» Ломоносов говорит о задачах каждой кафедры. Геометр должен «приращения чинить в чистой высшей математике», но вместе с тем надлежит ему стараться «о сокращении трудных выкладок, кои часто употребляют астрономы, механики и обще, где в испытании натуры и в художествах требуются». Географ — «издавать новые атласы российские, чем далее, тем исправнее… употребляя на исправление новейшие специальные чертежи», для чего каждые двадцать лет снаряжать специальные географические экспедиции. Химик должен свою науку «вяще и вяще приближать к физике и наконец поставить оную с нею в равенстве, при том не оставлять и других трудов химических, кои простираются до дел практических, в обществе полезных, чево от химии ожидают краски, литейное дело, медицина, економия и протчее».

Ломоносов хочет узаконить регламентом необходимость настойчивого и последовательного вытеснения иностранцев из Академии наук, все еще заполненной людьми, которым были и остались чужды интересы русской культуры и науки. Он требует, чтобы иностранных ученых приглашали в Россию с крайней осмотрительностью и только до тех пор, «пока из природных Россиян ученые умножатся и не будет нужды чужестранных выписывать». «Адъюнктов всегда производить из природных Россиян».

Ломоносов верит в светлые силы и неиссякаемую талантливость своего великого народа: «Когда будет довольство ученых людей, тогда ординарные и экстраординарные академики и адъюнкты быть должны природные Россияне… Честь Российского народа требует, чтоб показать способность и остроту его в науках и что наше отечество может пользоваться собственными своими сынами не токмо в военной храбрости и в других важных делах, но и в рассуждении высоких знаний».

Усилия и надежды Ломоносова скоро оправдались. Уже в первые десятилетия после его смерти многие воспитанники академической гимназии заявили о себе замечательными трудами. Все они поголовно принадлежали к демократическим слоям русского народа и на разных поприщах боролись за развитие производительных и культурных сил своей страны. Мы упомянем лишь о целой плеяде замечательных русских ученых-натуралистов, значительно подвинувших вперед дело изучения природы и естественных богатств России. Среди них были солдатский сын, талантливейший ботаник и этнограф Василий Федорович Зуев (1754–1794) и сын захолустного пономаря, химик Никита Петрович Соколов (1748–1795), ставшие впоследствии академиками. Оба были страстные путешественники. Они участвовали в широко известной в науке экспедиции академика Палласа, выполнили наибольшую часть работ и были соавторами научного описания экспедиции. Книга Зуева «Начертания естественной истории» (1786) превосходила, по отзыву Палласа, все тогдашние иностранные руководства. В. Ф. Зуев первый описал криворожские рудные месторождения и напечатал несколько работ о других полезных ископаемых, в том числе большую статью «О Турфе» (1788). В этнографических трудах В. Ф. Зуева дана яркая и правдивая картина быта и культуры народов Сибири — ненцев и хантов, описаны их обряды и обычаи, причем отмечены пережитки первобытно-общинного строя, что представляет значительную историческую ценность.

Никита Соколов, помимо своих работ по химии и естественной истории, интересовался географией и экономикой. В 1794 году он составил интересное «Описание приисков земляного угля в Калужском местничестве».

Сын солдата Преображенского полка, астроном Петр Борисович Иноходцев (1742–1806), замеченный в юности Ломоносовым, совершил много поездок для определения географического положения различных мест России, читал в глуши лекции на научные темы, разрабатывал проект соединения каналом Волги и Дона.

Сын солдата Семеновского полка Иван Иванович Лепехин (1740–1802), также замеченный в юности Ломоносовым и испытавший огромное воздействие его идей, стал крупнейшим русским естествоиспытателем.

По выжженным солнцем степям и пустыням, по глухим таежным дорогам и тропам, по лесным речкам и озерам, тысячи верст на лошадях верхом или в пропыленной кибитке, на лодке и в морской шняке странствовал адъюнкт, а потом и академик Иван Лепехин, изучая нашу родину, ее разнообразную и величественную природу и естественные богатства. Он побывал в Киргизии и на Урале, в Сибири и на Белом море:

Восходит на верхи солончатых долин, Сибирских чрез Урал касается равнин, Потом из дали в даль еще он поспешает, На Белом море сам шнякою управляет, Трудился на земле, трудился на водах…

Так говорит в стихах, высеченных на надгробной плите Лепехина, его верный спутник и помощник в экспедициях Николай Яковлевич Озерецковский (1750–1827).

Четыре тома «Дневных записок путешествия Ив. Лепехина по разным провинциям Российского государства», вышедших в 1771–1805 гг., заключали не только описание множества растений, животных, рыб, птиц, насекомых, найденных им во время путешествий, но и сведения о минералах и других природных богатствах, способах или возможностях их добычи и применения, описание ремесел, да и вообще всего быта населения, с которым он встречался: обстановки, утвари, примет, легенд, поверий, копий с древних актов и грамот, описание старинных зданий, монет и оружия. Лепехин уделял большое внимание этнографии нерусского населения нашей родины, подробно говорил об обычаях, образе жизни, занятиях, верованиях коми, вогул, чувашей, мордвы, киргизов и башкиров.

В течение пятнадцати лет Иван Лепехин был инспектором академической гимназии, по-ломоносовски заботясь о воспитании образованных русских людей. Он так же вникал в нужды учеников, был прям и независим и выдерживал крупные столкновения с начальством, когда дело касалось улучшения школьных порядков.

Трудами этих передовых ученых русское естествознание прочно становилось на ноги. Ломоносовское пламя горело в сердцах его питомцев, отдавших все свои силы на благо родины и просвещение своего народа.

В 1771–1772 гг. Лепехин и Озерецковский изучали бассейн Северной Двины, берега Белого моря и Ледовитого океана. Лепехин посетил Холмогоры и Куростров — родину великого Ломоносова. Озерецковский, по поручению Ломоносова, совершал самостоятельные путешествия по северным морям. Крупный биолог, он особенно прославился своими исследованиями Кольского полуострова.

Свет, зажженный Ломоносовым, Лепехин и Озерецковский принесли и на его родину. Они опирались в своей работе на любознательных северян, воспитывая в них преданность к науке и уменье служить ей изучением местного края. Описывая свое путешествие, Озерецковский, между прочим, сообщает: «С реки Индиги берегом ходил я на Святой Нос, с конца которого с неописанным удовольствием смотрел на Пространство Ледовитого моря, обращая глаза, мои в сторону Новой Земли, на которой побывать великое тогда имел я желание. Но не имея способного к такому пути судна и видя на море жестокие бури, оставил мое намерение в надежде на моих истинных друзей, граждан города Архангельска — Александра Ивановича Фомина и Василия Васильевича Крестинина… что они соберут и доставят мне всевозможные сведения об оной земле, в чем и не обманулся».

Лепехин и Озерецковский ободрили и поддержали талантливых архангелогородских краеведов В. В. Крестинина (1729–1795) и А. И. Фомина (1733–1802), организовавших первое в России ученое Историческое общество, созданное в Архангельске еще при жизни Ломоносова (в 1758 году).

Написанное Крестининым исследование, названное им «Исторические начатки о двинском народе древних, средних и новых времен», было представлено Академии наук 7 января 1782 года академиком Николаем Озерецковским и в 1784 году напечатано отдельной книгой.

2 октября 1786 года Крестинин был избран членом-корреспондентом Академии наук. После этого он опубликовал большое число работ, посвященных истории, географии и этнографии Беломорского севера.

С 1786 года после долгого перерыва при Академии наук было возобновлено издание научного и литературного журнала «Ежемесячные сочинения». Редактором и издателем «Новых ежемесячных сочинений» стал Н. Я. Озерецковский, который не замедлил привлечь к сотрудничеству в нем деятельных и трудолюбивых северян В. В. Крестинина и А. И. Фомина. После этого редкая книжка журнала обходилась без статей того или другого.

В. В. Крестинин собирал сведения о Новой Земле с необычайной настойчивостью. Он расспрашивал бывалых и опытных мореходов — «новоземельских кормщиков», сопоставлял, уточнял и дополнял получаемые от них сведения. В январе 1788 года в «Новых ежемесячных сочинениях» было опубликовано «Географическое известие о Новой Земле полуночного края», составленное Крестининым.

В. В. Крестинин оставил нам свидетельство о замечательном плавании Саввы Ложкина, который в 1760 году обошел на своем судне всю Новую Землю, что удалось повторить только в 1910 году В. А. Русанову.

Материалы, собранные Крестининым, оставались главнейшим источником географических сведений о Новой Земле до появления в 1828 году капитального труда Ф. П. Литке «Четырехкратное путешествие в Северный Ледовитый океан».

В конце своей жизни В. В. Крестинин представил в Академию наук несколько сочинений по местной истории. В 1790 году было напечатано его «Начертание истории города Холмогор», охватывающее период с древнейших времен до конца XVII века. В 1792 году была опубликована его «Краткая история города Архангельска», составленная в виде вопросов и ответов. Книга охватывает историю Архангельска от возникновения Михайло-Архангельского монастыря на Двине и до событий, случившихся при жизни Крестинина (до 1780 года). Ценнейшим приложением к этой книге явились «архивные списки» — публикация различных грамот и документов с конца XVII века.

В 1792 году в январском номере «Новых ежемесячных сочинений» было помещено письмо В. В. Крестинина к Н. Я. Озерецковскому. Внешним поводом для этого письма послужила находка Крестининым старинных купчих крепостей, написанных на «пергамине» и снабженных свинцовыми печатями. Купчие были совершены на поля и пожни «в окрестностях Куростровской и Ровдогорской волостей» и, по определению Крестинина, относились еще к XV веку. Купчие были поднесены в дар Академии наук от ровдогорца Степана Негодяева, «соседа Куростровской волости», родины Ломоносова.

Посылая этот подарок, свидетельствующий о высоком культурном уровне местных жителей и их уважении к отечественной науке, Крестинин ходатайствует об учреждении школ «для северных наших поселян, без чего в совершенстве быть не могут морские их промыслы и в мореплавании труды». Письмо Крестинина к Озерецковскому, написанное по частному поводу, становится открытым письмом правительству о просвещении народа. Так же как и Ломоносов, Крестинин хочет открыть дорогу к просвещению хотя бы для свободных, не связанных крепостным правом государственных крестьян, готовых взять на себя необходимые издержки.

По словам Крестинина, деятельно хлопотал об этом прежде всего Степан Негодяев, который уже успешно переговорил «с первыми куростровцами о заведении на общем счете Куростровской и Ровдогорской волости малого народного училища на их острове Куре». Таким образом, на родине Ломоносова у его земляков еще в конце XVIII века появилось не только твердое желание завести школу для всеобщего обучения детей, но и были предприняты настойчивые шаги в этом направлении. «Осталось преодолеть некоторые к тому препятствия», — глухо пишет в своем письме В. В. Крестинин.

Но эти «некоторые препятствия» оказались непреодолимыми. Правительство Екатерины II, напуганное недавним народным движением Емельяна Пугачева, не только не поддерживало, но связывало народную инициативу и препятствовало осуществлению проектов передовых людей нашей родины, направленных на благо и просвещение русского народа.

Деятельным помощником во всех начинаниях Крестинина был А. И. Фомин. Радея о просвещении архангелогородцев, Фомин вступает в переписку с Академией наук и скоро становится ее комиссионером по распространению академических изданий. Особое внимание Фомин обращает на сочинения своего гениального земляка Михаилы Васильевича Ломоносова. Древняя история Ломоносова была выписана в 25 экземплярах. Выписаны были также «Металлургия» Ломоносова, его «Риторика» и речь «О большей точности морского пути», даже ломоносовский перевод экспериментальной физики Христиана Вольфа. Торговля книгами в те времена была просветительским делом.

Появление на Беломорском севере посланцев Академии наук Лепехина и Озерецковского дало новое направление деятельности А. И. Фомина. Он занимается зоологией, геологией и этнографией и уделяет большое внимание северным промыслам, собирает различные редкости и предметы старины, записывает «остатки древнего Российского языка в Двинской стране», словом, стремится помочь изучению своего края чем только может. Его работы имеют живейший практический смысл.

Первая его статья, присланная в Академию и напечатанная в 1786 году, называлась: «О производимых в Архангельском наместничестве промыслах, о промыслах терпентинном, о курении смольном и дегтярном, также о терпентинном масле и пеке». В 1788–1791 гг. в «Новых ежемесячных сочинениях» продолжается печатанием научный труд Фомина о морских зверях и рыбах, изучаемых им в тесной связи с промыслами. В 1795 году А. И. Фомин представил Академии наук составленное им «Описание Белого моря с его берегами и островами», доложенное 1 июня того же года Н. Я. Озерецковским. Эту работу положено было напечатать отдельным изданием, а самого Фомина избрать членом-корреспондентом Академии наук на место умершего 5 мая того же года В. В. Крестинина.

Все направление деятельности Фомина и Крестинина, их внимание к изучению природы и естественных богатств родного края, соединенное с глубоким интересом к истории, их настойчивый практицизм и неоскудевающее желание всегда и во всем служить отечеству и родному народу восходят к замечательным ломоносовским традициям отечественной науки и культуры.

 

Глава семнадцатая. Государственные помыслы

1 ноября 1761 года по случаю дня рождения И. И. Шувалова Ломоносов прислал ему неожиданный подарок — письмо «О размножении и сохранении Российского народа». Ломоносов решил поделиться с Шуваловым своими мыслями о благе и преуспеянии родины в скромной надежде, что «может быть найдется в них что-нибудь, к действительному поправлению российского света служащее», так как ревность к делам отечества не позволяет ему и малейшего, «хотя бы только по виду полезного обществу, оставить» под спудом.

Ломоносов, несомненно, надеялся, что некоторые его полезные мысли при содействии Шувалова проникнут в государственную практику. На большее он и не рассчитывал. Поэтому неправильно было бы рассматривать это письмо как изложение всей политической или социальной программы Ломоносова. Даже в пору своего наивысшего влияния Ломоносов не мог заговорить полным голосом о правах народа. Вопреки всей своей гордости, он должен был пройти через переднюю вельможи, чтобы постучаться к нему с народной нуждой. Он был связан не только в своих действиях, но и в выражении своих мыслей. Бескорыстно заботясь о пользе отечества, он готов был передать свои идеи Шувалову, не печалясь о своем имени, лишь бы они были осуществлены.

Послание Ломоносова к Шувалову производит впечатление подлинного письма, а не политико-экономического трактата. Оно написано запросто, живым, метким народным языком, порывисто и даже запальчиво. Ломоносов излагает свои мысли не равномерно и не строго последовательно, отвлекается в сторону и торопливо высказывает свои попутно набежавшие замечания, как, например, о возможном действии электрической силы при возникновении болезней и поветрий во время солнечных затмений. Ломоносов написал свое письмо сгоряча, возможно, за один присест. Но мысли эти беспокоили его давно. Ломоносов сам говорит, что в основу его письма легли «старые записки», которые он нашел, «разбирая свои сочинения». Он полагает, что его «замеченные порознь мысли» (т. е. заметки) можно было расположить по следующим главам:

«1. О размножении и сохранении Российского народа.

2. О истреблении праздности.

3. О исправлении нравов и о большем народа просвещении.

4. О исправлении земледелия.

5. О исправлении и размножении ремесленных дел и художеств.

6. О лучших пользах купечества.

7. О лучшей Государственной Економии.

8. О сохранении военного искусства во время долголетнего мира».

Таким образом, становится несомненным, что Ломоносов имел обыкновение записывать и даже систематизировать свои мысли, направленные «к приращению общей пользы», подъему экономической жизни, росту промышленности и торговли, распространению культуры к образованности и т. д.

Дошедшее до нас письмо к И. И. Шувалову касается только первой темы: размножения и сохранения российского народа, что Ломоносов, по его собственным словам, считал «самым главным делом». «Величество, могущество и богатство всего государства» состоит в обилии трудоспособного, здорового и благоденствующего населения, а «не в обширности тщетной без обитателей». Не от избытка людей, а от их недостатка страдает необозримая Россия, способная «вместить в свое безопасное недро целые народы».

Богатейшие земли оставались необработанными. Бурно развивавшаяся русская промышленность терпела жестокий недостаток в рабочих. Московские суконные фабриканты жаловались в 1744 году Мануфактур-коллегии, что им неоткуда взять рабочих. Вольных набрать негде, а помещики крепостных без земли не продают, кроме негодных. Главной причиной отсутствия свободных рабочих рук было, конечно, крепостное право, дававшее монополию на труд. Но и помещики испытывали недостаток в крепостных. Само правительство, втянутое в Семилетнюю войну, было крайне заинтересовано в увеличении подушных сборов, натуральных повинностей и рекрутов. И вряд ли случайно письмо Ломоносова к И. И. Шувалову почти совпало с изданием указа о третьей ревизии (28 ноября 1761 года), которая должна была определить численность и состав податного населения России.

Ломоносов рассматривает причины убыли населения и предлагает свои «способы», принятие которых, как он даже высчитал, могло бы обеспечить «приращение Российского народа» до полумиллиона человек в год, «а от ревизии до ревизии в двадцать лет до десяти миллионов». Ломоносов хочет обратить внимание правительства, что народ лишен всякой медицинской помощи, особенно «по деревням», где «простые безграмотные мужики и бабы лечат наугад… с вороженьем и шептаньем», чем только «в людях укрепляют суеверие» и «умножают болезнь».

Ломоносов не отвергает вовсе народной медицины, которой приходилось довольствоваться в то время. «Правда, — пишет оно таких знахарях, — много есть из них, кои действительно знают лечить некоторые болезни, а особливо внешние, как коновалы и костоправы, так что иногда и ученых хирургов в некоторых случаях превосходят, однако все лучше учредить [лечение] по правилам, медицинскую науку составляющим». Страна испытывает большой недостаток в подготовленных медиках. Даже «войско Российское» терпит в них нужду. «Лекари не успевают перевязывать и раненых, не токмо чтобы всякого осмотреть, выспросить обстоятельства, дать лекарство и тем страждущих успокоить».

Он требует государственных мер для организации здравоохранения, чтобы было заведено «по всем городам довольное число докторов, лекарей и аптек». Для этого необходимо подготовить «довольное число Российских студентов» и положить конец засилью иноземцев в медицине. Ломоносов указывает, что иностранцы умышленно не дают ходу русским людям в медицине. «Стыдно и досадно слышать, — пишет Ломоносов, — что ученики Российского народа, будучи по десять и больше лет в аптеках, почти никаких лекарств составлять не умеют». Все это происходит потому, что аптекари держат русских учеников в черном теле, ничему их не обучают и они «при решете и уголье до старости доживают и учениками умирают». Ломоносов предлагает: «Медицинской Канцелярии подтвердить накрепко, чтобы как в аптеках, так и при лекарях было довольное число учеников Российских, коих бы они в определенное время своему искусству обучали и Сенату представляли».

Одним из существенных препятствий для увеличения населения была огромная детская смертность. И вот Ломоносов впервые в России говорит о необходимости широких государственных мер для охраны матери и ребенка. Он предлагает обратить серьезное внимание на «искусство повивальных бабок» и издать на русском языке особое наставление, собрав предварительно «дело знающих» повитух и спросив «каждую особливо и всех вообще, и что за благо принято будет, внести в оную книжицу», соединив ее с руководством по лечению детских болезней.

Книгу о повивальном искусстве Ломоносов предлагает не только распродать по всему государству, но и разослать по всем церквам, «чтобы священники и грамотные люди» могли пользовать этим наставлением неграмотных. Кроме того, Ломоносов предлагает «принудить властию» духовенство, чтобы оно крестило детей только теплой водой во избежание простуды. Ломоносов при этом с возмущением отмечает, что не только в деревнях, но и в городе нередко крестят новорожденных зимой в самой холодной воде, иногда даже со льдом. Священники при этом ссылаются на предписание «требника», чтобы вода для крещения «была натуральная без примешения», а значит, «вменяют теплоту за примешенную материю, а не думают того, что летом сами же крестят теплою водою, по их мнению, смешанною», — замечает Ломоносов, почуявший, что и здесь он сталкивается с ненавистной ему теорией «теплотворной материи». Ломоносов требует настойчивой борьбы с поветриями, как он по-русски называет эпидемии. Меры эти должны состоять «в истреблении уже начавшегося или в отвращении приходящего», о чем необходимо медицинскому факультету составить особое наставление. Кроме болезней и эпидемий, Ломоносов обращает внимание и на различные другие причины убыли населения — бытовые и социальные.

Он не закрывал глаза на черты отсталости, патриархальщины, на дикость феодальной страны. Он сурово осуждает проявления темноты и невежества, которые видит на каждом шагу. С раздражением описывает он церковные праздники: обжорство и разгул во время «широкой масленицы», неумеренные и изнурительные посты и безудержное пасхальное веселье, когда повсюду «разбросаны разных мяс раздробленные части, разбитая посуда, текут пролитые напитки… лежат без памяти отягченные объядением и пьянством… недавние строгие постники».

Ломоносов убежден, что все эти обычаи «посягают на здравие человеческое», что «круто переменное питание тела» разрушительно для здоровья, а потому предлагает либо вовсе отменить посты, либо перенести их на другое время, для чего даже созвать церковный собор. Ломоносов смело пишет, что православные посты — это всего лишь слепо заимствованный чужеземный обычай, сложившийся в других странах и в другом климате. Ломоносов вообще не видит толку в постах, утверждая, что лучше иметь «в сердце чистую совесть, нежели в желудке цынготную рыбу». «Обманщик, грабитель, неправосудный, мздоимец, вор прощенья не сыщет, хотя он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель ел щепы, кирпич, мочало, глину и уголье и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов», — пишет Ломоносов.

В этих словах слышится смелый голос просветителя, отрицающего всякую моральную ценность бессмысленного аскетизма и утверждающего, что только та добродетель истинна, которая связана с общественным благом. Нападая на такие обычаи и церковные установления, как посты, Ломоносов ополчался против всего старого мировоззрения. Он хорошо знал, как цепко держатся за букву и мертвое правило не только старообрядцы, но и прочий «православный люд». Выступая против постов, Ломоносов хочет разбить дух косности и консерватизма, мешающий прогрессивному развитию страны. Если бы удалось сломить посты, то это облегчило бы перестройку всего бытового уклада, означало бы решительный сдвиг в самой психологии народа. Это была, конечно, несбыточная мечта. Ни на что подобное не шла церковь и через сто лет. Но весьма примечательно, что Ломоносов не только мечтал о подобных новшествах, но и предлагал их правительству. В его голосе слышатся решительность и пафос петровских реформ.

Ломоносову кажется, что все, что он предлагает, не труднее и не больше того, что уже делал Петр. Заставил же Петр «матросов в летние посты есть мясо». «Ужасные обстоят препятствия», пишет он Шувалову, однако разве легче было «уничтожить боярство, патриаршество и стрельцов» и вместо них создать новые петровские учреждения, новое войско, «перенести столицу на пустое место и новый год в другой месяц». Ломоносов борется за продолжение и углубление петровских реформ. «Российский народ гибок!» — восклицает он.

Ломоносов, безусловно, преувеличивает значение административных мер и государственной регламентации быта, оправдываемых соображениями «общей пользы». Однако в «Письме» Ломоносова содержится нотка, которая отделяет его от административного духа петровских реформ. Это забота о том, чтобы правительственные мероприятия не изнуряли народ и не ложились на него тяжким бременем. «Уповаю, что сии способы не будут ничем народу отяготительны», — заявляет Ломоносов.

Ломоносов знал всю Россию сверху донизу и за каждым, даже мелким его замечанием стеной вставала русская действительность.

Он протестует против неравных и насильственных браков, когда по деревням «женят малых ребят для работниц» или приневоливают к замужеству, так как такие браки обычно несчастливы, приводят к семейным раздорам, побоям и неблагоприятно отражаются на детях. Ломоносов поднимает голос против укоренившегося обычая. Крестьяне, купцы и мещане устраивали «счастье» своих детей, не спрашивая их самих и руководствуясь только соображениями выгоды и приданого. В среде духовенства женились из-за места, принимая приход вместе с дочерью предшественника. Дворянство исходило из сословных интересов, не пренебрегая и денежными. Брак по свободному выбору был величайшей редкостью. Ломоносов выдвигает требование к духовенству: «жениха бы и невесту не тогда только для виду спрашивали, когда они уже приведены в церковь к венчанию, но несколько прежде». Однако Ломоносов не упоминает о наиболее чудовищных формах насильственного брака, вызванных крепостным правом, при котором помещики по своему произволу женили своих крепостных. Требование к священникам, чтобы они, услышав о браке по принуждению, «оного не допускали», было неосуществимо при полной униженности и зависимости сельского духовенства от помещика.

«Драки происходят вредные между соседями, а особливо между помещиками, которых ничем, как межеванием, утушить не можно». Ссоры из-за земли в то время кончались целыми кровавыми побоищами. Деревни шли на деревни с дрекольем, помещики вели друг с другом почти военные действия. 24 января 1752 года в указе «О нечинении на спорных землях ссор и драк» был приведен такой пример: «В прошлом 1750 году в Каширском уезде, на сенных асессора Алексея Еропкина покосах, дворовыми людьми и крестьяны бригадира Петра Архарова и вдовы княгини Львова убито оного Еропкина крестьян до смерти 26 человек». Сенатская комиссия установила, что крепостные Архарова и Львовой «для той с Еропкина крестьяны драки нарядно с дубьем, кольем, шестами и рогатинами выехали». Мерой против такого зла считалось «генеральное межевание», на чем настаивал в том же 1752 году Петр Шувалов. В 1754 году были предприняты попытки такого межевания в Московской губернии, но они встретили ожесточенное противодействие помещиков, доказывавших свои «исконные права» на заповедные межи. Началось такое сутяжничество, что межевание было остановлено. Только в марте 1765 года был издан Екатериной II указ об учреждении комиссии о государственном межевании.

Интересно, что и сам Ломоносов страдал от межевых непорядков. Как раз в 1761 году у него разгорелось судебное дело с генерал-лейтенантом В. Скворцовым по поводу споров их крестьян при межевании. Скворцов захватил пашню и угодья, которыми владели ломоносовские крестьяне, отчего они «крайне разоряются и заведенная мною фабрика претерпевает остановки», — как доносил Ломоносов Межевой канцелярии. 30 апреля 1762 года вышел сенатский указ о размежевании спорных земель. Со стороны Ломоносова в этом размежевании принимали участие его шурин Иван Цильх и мастер Васильев.

«Для расколу много уходит Российских людей на Ветку», — замечает Ломоносов в другом месте. И это также был наболевший и беспокоивший правительство вопрос. Старообрядцы в большом числе уходили от религиозных преследований за рубеж. Только в пределах одного гомельского староства на территории Польши «укрывалось» в Ветковских слободах (в бассейне реки Сож) более сорока тысяч беглых старообрядцев. Сюда, как и на далекий Север, бежали не только приверженцы старой веры, но и просто от помещичьего произвола и рекрутчины. Известно, например, что в 1743 году было поймано в Волоколамске двадцать крестьянских семей, пробиравшихся на Ветку. Некий пушкарский сын из Ржева подрядился не только их туда проводить, но и обучить «молиться по раскольничьи», чтобы их там лучше приняли. Ветковцы сносились всякими путями со своими единоверцами на реке Иргызе, с яицкими казаками, староверами на Припяти, в Подолии, на Буге, на Днестре и даже ушедшими за Дунай, в Туретчину. Из разных мест России тайные старообрядцы отправляли «на Ветку» своих детей для совершения обряда крещения или венчания, туда посылали «для отпущения» «грехи, записанные от умирающих». Ветковцы рассылали своим единоверцам «благословенные хлебы» и даже «запасное причастие», запрятанное в пустых орехах.

Ломоносов не указывает, как, по его мнению, надо возвратить на родину староверов, однако он замечает, что «толь великой скважины совершенно запереть невозможно, лучше поступать с кротостию». По видимому, он осторожно полемизирует с Петром Шуваловым, настаивавшим по отношению к беглым и в частности к старообрядцам на самых суровых мерах.

Ожесточенных фанатиков, поддерживавших связь между старообрядцами и рисковавших при этом головой, пытался использовать в своих целях прусский король Фридрих во время Семилетней войны, о чем, по видимому, знал и Ломоносов. Не вдаваясь в рассуждения об общих причинах «раскола», Ломоносов лишь предположительно говорит, «не можно ли» ветковских беглецов возвратить «при нынешнем военном случае».

Также осторожно касается Ломоносов вопроса о разбойниках. Разбойники представляли в XVIII веке грозную силу. В «Письме» Ломоносова отмечено, что по реке Ветлуге, на семьсот верст по течению, нет ни одного города и «туда с Волги укрывается великое множество зимою бурлаков, из коих не малая часть разбойников. Крестьяне содержат их во всю зиму за полтину с человека, а буде он что работает, то кормят и без платы, не спрашивая паспортов». Объединившись с недовольными крестьянами, разбойники отбирали оружие у посланных против них команд. В 1747 году неподалеку от Гжатска крестьяне оказали поддержку ватаге разбойников. В сопротивлении участвовало около семисот человек. Так продолжалось в течение всего царствования Елизаветы. Это была дремлющая Пугачевщина, обрушившаяся с неслыханной силой на дворянскую империю Екатерины II. Ломоносов в своем письме не касается социальных причин, вызвавших появление разбойников, ватаги которых составлялись из разоренных и измученных крепостным правом крестьян. Он указывает лишь на ущерб, причиняемый разбойниками, нарушение нормальной экономической деятельности, угрозу жизни и безопасности населения.

Ломоносов становится на узко-административную точку зрения и предлагает ряд мероприятий для искоренения разбойников. Города надо обнести валами, рвами и палисадами; где нет постоянных гарнизонов, поставить мещанские караулы, завести постоянные ночлежные дома для проезжих, а прочим горожанам запретить пускать кого-либо на ночлег, кроме близких родственников, и т. д.

Ломоносов не затрагивал в своем «Письме» основ социального устройства, но сама жизненность поднятых им вопросов объективно сталкивала его с реальными условиями феодально-крепостнического строя. И как ни обходил Ломоносов в письме к фавориту царицы вопрос о крепостном праве, оно стучалось и напоминало о себе на каждом шагу. Как раз во время написания «Письма», накануне дарования «вольности дворянству» Петром III, чрезвычайно усилился помещичий произвол, свистел кнут и свирепствовала Салтычиха… Было бы несправедливо к Ломоносову утверждать, что он не видел страданий крепостного крестьянства или оставался равнодушным к бедствиям тяглой Руси. Ведь даже в письме к Шувалову, говоря о «живых покойниках» — беглых крестьянах, Ломоносов прямо пишет: «Побеги бывают более от помещичьих отяготений крестьянам и от солдатских наборов». Это достаточно ясно сказано. Правда, Ломоносов ни слова не говорит в своем «Письме» об устранении этих «помещичьих отяготений». Предлагаемые им «способы» внешне не затрагивают основ крепостного строя, но его неустанная борьба с темными сторонами окружающей его действительности, неразрывно связанными с крепостным правом, была объективно направлена против крепостного права.

Это обстоятельство вносило в рассуждения Ломоносова внутреннее противоречие. Ломоносов не восставал против феодально-крепостнического государства и не призывал к его ниспровержению. Напротив, он пытался использовать это государство и добиться от него конкретных мероприятий, направленных на улучшение жизни и просвещение народа. Ломоносов поступался своими социальными требованиями, несомненно более широкими, чем он мог позволить проявить их в письме к вельможе, ради непосредственного практического результата. Почти все его общественные выступления, речи, записки, проекты, письма проникнуты болью и тревогой за судьбу русского народа. Ломоносов полон горячего и искреннего желания сберечь каждого русского человека, обеспечить ему счастье и благоденствие, открыть для него путь к науке и образованию, не позволить теснить его всяческим пришельцам, безразличным или враждебным развитию его национальной культуры. Но Ломоносов не смог подняться до сознания необходимости освободительной революционной борьбы. И в этом отношении он, разумеется, стоит значительно ниже Радищева, вскоре после него выступившего с пламенным обличением крепостничества.

Идеология Радищева явилась вершиной русской революционной мысли и революционного действия для всего XVIII века.

Ко времени его выступления классовые противоречия в России достигли необычайного напряжения, нашедшего свой выход в могучем движении Пугачева. Пугачевское восстание и сформировало окончательно Радищева — дворянского революционера, открыто перешедшего на сторону крестьянской революции.

Ломоносов, как человек и ученый, сложился за несколько десятилетий до появления революционной книги Радищева. Его идеология носит на себе отдельные черты незрелости, отвечающие неразвитости и слабости новых формирующихся буржуазных отношений, взрывающих в своем дальнейшем развитии противоречия феодального общества. Это и является источником известной слабости и противоречивости общественных взглядов Ломоносова. Ломоносов не шел на открытый и прямой штурм феодализма, как Радищев. До известной степени он даже пытался примирить прогрессивные тенденции буржуазного развития с помещичьим крепостническим государством. Но его патриотические помыслы были всецело направлены на благо выдвинувшего его великого народа, хотя он и не видел к этому иных путей, кроме всемерного развития производительных сил и просвещения своего отечества.

Ломоносов всеми силами стремился помочь русскому народу, облегчить его труд, улучшить условия его жизни, наполнить светом и радостью свою страну. «Это был один из тех великих людей, которые главною обязанностью величия считают скорбеть более других народными скорбями», — сказал о нем однажды историк С. М. Соловьев. Но хорошо понимая, и сознавая народную нужду, Ломоносов спешил действовать, как подсказывали ему совесть и разум.

* * *

Государственные помыслы Ломоносова были устремлены в основном не на социальные реформы. Он отдавал свои силы прежде всего на то, чтобы обеспечить развитие производительных сил страны, освободить ее от иностранной зависимости, способствовать укреплению экономической и военной мощи русского государства, подъему русской национальной культуры и науки. Ломоносова отличало от большинства современников исключительно глубокое понимание тех тенденций прогрессивного развития России, на путь которого выводили петровские реформы. В своем «Похвальном слове Петру Великому» Ломоносов прежде всего указывал на растущую экономическую независимость страны, обеспечивающую ее политическое и военное могущество: «Коль многие нужные вещи, которые прежде из дальних земель с трудом и за великую цену в Россию приходили, ныне внутри государства производятся, и не токмо нас довольствуют, но избытком своим и другие земли снабдевают. Похвалялись некогда окрестные соседи наши, что Россия, государство великое, государство сильное, ни военного дела, ни купечества без их спомоществования надлежащим образом производить не может, не имея в недрах своих не токмо драгих металлов для монетного тиснения, но и нужнейшего железа к приуготовлению оружия, с чем бы стать против неприятеля. Исчезло сие нарекание, от просвещения Петрова отверсты внутренности гор… Проливаются из них металлы… Обращает мужественное Российское войско против неприятеля оружие, приуготованное из гор Российских, Российскими руками».

Среди заслуг Петра Ломоносов отмечает создание условий для развития обширной внутренней торговли и торгового мореплавания, которые он объединяет под общим наименованием «купечества». Петр «отворил новые пристани на Варяжском море» и при нем с помощью каналов «совокуплены великие реки для удобнейшего проходу Российского купечества, сочинены пошлинные уставы, утверждены купеческие договоры с разными народами».

Своеобразной особенностью развития русской промышленности со времен Петра явился рост крупной обрабатывающей промышленности, возникавшей при государственной поддержке. Русские казенные горные заводы были крупнейшими в Европе. Только на десяти пермских заводах работало 28 тысяч приписных крестьян, на казенной парусной фабрике в Москве—1162 рабочих. Всего после смерти Петра насчитывалось уже 233 казенных и частных завода. Удельный вес крупной промышленности был очень велик и оставлял далеко позади западноевропейскую промышленность, складывавшуюся из множества мелких и распыленных предприятий.

Ломоносов в течение всей своей жизни боролся за дальнейшее развертывание петровской программы развития страны. Он конкретизировал и развивал ее в своих общественных выступлениях, проектах и планах и пытался реализовать ее в своей практической деятельности.

Ломоносов страстно боролся со всеми, кто тянул нашу страну назад. Поэтому он был непримиримым противником людей, которые ратовали за сохранение аграрного характера хозяйства и стремились задержать развитие крупной промышленности в интересах отсталого помещичьего землевладения.

Эта позиция Ломоносова и определяла его столкновения с идеологами поместного дворянства, выступавшими против индустриализации страны или допускавшими развитие промышленности лишь в резко ограниченных пределах.

Однако это вовсе не означает, что Ломоносов пренебрегал значением сельского хозяйства или не уделял ему должного внимания. Напротив, Ломоносов, как никто в его время, стремился поднять уровень сельского хозяйства, поставить его на научную основу, о чем как раз мало помышляли рядовые помещики, строившие свое хозяйство на даровом труде и безжалостном угнетении крепостных. В конце 1759 или в начале 1760 года Ломоносов набрасывает проект особой Государственной коллегии (сельского) земского домостройства. Это — специальное научное учреждение, призванное разрабатывать вопросы сельского хозяйства по очень широкой программе. Во главе коллегии должны были быть поставлены президент и вице-президент, «весьма знающие в натуральных науках». Советники коллегии — физик, химик, натуральный историк и медик. Кроме того, при ней должны были состоять ботаник механик, геолог, специалисты-практики — лесовод («форст-мейстер»), садовник и другие.

Коллегия опирается на широкую сеть корреспондентов из дворян, управителей государственных и дворцовых деревень. Вместе с тем Ломоносов ходатайствует о позволении, «чтоб подавали всякие люди о економии», т. е. заботится о постепенном вовлечении в работу коллегии более широких слоев народа. Коллегии надлежит собирать известия о погоде, «о урожаях и недородах и пересухах», следить за экономической жизнью, связанной с сельским хозяйством, изучать экспортные возможности, или, как говорит Ломоносов, «смотреть о внутренних избытках в государстве». Среди тем, подлежащих изучению, Ломоносов намечает: «о лесах», «о дорогах и каналах», «деревенские ремесленные дела» и т. д. Ломоносов предусматривает создание опытной агротехнической базы, для которой необходимо отвести поблизости от Петербурга участок, «где бы разные места были: гористые и сухие, болотистые и глинистые и луговые». В обязанности членов коллегии входит «читать новые иностранные книги», чтобы использовать все ценное для нужд русского сельского хозяйства. Однако ученые должны не зарываться в книги, а постоянно думать о практике. Ломоносов указывает на оторванность от жизни западноевропейской сельскохозяйственной науки. «Хотя много издают в немецкой земли и в других местах, да потребляют мало». Русская наука должна идти своим путем.

Весьма замечательно, что в программу работ новой коллегии Ломоносов включил тему «о лесах». Эта тема занимала и его самого. В своем сочинении «О слоях земных» Ломоносов, указывая, что в случае «недостатка в дровах» можно будет широко пользоваться торфом и каменным углем, сообщает, что он предполагает изъясниться «о сем пространнее» в особом «Рассуждении о сбережении лесов». При этом он тут же иронически отзывается о «людях, кои у нас в России о сбережении лесов весьма и чуть ли не излишно в некоторых обстоятельствах попечительны». По видимому, Ломоносов в этом не написанном или не дошедшем до нас сочинении противопоставлял чисто административным «попечениям» о сбережении лесов их правильное экономическое использование и рациональное лесоводство на научной основе.

Ломоносов, как никто в его время, сознавал роль и значение леса. Лесное хозяйство было для него неразрывно связано с научным изучением лесов как могущественного явления природы. Уроженец Севера, Ломоносов любил и хорошо понимал жизнь леса. Огромные пространства России, покрытые тысячеверстными лесами, постоянно привлекали его внимание как ботаника, геолога, географа и экономиста. Его отдельные наблюдения и высказывания о природе леса далеко опередили науку своего времени. Так, им было отчетливо сформулировано положение о роли древесных пород в почвообразовании, причем его указание о положительном влиянии примеси лиственных пород к хвойным, особенно березы к ели, стало достоянием лесной науки лишь в XIX веке. Точно так же Ломоносов впервые отметил, что большие лесные пожары не только «пользе человеческой вредны», иными словами — наносят сильный экономический ущерб, но, обнажая «земное недро», играют и существенную роль в геологических и геоморфологических процессах. Всю глубину этих замечаний Ломоносова смогла оценить только наука нашего времени, которая обратила внимание на значение лесных пожаров в образовании болот, заболачивании грунта, деградации вечной мерзлоты, на послепожарные изменения растительного покрова и т. д.

Коллегия должна была поддерживать связь с Академией наук и с медицинским факультетом — тогдашними центрами естественных наук. Однако Ломоносов настаивает, чтобы коллегия сельского домостройства была самостоятельным учреждением, независимым от Академии наук. «Соединить с Академией ничево не будет добра», — замечает он, памятуя современные ему порядки. Проект Ломоносова не был осуществлен. Правда, в год его смерти ненавистный ему Тауберт представил Екатерине II свой план «Патриотического общества для поощрения в России земледельства и экономии». Этот план в урезанном и скомканном виде повторял идеи Ломоносова и привел к созданию «Вольного экономического общества», просуществовавшего до 1917 года. То, что мыслилось Ломоносовым как государственное дело, осуществилось как частное, помещичье общество. Заботы Ломоносова о развитии сельского хозяйства продолжали усилия Петра, поощрявшего разведение табака, винограда, лекарственных растений и других технических культур, содействовавшего распространению холмогорского молочного скота и т. д.

Ломоносов мечтал о внедрении в русское сельское хозяйство новейших методов земледелия. Он пристально следил за всем, что появлялось нового в агрономической литературе и на практике. В конце жизни он заинтересовался кустовой культурой злаков, которой он придавал большое значение в будущем. 7 сентября 1764 года Ломоносов поместил в «Санкт-Петербургских Ведомостях» небольшую заметку о новых опытах, при которых он присутствовал: «В здешнем Императорском саду, что у Летнего Дворца, старший садовник Эклебен прошлого года посеял на небольших полосках пшеницу и рожь на пробу искусства своего в размножении разного севу. Сие так удалось ему, что почти всякое зерно взошло многочисленными колосами, наподобие кустов. В одном из оных содержалось 43 колоса спелых, да 5 недошлых, из коих в одном начтено 81 зерно, а всех в целом кусте из единого посеянного зерна вышло 2375 зерен, весом 93/8 золотника… Пшеничной куст, из одного зерна происшедший, состоял из 21 колоса, из коих один был в 61 зерно, а всех зерен 852, весом 73/4  золотника». «Сей первый опыт, — делает вывод Ломоносов, — доказывает, что и в наших северных краях натура в рассуждении хлеба плодовитее быть может старательным искусством». Ломоносов мечтает о научном земледелии, приносящем огромные урожаи, а потому настаивает на том, чтобы поставить подобные опыты в возможно широком масштабе «для изыскания способов, не возможно ли такового размножения производить в знатном количестве для обшей пользы».

Ломоносов был твердо убежден, что вся хозяйственная деятельность в национальном масштабе должна управляться и регулироваться государством.

Петр стимулировал развитие промышленности целым рядом специальных законодательных мер, созданием системы покровительственных таможенных тарифов и предоставлением промышленникам особых льгот и привилегий. Он пытался устранить беспорядочность в управлении промышленностью, оставшуюся в наследство от старых приказов. В 1717 году была создана единая Берг-мануфактур-коллегия под начальством Якова Брюса. В 1722 году из нее выделилась самостоятельная Мануфактур-коллегия во главе с Василием Новосильцевым. Коллегии активно руководили промышленностью и направляли ее развитие.

Преемники Петра отступили от этой политики. В 1731 году, под нажимом иностранцев, заинтересованных в русском рынке, правительство снизило таможенные тарифы и ухудшило условия русской промышленности. Государственное вмешательство в развитие промышленности вырождалось в мелочную опеку по прусскому образцу.

Экономическая политика Елизаветы была не лишена колебаний и некоторой двойственности. Елизаветинские указы то предоставляли различные льготы русским промышленникам и фабрикантам, то разрешали беспошлинный ввоз из-за границы некоторых товаров (например, в 1756 году шерсти). И хотя до Екатерины II общее направление экономической политики оставалось меркантилистским, она все более приобретала черты, существенно отличавшие ее от петровской.

Если при Петре значительную роль играет «купечество», то при его преемниках в качестве «указных фабрикантов» все чаще выступают дворяне, все большее значение приобретают откупщики и монополисты, вельможи типа Петра Шувалова, которые хотя и продолжают дело петровских «кампанейщиков», но в значительной мере «аристократизируют» его. Дворянство теснило купцов, требовало для себя сословных льгот и преимуществ, в частности добивалось монополии на крепостной труд. В царствование Елизаветы вышел ряд ограничений для купцов и промышленников на пользование крепостным трудом. В 1762 году Петр III, а затем Екатерина II запретили «фабрикантам и заводчикам» приобретать крепостных «с землями и без земель» и предписывали «довольствоваться им вольными наемными по паспортам за договорную плату людьми». Делалось это отнюдь не ради того, чтобы ограничить крепостное право, а в интересах помещиков-крепостников. Одновременно шла безудержная раздача земель дворянам и закрепощение «государственных крестьян», приписки к ревизии и т. д. Росла и усиливалась барщина.

Ломоносов боролся за возвращение к экономической политике Петра. По своим экономическим воззрениям он был значительно шире и глубже представителей современной ему западноевропейской экономической науки — меркантилистов, преувеличивавших значение денег и внешней торговли как источника национального богатства. Необходимость создания в стране изобилия продуктов промышленности и сельского хозяйства понималась им не только в интересах внешней торговли, а прежде всего в целях общего роста благополучия народа, улучшения материальных условий его жизни и создания предпосылок для его культурного подъема. Ломоносов заботился о развитии всего народного хозяйства, а не сосредоточивал свое внимание на какой-либо отдельной отрасли в ущерб другой. В отличие от западноевропейских меркантилистов его интересует не только процесс обращения продуктов, но и процесс их производства. В своих экономических проектах и предложениях Ломоносов призывает к познанию народного хозяйства своей родины, всестороннему изучению условий ее экономического развития. Он требовал решительной охраны отечественной промышленности и настаивал не только на высоких пошлинах для иностранных товаров, но и на запрещении ввоза некоторых из них. Ломоносов подчеркивал роль торговли для процветания государства, в особенности «от взаимного сообщения внутренних избытков с отдаленными народами через купечество», т. е. внешней торговли. Он собирался написать Шувалову письмо «о лучших пользах купечества», т. е. о мерах к поощрению торговли. Везде и всюду он поддерживает купеческую инициативу, объективно противопоставляя ее дворянской. Наконец, он сам предпринимает различные шаги, чтобы содействовать развитию русской торговли.

15 июля 1759 года Ломоносов выступил с замечательным предложением «учредить при Академии Наук печатание внутренних Российских Ведомостей, которые бы в государственной економии и приватных людей, а особливо в купечестве приносили пользу Отечеству». «Ведомости» должны были своевременно сообщать, «в чем где избыток или недостаток: например, плодородия хлеба или недороду, о вывозе или приводах товаров или припасов». О присылке «из губерний и городов потребных к тому известий» должен был распорядиться Сенат.

В случае, если его предложение будет принято, Ломоносов считал необходимым составить в Академии наук особый проект. Издание «Ведомостей» должно было оживить русскую торговлю, наладить связь между отдаленными рынками, ускорить движение товаров. Ломоносов, несомненно, предусматривал регулирующую и направляющую роль государства, ибо подчеркивал необходимость для «всех в государстве присутственных мест» располагать подобными известиями. Ломоносов требовал, чтобы «Ведомости» печатались «на одном Российском языке», несомненно, опасаясь, чтобы они не превратились в информационный бюллетень иностранных торговцев. Для того чтобы обеспечить больший успех и распространение «Ведомостям», Ломоносов предлагал «припечатывать в них все, что к обыкновенным ведомостям припечатывается для известия», т. е. политические и культурные новости. Таким образом, «Ведомости» должны были превратиться в специальную экономическую газету с общим отделом.

Замысел Ломоносова об издании «Ведомостей» не был осуществлен, хотя Кирила Разумовский отнесся к нему благосклонно.

Правительство Екатерины II ограничилось в 1764 году указом о печатании «для пользы купечества» «листочков» о ценах товаров, или прейскурантов. Эти жалкие «листочки», разумеется, не могли идти ни в какое сравнение с организацией широкой экономической информации, предлагавшейся Ломоносовым. Но торговля для Ломоносова — лишь следствие развитой экономической жизни. Его главнейшим и неотложным требованием остается всестороннее развитие производительных сил, рост и укрепление промышленности, повышение ее технического уровня и оснащенности, широкое внедрение в производство научных методов.

Ломоносов стремился насытить Россию техническим опытом. Он пользуется всяким поводом, чтобы подчеркнуть значение технического прогресса, радуется каждому успеху русской техники, возвеличивает творческий труд и изобретательство. Каждое техническое событие, совершающееся в стране, он возводит в знамение времени:

О полны чудесами веки. О новость непонятных дел, Текут из моря в землю реки, Натуры нарушив предел, —

восклицает он в одной из своих од, отмечая открытие каналов и доков в Кронштадте 27 июля 1752 года.

Его собственная изобретательская мысль работает неустанно. В своей лаборатории на Усть-Рудицкой фабрике, везде где только представляется возможность, Ломоносов изобретает и конструирует новые механизмы и приборы, налаживает их производство, внедряет в практику.

Ломоносов-изобретатель сочетает глубокую научную постановку вопроса, проблемность с эффективностью достигаемого результата. Он был чужд распространенному как раз в его время пристрастию к изобретению хитроумнейших механизмов, индивидуальных и неповторимых «чудес механики и терпения». Западноевропейские страны кишели такого рода изобретателями. Назовем только самого знаменитого из них, французского механика Жака Вокансона, который в 1738 году в Париже выставил затейливый автомат, представлявший заводного механического человека, наигрывавшего на флейте двенадцать простеньких мелодий. Поощренный всеобщим вниманием, Вокансон в 1741 году сделал механическую утку, которая плавала в воде, махала крыльями, крякала, пила воду, клевала зерна и даже извергала род помета. «Изобретениями» Вокансона всерьез занималась Парижская Академия наук, а сам он получил должность инспектора шелковых мануфактур. Изготовление подобных «механизмов» хотя и требовало от их создателей большого труда и находчивости, однако оставалось не только совершенно бесплодно для дальнейшего развития техники, но и тормозило ее развитие, отвлекая талантливых и трудолюбивых изобретателей для забавы феодально-придворных кругов.

Техническая мысль Ломоносова была свободна от этих соблазнов. Он изобретал для дела, а не для того, чтобы поражать воображение. Его изобретения и конструкции отличаются необыкновенной простотой и остроумием. Ломоносов боролся за создание удобных, типовых, стандартных, как бы мы сказали теперь, механизмов и приборов, допускающих массовое изготовление и предназначенных не для украшения дворцовых зал, а для того, чтобы вооружить ими армию и промышленность. Его изобретательство было прогрессивным и целеустремленным. Оно шло в русле нарождавшихся новых условий производства и новых производственных отношений буржуазного развития страны.

Ломоносов проявляет необычайную историческую прозорливость и понимание перспектив промышленного развития страны, гигантских возможностей использования ее естественных богатств. Так, он с поразительной глубиной оценивает значение и будущность топливных ресурсов, о разработке которых в его время еще не помышляли. Торф, которым настолько пренебрегали, что даже сомневались о его наличии в России, для Ломоносова — «подземное економическое сокровище». «Что торф есть в России, о том сомневаться не должно, — писал Ломоносов в своем сочинении «О слоях земных», — были у нас и бывают наводнения, лежат под верхним земным слоем опроверженные лесы, чего никто не оспорит, кто ездил по великим нашим рекам… Есть у нас не хуже Голландских луга, болота, топи, валежники, оброслые мхами, коих произведение и под ними несомнительно». Торф есть у нас! Нам не для чего отставать от голландцев, которые так много промышляют и заготовляют торфа, что «не токмо сами довольствуются, но и развозят в окрестные земли для продажи». О значении ископаемого топлива Ломоносов собирается «изъясниться» в особом рассуждении «о сбережении лесов, вместо коих служат на многих местах горные уголья». Помышляя об изобилии, росте, преуспеянии «пространного сада Всероссийского государства», Ломоносов не забывал и родного Севера. В течение всей своей жизни он боролся с невежественным предубеждением против этого края, разбивал вздорные суждения о бедности и скудости Севера.

В «Первых основаниях металлургии» Ломоносов говорит и о том, что берега Белого моря «должны быть не скудны минералами». Предвидения Ломоносова блестяще оправдались. В январе 1932 года Сергей Миронович Киров напомнил о призыве Ломоносова пойти на Север:

«Еще Ломоносов в свое время звал на Север посмотреть, что там делается. Этот проницательный человек, который жил 200 лет тому назад, сокрушался: «По многим доказательствам заключаю, что и в северных земных недрах пространно и богато царствует натура, и искать оных сокровищ некому!» «А металлы и минералы, — добавлял Ломоносов, — сами на двор не придут. Они требуют глаз и рук в своих поисках». Я думаю, что все наши просвещенные организации, начиная с Академии наук, и все практические работники должны последовать примеру Ломоносова и действительно глазами и руками прощупать все, что имеется в этом богатом и обширном крае».

* * *

Государственные помыслы Ломоносова в своих основных чертах отвечали не временным интересам дворянского государства, а потребностям общего развития страны. Ломоносов боролся за подъем хозяйства и культуры, за ускоренное развитие производительных сил страны в интересах всего народа, чтобы облегчить его положение и привести к лучшей участи Движущей силой, направлявшей всю его борьбу, был пламенный патриотизм. Ломоносов стремился осуществить свою программу в рамках петровского государства. Он не видел и не сознавал исторической и классовой ограниченности этого государства, слишком полагался на «разумность» и плодотворность заложенных Петром начал. Он был до некоторой степени ослеплен блеском Петровых дел, казавшихся ему особенно лучезарными из сумерек, наступивших в последующие царствования. Ломоносов видел в деятельности Петра пример преобразовательной мощи государства и пытался опереться на нее. Он постоянно ратовал за возвращение к живым заветам, оставленным Петром Великим. Но это не значит, что устремления Ломоносова можно или следует отождествлять с устремлениями Петра. Ломоносов принадлежал другому времени, он был ближе к народу и потому больше, чем Петр, отражал народные чаяния и надежды.

Ломоносов был, несомненно, культурнее и гуманнее Петра. Он был чужд того пренебрежения к национальным традициям, которое было иногда свойственно Петру, переносившему в свою страну, наряду с лучшими элементами западной культуры, нередко и худшие и открывшему дорогу в Россию бесчисленным иноземцам, срывавшим и тормозившим культурное развитие и рост русского народа. Ломоносов связывал представление о государстве с принципом «общей пользы». Он постоянно указывал, что «благополучие, слава и цветущее состояние государства» происходят прежде всего «от внутреннего покоя, безопасности и удовольствия подданных»; он требовал от государства неусыпной заботы о благоденствии народа. Он осуждал деспотизм и «власть окровавленных рук», как он выразился однажды в переводе оды Жана-Батиста Руссо «На счастье», несомненно, отражавшей взгляды самого Ломоносова. Только тот подлинный герой и «отечества сын», кто «правдой и покоем себя, народ содержит свой».

В «Похвальном слове Елизавете», произнесенном 26 ноября 1749 года, Ломоносов требует гуманного отношения к народу. Он поднимает голос протеста против жестоких и бесчеловечных казней: колесования, четвертования, выдирания ноздрей и урезывания языков, практиковавшихся не только в России, но и повсеместно в Европе. «Пускай другие, — восклицает он, обращаясь к Елизавете, — лишая жизни, обагряя мечь свой кровию, умаляя число подданных, повергая перед народом растерзанные человеческие члены, устрашить злых и пороки истребить тщатся». Он сравнивает деспота, который полагается только на жестокие меры, с садовником, который «только об истреблении терния печется, забыв плодоносные дерева», — и противопоставляет ему правителя, который не столько карает, сколько поддерживает все нужное и полезное для общества и своею «щедротою успевает». Поощрение заслуг перед обществом и кроткое наказание пороков «едино сильно, едино к исправлению нравов человеческих довольно».

Ломоносов пытается связать самодержавного властителя нормами морали, а деятельность административных властей строго ограничить законом. Только, как выражается Ломоносов, «всесовершенное установление непоколебимых и ясных законов» может обеспечить «полное благополучие». Но его требование построить государство на началах законности, разума, справедливости и гуманности противоречило самой сущности самодержавной власти, основанной на классовом угнетении и бесправии. В бесправной и самодержавной России Ломоносов борется за права личности. Он отстаивает свое личное достоинство человека и ученого и защищает право на свободу научного исследования. Он добивается известной неприкосновенности личности, хотя и в довольно узких пределах. В проектах «Привилегии» для Академии наук и университета он выставляет на первом месте свободу от произвольного ареста и требует, чтобы «никто из академического корпуса не должен быть взят или позван к суду без дозволения собрания, кроме важных криминальных дел», а также и «студентов не водить в полицию, а прямо в Академию», которой должно быть дозволено давать «внутри своего управления расправу». И хотя здесь идет речь лишь о крайне ограниченной автономии в управлении Академией, важна сама постановка вопроса об особых правах личности в стране, где все еще продолжали именовать себя «всенижайшими рабами».

Ломоносов прилагал титанические усилия, чтобы вывести Россию на передовые пути экономического и культурного развития и полностью преодолеть ее историческую отсталость. Но, как указывал И. В. Сталин, «ни один из старых классов, ни феодальная аристократия, ни буржуазия, не мог разрешить задачу ликвидации отсталости нашей страны. Более того, эти классы не только не могли разрешить эту задачу, но они были неспособны даже поставить ее, эту задачу, в сколько-нибудь удовлетворительной форме».

Это положение объясняет историческую судьбу Ломоносова. Выдвигаемая Ломоносовым гигантская программа экономического и культурного развития страны выходила за рамки феодально-крепостнического государства. Этим и объясняется, что его лучшие помыслы и начинания не были осуществлены, несмотря на все его усилия. Но то, что Ломоносову все же удавалось после отчаянной борьбы провести в жизнь, хотя бы в скомканном и урезанном виде, становилось существенным элементом дальнейшего развития страны. Ломоносов всей своей жизнью и деятельностью выражал могучий народный напор, неудержимый рост прогрессивных сил, стремившихся вывести страну на путь нового развития.

Ломоносов еще при своей жизни смог увидеть «художеств и наук всходящие плоды». Он видел, как растет его родная страна, как подымается великий русский народ. Ломоносов обладал огромным чувством будущего, наполнявшим его светлой радостью и надеждой. «Всякое прикосновение к любезной его сердцу России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной», — прекрасно сказал о нем Н. В. Гоголь.

* * *

26 ноября 1751 года Елизавета Петровна отбывала из Петербурга в Царское Село. Внезапно у подъезда Зимнего дворца из толпы выделился неизвестный и, простирая руки, кинулся на колени перед императрицей, пытаясь вручить ей какое-то прошение. Податель был схвачен и на допросе назвался тобольским посадским Иваном Зубаревым. Он объявил, что им открыты на Исети серебряные руды и золото в песке, в подтверждение чего предъявил привезенные им образцы, которые были незамедлительно направлены для пробы в «Монетную канцелярию» к известному и сведущему пробиреру Ивану Андреевичу Шлаттеру, в Московскую Берг-коллегию и в Академию наук, где они, естественным образом, попали к Ломоносову.

Пробы, произведенные Ломоносовым, показали высокий выход серебра — от двух до пяти с половиной золотников на пуд, а в одном образце даже семь золотников, о чем Ломоносов 25 февраля 1752 года представил рапорт, в котором писал: «Пробовал я присланные из Кабинета Ея Императорского Величества сибирские руды, что привезены купцом Зубаревым, а по пробе явилось следующее: все руды, запечатанные в тридцати трех бумажках, содержат в себе признак серебра, который весьма нарочит в № 29. А сколько каждая руда в себе серебра оказала, то содержится подробно в приложенной при сем табели. Проба для исследования других металлов учинена только над теми, которые по тягости и по цвету показались пробования достойны».

Однако Ломоносов скоро узнал «от достоверных людей», что по пробам, учиненным на Монетном дворе и в Москве, «весьма мало или ничево серебра не явилось».

Известие это повергло Ломоносова в сильнейшее беспокойство. Он вынужден был искать заступничества у И. И. Шувалова, так как чувствовал, что его могущественные придворные враги не дремлют. 3 марта 1752 года Ломоносов пишет Шувалову письмо, в котором прямо указывает на давнишний гнев на него «некой знатной особы». Этот вельможа нашел, наконец, случай учинить ему «великое повреждение» и «привести в беду», так как собирался находившиеся у него образцы руд пробовать при свидетелях и с их подписями подать императрице.

Ломоносов еще теряется в догадках, как могло все случиться. «Я сперва был спокоен, — рассказывает он Шувалову, — зная, что операция мною произведена точно по всем химическим правилам, которые и весьма немноги, и не трудны, и мне довольно известны. Но как вчерась во весь день исследовал пробирный развес и пробирные вески, которые здесь на Монетном дворе деланы, то нашел в них неисправности; и для того не могу против своей совести спорить, чтобы в моих пробах также не были какия неисправности». Ломоносов сокрушается, что «он прежде пробования весков не исследовал», объясняя это тем, что его торопила академическая канцелярия как можно скорее произвести пробы «не токмо для серебра, но и для всяких других металлов и минералов», и что ему пришлось произвести 32 пробы по 20 раз и более.

Однако исправность и точность пробирных весов и разновесок были тут вовсе нипричем. 13 мая 1752 года барон Иван Черкасов прислал из Кабинета императрицы в академическую канцелярию бумагу, в которой сообщал, что согласно рапортам, полученным от И. Шлаттера и из Берг-коллегии, в образцах руд, представленных Зубаревым, «серебра не оказалось», тогда как в пробах, произведенных в Академии наук, «знатной серебрянной признак показан». Черкасов требовал объяснений, «отчего в пробе оная неверность и обманство произошло» и нет ли тут «чьего коварства». При этом Черкасов уведомлял академическую канцелярию, что «товарищ» приискателя Зубарева «форлейфер» Леврин, который «якобы в Тобольске оные руды пробовал и не малой выход серебра в них показал, ныне признался и приносит повинную, что он и тогда признал, что оное не руда, а называл рудою, и выход серебра объявил для получения себе от Зубарева обещанного награждения, и купя в Тобольске на рынке изломанной крест и растопя, показал, якобы то серебро вышло из оных руд».

Шумахер поспешил ответить Черкасову, что «оные пробы чинены господином советником и профессором Ломоносовым, а Канцелярия в том участия не имела, чего ради Канцелярии и ответствовать о том невозможно». Поэтому было определено «оному советнику и профессору Ломоносову с вышедшими на пробе на капелинах из тех руд серебрянными корнами с блейкорном для усмотрения в немедленном времени явиться в Кабинет Ея Императорского Величества».

Дело принимало зловещий оборот. Ломоносов снова опробовал самый богатый из полученных им образцов руды и, к своему ужасу, серебра в нем не обнаружил. 16 мая того же года Ломоносов представил в Кабинет свои объяснения, в которых обращал внимание на то обстоятельство, что ему было велено «оные пробы учинить в присутствии оного Зубарева, к чему он нарочитое время не ходил, и, наконец, по неоднократному моему требованию, приходил во оную лабораторию временно, иногда и без меня, ибо мне беспрестанно при пробах быть за другими делами отнюдь нельзя».

Становилось несомненным, что Зубарев или его сообщники, воспользовавшись доверчивостью и некоторой беспечностью Ломоносова, подбросили серебро в пустую руду. На эту точку зрения и стал Кабинет, признавший, что «при пробе в лаборатории Академии Наук Зубарев такое же воровство учинил, как в Сибири, что показалось серебро, чего не бывало». Ломоносова оставили в покое.

Происшествие с Зубаревым, причинившее столько тревог Ломоносову, было лишь небольшим узелком в сложной сети интриг, которые плелись при дворе Елизаветы.

Признав «затейный и воровский умысел» Зубарева, Кабинет препроводил его в Петропавловскую крепость. Нотам он неожиданно объявил за собой «слово и дело», т. е., что ему известна некая государственная тайна. Зубарева передали в Тайную канцелярию, где он поведал о своей встрече с великим князем Петром Федоровичем, которому он был представлен зимой 1751 года лейб-гвардии майором Федором Шарыгиным. По его словам, Петр Федорович только расспрашивал его, что он за человек, какого города и где им «оная серебрянная руда найдена».

Однако через несколько дней Зубарев объявил, что о представлении великому князю показал «вымысля собою», а всю историю с серебряной рудой подстроил, чтобы, получив привилегию на устройство завода, оставить за собой купленную на чужое имя деревеньку с крестьянами.

Зубарев твердо стоял на своем, хотя его и допрашивали «с пристрастием», а майор Шарыгин в свою очередь показал, что он отродясь не видывал Зубарева и никогда не был с ним знаком. Зубарева продержали в тюрьме до 1754 года, а затем отослали в Сыскной приказ, откуда он вскоре благополучно бежал.

Летом 1755 года на пограничном с Польшей Злынском форпосте было получено известие о пробиравшемся из Пруссии подозрительном человеке, которого звали Иваном Васильевым. Человек этот наведывался в старообрядческие скиты «на Ветке» за польским рубежом и похвалялся «верным людям», что он был послан из России с письмами в Пруссию, а письма те были зашиты у него в сапожной стельке. Пограничная стража выследила лазутчика, замешавшегося в компанию конокрадов, направлявшихся на Украину. На первых же допросах в Киеве было установлено, что это не кто иной, как «тобольский рудоискатель» Зубарев.

Зимой 1756 года Зубарев был доставлен в Петербург. 17 января его допрашивали в Канцелярии тайных розыскных дел в присутствии генерал-аншефа Александра Шувалова. Зубарев сперва отпирался, но, «по довольному увещанию», дал подробные показания о том, как, переправившись через границу, встретил в Кролевце прусского офицера, который, позарившись на его рост, стал уговаривать его поступить на прусскую службу. Зубареву выплатили девяносто рублей и дали солдатский мундир. Однако вскоре в «дорожной коляске» он поехал прямо в Потсдам, где с ним встретился бывший адъютант Миниха полковник Манштейн, перебежавший к прусскому королю Фридриху. Манштейн расспрашивал его, где содержится Миних, и, наконец, поручил ему пробраться в Холмогоры и помочь Антону Ульриху и его сыну, низверженному императору Ивану Антоновичу, бежать из России на корабле, который будет дожидаться у Архангельска. Ему даже показали капитана, с которым он должен был встретиться в Архангельске. По описанию Зубарева, капитан был «ростом не велик, толстенек, в лице бел, полон и шадровит, глаза серые, волосы свои, светлорусые, немного рыжеваты, по-русски говорить умеет».

Зубареву вручили две медали, которые он должен был показать Антону Ульриху, чтобы дать ему этим знак, что всё готово к бегству, и тысячу червонцев, якобы отнятых у него по дороге разбойниками.

При отъезде Зубарева Манштейн наказывал ему распускать среди живущих на Ветке старообрядцев слухи, что когда вернется на царство Иван Антонович, «вера их тогда гонима не будет», а кроме того, обещать, что как только начнется война с Россией, им поручат поставки провианта для прусской армии.

Множество страниц допроса наполнено показаниями Зубарева о его встречах со старообрядцами и о разных людях, посещавших староверческие скиты на Ветке. Но в них ни словом не упомянуто ни о письмах, которые он вез из России в Пруссию, на что указывал доносивший на него пограничникам, ни о его старых показаниях относительно встреч с великим князем Петром Федоровичем.

Показания Зубарева были доложены Елизавете. 23 января 1756 года было отдано секретное предписание вывезти из Холмогор бывшего императора Ивана Антоновича и поместить его в Шлиссельбургскую крепость, а остальных арестантов оставить на прежнем месте «с прибавкою караула». Прусскому королю готовилась ловушка. От имени Зубарева Манштейну было послано письмо, в котором тот извещал, что хотя «наши бездельники меня было на границе поймали и в Киеве некоторое время в неимении паспорта был задержан», однако благополучно «из тех сетей освободился», прибыл в Архангельск, где поселился в доме купца Крылова, и «о увозе заклада не только добрую надежду имею, но и успех хороший сыскал». Из Пруссии на это письмо не ответили. Зубарева продержали в тюрьме до ноября 1757 года, когда он внезапно умер от «превеликой рвоты», сказав присланному к нему для исповеди священнику, что все, о чем он «в расспросе своем показал, то де самая истина».

Темная история, поведанная Зубаревым под сводами Тайной канцелярии, осталась нераскрытой до конца. В ней причудливо смешались правда с вымыслом, рожденным на дыбе под кнутом палача.

Невежественный, запутавшийся в своих показаниях и пытающийся запутать своих следователей, Зубарев не был лишен ни ума, ни хитрости, ни опыта в «воровских делах».

Хорошо налаженная прусским королем разведка не брезговала никакими средствами. Она находила верных помощников среди петербургских дипломатов во главе с английским послом сэром Чарльзом Уильямсом и умело использовала в своих целях темных лазутчиков вроде Зубарева.

И в то время как незадачливый «тобольский рудоискатель» томился в тюрьме, жена самого наследника престола осведомляла посла дружественной с Пруссией Англии обо всем, что говорилось на тайной конференции в присутствии Елизаветы. 15 октября 1756 года Екатерина Алексеевна писала сэру Уильямсу: «толковали о прусском короле и донесли, что он хотел в случае, если будут воевать с ним… обнародовать в России манифест в пользу князя Ивана», на что Елизавета, разгорячившись, объявила: «а я велю отрубить голову князю Ивану, коль скоро появится этот манифест».

Россия только что вступила в войну с Пруссией.

В конце августа 1756 года прусский король, считавший отсутствие совести одной из своих добродетелей, без всякого, хотя бы формального повода вторгся со своими войсками в соседнюю Саксонию. Он предполагал, что его отлично вымуштрованные войска сумеют скоро разделаться с Австрией, а затем и с Францией. Англия активно поддерживала Фридриха, с которым находилась в военном союзе.

Тяжело больная Елизавета так горячилась, что сама была готова отправиться на войну. «Воъ что смешно, — писала великая княгиня своему английскому другу, — особа, у которой вы вчера считали приступы кашля, только и говорит внутри своих покоев, что сама примет команду над войском. Одна из ее женщин на-днях ей сказала: «Возможно ли это? Вы — дама». Она ответила: «Мой отец ходил же в поход!» (6 сентября 1756 года).

Ломоносов воспринимал Семилетнюю войну как отвечавшую историческим интересам России. «Нам правда отдает победу», — восклицал он в своей оде, посвященной русским победам. Елизавета, утверждал Ломоносов, начала войну, видя, как прусский король Фридрих II попирает права народов, рвет на клочки договоры и обязательства:

Едина токмо брань кровава Принудила правдивой мечь Противу гордости извлечь, Как стену, Росску грудь поставить В защиту дружеских держав И от насильных рук избавить, В союзе верность показав…

Это ломоносовское понимание Семилетней войны отвечало исторической действительности. Политика прусского короля Фридриха II отличалась исключительным цинизмом и была откровенно захватнической. «Если вам нравится чужая провинция и вы имеете достаточно силы, занимайте ее немедленно. Как только вы это сделаете, вы всегда найдете достаточное число юристов, которые докажут, что вы имели право на занятую территорию», — говорил Фридрих, откровенно презиравший людей и законы.

Внешняя политика Елизаветы продолжала политику, намеченную Петром, хотя и в более узких масштабах. Агрессивное военное государство, создаваемое Фридрихом II, непосредственно угрожало России.

Еще в 1744 году канцлер А. П. Бестужев-Рюмин предостерегал, что находящаяся по соседству Пруссия представляет большую опасность, тем более, что ее король отличается «захватчивым, беспокойным и возмутительным» характером. Даже некоторые иностранцы считали, что «дело Петра Великого» будет под угрозой, если Россия не сумеет «поставить прусского короля и его преемников в невозможность что-либо предпринять в будущем».Из года в год в России с терпеливым негодованием наблюдали развитие агрессивной политики Пруссии, нарушение договоров, внезапные вторжения в дружественные государства, настойчивую антирусскую политику в Польше и Турции. Эта вероломная политика «ничтожит силу прав», как выразился Ломоносов, противна в его глазах законам разума, самой природы, «грубит натуре всей».

Быстрое вступление России в войну смешало все карты Фридриха, который считал Россию неподготовленной к войне. «Московиты суть дикие орды. Благоустроенным войскам они никак не могут сопротивляться», — утверждал он.

Но уже первые столкновения с русскими войсками убедили Фридриха, как он жестоко ошибся в своих расчетах. Он не учел высокого патриотизма рядового русского солдата, гак как патриотизм вообще не принимался им во внимание и был чужд его наемным войскам. Русские войска дрались, как львы, и вырывали у пруссаков одну победу за другой. «Победа сия, — писал после битвы у Гросс-Егерсдорфа участник войны Андрей Болотов, — одержана была не искусством наших полководцев, которого и в помине не было, а паче отменною храбростью наших войск». От Болотова мы узнаем, как держались русские в решающую минуту этого сражения: «Иной, лишившись руки, держал еще мечь в другой и оборонялся от наступающих и рубящих его неприятелей. Другой почти без ноги, весь изранен и весь в крови, прислонясь к дереву, отмахивался еще от врагов, погубить его старающихся. Третий, как лев, рыкал посреди толпы неприятелей, его окруживших, и мечем очищал себе дорогу… Четвертый отнимал оружие у тех, которые, его обезоружив, в неволю тащили, и собственным их оружием их умертвить старался. Пятый, забыв, что был один, метался со штыком в толщу неприятелей и всех их переколоть помышляя. Шестой, не имея пороха и пуль, срывал сумы с мертвых своих недругов и искал у них несчастного свинцу, и их же пулями по их стрелять помышляя».

Такое мужество заставило дрогнуть превосходившие количеством силы неприятеля, и вот «прежняя прусская храбрость превратилась в трусость», и хваленые войска Фридриха «стали искать спасения в ретираде». А. Т. Болотов нарисовал типичную картину боя в Семилетнюю войну. Русские солдаты дрались с беззаветным мужеством. Сражавшийся в войсках Фридриха немецкий историк и журналист Архенгольц засвидетельствовал, что русские войска являли «зрелище, какого доселе не видывали примеров».

Ломоносов пристально следил за событиями Семилетней войны и с ликованием откликался на русские победы. Его оды, написанные в это время, полны патриотического воодушевления. Он славит мужественного Петра Салтыкова, генерала петровской школы, который принял командование после того, как были отстранены граф Фермор и другие иностранцы, игравшие наруку Фридриху:

Стремится сердце Салтыкова, Дабы коварну мочь сломить. Ни Польские леса глубоки, Ни горы Шлонские высоки, В защиту не стоят врагам…

Ломоносов вместе с русскими войсками как бы присутствует на полях сражения. Он видит, как

Бегущих горды Пруссов плечи И обращенные хребты Подвержены кровавой сечи. Главы валятся, как листы.

И вот уже

За Вислой и за Вартой грады Падения или отрады От воли Росской власти ждут; И сердце гордого Берлина, Неистового исполина, Перуны, близь гремя, трясут…

После взятия Кенигсберга русскими войсками Ломоносов насмешливо спрашивал, вспоминая хвастливые заверения Фридриха:

Где ныне королевско слово, Что страшно воинство готово На Запад путь наш прекратить? Уж окровавленная Прегла, Крутясь в твоей земли, пробегла Российску силу возвестить.

Одна за другой следуют блестящие победы русского оружия — при Цорндорфе (1758), Пальциге и Кунерсдорфе (1759), взятие Берлина (1760) и Кольберга (1761)… Ломоносов хорошо сознает, какое впечатление на весь мир должны произвести русские победы, и замечательно угадывает моральное состояние прусского короля:

Парящий слыша шум орлицы, Где пышный дух твой, Фридерик? Прогнанный за свои границы, Еще ли мнишь, что ты велик?..

Поражения, которые терпел Фридрих от русских войск, сломили его дух. С 1757 года он запасся ядом, который постоянно носил с собой; он переходил от отчаяния к надежде и от надежды к еще большему отчаянию. 12 августа 1759 года Фридрих уже послал эстафету, что разбил войска Салтыкова. Но русская конница тем временем рассеяла пруссаков, а русская пехота вышибла их лихим штыковым ударом из Кунерсдорфа. Самого Фридриха едва не захватили казаки. «Несчастье в том, — писал он своему министру Финкенштейну, — что я еще жив. От сорокавосьмитысячной армии у меня не осталось и трех тысяч. В ту минуту, когда я пишу, всё бежит, и я не имею более власти над моими подданными… У меня нет больше никаких средств в запасе, и, сказать по правде, я считаю все потерянным». Через четыре дня Фридрих писал: «Если русские перейдут Одер и действительно захотят идти на Берлин, то мы дадим им битву скорее чтобы пасть под его стенами, нежели в надежде их победить».

И Ломоносов, который, несомненно, хорошо знал положение в армии, мог с полным правом воскликнуть:

О честь Российского народа В дни наши воинов пример, Что силой первого похода Двукратно сопостатов стер! Тебе тот лавры уступает, Кто прочим храбро исторгает, Кто вне привыкнул побеждать, При дверях дом свой защищая И крайни силы напрягая, Не мог против тебя стоять.

* * *

Среди государственных помыслов Ломоносова значительное место занимает военное дело. Ломоносов никогда не забывал о русской военной славе. Начиная от первой своей оды «На взятие Хотина» и до конца своей жизни он прославлял победы русского народа над многочисленными врагами — турками, «готфами» (шведами), пруссаками. Он гордился военным прошлым своего народа и часто напоминал о нем в своих речах и других сочинениях Ломоносов видел одну из главнейших заслуг Петра в создании «нового регулярного войска».

Он особенно подчеркивал разительные успехи Петра в самой организации армии, свидетельствующие об исторической зрелости и талантливости русского народа. «Удовольствовать всех одеждою, жалованьем, оружием и протчим военным снарядом, обучить новому артикулу, завести по правилам артиллерию полевую и осадную, к чему не малое знание Геометрии, Механики и Химии требуется… казалось по справедливости невозможное дело». Но русский народ преодолел все трудности и препятствия, стоявшие на его пути. С восторгом говорил Ломоносов о блистательном выходе России на историческую арену под гром петровских побед, когда, вопреки всем, кто не верил в будущее русского народа, вопреки «препинательным проискам» и «язвительному роптанию самой зависти», «загремели внезапно новые полки Петровы» и доказали всему свету, «коль горяча их ревность, каково в военном деле искусство».

Ломоносов всегда представлял себе Россию как великую миролюбивую страну. Ему была органически чужда мысль о завоевательной политике. Расширение территории русского государства он мыслил только как возвращение прежних земель или как добровольное объединение с Россией других народов. Так, например, он проницательно обращал свой взор на Дальний Восток, памятуя о том, что русские люди во главе с Ерофеем Хабаровым заняли в 1650 году Амур, который в 1689 году отошел от России по Нерчинскому договору:

Где солнца всход и где Амур В зеленых берегах крутится, Желая паки возвратиться В твою державу от Манжур…

Точно так же войны Иоанна Грозного и Петра I Ломоносов понимает лишь как борьбу за возвращение земель, искони принадлежавших русскому народу, и потому оправдывает их.

Военное могущество для него лишь средство обеспечения прочного и нерушимого мира. Ломоносов видит в сильной России защитницу угнетенных народов, страну, которая призвана раздавить многоглавую ядовитую гидру войны:

Весь свет чудовища страшится. Един лишь смело устремиться Российский может Геркулес. Един сто острых жал притупит… Един на сто голов наступит, Восставит вольность многих стран!

Ломоносов сознает растущее международное значение России, которая выступает как «важнейший член во всей европейской системе». Но Россия окружена такими соседями, что ее благополучие и процветание, ее мирный труд необходимо защищать с оружием в руках. Ломоносов уделял большое внимание военной подготовке и боевой готовности страны в мирное время. Среди тем, которые он намечал развить в письмах к Шувалову, он наметил тему «О сохранении военного искусства и храбрости во время долговременного мира». Ломоносов первый в нашей стране предполагал поставить вопрос о государственных мероприятиях для развития спорта и физической культуры, так как в другом перечне тем, о которых он собирался писать, названы «Олимпические игры».

С большой проницательностью Ломоносов подчеркивает роль и значение науки в военном деле. «Военное дело без науки ничто — Химия, Математика на сухом пути и на море», — помещает он в наброске слова, которое собирался произнести на торжественном открытии Петербургского университета.

В своей практической деятельности Ломоносов никогда не забывал о нуждах русской армии. Ломоносов, как никто в его время, отчетливо сознавал значение экономики в обеспечении военного успеха. Он проявляет большой интерес к оснащению армии наиболее совершенным оружием, флота — лучшими навигационными приборами. Он работает в своей лаборатории над изучением пороховых составов и близко интересуется военными изобретениями.

Созданная при Петре Великом регулярная армия получила богатый боевой опыт, послуживший прочным залогом дальнейшего развития русского военного искусства. Петровское время дало также мощный толчок и русской изобретательской мысли в области военного дела. Над военными изобретениями неустанно трудился в течение всей своей жизни любимый токарь Петра Андрей Нартов, возглавлявший академические мастерские. Им был сконструирован оптический прибор для нужд артиллерии, предложена машина для сверления стволов артиллерийских орудий, а в 1741 году изобретена остроумная скорострельная батарея, состоявшая из сорока четырех небольших бронзовых мортирок, закрепленных на деревянном диске. Батарея была разделена на восемь секторов по шесть и пять мортирок, затравочные отверстия которых были соединены общими желобками; стреляли они полуторафунтовыми ядрами. В 1744 году Нартов отлил медную пушку с раструбом в дуле и вставным железным каналом. Пушка была замечательна тем, что после отливки она не нуждалась в сверлении. Молодой адъюнкт Ломоносов, горный инженер и металлург по своему образованию, конечно, был осведомлен об этих изобретениях и, возможно, принимал участие в разработке связанных с ними технологических вопросов, интерес к которым он проявлял впоследствии.

В это время военное ведомство было особенно озабочено мыслью об усовершенствовании русской артиллерии. Всевозможные иностранные «инвенторы» (изобретатели) набивались со своими предложениями, которые, как правило, оказывались совершенно вздорными или бесполезными. Такова была, например, «двуствольная пушка», предложенная неким иноземцем Гетшем в 1741 году. Вместо снарядов пушка должна была «стрелять» двумя железными палками, скрепленными у свободного конца особым кольцом. «Инвентор» уверял, что одним выстрелом из этой пушки можно будет убивать по 36 человек!

Вместе с тем русские конструкторы продолжали настойчиво разрабатывать новые типы орудий. Назначенный в 1756 году генерал-фельдцейхмейстером Петр Шувалов произвел реорганизацию полевой артиллерии, завел собственные перевозочные средства для артиллерии — «фурштат», ввел в употребление «картузы» к зарядам, применил скорострельные трубки, зажигательные снаряды и светящиеся ядра. При нем в короткий срок было создано и передано на вооружение армии несколько типов новых орудий, созданных русскими конструкторами и изобретателями Матвеем Мартыновым, Михаилом Даниловым и другими. Особенно замечательным было изобретение «единорога» (1757), которое, разумеется, Шувалов приписал себе, или, как выразился М. Данилов, увенчал «своею графскою короною». Этот шуваловский «единорог» представлял собой дальнейшее развитие русской длинной гаубицы петровского времени.

«Единорог» представлял собой универсальное орудие, дававшее возможность вести прицельную стрельбу по наземным целям и на море. Он стрелял снарядами всех видов — ядрами, бомбами, брандкугелями, а в особенности картечью, которая употреблялась двух сортов: «жестяная» — с железным дном и свинцовыми пулями и «вязаная» — с чугунными пулями. «Единороги» были значительно легче и подвижнее существовавших в то время орудий. Они были на десять пудов легче самого маленького полевого орудия (шестифунтовой пушки),а примененная в них коническая камера ускоряла заряжание почти вдвое. Эти преимущества позволили «единорогам» продержаться на вооружении русской армии вплоть до появления нарезной артиллерии.

Еще в большей степени гордился П. Шувалов своими «секретными гаубицами», предложенными в 1753 году. Гаубица имела необычный овальный, постепенно расширяющийся по дулу канал ствола, что должно было увеличивать разлет картечи по фронту для поражения наступающего противника. «Секретная гаубица» весила около 30 пудов и выбрасывала за один выстрел 25 фунтов картечи. Стволы гаубиц были постоянно закрыты от посторонних взоров чехлами. Артиллерийской прислуге было запрещено под страхом смерти рассказывать что-либо об устройстве гаубиц, и с каждого бралась об этом особая присяга. Однако гаубицы оказались менее совершенным орудием, чем «единороги», и скоро вышли из употребления, хотя и сыграли известную роль в Семилетней войне.

На создание этих орудий русские изобретатели потратили много усилий. Прежде чем ввести новый тип орудия в армию, производились пробные отливки и многочисленные испытания. «На Выборгской стороне на пробу единорогов и секретных гаубиц пороху и прочих припасов великое множество было расстреляно», — вспоминает М. В. Данилов.

Гул этих выстрелов долетал до Ломоносова. Близкий к дому Шуваловых, он, несомненно, знал о разрабатываемых изобретениях. Весьма вероятно, что его знания, опыт и мудрый совет не раз пригодились изобретателям, дело которых он принимал близко к сердцу.

После знаменитой победы над Пруссией при Гросс-Егерсдорфе (30 августа 1757 года), когда, согласно донесению фельдмаршала Апраксина, «шуваловские» гаубицы «не токмо не допустили стремящегося неприятеля ворваться в наши линии, но паче кавалерию его в крайнее привели замешательство», Ломоносов спешит откликнуться на это «всенародное объявление о превосходстве новоизобретенной артиллерии». Он пишет стихотворение, в котором впервые в русской поэзии заговорил о значении военной техники. Он славит патриотический подвиг военных конструкторов и изобретателей, тех.

Кто мыслью со врагом сражается спокоен, Спокоен брань ведет искусством хитрых рук, Готовя страх врагам  и  смертоносный звук…

Нужно предупредить коварного врага в военных изобретениях, обрушить на его собственную голову то, что он подготовил в тиши против русского народа. Нужда требует «гром громом отражать», — говорит Ломоносов:

Чтоб прежде мы, не нас противны досягали, И мы бы их полки на части раздробляли; И пламень бы врагов в скоропостижной час От Росской армии не разрядясь погас…

* * *

В ночь на Новый, 1759 год перед Зимним домом Елизаветы был зажжен исполинский фейерверк, посвященный победам русского оружия. На одном из обелисков, украшенном изображениями различных трофеев, был помещен герб «завоеванного королевства Прусского» со щитами взятых городов — Мемеля, Кенигсберга, Пиллау, Тильзита. На другом обелиске — герб Бранденбурга и Померании со щитами Кюстрина и Кольберга. В глубине над триумфальными воротами на ленте была надпись: «Нашего предвестница желания».

Война с Пруссией шла к победоносному концу.

Посмотрим  в  Западные  страны, От стрел Российския Дианы, Из превеликой вышины, Стремглавно падают титаны; Ты, Мемель, Франкфурт и Кистрин, Ты, Швейдниц, Кенигсберг, Берлин, Ты, звук летающего строя, Ты, Шпрея, хитрая река, Спросите своего героя: Что может Росская  рука, —

восклицает в 1761 году Ломоносов в своей последней оде Елизавете, перечисляя русские победы и поверженные вражеские города.

Восточная Пруссия и большая часть Померании были уже прочно завоеваны русскими войсками. Еще 11 января 1758 года депутаты от всех жителей Кенигсберга во главе с бургомистром подали прошение об установлении русского протектората над всей Восточной Пруссией. Русские войска вступили в Кенигсберг с распущенными знаменами. Во всем городе гремели литавры и колокольный звон. Население шпалерами стояло на улицах, приветствуя русские войска. В Кенигсберге стали строить русские церкви, больницы и школы, чеканили монету с изображением Елизаветы.

Могущество Фридриха, казалось, было сломлено навеки. Пруссия была истощена и, по словам Фридриха, находилась в «агонии». Прусский король метался, как затравленный зверь, не чувствуя себя способным даже к последнему прыжку. «Я не могу избежать своей судьбы; все, что человеческая осторожность может посоветовать, все сделано и все без успеха», — писал он. 6 декабря 1761 года Фридрих в состоянии полной обреченности затворился в Бреславле в уцелевшей части своего разрушенного дворца. Он приготовился к смерти и мечтал лишь о том, чтобы сохранить остатки монархии своему племяннику. Он писал об этом 6 января 1762 года Финкенштейну, не зная еще, что дела неожиданно обернулись в его пользу.

25 декабря 1761 года (5 января 1762 года по новому стилю) умерла Елизавета.

Воцарение Петра III вся Россия восприняла как национальное несчастье. «Я могу засвидетельствовать, как очевидец, — писала Е. Р. Дашкова, — что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены». «Все мы наслышались довольно об особливостях характера нового государя и некоторых неприятных чертах оного, а при том и тайная связь его и дружба с королем Пруссии были нам отчасти сведомы», — говорил Болотов.

Новый русский император отличался собачьей преданностью Фридриху, хотя даже никогда не видел его в глаза. Он носил постоянно при себе его портрет, знал до мельчайших подробностей все его походы и военные распоряжения, даже форму и состав каждого из его полков. Он старался вести себя во всем, как обожаемый им «великий Фриц». Его тошнило от табаку, но он приучил себя курить и возил с собою целую корзину голландских глиняных трубок и множество картузов с кнастером. Он поспешил немедленно заключить мир с Пруссией, почетный для Фридриха и позорный для России. Еще до заключения перемирия Петр III вместе со своим собутыльником, шведским авантюристом, полковником прусской службы Гордтом, открыто ездил к английскому посланнику, представлявшему единственную союзную Пруссии державу, и на этих пирушках похвалялся своей преданностью Фридриху.

Фридрих послал в Петербург своего адъютанта Гольца с инструкцией, по которой соглашался оставить завоеванную русскими войсками Восточную Пруссию. Для него это было удачей. Но голштинский выродок на русском троне еще раньше попросил для себя только прусский орден «Черного орла» и дозволение называть Фридриха своим братом. Уже перемирие, подписанное 16 марта в Померании, не предвещало ничего доброго. По словам Болотова, русские солдаты и офицеры «скрежетали зубами от досады», предвидя, что «мы лишимся всех плодов, какие могли бы пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну».

Но действительность превзошла самые мрачные ожидания. Скоро стало известно, что Петр III не только отказался от всех завоеваний, сделанных русскими войсками, но и отдал распоряжение действовавшему при австрийской армии корпусу Чернышева примкнуть к пруссакам и помогать Фридриху в его военных действиях. В народе и армии открыто говорили, что Петр III подарил этот корпус Фридриху навечно и готов отдать в его распоряжение всю русскую армию. «Царь России — божественный человек, которому я должен воздвигнуть алтарь», — с нескрываемой насмешкой писал в марте 1762 года повеселевший Фридрих. А самому Петру Фридрих писал письма, полные иронической лести, которые тот, разумеется, принимал за чистую монету. Охмелевший от возможности называть прусского короля «братом», Петр III отвечал Фридриху: «сомневаюсь, чтобы ваши собственные подданные были вам вернее».

Каждый день приносил новое горе и оскорбление русским патриотам. Дело дошло до того, что, как рассказывает в своих «Записках» княгиня Е. Р. Дашкова, однажды в ее присутствии Петр III самодовольно напомнил Волкову, бывшему в предыдущее царствование секретарем Конференции — высшего правительственного органа, — как «они много смеялись над секретными решениями и предписаниями», посылаемыми в армию, так как они предварительно сообщали о них Фридриху. «Волков бледнел и краснел, а Петр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю».

По случаю заключения мира с Пруссией Петр III, по словам Е. Р. Дашковой, «выражал прямо неприличную радость». Ломоносов, как и прочие владельцы домов и городских усадеб, был обязан в честь мира с Пруссией вывесить флаги и выставить огненные плошки. Он был потрясен смертью Елизаветы, ужасным, поворотом событий, сорванной победой над врагами России, победой, которая была близка и неизбежна. Положение его было особенно горько, потому что ему пришлось в довершение всего еще выступить «по должности своей» с одой постылому и ненавистному всем новому императору. Все враги Ломоносова, затаив дыхание, ждали, что же он скажет в этой оде. Ломоносов воззвал к памяти Елизаветы. На это он имел право, — ведь усопшей царице воздавались официальные почести. Через всю оду проходит требование продолжать политику Елизаветы и Петра Великого. Но Ломоносов знал, что это неосуществимая мечта. И вот, скрепя сердце, он пишет:

Голстиния, возвеселися…

Эта подневольная ода больше всего свидетельствует о трагическом положении русского патриота, скованного по рукам и ногам феодально-крепостническим государством.

Ломоносов был подавлен и угнетен. У него начинается серьезное сердечное заболевание, которое приковывает его на два месяца к постели. Его не радуют теперь и морские торжества, состоявшиеся в мае 1762 года, — торжественный спуск кораблей, построенных еще при Елизавете. Какая может быть радость, если еще до объявления мира один корабль назван «Королем Фридрихом», а другой «Принцем Жоржем» (по имени дяди Петра III Георга Голштинского)!

В стране росли тревога и возмущение. Гвардейские полки негодовали, что Петр III вводит мундиры по прусскому образцу. Духовенство было охвачено смятением, узнав, что Петр III в разговоре с Димитрием Сеченовым высказал пожелание убрать все иконы из православных церквей и переделать их по протестантскому образцу. Среди моряков царило волнение, так как Петр собирался наводнить русский флот английскими морскими офицерами.

Со всех сторон приходили тревожные вести. Петр III добрался и до Академии наук. В первые же дни своего царствования он недвусмысленно сказал за столом академику Штелину, что давно заметил, что в Академии много беспорядков, и как только управится с более важными делами, то не замедлит поставить ее «на лучшую ногу». Легко себе представить, какие «порядки» собирался навести Петр III, если его первым распоряжением по Академии наук было отпечатать голштинский устав.

Больной и одолеваемый самыми мрачными раздумьями, Ломоносов продолжает научные занятия, производит астрономические наблюдения и работает над изобретением новой «катадиоптрической зрительной трубы» с одним зеркалом. О ней он и собирается говорить на торжественном заседании Академии наук 30 июня, назначенном на другой день после Петрова дня — тезоименитства нового императора. Латинская речь Ломоносова, подготовленная и даже отпечатанная к этому дню, суха и сдержанна. Ломоносов говорит о технических деталях изобретения и лишь в конце, в качестве обязательного поклона императору, скупо и нехотя упоминает о том, что «при покровительстве» Петра «в сонме прочих наук возрастет и астрономия».

Ломоносову не пришлось произнести этой речи. 28 июня 1762 года полоумный император был свергнут.

Вступая на престол, Екатерина II взывала к патриотическим чувствам русских людей и, чтобы оправдать переворот, обвиняла низвергнутого Петра III в том, что он «законы в государстве все пренебрег». Она обвиняла его в «ненависти к отечеству», в «оскорблении народа» и в том, что он «доходы государственные расточать начал не полезными, но вредными государству издержками… Армию всю раздробил… дав полкам иностранные, а иногда развращенные виды». Манифест, выпущенный 28 июня 1762 года, говорил о мире, заключенном низложенным Петром III с Пруссией: «Слава Российская, возведенная на высокую ступень своим победоносным оружием чрез многое свое кровопролитие, заключением нового мира с самым ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение».

Екатерина даже заявила в манифесте, объявленном 6 июля (в тот самый день, когда в Ропше был задушен незадачливый бывший император), что «самовластие, не обузданное добрыми и человеколюбивыми качествами в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям непосредственно бывает причиною».

В первые же дни после переворота Ломоносов откликнулся на него большой одой, печатание которой началось по распоряжению академической канцелярии уже 8 июля 1762 года. Эта ода явилась замечательным общественным выступлением Ломоносова, она отразила справедливое национальное негодование позорным царствованием Петра III, оскорбительным для чести русского народа. С болью и возмущением говорит Ломоносов о постыдном мире с Пруссией:

Слыхал ли кто из в свет рожденных, Чтоб торжествующий народ Предался в руки побежденных? О стыд, о странной оборот!

Тонко используя слова из манифеста Екатерины, Ломоносов насыщает их новым содержанием, превращает в требование, предъявляемое к правительнице, — не на словах, а на деле считаться с национальными интересами русского народа. Весь гнев Ломоносова, все его долго сдерживаемое негодование, все его оскорбленное национальное достоинство прорываются в страстных обличительных строфах, в которых он говорит не только о преступлениях Петра III против русского народа, но и о засилье иностранцев, захвативших руководящие должности в управлении государством. Ода Ломоносова была одним из ярких выражений пробудившегося национального самосознания русского народа, требующего от иноземцев безусловного уважения к своей культуре, законам и обычаям. Он обращается к ним с прямым гневным вопросом, что сделали они для России, которая великодушно их приютила и

Дает уже от древних лет Довольство вольности златыя, Какой в других державах нет.

Вместо того чтобы быть благодарными русскому народу, они стремятся унизить и подчинить его себе:

И  вместо чтоб вам быть меж нами В пределах должности своей, Считать нас вашими рабами В противность истины вещей.

Ломоносов грозно предупреждает заносчивых иноземцев от имени русского народа, что тщетны их попытки подчинить и поработить себе Россию:

Обширность наших стран измерьте, Прочтите книги славных дел, И чувствам собственным поверьте, Не вам подвергнуть наш предел.

Но Ломоносов не только обличает наглых и самоуверенных иноземцев, возомнивших себя хозяевами на русской земле. Он представляет Екатерине II свою программу гуманного царствования, напоминает ей о необходимости считаться с нуждами народа. Бесславное падение Петра III должно послужить уроком для всех самодержавных властителей:

Услышьте судии земные И все державные главы: Законы нарушать святые От буйности блюдитесь вы, И подданных не презирайте, Но их пороки исправляйте Ученьем, милостью, трудом. Вместите с  правдою щедроту, Народну наблюдайте льготу; То бог благословит ваш дом.

Появление подобных советов в торжественной оде на воцарение не могло, конечно, понравиться проницательной и властолюбивой Екатерине II. Она была достаточно тактична и осторожна, чтобы «не заметить», что ее «верноподданный раб» осмеливается ее учить уважать интересы русского народа. Но она была менее всего склонна принимать во внимание государственные помыслы Ломоносова или как-либо с ними считаться.

 

Глава восемнадцатая. Географический департамент

В марте 1758 года президент Академии наук К. Разумовский поручил Ломоносову «особливое прилежное старание и смотрение, дабы в Академическом Историческом и Географическом собраниях… все происходило порядочно и каждый бы должность свою в силу регламента и данных особливых инструкций отправлял со всяким усердием».

Ломоносов до конца дней сохранил живую любознательность и как бы врожденное пристрастие к наукам, изучающим лик Земли, очертания и покровы неведомых берегов, движения ветра и капризы морских глубин. Как орел, парит он над огромной и величественной Россией, удивляясь и радуясь ее бескрайным просторам.

Сколько творческой радости — изучить и возделать огромную прекрасную страну, ступить впервые туда, где еще не была нога человека:

Коль многи смертным неизвестны Творит натура чудеса, Где густостью животным тесны Стоят глубокие леса. Где в роскоши прохладных теней На пастве скачущих оленей Ловящих крик не устрашал, Охотник где не метил луком, Секирным земледелец стуком Поющих птиц не разгонял…

Ломоносов взялся за управление Географическим департаментом, как за родное и близкое ему дело. В задачу департамента входило составление генеральной карты России, для чего велись астрономические, и геодезические наблюдения, собирались картографические материалы и рассылались особые экспедиции. Еще Петр I уделял большое внимание географическому изучению и картографированию нашей страны. Он посылал «для сочинения ландкарт» учеников Морской академии, «навыкших» в географии и геодезии, в разные концы России. Образованный в 1739 году Географический департамент делал большие и полезные дела. В департаменте были сосредоточены все картографические работы для подготовлявшегося к печати «Атласа Российской империи». Над составлением атласа трудились И. Делиль, Леонард Эйлер и астроном Гейнзиус. Большое значение для полноты атласа имели географические материалы, собранные И. К. Кириловым и переданные департаменту после его отъезда в Оренбургскую экспедицию. Эйлер, потерявший на этой кропотливой и трудоемкой работе один глаз, потом с гордостью писал, что «география Российская через мои и господина профессора Гейнзиуса труды произведена гораздо в исправнейшее состояние, нежели география немецкой земли», и что, «кроме разве Франции, почти ни одной земли нет, которая бы лучше карты имела».

И это не было преувеличением. Русская географическая наука сразу же заняла одно из первых мест в Европе, далеко опередив Германию, где целые когорты профессоров и лучший географический институт Гомана безуспешно старались составить новую карту Средней Европы. «Имевшиеся, например, карты Швабии, — пишет известный русский географ профессор Д. Н. Анучин, — оказались при их проверке весьма неточными; для значительной части Саксонии не имелось ни одного астрономически определенного пункта, истоки Эльбы помещались то в Богемии, то в Силезии; для Венгрии и даже для Прирейнских областей приходилось обращаться к старым римским картам времен Империи… Для всей Германии в половине XVIII века можно было опереться только на двадцать астрономических пунктов».

Вышедший же в 1745 году Большой атлас России был составлен на основе 60 астрономически определенных пунктов и снабжен прекрасными картами, украшенными по углам этнографическими и аллегорическими картинами, выполненными по рисункам Якоба Штелина. Выход «Атласа Российской империи» был событием для всей мировой картографии. Однако после отъезда Леонарда Эйлера (1741), Готфрида Гейнзиуса (1744), а затем Делиля (1747) научный уровень Географического департамента резко снизился, и работа в нем стала замирать. Заведывание департаментом попало в руки невежественного X. Винсгейма — ставленника Шумахера. После его смерти в 1751 году Географический департамент был поручен «смотрению» академиков Гришова и Миллера. Фактически управлял департаментом один Миллер, так как Гришов бездействовал. Но и Миллер не проявлял к нему особого интереса, а кроме того, был завален другой работой: редактировал журнал «Ежемесячные сочинения», вел большую «переписку как конференц-секретарь Академии и занимался публикацией различных исторических материалов. Кроме того, он был недостаточно сведущ в специальных вопросах картографии и был склонен понимать под географией скорее описательную часть. Математическая география была ему совершенно чужда. Старые картографы и чертежники, на которых держалась вся черновая работа департамента, умирали или разбегались. О подготовке новых никто не заботился.

В каком положении находился департамент к моменту назначения Ломоносова, можно судить по следующему замечанию В. Ф. Гнучевой, специально изучавшей этот вопрос по архивным материалам: «Никаких следов систематических работ Географического департамента как учреждения, в виде протоколов собраний или рапортов в Конференцию или Канцелярию, с 1746 по 1757 год обнаружить не удается», тогда как за предшествующий и последующий периоды сохранилось немало ценных материалов и протоколов с тщательно подобранными приложениями. Департамент занимался второстепенными делами, вроде перевода и копирования французского атласа Китая, вышедшего в 1735 году в Париже. Да и эта работа делалась по требованию Кабинета. Никакой инициативы по географическому изучению страны департамент не проявлял.

Вся обстановка в департаменте внушала беспокойство. Находившиеся в нем карты, планы и чертежи хранились в высшей степени небрежно. 7 апреля 1746 года, согласно высочайшему указу, из департамента были затребованы в Кабинет все карты Второй Камчатской экспедиции и географические описания Стеллера. В том же году Кабинет потребовал объяснений от Миллера, с какой целью им была сделана небольшая карта с «новоизобретенными» (недавно открытыми) островами. Все эти меры были вызваны опасением, чтобы русские картографические материалы не попадали окольными путями за границу. Опасения эти были более чем основательны, так как и И. Делиль оказался по этой части не безгрешным. Недавно установлено, что с 1731 года он систематически пересылал с дипломатической почтой во Францию целыми связками русские рукописные карты, которые потом попадали прямо к морскому министру Морепа. В своей «Истории Академической Канцелярии» Ломоносов также сообщает, что «доказал Советник Нартов, что Шумахер сообщил тайно в чужие государства карту мореплавания и новоприобретенных мест Чириковым и Берингом; которая тогда содержалась в секрете. А оную карту вынял тогдашний унтер-библиотекарь Тауберт из Остермановых пожитков, будучи при разборе его писем, который имел ее у себя как главной командир над флотом».

В 1752 году Делиль издал в Париже карту, посвященную географическим открытиям в восточных морях. В русских правительственных кругах обратили внимание на допущенные Делилем ошибки и искажения, умаляющие заслуги русских мореплавателей. Разумовский поручил Миллеру составить опровержение, в котором «показать все нечестивые в сем деле Делилевы поступки». Миллер выполнил поручение, напечатав без подписи в издававшемся в Голландии журнале Формея резкую статью против Делиля, носившую заглавие «Письмо российского морского офицера к некой знатной персоне». Выступая с этой статьей, Миллер спасал свою репутацию в Петербурге, так как ему еще в 1749 году было предъявлено обвинение в сговоре с Делилем о печатании за границей научных материалов, собранных в России. Одновременно с поручением Миллеру выступить против Делиля Разумовский распорядился объявить для всеобщего сведения, что «в неукоснительном времени Петербургской Академией Наук будут изданы новая генеральная и специальные карты Российской империи, которые сочиняются по таким новейшим обсервациям и измерениям, которые Делиль иметь не мог». Но прошло несколько лет, а дело не двигалось с места.

Вступив в управление Географическим департаментом, Ломоносов прежде всего поднял дисциплину и положил конец распущенности и дармоедству. Меры к этому были примяты им еще в 1757 году, после вступления в должность члена академической канцелярии. В октябре того года от имени Разумовского была предложена «Инструкция Географическому департаменту», составленная при ближайшем участии самого Ломоносова (сохранился черновик с его поправками). Инструкция предлагает профессорам и адъюнктам, причисленным к департаменту, собираться регулярно на научные собрания «по однажды в неделю», заранее намечать программу следующих заседаний, содержать «порядочный журнал», профессорам «преподавать каждому по своей науке все к сочинению вновь или к поправлению прежних карт», адъюнктам «упражняться в действительном сочинении тех карт». Профессора обязаны показывать адъюнктам «потребные известия», т. е. знакомить их с достижениями географической науки, «выбирая новейшие и достовернейшие». Адъюнкты должны наставлять студентов, которые «в геодезии и в сочинении карт еще довольно не искусились». Члены департамента — профессора и адъюнкты — должны быть там ежедневно «до полудни», а студентам «на послеполуденное время задавать работу».

Ломоносов настаивает на том, чтобы «адъюнктам Географического департамента иметь равный голос в заседаниях» с профессорами и дозволить им «свое мнение и сумнительства пристойным образом предлагать». Узаконивает инструкция и права студентов посещать научные заседания и, «сидя за стульями членов, слушать их рассуждения и оными пользоваться». Ломоносов, несомненно, хорошо помнил, как его не допускали на научные заседания после возвращения из-за границы, и вводил эти правила для того, чтобы обеспечить рост русских ученых и создать противовес иностранцам.

Особое внимание обращает Ломоносов на хранение географических материалов, отлично сознавая их государственную важность, а в некоторых случаях полнейшую секретность. Для этого он предлагает разделить обязанности адъюнктов: одному вести журнал заседаний, а другому «иметь в своем хранении» все карты, и «ежели оным не учинено по сие время точной описи, то оную сделать немедленно». Интересно, что Ломоносов записал в черновике инструкции: «Журнал за незнанием российского яз. писать ему [адъюнкту] на немецком языке». Затем зачеркнул и потом снова восстановил. Несомненно, что, передавая ведение журнала адъюнкту-иностранцу (в данном случае Якову Шмидту, к которому Ломоносов довольно хорошо относился), он предполагал хранение материалов поручить русскому адъюнкту. При этом Ломоносов вводит особое строжайшее правило: «Без позволения Академии Наук г. президента или Академической Канцелярии членам Географического департамента никаких имеющихся во оном еще неопубликованных карт или других известий никому на сторону не сообщать. В противном случае подлежать имеют за то тяжкому ответу». Кроме того, предлагается всем членам департамента, «не записав в журнал, ничего на дом к себе не брать». Ломоносов рассчитывал положить конец такому положению, при котором русские географические материалы нелегально просачивались за границу.

Но одной инструкции было, разумеется, недостаточно. И, став во главе Географического департамента, Ломоносов начал круто наводить порядки. Он не дал спуску академику Гришову, не слишком утруждавшему себя работой по департаменту. Этого почтенного ученого интересовало только географическое положение острова Эзель, куда он то и дело отпрашивался из Петербурга для астрономических наблюдений и где задерживался подолгу. Причина этого усердия была очень проста: академик Гришов женился на прибалтийской девице по фамилии Сакен и обзавелся на Эзеле своим домом. 24 марта 1758 года Ломоносов распорядился послать Гришову указ, чтобы он «не терял времени» и под угрозой штрафа вернулся в Петербург, а «по дороге бы в Пернове и в Дерпте учинил наблюдения астрономические оных городов долготы и широты сколько потребно для географии».

Ломоносов оживляет деятельность Географического департамента. Он проводит целый ряд неотложных мероприятий, без которых этот департамент вообще не мог сохранить свое значение как научное учреждение, не говоря уже о том, чтобы должным образом развивать свою деятельность. Усилия Ломоносова были направлены на то, чтобы перестроить всю работу Географического департамента, подчинить ее государственным интересам, развернуть широкое географическое и экономическое изучение России и обеспечить, таким образом, работу по составлению нового, более подробного и совершенного атласа, для чего подготовить квалифицированные кадры русских геодезистов-картографов.

Ломоносова особенно возмущало, что «от самого начала учреждения помянутого Департамента никто при нем из Россиян не обучен ландкартному сочинению». Не ограничиваясь составлением инструкции, Ломоносов поручает профессорам Н. И. Попову и А. Д. Красильникову начать обучение студентов теории и практике астрономии, а адъюнкту Шмидту было поручено три раза в неделю «показывать геодезическую практику, ездя по здешнему городу по всем частям».

Не ограничиваясь этими мерами, Ломоносов направил в 1763 году студента Илью Аврамова с четырьмя учениками к астроному С. Румовскому для прохождения практики в астрономических наблюдениях.

22 ноября 1761 года Ломоносов потребовал особым отношением «для лутчего успеху географии Российской» выбрать из старшего класса гимназии трех или четырех гимназистов и определить их «для обучения к Географическому департаменту, чтобы они направлением и смотрением могли быть достойными геодезистами, искусными в сочинении ландкарт». Профессор Семен Котельников отобрал для этой цели четырех великовозрастных гимназистов, «в студенты произойти надежды не имеющих»: Кузьму Башуринова — 23 лет, Сергея Матвеева — 24 лет, Степана Никифорова — 21 года и Степана Кондратова — 19 лет.

Тауберт немедленно представил свое особое мнение и предложил гимназистов отослать в Географический департамент, где «их в полном собрании экзаминовать, какое они уже имеют основание в потребных к сочинению карт науках и знаниях и каковы окажутся в том их успехи, способности и надежды впредь». На это предложение, явно рассчитанное на срыв всего дела, Ломоносов решительно отвечал, что «в собрании екзаминовать дело пустое, и в полном собрании будут лишние голосы профессоров, кои о географическом деле рассуждать не могут», а поэтому он предлагает «екзаминовать самим делом» и взять гимназистов на пробу на полгода, оставив их на гимназическом жалованьи — по три рубля в месяц. «А между тем ходить им в классы продолжать учение только одной математики».

Заботы Ломоносова увенчались успехом. Из выделенных по его указанию для Географического департамента учеников сложилось надежное ядро его будущих работников. Ломоносовские питомцы геодезист Степан Никифоров проработал в департаменте до 1796 года, а геодезист Кузьма Башуринов — до 1797 года. Долго работали и ландкартный мастер Лев Терской и геодезист Осип Полидорский. Ломоносов обеспечил Географический департамент нужнейшими работниками до конца века.

* * *

Ломоносов был одним из самых выдающихся географов своего времени. Он проявил себя глубоким знатоком физической географии, геофизики, метеорологии, климатологии, занимался вопросами орографии и гидрографии, сумел поставить в своих теоретических работах много новых и важных проблем, значительно опережавших уровень современной ему науки. Например, он высказывал замечательные мысли о строении земной поверхности, выдвинул теорию о перемещении полюса и движении континентов и пр. Задолго до западноевропейских ученых он начинает заниматься геоморфологическими гомологиями и делает глубокие заключения о никому еще не известных фактах. Так, например, он блестящим образом указывает на характер и направление берегов крайнего севера Северной Америки, совершенно еще неизвестных и не только не изученных, но и не открытых. Ломоносов же на основе своих сопоставлений писал, как будто сам там путешествовал, что эти берега должны быть круты, глубоки и с них впадают в океан только небольшие реки. И эти предвидения Ломоносова впоследствии оправдались.

Необыкновенная широта кругозора, уменье связать поставленные проблемы со своим передовым мировоззрением позволили Ломоносову наметить правильные перспективы развития русской географической науки. Ломоносов заботился о широком распространении географических знаний в народе. В ноябре 1763 года он сообщил академической канцелярии, что намерен «для общего употребления и пользы» приступить к изготовлению на свой счет глобусов «на Российском языке» и что им уже изобретены новые «способы к деланию шаров». Он лишь просил канцелярию распорядиться, чтобы для этих глобусов награвировать и отпечатать под его «смотрением» до тысячи экземпляров глобусных сеток. Канцелярия отдала соответствующее распоряжение, но как изготовлялись и расходились эти глобусы, к сожалению, неизвестно.

«География, которая всея Вселенныя обширность единому взгляду подвергает», как выразился Ломоносов в своем «Похвальном слове Елизавете» (в 1749 году), немыслима для него без картографии. Главнейшей его заботой в Географическом департаменте было собирание материалов для нового Большого атласа Российской империи, который должен был во всех отношениях превосходить академический атлас 1745 года. Старый атлас насчитывал всего 19 специальных карт, а в новом их было намечено поместить 60–70. Эти карты должны были быть точнее и совершеннее, содержать как можно меньше «белых пятен», отражать рост географической науки и изученности нашей страны.

Потребность в такого рода атласе была очень велика, и Ломоносов хорошо это сознавал. В то же время он вполне отдавал себе отчет в стоявших перед ним трудностях. В этом отношении интересна его переписка с Сенатом, который в декабре 1758 года неожиданно затребовал от Академии наук представить сведения, «какие есть о течении Волги реки и о впадающих в оную знатных реках обстоятельные карты с описанием глубины в самую большую, посредственную и меньшую воду, крутость и пологость берегов, и где она по низкости их так разливается, что настоящей глубины иметь не может, и в коих же местах как беспрерывно и по случаям бывают мели, и как велики и от чего то происходит, и о прочем, что до навигации следует, также и о реках Медведице, Дону, Хоире и Донце, и какие по оным суда в какое время и с каким грузом ходить могут».

Ломоносов немедленно отвечал, что описание глубины реки Волги, «на несколько тысяч верст простирающейся», существовать и быть составлено «в сие время так обстоятельно отнюдь не может». В доказательство своих слов он указывает, что и Рейн, «река, которая против Волги едва десятою долею сравниться может», и то «не описана еще таким образом, ибо к тому требуется много знающих людей, иждивения и времени». Но Ломоносов хочет всемерно обеспечить такое географическое описание страны, которое отвечало бы и способствовало ее стремительному росту. Поэтому создание Большого атласа России представляется ему делом огромной государственной важности, которое и надлежит поставить и развернуть со всем приличествующим ему размахом.

Ломоносов отлично понимал, что успех дела зависит прежде всего от точности и надежности определений координат основных опорных пунктов. Он сам усердно занимался необходимыми для этого вопросами астрономии и теорией картографических проекций, составлял координатные сетки, производил вычисления, чертил карты и планы.

Ломоносов возродил математическую основу географических и картографических работ Географического департамента. Не только с целью вытеснить враждебного к нему Миллера, создававшего всевозможные препятствия работе, но и для того, чтобы укрепить научную базу департамента, Ломоносов настаивал на том, чтобы вместо этого «историографа» назначить «Российских профессоров, знающих астрономию и математику, господ Попова и Котельникова». Чтобы обеспечить полноту и точность атласа, Ломоносов проектирует три специальные астрономические и топографические экспедиции. Каждая должна была пройти шесть тысяч верст в европейской части России, употребив на это от полутора до двух лет. Исследование Сибири откладывалось на будущее. Ломоносов сам подбирал участников экспедиции, разрабатывал маршруты, составлял смету. Руководителями экспедиций он намечал Красильникова, Попова и Шмидта. 24 сентября 1760 года он предложил свой проект на обсуждение в Географический департамент. Все участники обсуждения утвердили проект. Только Миллер представил несколько глубокомысленных замечаний, что «прежде как учредить такие экспедиции, которые немалой суммы требовать будут, надлежит знать, кто такие в каждый путь отправлены быть имеют, что им на оных путях делать, может ли каждой из них по тому исполнение чинить» и т. д. Вслед за этими рассуждениями Никита Попов твердым почерком приписал: «Дух празднословия не даждь ми».

Сенат изъявил согласие на отправку экспедиций и отпустил средства. Но покуда посылали за санкцией к президенту Разумовскому на Украину и покуда Тауберт «спешил» с приобретением необходимых инструментов, дело успело заглохнуть.

Собранные для участия в экспедиции геодезисты, «соскучившись дожиданием», разбрелись кто куда. Однако, невзирая на все препятствия и проволочки, работа над новым атласом шла полным ходом. В Географическом департаменте накопилось очень много материалов, которые позволяли готовить карты отдельных районов. Уже 18 октября 1759 года Ломоносов писал Разумовскому: «Сочиняются в Географическом департаменте новые карты в большом формате. Перьвая особливая карта Санктпетербургской губернии, потом Лифляндии и Эстляндии, так же и Новгородской губернии, что производится из имеющихся в Географическом архиве документов».

Несмотря на все трудности и препятствия, Ломоносову удалось в 1763 году подготовить в Географическом департаменте девять новых специальных карт, содержащих значительно более подробные и точные указания сравнительно со всеми предшествовавшими. Часть из них была посвящена северо-западным районам России, в особенности местностям, окружавшим Петербург и Финский залив. На других впервые были уточнены и показаны очертания северного побережья Восточной Сибири, обозначено течение великих сибирских рек. Новые карты подводили итог географическому изучению России за всю первую половину XVIII века. Однако ни одна из них не была выпущена в свет при жизни Ломоносова и печатание их затянулось до 1773 года.

Ломоносов не ограничивался только наличными картографическими материалами. Он ставил перед составителями атласа новые задачи, значительно опережавшие уровень его века. Еще Кирилов считал необходимым присоединять к географическому атласу исторические и этнографические очерки. Ломоносов же прямо включал в программу атласа, что он должен быть снабжен «политическим и экономическим описанием всея Империи». Атлас, по мысли Ломоносова, должен отразить состояние промышленности и торговли, указывать на потребности рынка, отметить все пути сообщения и, наконец, давать сведения о природных богатствах страны. Эти сведения должны были найти отражение не только на самих картах, но и войти в подробное описание страны, приложенное к атласу. Такое описание, как подчеркивал Ломоносов в своем доношении Сенату 23 октября 1760 года, должно было служить «к удовольствию любопытства здешних до знания своего отечества охотников» или «внешних географии любителей», а также быть нужным и полезным для «всех правлений и присутственных мест в государстве», «чтобы знать внутренние избытки, сообщения кои действительно есть, кои вновь учреждены, либо в лучшее состояние приведены быть могут, и чтоб вдруг видеть можно было, где что взять, ежели надобность потребует».

Ломоносов, лично подписавший это доношение, выдвигал мысль о необходимости статистико-географического изучения России в целях планирования экономических мероприятий и учета хозяйственных ресурсов, т. е. государственного руководства экономикой страны. Атлас Ломоносова должен был стать действенным орудием для дальнейшего подъема производительных сил страны. Ломоносов впервые ставил во всей широте вопрос о связи географических и экономических исследований, разрабатывал задачи и проблемы экономической географии. Кстати, необходимо отметить, что и само понятие «экономическая география» было впервые введено в научный обиход Ломоносовым и отражало его общий взгляд на взаимную связь наук.

Ломоносов считал необходимым показать в своем атласе не только физическую картину территории, но и отразить ее экономическую, этнографическую, даже историческую жизнь. Составление нового атласа становилось для Ломоносова делом, вокруг которого должно было развернуться экономическое изучение России. Для получения необходимых для атласа материалов Ломоносов обращается в Камер-коллегию за сведениями о населенных пунктах согласно ревизии 1742 года, чтобы узнать, «сколько в каком селе и деревне числом душ», чтобы установить величину деревень и «в атласе не поставить бы деревни, в коей, например, десять душ, выкинув соответственную той же деревню, где несколько сот душ, что знающим тех мест обывателям по правде смешно показаться должно, а всех деревень больших и малых во многих местах на атласе уместить невозможно». Он обращается также в святейший Синод, «чтобы истребовать реестр и краткое описание монастырей во всей России, так же и церквей по всем городам и селам».

Летом 1759 года Ломоносов разрабатывает анкетный метод статистико-экономического обследования России и входит в Сенат с ходатайством о разрешении разослать составленный им вопросник по всем областям страны. Он рассчитывает таким путем получить надежные данные о городах и селах: чем город огражден, «каменною стеною или деревянною, или земляным валом, палисадником или рвами», «на какой реке или озере город построен, и на которой стороне по компасу, или по реке вниз, на обеих берегах или на островах».

Он справляется о фабриках и рудных заводах, промыслах и ремеслах, о водяных мельницах и солеварнях, «где есть усолья, сколько солеварен, и по многу ли черенов, где есть озерная или морская самосадка, либо горная соль, где есть старые оставленные усолья», собирает сведения о торговле по городам и селам, когда и где бывают ярмарки, есть ли в городах гостиные дворы, «и откуда больше и с какими товарами приезжают, и который день в неделе торговый».

Он проявляет особое внимание к путям сообщения и судоходству, спрашивает, есть ли «купеческие пристани», в какое время вскрывается и замерзает река, насколько она судоходна, и «не бывает ли где препятствия от подмытых дерев с берегов весною или от летней пересухи», и какие именно «суда ходят по весне и в межень», и «где есть переволоки, через кои с одной реки на другую товары сухим путем перевозят, и при каких урочищах; дорога лежит по каким местам, гористым или ровным, и на сколько верст», устроены ли мосты, перевозы и переправы и через какие реки.

Он хочет также узнать «по великим рекам и по берегам и островам морей и знатных озер, где есть оброчные рыбные ловли, и какие рыбы больше ловятся».

Он запрашивает о состоянии сельского хозяйства: «в каждой провинции каких родов хлебы сеются больше, плодовито ли выходят», «какого где больше скота содержат», «каких где больше зверей и птиц водится» и даже «где есть вредные гадины в чрезвычайном множестве, какие». Он просит «от северных сибирских городов и зимовий прислать известия об островах на Ледовитом море, которые ведомы тамошним жителям или промышленным людям, как велики, коль далече от матерой земли, и каких зверей на них ловят, так же как оные острова называются». Он просит отмечать, «где есть следы старых рек, которые ныне заросли и высохли, в которую сторону простираются и как их ныне называют». Справляется он также о старых развалинах и городищах, старинных казенных строениях и настоятельно предлагает, если сохранились старые чертежи или летописи, прислать их в департамент «купно с географическими известиями».

Ломоносов исходил из мысли, что в государственной практике нужно считаться с национальными и историческими традициями народа, и потому связывал статистико-экономическое изучение страны с историческим и археологическим. Он заботился об учете и сохранении памятников старинной архитектуры и письменности. В его замыслы входило снаряжение в старинные русские города особого живописца с тем, чтобы снять копии с хранящихся по церквам и монастырям исторических изображений «иконописною или фресковою работой» на стенах и гробницах. Художник, отправляющийся с этим заданием, должен был посетить Псков, Новгород, Тверь, Переяславль-Залесский, Муром, Суздаль, Владимир, Чернигов, Киев и другие очаги древней русской культуры. Ломоносов даже подыскал надежного человека — Андрея Грекова — и добился от Синода указа о допуске его к работе в церквах. Но едва Ломоносову удалось уломать Синод, как Греков был отозван в учители рисования к наследнику Павлу Петровичу. Ломоносов видел в этом очередной подкоп Тауберта, который, зная о его хлопотах, указал на Грекова. Так погиб еще один замысел Ломоносова.

Что же касается самой анкеты, то она была отпечатана и разослана по всем воеводским канцеляриям только в январе 1761 года. Медленно и с большими проволочками стали поступать ответы. Ломоносов постоянно наталкивался на косность и неповоротливость различных ведомств. Даже снятие простых копий с материалов второй ревизии шло из рук вон плохо. По настоянию Ломоносова в Камер-коллегию было послано десять переписчиков «из солдатских детей», обучавшихся в гарнизонных школах, чтобы списать находящиеся в коллегии «алфабеты». Наконец он делает попытку использовать для собирания географо-экономических сведений новую ревизскую перепись населения, поручив посылаемым для ревизии офицерам ответить на несколько дополнительных вопросов. Для этого он составляет в марте 1764 года «Мнение о употреблении нынешняя ревизии на пользу географии Российской и сочиняющегося нового атласа». Но и эта попытка не дала результатов. «Мнение» Ломоносова, по видимому, даже не рассматривалось.

Правительственные учреждения не только не шли серьезно навстречу Ломоносову, которому приходилось всего добиваться ценой огромных усилий, — они не были способны понять самого характера работы Географического департамента, необходимости кропотливой предварительной черновой работы и накопления огромного материала.

И в самой Академии наук Ломоносову ставили палки в колеса. Миллер брюзжал на заседаниях и старался опорочить ландкарты, составленные трудолюбивым Яковом Шмидтом, находил в них «погрешности» в написании и обозначении некоторых незначительных финских деревень и пр. Из отпущенных на приобретение геодезических инструментов после пожара обсерватории в 1747 году б тысяч рублей, как указывает Ломоносов, за несколько лет был куплен «только большой квадрант за 180 рублей, а прочая сумма на мелочи истрачена». И, наконец, когда всё же квадранты, необходимые для намеченных Ломоносовым экспедиций, прибыли, «оные квадранты лежали долго в пакгаузе, и в Канцелярии наконец появились, тогда как паче ожидания получен от Его Сиятельства (т. е. Разумовского. — Л. М.) ордер, чтобы оные экспедиции приостановить». Многочисленные враги Ломоносова всячески мешали ему, срывали подготовку к печати ландкарт для нового атласа, задерживали уже готовые, чтобы потом было удобно его же обвинить в бездействии.

* * *

Работа Ломоносова в Географическом департаменте сталкивала его со множеством вопросов, которые издавна привлекали к себе его внимание. В особенности было близко ему все, что так или иначе соприкасалось с морским делом. Изучение морей, окружающих Россию, было для него, пожалуй, еще более неотложным делом, чем изучение бескрайных просторов ее суши.

Он видел одну из причин исторической отсталости России в недостаточном развитии мореплавания, в том, что наша страна была отрезана от удобных морских портов, в то время как «малые владетельства, которых с Российским могуществом и внутренними достатками в сравнение положить невозможно, распростерли свои силы от берегов Европейских и оными окружили все протчие части света». «Западные европейские державы, — писал Ломоносов, — по положению своих пределов везде имеют открытый путь по морям великим, и для того издревле мореплаванию навыкли и строению судов, к дальнему морскому пути удобных, долговременным искусством научились; Россия, простираясь по великой обширности матерой земли, и только почти одну пристань у города Архангельского, и ту из недавних времен имея, больше внутренним плаванием по великим рекам домашние свои достатки обращала, между собственными своими членами». И хотя русское мореплавание достигло за короткий срок очень значительных успехов, но по сравнению с гигантскими масштабами России оно все еще было не столь значительно, и это являлось серьезным препятствием для дальнейшего быстрого развития страны.

«Внешнее купечество, — замечает Ломоносов, — на востоке и западе хотя в нынешнем веку приросло чувствительно, однако рассудив некоторых европейских держав пространное и сильное сообщение разными торгами со всеми частями света и малость оных против Российского владения, не можем отрешись, что мы весьма далече от них остались». Этому должен быть положен конец, и Ломоносов настойчиво ратует за всемерное развитие морского дела. Он представляет себе будущее России только как великой морской державы. «Пространная Российская Держава, — говорит он в «Похвальном слове Петру Великому», — на подобие целого света едва не отовсюду великими морями окружается и оные себе в пределы поставляет. На всех видим распущенные Российские флаги. Там великих рек устья и новые пристани едва вмещают судов множество; инде стонут волны под тягостью Российского флота, и в глубокой пучине огнедышущие звуки раздаются. Там позлащенные и на подобие весны процветающие корабли, в тихой поверхности вод изображаясь, красоту свою усугубляют; инде, достигнув спокойного пристанища плаватель, удаленных стран избытки выгружает, к удовольствию нашему. Там новые Колумбы к неведомым берегам поспешают, для приращения могущества и славы российской… со снегом, со мраком, с вечными льдами борется и хочет соединить восток с западом».

Это морское величие России заложено Петром. Ломоносов постоянно напоминает о заслугах Петра по созданию русского военного и торгового флота. В стихотворной надписи на спуск корабля «Александр Невский» (в 1749 году) он говорил:

Гора, что Горизонт на суше закрывала, Внезапно с берега на быстрину сбежала, Между палат стоит, где был недавно лес; Мы веселимся здесь в средине тех чудес. Но мы бы в лодочке на луже чуть сидели, Когда б Великого Петра мы не имели.

К концу царствования Петра созданный им морской военный флот был одним из самых могущественных в мире. В его составе числилось 34 линейных корабля, 9 фрегатов, 77 галер и 26 различных других кораблей. Личный состав флота достигал 27 тысяч человек.

Однако вскоре же после смерти Петра русский флот, созданный ценой больших национальных усилий, стал приходить в упадок. С каждым годом флоту все меньше и меньше уделялось средств и внимания. Начатые Петром огромные работы по устройству каналов, доков и гаваней были приостановлены; судостроение на Дону прекратилось; каспийский флот был запущен.

Гавани в Кронштадте были заполнены корабельными днищами, мачтовый лес гнил, суда стояли без должного присмотра. Архангельские верфи, правда, спускали на воду довольно большое число кораблей и фрегатов, но эти новые суда строились из рук вон плохо. В 1742 году корабль «Счастье» долго носило штормом по Ледовитому океану, 24 августа судно потеряло грот-мачту, а затем бизань-мачту. Когда корабль добрался до острова Кильдина и стал на зимовку, командир его Несвицкий, осмотрев переломы мачт, нашел, что в них была гниль на пятнадцать дюймов в диаметре, искусно замаскированная небольшими дубовыми чаками,здорового же дерева было только на семь дюймов.

Заправлявшие судостроением на севере англичане Джемс и Сутерланд заботились о своих прибылях и вовсе не стремились создавать суда, способные затмить флот «морских держав». Состоявший с 1732 года председателем «Военной морской комиссии» Остерман и прочие иноземцы стесняли развитие русского флота и значительно снизили его качество. В результате в июле 1746 года французский поверенный в делах д'Аллион писал в Версаль: «Флот, вооруженный в Ревеле, состоит из девятнадцати линейных кораблей, имеющих от шестидесяти до ста пушек, шести фрегатов и одного госпитального судна. Кроме того, в Ревеле стоят, как говорят, еще четыре военных корабля, три фрегата и пятнадцать галер; но следует добавить, что половина этих кораблей не выдержала бы серьезного плавания или сражения».

Но иностранные дипломаты преувеличивали слабость русского флота, который еще в 1743 году одержал блестящую победу над шведами. В России никогда не переводились люди, понимавшие значение флота. К числу их принадлежал и Ломоносов, призывавший Елизавету следовать по пути Петра, укреплять и развивать морскую мощь России:

С способными ветрами споря, Терзать да не дерзнет Борей, Покрытого судами моря, Пловущими к земли твоей… (Ода   1748 года.)

С воцарением Елизаветы началось возрождение русского флота. Закладывались и строились новые суда. Возобновились учебные плавания. В 1752 году был основан Морской кадетский корпус, во главе которого стал талантливый моряк-гидрограф А. И. Нагаев (1704–1780). Преподавателями были лучшие офицеры флота Г. Спиридонов, Харитон Лаптев и др. В конце 1755 года были составлены новые сигнальные книги с подробно разработанными и в то же время упрощенными сигналами «особливо для военных случаев». К началу Семилетней войны Россия располагала крупными морскими силами, прочно захватившими Зунд, обеспечившими блокаду прусских берегов и полное господство России на Балтике.

За время Семилетней войны русский флот непрерывно улучшался и совершенствовался. Со стапелей сходили новые многопушечные корабли и легкие галеры, удобные для плавания у берегов Пруссии. Всего за время царствования Елизаветы, главным образом в период Семилетней войны, было построено 32 линейных корабля, 8 фрегатов, 20 пинков и гукоров и десятки малых судов.

Нет никакого сомнения, что большое внимание, которое Ломоносов уделял в последние годы своей жизни развитию морской науки и конструированию различных приборов для нужд кораблевождения, связано с задачей укрепления русского военного флота, поставленной Семилетней войной. Ломоносов не только поддерживал и ободрял русских моряков своим поэтическим словом и ученым авторитетом, — он стремился помочь им практически двинуть вперед русскую морскую науку, на которую могло бы опираться искусство мореплавателя.

Наука кораблевождения в XVIII веке только еще зарождалась. Множество вещей, без которых не мог бы обойтись современный мореплаватель, тогда еще не существовало и в помине: не было ни точных карт, ни надежных компасов, ни измерителей времени, ни хороших навигационных приборов. Секстант и хронометр только что появились и были весьма далеки от совершенства. Особенно остро стоял вопрос с определением долготы, без чего было невозможно установить местонахождение корабля на море. В 1714 году английский парламент назначил премию в двадцать тысяч фундов стерлингов за лучшее практическое решение этого вопроса. Но премия оставалась не присужденной, так как удовлетворительное решение найти в то время было очень трудно.

В ежегодных отчетах, которые Ломоносов представлял в Академию наук, все чаще начинают встречаться упоминания о его трудах и изобретениях по морскому делу. В отчете за 1754 год отмечено: «В физике — изобретены некоторые способы к сысканию долготы и ширины на море при мрачном небе. В практике исследовать сего без Адмиралтейства невозможно». В отчете за 1756 год указано: «В разные годы зачаты делать диссертации: о лутчем и ученом мореплавании». Точно так же и в протоколах академической Конференции постоянно отмечалось, что Ломоносовым представлялись или демонстрировались различные приборы и изобретения по морскому делу. Секретарь Академии Герард Миллер доносил академической канцелярии: «В академическом собрании господин советник и профессор Ломоносов толковал бывшим при том членам новые свои изобретения, до мореплавательной науки касающиеся, которые он намерен описать в речи, к будущему публичному собранию приготовленной… И оные изобретения всеми при том бывшими членами, поколику им истолкованы, к печати удостоены». 8 марта 1759 года Ломоносов прочитал свою речь в публичном собрании Академии наук в Петербурге. Тогда же она была напечатана «а русском и латинском языках под заглавием «Рассуждение о большей точности морского пути».

В этом замечательном сочинении Ломоносов разрабатывает труднейшие проблемы морского кораблевождения и выступает как крупнейший знаток морского дела, вопросов навигации, морской астрономии и приборостроения. Его не останавливает ни малая изученность этих вопросов, ни возможность ошибок, разочарований, бесплодных попыток. «Делом сим, — говорит Ломоносов во вступлении к этой работе, — последовал я рудоискателям, которые иногда безо всякой вероятности сладкою надеждою питаются и не всегда же тщетною. Таким образом, отложив всякое сумнительство, все, что для сей материи размышлял, изобрел, произвел, предлагаю».

Ломоносов закладывал основы русского научного мореплавания и стремился вывести его на первое место в мире. Но его труды и усилия не находили ни понимания, ни поддержки. Даже представители наиболее образованных слоев русского поместного дворянства встречали морские замыслы Ломоносова с равнодушным недоумением, а то и с насмешкой. Сразу же после опубликования «Рассуждения о большей точности морского пути» в августовском номере журнала «Трудолюбивая пчела» появилась эпиграмма Сумарокова, прямо метившая в этот труд Ломоносова:

Вскоре Поправить плаванье удобно в море. Морские камни, мель в водах переморить, Все ветры кормщику под область покорить;  А это хоть и чудно, Хотя немножко трудно, Но льзя природу претворить; А ежели никак не льзя тово сварить, Довольно и тово, что льзя поговорить.

Но Ломоносов был не из числа людей, которых можно остановить насмешками. Он смело и настойчиво продолжал бороться за развитие русского морского дела и совершенствование морской науки.

Ломоносов иногда ставил задачи, разрешить которые нельзя было при тогдашнем состоянии науки. Но эти задачи выдвигала сама жизнь. И Ломоносов не считал себя вправе от них уклоняться. Он считал своим долгом хотя бы в чем-либо приблизиться к нужному решению и подготовить его возможность в будущем. Многие из этих задач до Ломоносова не ставил еще никто в мире. Так, в 1759 году он разработал оригинальный оптический прибор, с помощью которого, по выражению Ломоносова, «много глубже видеть можно, нежели видим просто». Свой прибор Ломоносов назвал «батоскопом». Это была первая в истории оптики попытка создать инструмент для подводного наблюдения.

Чертежи или достоверные описания батоскопа Ломоносова до нас не дошли. Академик С. И. Вавилов высказал предположение, что этот «инструмент состоял из обычной зрительной трубы с плоским защитным стеклом, находящимся на значительном расстоянии перед объективом», что весьма улучшало видимость, так как между объективом и плоским стеклом оставался столб воздуха и, кроме того, устранялось влияние волнения и зыби на поверхности воды. По видимому, создавая этот прибор, Ломоносов опирался на народный опыт. В Поморье, как удалось узнать автору, издавна употреблялся при ловле жемчуга особый «водогляд», или «водоглаз», состоявший из двух берестяных трубок с широким раструбом на конце, закрытым куском прозрачной слюды. В длину такой «водогляд» достигал одного аршина. Пользование «водоглядом» значительно облегчало поиски жемчужных раковин в светлых и неглубоких речках по Летнему берегу Белого моря.

В «Рассуждении о большей точности морского пути» Ломоносов ставил перед собой две практические цели: разработать наиболее надежные способы определения местонахождения судна в различных условиях и обеспечить моряков приборами, которые могли бы облегчить и усовершенствовать искусство кораблевождения. Он выдвигает целый комплекс новых идей, задач и вопросов, всесторонне охватывающих морское дело, вплоть до мельчайших деталей навигации. В особенности тревожили его трудности северного мореплавания. Ломоносов с юных лет знал, как трудно моряку вести корабль на Севере, когда немногие светлые часы проходят в сумеречной мгле, не говоря уже о настоящей полярной ночи. Когда «мрачная наступает погода», тогда бесполезны астрономические приборы и самые точные часы «никуда не годны». Между тем «буря стремительно корабль гонит», волны отклоняют его от намеченного пути, морские течения ускоряют или замедляют его ход. «Несколько иногда недель в таком ношении обращаясь, почему знать может мореплаватель, где искать пристанища, куда уклониться от мелей, от камней и от берегов, для крутизны неприступных? По сему иных искать должно и к отвращению сих трудностей плавателю способов, которых (сожалительно) мало приличных изобретено, меньше в употребление принято, хотя, кажется, они нужнее первых, за тем, что в мрачную погоду суровее неистовствует буря, ближе настоят напасти». Ломоносов говорит, что он старался «выдумать новые дороги», найти новые возможности устранить эти пагубные и опасные для мореходов «неудобства».

Ломоносов замышляет написать исследование об определении долготы, которое могло бы стать надежным руководством для моряков всего мира. Он хотел назвать свою книгу «Жезл морской» и издать на нескольких иностранных языках. Прежде всего Ломоносов пытается преодолеть трудности определения местонахождения корабля при помощи астрономических способов. «Неудобности» широко известного в его время «квадранта Гадлея» Ломоносов усматривал в том, что им трудно определить высоту места вследствие качки корабля, «разного преломления лучей» (рефракции) и невозможности пользоваться им при плохой видимости горизонта. Ломоносов предлагает «ненадежный и неявственный горизонт оставить» и пытается сконструировать секстант с искусственным горизонтом. А для того чтобы наблюдатель не допускал погрешностей вследствие качки корабля, Ломоносов конструирует подвесную люльку, которая позволяет сохранять постоянное положение при наблюдениях. Для измерения времени на начальном меридиане Ломоносов предлагает «морские часы» — особого вида пружинный хронометр, который сконструирован им независимо от английских изобретателей.

Особенное внимание Ломоносов уделяет конструкции компаса — этого основного прибора на корабле. Он отмечает, что современные ему компасы настолько несовершенны, что «не токмо на море, но и на сухом пути исправных наблюдений в переменах чинить нельзя». Он предлагает делать компасы больше, чтобы деления на них были отчетливее и позволяли отсчитывать с точностью до одного градуса. Компас должен быть установлен так, чтобы курсовая черта была параллельна диаметральной плоскости корабля. Сила магнита катушки должна преодолевать силы трения, а «чтобы все погрешности, которые от оплошности правящего бывают, знать корабельщику, должен он иметь компас самопишущий». По свидетельству специалистов, предложенная Ломоносовым конструкция самопишущего компаса в основных чертах ничем не отличается от современного курсографа.Одновременно Ломоносов предлагает целый ряд других самопишущих морских приборов: дромлометр (донный механический лаг), клизеометр — для определения сноса корабля под влиянием дрейфа, циматометр — для учета движения корабля под влиянием килевой качки, особый прибор для определения направления и скорости морского течения, салометр — прибор для измерения плотности «сала» и др. Эти навигационные приборы, сконструированные Ломоносовым, по заложенным в них плодотворным идеям значительно опережали свое время. Идея самопишущего клизеометра до настоящего времени еще осталась неразработанной и не претворена в жизнь, хотя потребность в таком приборе имеется и в настоящее время.

Великая ломоносовская идея оснащения корабля разнообразными приборами, автоматически регистрирующими и учитывающими его движения и условия плавания, позволяющими вести корабль при любой видимости в приполярных водах, нашла свое осуществление только в наше время. Мечту Ломоносова осуществили только советские моряки на кораблях, вооруженных радиопеленгаторами, гирокомпасами, эхолотами и другими сложными приборами; в некоторых из них нашли отражение принципы, заложенные в ломоносовских конструкциях.

Конструируя новые приборы для облегчения морского кораблевождения, Ломоносов указывает на необходимость разработки глубоких теоретических вопросов морского дела, требующих «остроумного рачения и неусыпности от физиков и математиков». Главнейшей задачей является создание «истинной теории течения моря» и изучение явлений земного магнетизма. Ломоносов полагает, что если бы мореплаватели часто и точно определяли величины отклонения и наклонения магнитной стрелки, то физики сумели бы вывести соответствующие законы. Однако «бесчисленное множество по всем открытым морям и к страннолюбивым берегам плавает, но только ради прибытков, не ради науки». Ломоносов впервые с большой проницательностью и убежденностью поставил вопрос о необходимости специального научного изучения морей и океанов. Он говорит о создании русской «мореплавательской» академии — научно-исследовательского учреждения, где на глубокой физико-математической основе изучались бы вопросы, связанные с морем и кораблевождением.

«Мореплавательное дело, толь важное, до сего времени почти одною практикою производится, — пишет он, — ибо хотя академии и училища к обучению морского дела учреждены с пользою, однако в них тому только обучают, что уже известно для того, чтобы молодые люди, в сем знании получив надлежащее искусство, заменяли престарелых, на их места вступая. А о таковых учреждениях, кои бы из людей состояли, в математике, а особливо в астрономии, гидрографии и механике искусных, и о том единственно старались, чтобы новыми полезными изобретениями безопасность мореплавания умножить, никто, сколько мне известно, постоянного не предпринимал попечения».

Великий гуманист, помышляющий прежде всего о мире, а не о войне, он с сожалением говорит: «О есть ли бы оные труды, попечения, иждивения и несчетное многолюдство, которые война похищает и истребляет, в пользу мирного и ученого мореплавания употреблены были, то бы не токмо неизвестные еще в обитаемом свете земли, не токмо под неприступными полюсами со льдами соединенные береги открыты, но и дна бы морского тайны, рачительным человеческим снисканием, кажется исследованы бы были, и день бы учений колико яснее воссиял бы откровением новых естественных таинств».

Пафос научного исследования, радость познания и творческого преобразования мира в одинаковой степени пронизывают теоретические и практические работы Ломоносова. «Мужеству и бодрости человеческого духа и проницательству смысла последний предел еще не поставлен», — пишет он в составленной им инструкции морским офицерам, отправляющимся на поиски Северо-Восточного морского пути, предпринимаемые по его замыслу. Ломоносов с уверенностью говорит русским мореплавателям, что «много может еще преодолеть и открыть осторожная их смелость и благородная непоколебимость сердца».

* * *

В сентябре 1763 года, с целью побудить правительство к организации большой полярной экспедиции, Ломоносов представил в Морскую российских флотов комиссию «Краткое описание разных путешествий по северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию». Мысль эта давно занимала Ломоносова. «Северный океан, — писал он, — есть пространное поле, где усугубиться может Российская слава, соединенная с беспримерною пользою». Россия, имея в своем распоряжении океан, «лежащий при берегах себе подданных», достигнув по нему восточных своих берегов, будет «не токмо от неприятелей безопасна, но и свои поселения, и свой флот найдет».

Едва в 1742 году прибыло первое известие о достижении нашими моряками берегов Америки, как Ломоносов, обращаясь в оде к Елизавете, говорит:

К тебе от восточных стран спешат Уже Американски волны, В Камчатской порт веселья полны.

Ломоносов считал, что установление Северо-Восточного морского пути является исторической задачей России.

Какая похвала Российскому народу Судьбой дана:  пройти покрыту льдами воду…—

восклицал он в поэме «Петр Великий». Ломоносов уверенно смотрит в будущее, и перед его умственным взором («умными очами») проходят караваны русских судов. В оде 1752 года он говорит:

Напрасно строгая природа От нас скрывает место входа С брегов вечерних на восток. Я вижу умными очами: Колумб Российский между льдами Спешит и презирает рок.

Ломоносов настойчиво повторяет призыв к русским мореплавателям спешить на Восток! Этого требуют насущные нужды государства. Необходимо как можно скорее утвердиться на берегах Тихого океана, найти к ним путь раньше коварных и хищных соседей. Ломоносов указывает на отчаянные усилия Англии проникнуть на Восток северным путем и говорит, что русскому народу, ввиду этих стремлений «Британии, которая главное свое внимание простирает к Западно-северному ходу Гудзоновским проливом, не можно, кажется, не иметь благородного и похвального ревнования в том, чтобы не дать предупредить себя от других успехами толь великого и преславного дела». С открытием Великого Северо-Восточного пути вдоль берегов Сибири «путь и надежда чужим пресечется», укрепится морское могущество и независимость России, откроются новые возможности для развития торгового мореплавания. «Российское могущество прирастать будет Сибирью и Северным Океаном и достигнет до главных поселений Европейских в Азии и в Америке».

Ломоносов обращает особенное внимание на экономическое значение Северного морского пути. Все трудности «купеческого сообщения с восточными народами», вызванные «безмерной дальностью» долговременных путей через Сибирь, «прекращены быть могут морским северным ходом». Установление постоянного торгового пути из Архангельска к берегам Тихого океана вызвало бы и оживление беломорской морской жизни, замершей после учреждения петербургского порта.

Ломоносов полагал, что открытие Северо-Восточного морского пути облегчит «сообщение с Ориентом» — торговые и культурные связи с народами Дальнего Востока. Особенный интерес он проявлял к Китаю. Ломоносов уважал древнюю культуру Китая, ссылался в своих геологических работах на китайскую хронологию, интересовался китайской историей, принимал участие в обсуждении вопроса об издании книг, посвященных Китаю.

Сама мысль об открытии Северного морского пути давно занимала русских людей. Еще в 1713 году Федор Салтыков подал Петру I «пропозицию», в которой предлагал строить в устье Енисея корабли «и теми кораблями, где возможно, кругом Сибирского берега проведать, не возможно ли найти каких островов», а кроме того, «купечествовать» с Китаем и продавать сибирский лес, смолу и деготь в Европе. Через год Салтыков даже разработал небольшую инструкцию мореплавателям, в которой наказывал, когда они пойдут вдоль берегов Сибири, описывать устья рек, какова в них глубина и течение воды, «какого образа земля на дне», какие около тех мест леса, «какая там клима» и т. д. Петр живо заинтересовался этим вопросом и не упускал его из виду до конца жизни. За пять недель до смерти он толковал с генерал-адмиралом Апраксиным «о дороге через Ледовитое море в Китай и Индию».

Организованная по замыслу Петра Великого Первая Камчатская экспедиция Беринга вышла из Петербурга 5 февраля 1725 года и возвратилась 1 марта 1730 года. Ею была составлена карта восточного побережья пролива, получившего впоследствии имя Беринга, составлено прекрасное описание Чукотского Носа. Но существование пролива между Азией и Америкой не было доказано экспедицией, хотя на самом деле она этот пролив прошла. «Жаль, — писал Ломоносов о Беринге, — что, идучи обратно, следовал тою же дорогою и не отошел к востоку, которым ходом конечно бы мог приметить берега северо-западной Америки».

Вскоре была организована новая экспедиция, вернее, несколько самостоятельных экспедиций, служивших единой цели изучения и освоения северных берегов России. Вторая Камчатская экспедиция на двух судах под командой Беринга и Чирикова обследовала северную часть Тихого океана и открыла путь к Северной Америке. Одновременно другая часть экспедиции на трех судах посетила район Курильских островов. В то же самое время пять отрядов Великой Северной экспедиции изучали и картографировали почти все побережье от Горла Белого моря до устья Колымы.

Путь от устья Печоры до Оби описывали и снимали на карту отряды под командой Алексея Скуратова и Марка Головина — 1731–1734 гг.; Ст. Муравьева и Мих. Павлова — 1734–1735 гг.; Ст. Малыгина — 1736–1737 гг.

Берег Карского моря до устья Енисея обследовали Дмитрий Овцын и Иван Кошелев — 1734–1738 гг.

Съемку побережья Карского моря на восток от Енисея производил отряд Федора Минина и Дмитрия Стерлигова — 1738–1740 гг.

Между Леной и Енисеем в особо трудных условиях работали Василий Прончищев —1735–1736 гг., Харитон Лаптев, Семен Челюскин и геодезист Никифор Чекин — 1737–1742 гг. От Лены на восток двигались Петр Ласиниус—1735 г. и Дмитрий Лаптев со своим помощником штурманом Михаилом Щербининым — 1736–1739 гг.

В отрядах были геодезисты, картографы, «рудознатцы». Всего в Великой Северной экспедиции участвовало 580 человек. Несколько десятков из них погибло в условиях суровых зимовок (в том числе Василий Прончищев с женой Марией Прончищевой — первой женщиной, участницей полярных экспедиций, Петр Ласиниус и др.).

Работа экспедиции охватила огромную территорию и продолжалась в общей сложности более десяти лет (1733–1743). По грандиозному размаху, числу участников, обилию и ценности собранных материалов это была одна из самых замечательных экспедиций всех времен. Одновременно в глубине Сибири и на ее северных окраинах работали сухопутные отряды экспедиции, изучавшие местную природу, животный и растительный мир, разведывавшие полезные ископаемые, собиравшие исторические и этнографические материалы.

Материалы, собранные Великой Северной экспедицией, в значительной части (копии с судовых журналов и карт) поступали в Географический департамент Академии наук, и Ломоносов их тщательно изучал. Он гордился славными делами русского народа, открывшего и обследовавшего неизведанные берега Ледовитого океана, что по своему значению равнялось открытию целого континента.

Честь и достоинство русского народа требуют, чтобы его заслуги и приоритет в отношении важнейших географических открытий были торжественно признаны перед всем светом. Поэтому, прочитав в 1758 году первый вариант «Истории Петра Великого», составленный Вольтером, Ломоносов в числе своих замечаний, которые он считал очень существенными, написал: «12. В американской экспедиции (т. е. в русской экспедиции, направленной к берегам Америки. — А. М.) не упоминается Чириков, который был главным и прошел далее, что надобно для чести нашей. И для того послать к сочинителю карты оных мореплавании».

Замечательно, что Ломоносов, который основательно изучил материалы Великой Северной экспедиции и лично знал многих ее участников, подчеркивает роль и значение великого русского мореплавателя Алексея Ильича Чирикова (1703–1748), который не только на сутки раньше Беринга достиг берегов Северной Америки, но обеспечил успех всей экспедиции и фактически руководил ее научной работой.

Ломоносов помнил и о подвигах старинных русских мореплавателей и, как никто в его время, мог оценить их значение. Ему были хорошо известны найденные в 1736 году в Якутском архиве Г. Миллером «скаски» о плавании холмогорца Федота Алексеева, который вместе с казаком Семеном Дежневым проплыл в 1648 году из устья Колымы в Анадырский залив. «Сей поездкой, — писал Ломоносов, — несомненно доказан проход морской из Ледовитого океана в Тихой».

Ломоносов особенно отмечает заслуги простых промышленных людей, которые своими плаваниями подготовили почву для научных исследований, выполненных последующими государственными экспедициями. «Из неутомимых трудов нашего народа», — заключал Ломоносов, выяснилось, что установление Северо-Восточного морского пути вполне возможно. «Россияне далече в оной край на промыслы ходили уже действительно близ 200 лет», — писал Ломоносов. Совершенно несомненно, что при этом он исходил не только из того, что ему удалось узнать из материалов, найденных в сибирских архивах, но и опирался на свой собственный поморский опыт. Проведя юность в полярных плаваниях, Ломоносов мог отчетливо представить, в какой обстановке совершались походы наших старинных мореплавателей, каких жертв и усилий требовали эти походы и как важен добытый народом опыт для успеха будущих исследований.

Прежде чем выступить со своим предложением об организации экспедиции, Ломоносов в течение многих лет подбирал исторические и современные ему свидетельства о плавании в полярных водах русских и иностранных мореходов. Отмечая неудачи англичан и голландцев, искавших Северный морской путь, Ломоносов говорил, что эти попытки совершались без «ясного понятия предприемлемого дела», и без «довольного знания натуры», и без «ясного воображения предлежащей дороги». Иностранцы, в особенности англичане, двигались вдоль северных берегов, охваченные жаждой наживы, а не для изучения неведомых земель. Личной корысти западноевропейских торгашей Ломоносов противопоставляет патриотический долг и любовь к науке. Он рассматривает вопрос о Северном морском пути прежде всего как широкую научную проблему, настаивает на систематическом изучении северного побережья, что только и может обеспечить надежное освоение «хода» Ледовитым океаном.

В «Кратком описании разных путешествий по северным морям» Ломоносов подчеркивает научные заслуги русских морских офицеров, посланных «для описания северных берегов Сибирских».

Он отмечает исследования Малыгина, Скуратова, Минина, Прончищева, Харитона и Дмитрия Лаптевых, Челюскина и указывает, что после их трудов «сомнения о море, всю Сибирь окружающем, не остается». Ломоносов не преминул подчеркнуть, что новым данным, добытым русскими мореплавателями, «известие о морском пути Федота Алексеева с товарищи весьма соответствует».

Ломоносов широко пользуется свидетельствами, полученными от простых казаков и промышленных людей, хотя их показания нередко сбивчивы и противоречивы. Он постоянно сличал и сопоставлял эти, как он называл их, «прекословные» сведения, пытаясь добраться до истины.

Изучение материалов, собранных в Академии наук, интерес и внимание к народному опыту, собственное непосредственное знакомство с морями русского Севера, приобретенное в годы юности, огромный кругозор ученого-естествоиспытателя, ясное сознание хозяйственного и политического значения Северного морского пути — позволили Ломоносову впервые научно разработать и поставить во всей широте эту величественную проблему.

Ломоносов проявляет большую проницательность, указывая, что «главным препятствием» для достижения намеченной цели надо считать не «стужу», а «лед от ней происходящий». Стужа сама по себе не страшна.

Выносливые и мужественные «российские люди» в полярных странах «зимуют из доброй воли» «в построенных нарочно домах» и «без всякого отягощения». Поэтому Ломоносов уделяет особое внимание вопросу о свойствах и происхождении полярных льдов.

Ломоносов первый предложил научную классификацию полярных льдов. Им установлено принятое в настоящее время в науке разделение льдов на «сало», ледяные поля («стамухи») и ледяные горы («падуны»). «Мелкое сало, — указывает Ломоносов, — подобно как снег плавает в воде». Этот вид пловучего льда «иногда игловат, или хотя и связь имеет, однако гибок и судам невредим». «Стамухи, или ледяные поля, кои нередко на несколько верст простираются, смешанные с мелким льдом. Таковые льды плавают в большом количестве и суда удобно затирают». «Горы нерегулярной фигуры, — по описанию Ломоносова, — в воде ходят от 35 до 50 сажен, выше воды стоят на десять и больше, беспрестанно трещат, как еловые дрова в печи; по чему узнать можно таких плавающих гор приближение в тумане и ночью и взять предосторожность». При этом Ломоносов указывает, что «сало родится на самом море от великих морозов», тогда как «падуны», или ледяные горы, представляют собой «великие громады» прибрежных глетчерных льдов, которые, «преодолев связь с каменною горою, обрушиваются в море».

Ломоносов также правильно объясняет различия в движении льдов по океану, указывая на роль ветра для движения ледяных полей и мелкого льда и морских течений для ледяных гор. «Ветрам мелкие и только тонкие удобно повинуются, — писал Ломоносов, — а падуны и стамухи больше нижняя часть воды движет, так что нередко противные движения мелкого и крупного льда примечаются». «Того ради неотменно должно по возможности вникнуть в изыскание оных Ледовитого океана движений». Ломоносов с поразительной чуткостью предугадывает, что в открытой части океана дрейф льдов должен проходить с востока на запад. Только знаменитый дрейф Нансена на корабле «Фрам» в 1893–1896 гг. впервые доказал справедливость этого гениального указания русского ученого.

Точно так же, рассматривая вопрос о возможности северо-западного прохода, Ломоносов проницательно замечает: «хотя он и есть, да тесен, труден, бесполезен и всегда опасен». Жизнь подтвердила мнение Ломоносова. Северо-западный морской проход вдоль берегов американского материка не имеет практического значения. Впервые его удалось пройти лишь в 1903–1906 гг. Р. Амундсену на небольшом судне «Йоа» (всего 47 тонн водоизмещением).

Эти замечательные предвидения Ломоносова не были случайной счастливой догадкой. Ломоносов стремился построить свои заключения «по натуральным законам и по согласным с ними известиям», т. е. исходя из общих законов природы и совокупности фактов, добытых к тому времени наукой.

Полярные страны были еще мало изведаны. В них предстояло еще проникнуть. Ломоносову приходилось определять «по вероятности» положение берегов «студеного приполярного океана», высказывать догадки относительно условий полярных плаваний, течения вод, движения льдов и т. д. Ломоносов неизбежно должен был встать на путь теоретических построений и гипотез. Гипотеза была для него в данном случае и средством познания и практически необходимым руководством для действия.

Считая необходимым «вникнуть» в изыскание «движений» (течений) Ледовитого океана, Ломоносов предлагает это делать «сколько показывают наблюдения и сколько позволяет по оным заключать теория». При этом он высказывает совершенно новую и оригинальную мысль о том, что «движения морей много зависят от положения берегов», и заканчивает ее словами: «Потому неотменно должно здесь рассуждать и о положении оных около Ледовитого моря. Сибирские довольно для сего дела известны; Американских должно досягать основательными догадками, когда практическое испытание оных по ныне не было дозволено».

Правильно построенную научную гипотезу Ломоносов отличает от необоснованных домыслов. Он иронизирует над утверждениями английских географов, писавших о наличии северо-западного прохода: «Рассуждая причины физические, которые еще по сие время питают Англичан надеждою, не могу довольно надивиться, что народ, где довольно искусных мореплавателей в теории и практике и остроумных физиков, не может усмотреть явного оных неосновательства». Главным доводом служило указание на существование больших приливов и отливов на западных берегах Гудзонова залива, из чего заключалось, что «должно тут быть в близости океану, из которого подымается вода так высоко». Ломоносов утверждает, что это довод неосновательный: «Примером служить может Мезенская губа, где прилив подымается иногда до семи сажен. Праведно ли кто заключить может и скажет ли кто, что из Беломорского пролива есть проход в океан Мезенскою губою для того, что воды весьма высоко ходят?»

В этом блестящем разборе теорий современных ему английских океанографов Ломоносов, по словам известного географа Ю. М. Шокальского, «обнаруживает не только критический ум большого ученого, но и обширные знания и начитанность… Совершенно опровергая сравнение Баффинова моря с Средиземным, приводимое английскими авторами, Ломоносов правильно заключает свой разбор, вопроса указанием на происхождение приливов Баффинова моря и Гудзонова залива из Атлантического океана и добавляет, что указание на большую соленость и прозрачность вод у берегов Североамериканского полярного архипелага только доказывает отсутствие больших рек в этих широтах, «которыми ближайшие к северу земли неотменно должны быть скудны», метко замечает Ломоносов и этим заканчивает свой разбор этого вопроса».

Разбирая вопрос о возможности Северного морского пути, Ломоносов пытается уловить в хаосе разрозненных и несвязанных между собой фактов основные закономерности, что позволило бы не только научно осознать бесчисленное множество отдельных явлений, но и разрешить вопросы, для решения которых в то время не представлялось никаких других средств. Поэтому Ломоносов впервые пытается установить общую закономерность в образовании земной поверхности и занимается так называемыми геоморфологическими гомологиями.

«Рассматривая весь шар земной, не без удивления видим в море и в суше некоторое аналогическое взаимно соответствующее положение», — пишет Ломоносов и указывает как на пример такой аналогии «две великие суши земной поверхности, Старой и Новой свет составляющие», которые «много фигурою (т. е. очертаниями своих берегов. — А. М.) сходствуют». «По такой великой аналогии заключаю, — продолжает Ломоносов, — что лежащий против Сибирского берега на другой стороне северной Американской берег Ледовитого моря протянулся вогнутою излучиною, так что северную полярную точку кругом обходит». Исходя из этой аналогии, Ломоносов приходит к выводу, что «берег Северного Океана, насупротив Сибирскому лежащий», тогда еще никем и никогда не посещавшийся, должен быть «крут, приглуб и много меньше пресной воды изливать, нежели Сибирской». А из этого, в свою очередь, следовало, что сибирский берег с большим числом многоводных рек «несравненно больше льдов плоских, то есть стамух, производит, нежели Американской», который, в свою очередь, «производит больше падуну, нежели пологой Сибирской».

Предположения Ломоносова о характере американских берегов Полярного океана, о которых еще ничего не было известно в науке, оказались во многом близки к действительности, как это с удивлением отмечали позднейшие географы.

Ломоносову удалось почувствовать здесь существование общей закономерности. Но дальнейшие выводы его оказались неверными, так как он приписывал главную роль в образовании морского ледяного покрова речным и глетчерным пресноводным льдам.

Поводом для такого мнения послужила, вероятно, малая соленость морских льдов, что подтверждалось и поморской практикой. В то же время Ломоносову, как физику, было хорошо известно, что растворы замерзают медленнее пресной воды. Этим Ломоносов и объяснял, что море в районе Мурманска «во всю зиму чисто», а «около Кильдина никогда льдов не видают», так что «тамошние рыболовы начинают свои промыслы с Николина дня, а у Кильдина острова ловят и зимою», тогда как Белое море, расположенное значительно южнее, «зимою великой лед производит так, что около половины оным покрывается». Все это Ломоносов мог непосредственно наблюдать сам в годы своей юности. «Причина тому видна ясно, — предлагает он свое объяснение, — ибо мелкое перед Океаном Белое море, принимая в себя пресную воду из Двины, Онеги, Мезени и других меньших вод, ради слабости россола меньшим морозом повинуясь, в лед обращается. Напротив того, глубокой Океан Норвежской, не имея в себя впадающих знатных рек, не теряет своей солоности и морозам не уступает, сохраняя свою жидкость». Ломоносов не знал о существовании в этих местах Гольфстрима (карта, которого была составлена только в 1770 году) и, естественно, не мог предложить другого объяснения, кроме этого.

Целый ряд соображений, куда входила и соленость далеких вод океана, и мысль о том, что в течение непрерывного полярного лета солнечные лучи успевают глубоко прогреть океанские воды так, что зимой, когда «поверхность океана знобит морозами», студеные воды должны ко дну опускаться, а глубинные, теплые, подниматься кверху, и различные другие приводят Ломоносова к убеждению, что «в отдалении от берегов Сибирских на пять и на семь сот верст Сибирской Океан в летние месяцы от таких льдов свободен, кои бы препятствовали корабельному ходу и грозили бы опасностью быть мореплавателям затертым».

Мнение об открытом широком море в глубине Арктики было чрезвычайно распространено среди мореплавателей, начиная с XVI века, и поддерживалось в научной литературе до второй половины XIX века.

Только в 1895 году Фритьоф Нансен, проникнув до 86°14′ северной широты, установил, что океан сплошь загроможден тяжелыми льдами. Таким образом, нет ничего удивительного, что и Ломоносов придерживался гипотезы открытого моря. Приходится скорее удивляться, с какой осторожностью он подходил к этому вопросу и с какой настойчивостью стремился подкрепить свою теорию научными доказательствами.

Ломоносов сдвинул с места проблему Северного морского пути, придал ей большой размах и указал научные средства для ее решения. Он не избежал ошибок и неверных предположений. Закономерности, которые он искал и пытался вывести, располагая еще очень скудными данными, оказались более сложными. Но эти же поиски привели его к великим предвидениям, в которых он далеко опередил свое время.

Работа Ломоносова была первой попыткой теоретического обобщения всего ранее собранного материала о полярных странах. Она поражает грандиозностью замысла, смелостью выводов, гениальным проникновением в самую сущность явлений. Основные мысли и предположения Ломоносова о полярных условиях, позволяющих осуществить открытие северо-восточного прохода, были блестяще подтверждены всем дальнейшим развитием науки об Арктике.

Проект Ломоносова был завершением его многолетних трудов по изучению Арктики. Ломоносов воплотил в нем лучшие мечты своей юности об изучении северных морей, вложив в него всю зрелость мысли и твердое патриотическое убеждение в необходимости открытия и освоения Северного морского пути. Поэтому он так настойчиво звал русских людей искать этот путь в целях мирного развития, благоденствия и преуспеяния России. Он верил в творческую созидательную мощь и волю своего народа и потому был непоколебимо убежден, что как бы ни была сурова и неприступна северная природа, как ни трудны условия арктических плаваний, —

Колумбы Росские, презрев угрюмый рок, Меж льдами новый путь отворят на восток, И наша досягнет в Америку держава!..

* * *

Получив проект Ломоносова, Морская российских флотов комиссия отнеслась к нему с сомнением. Запрошенный ею адмирал А. И. Нагаев осторожно отказался высказать свое мнение о проекте, заявив, что рассмотрение его возложено на комиссию «и для чего я, без точного его императорского высочества повеления, к рассуждению в том деле приступить не смею».

В феврале 1764 года в Петербург прибыли четверо поморов-промышленников: олонецкий старообрядец Аммос Корнилов и мезенские кормщики крестьяне Федор Рогачев, Павел Мясников и Василий Серков. Они были спешно вызваны из Архангельска Морской российских флотов комиссией для получения сведений об условиях плавания в северных морях. Кроме того, в Ревельском порту из числа матросов, которые плавали на Шпицберген и Новую Землю «еще будучи мужиками» (а таких объявилось 26 человек), было отобрано и направлено в Петербург трое: Илья Сивцев, Кирилл Старопопов и Василий Лобанов. С 5 по 12 марта промышленников и матросов расспрашивали в комиссии, которая, наконец, вынесла решение взять от них всех «известия порознь: каким образом и когда они в Шпицбергене и в Новой Земле были; и какие в пути от тамошних льдов опасности имели; и что достойное примечания видели; и кто еще другие тамо звериные промыслы имеет; и на каких судах».

Ломоносов не присутствовал на заседаниях комиссии при опросе промышленников-северян, но встречался с ними у себя дома, настойчиво расспрашивая обо всем, что его интересовало.

Особенно много сведений он получил от Аммоса Корнилова, который, как указывает Ломоносов, был на Груманте «для промыслов пятнадцать раз» и неоднократно там зимовал. «По оного же Корнилова скаскам, — отмечает Ломоносов, — западное море от речного острова по большой части безледно бывает, восточное льдами наполнено». Ломоносов расспрашивал Корнилова об условиях плавания на Грумант, об окружающей природе и различных физических явлениях в Арктике, в особенности о северных сияниях. Ломоносов собирал у него сведения и о движении льдов, и о морских проливах, и о поведении птиц. «С северной стороны Шпицбергена, — записывал Ломоносов, — перелетают гуси через высокие, льдом покрытые, горы; из сего явствует, что далее к полюсу довольно есть пресной воды для плавания и травы для корму» и т. д. Известия, полученные от Корнилова, укрепили Ломоносова в мысли, что в более высоких широтах льды легче проходимы.

После долгих обсуждений комиссия признала «обретение» Северо-Восточного морского пути желательным, а вслед за тем 14 мая 1764 года последовал указ Екатерины II о снаряжении экспедиции. На проведение ее было отпущено 20 тысяч рублей. Цели экспедиции держались в строгом секрете. «Все сие предприятие содержать тайно и до времени не объявлять и нашему Сенату», — было сказано в указе.Поэтому она называлась официально «Экспедиция о возобновлении китовых и других звериных и рыбных промыслов».

Все это время Ломоносов принимает деятельное участие в подготовке экспедиции. Начальником экспедиции был назначен капитан первого ранга Василий Яковлевич Чичагов, а его помощниками Н. Панов и В. Бабаев. Началась подготовка к экспедиции. В Архангельске были заложены три новых небольших корабля, носивших названия «Чичагов» (90 футов длины), «Панов» (82 фута) и «Бабаев» (82 фута).

Для большей прочности корабли были сверх обыкновенной обшивки обиты сосновыми досками. Вооружены они были и пушками — 16 на большом судне и по 10 на двух меньших. Кроме того, было взято для сигналов по одной мортирке. Команды на всех трех судах было 178 человек. В экспедиции принимали участие 26 промышленников-поморов.

Сделано это было по указанию Ломоносова, который в своем проекте писал: «Сверьх надлежащего числа матросов и солдат взять на каждое судно около десяти человек лутчих торосовщиков из города Архангельского, с Мезени и из других мест поморских, которые для ловли тюленей на торос ходят, употребляя помянутые торосовые карбаски или лодки по воде греблею, а по льду тягою, а особливо, которые бывали в зимовьях и в заносах и привыкли терпеть стужу и нужду. Притом и таких иметь, которые мастера ходить на лыжах, бывали на Новой Земле и лавливали зимою белых медведей».Кроме того, он указывал, что, помимо ботов и шлюпок, «на каждом судне должно быть по два или по три торосовых карбасков, какие на Белом море при ловле тюленей промышленники употребляют и на них далече от берегов по льду и по воде ходят, затем, что для легкости волочить их весьма удобно», советовал взять с собой «сети, уды, ярусы, рогатины для ловления рыб и зверей, которые сами в пищу, а жир в нужном случае вместо свеч и дров служить могут».

Ломоносов стремился вооружить экспедицию всеми доступными в то время техническими средствами. В частности, для борьбы со льдами, которые будут затирать судно, он советует применять те же способы, что и в горном деле при взрывных работах. «Для скорейшего и сильнейшего разбивания льда уповаю я, что весьма служить будет порох, таким образом, как рассекаются в рудокопных ямах каменные горы. Того ради должно на всяком судне иметь буравы, подобные горным, чем бы лед просверливать». В просверленные на льду дыры он советовал вставлять патроны с фитилями. Конечно, при наших современных знаниях о том, что представляют собой льды глубокой Арктики, предложение Ломоносова взрывать порохом льды, наступающие на корабль, может показаться нереальным. Но в нем сквозит ломоносовская мысль о том, чтобы попытаться с помощью техники пробить себе дорогу во льдах. Через много лет взрывчатым веществам придавал значение и Д. И. Менделеев, который писал: «Если силою техники прорываются первозданные породы в массиве гор, то лед не может удержать людей, когда они применят надлежащее средство для борьбы с ним» (1901). Несомненно, та же идея руководила в свое время и Ломоносовым.

9 июня 1764 года Адмиралтейств-коллегия направила в канцелярию Академии наук предписание о приготовлении необходимого числа подзорных труб, магнитных стрелок, термометров и барометров, которые было велено изготовить по указанию Ломоносова. Профессору С. Румовскому было поручено «сочинить» таблицы расстояний Луны и Солнца «на всякий Санкт-Петербургский полдень». Ломоносов организует в академической обсерватории астрономическую подготовку штурманов — участников экспедиции. Занятия с ними вели Н. Попов и А. Красильников. Следует отметить, что этот почин Ломоносова превратился в традицию. Занятия по астрономии с морскими офицерами велись в Академии наук не только во второй половине XVIII века, когда ими руководил П. Б. Иноходцев, но продолжались до самого основания Пулковской обсерватории в 1839 году.

Ломоносов входил в каждую мелочь снаряжения экспедиции. Для команды были нашиты добротные овчинные шубы, треухи на голову, бахилы и рукавицы с варегами. По указанию Ломоносова, «сверх обыкновенной регламентной дачи» были заготовлены и взяты всевозможные противоцынготные средства.

Ломоносов принимает близко к сердцу и личные интересы людей. Он настаивает на том, чтобы при благополучном окончании плавания главному командиру было дано флагманство, всем обер — и унтер-офицерам «произвождение через два ранга», «матросам и другим всем нижним чинам тройное жалованье, как и в сем пути, так и по желаемом совершении оного до смерти». «Кто в сем путешествии, — оговаривает Ломоносов, — от тяжких трудов, от несчастия или от болезни, в морском пути бывающей, умрет, того жене и детям давать умершего прежнее рядовое жалованье, ей до замужества или до смерти, а им до возраста». Кроме того, Ломоносов предусматривает награды тем, кто покажет «чрезвычайную услугу», а также советует обещать «особливое награждение» тому, «кто первый увидит Чукотский Нос или берег близь проходу в Камчатское море».

К концу лета 1764 года корабли для экспедиции были готовы и отправлены на Колу, где простояли зиму. Летом того же года капитан-лейтенанту М. Немтинову было поручено построить базу для экспедиции на Шпицбергене, куда были доставлены на шести судах десять предварительно разобранных изб, баня и амбар, завезены различные припасы и остальная партия зимовщиков во главе с лейтенантом Рындиным, которая должна была дождаться прибытия экспедиции.

Все время, пока шла подготовка к экспедиции, Ломоносов разрабатывал обстоятельную «примерную инструкцию морским командующим офицерам», в которой не только определял их обязанности в соответствии с целями и задачами экспедиции, но и давал множество практических советов, предусматривающих различные обстоятельства полярного плавания.

Первый проект инструкции Ломоносов представил Адмиралтейств-коллегии уже 25 июня 1764 года. Однако рассмотрение ее задержалось. Ломоносов продолжал трудиться над составлением и исправлением инструкции, настойчиво размышляя обо всем, с чем должны столкнуться участники экспедиции, как бы перебирая в памяти всё, что он об этом знал, слышал и представлял в своем воображении. Присутствуя 18 февраля 1765 года на заседании Адмиралтейств-коллегий, Ломоносов, доложив о необходимых для экспедиции инструментах, прочитал и составленную им «примерную инструкцию», которую снова взял «для некоторых исправлений». Только 4 марта 1765 года, за месяц до кончины Ломоносова, текст инструкции был окончательно утвержден.

Ломоносов, несомненно, вкладывал в инструкцию и свой личный поморский опыт. Он сообщал старинные приметы, которыми пользовались поморы, вынужденные плыть в тумане или занесенные бурей в неведомые места. Ломоносов указывал, что о близости берега можно судить по уменьшению солености морской воды, по резкой смене приливного течения на противоположное, причем чем меньше оно согласовано с фазами луны, тем берег ближе.

Он обращает внимание северных мореплавателей и на такие признаки: «Когда два или три дни с одной стороны ветр сильной веет, а не производит великих волн, то значит, что в той стороне земля или стоячей лед близко. Когда же, напротив того, ветр переменится в поперечной или противной, а старые волны ходят после того долго, то значит, что в той стороне, откуда идут, лежит великое море. Плавающие по воде леса и по заплескам плавник много подают вероятных догадок к рассуждению: весьма обитые деревья — далекость, мало поврежденные и зеленые — близость места их ращения».

Ломоносов дает подробные наставления командиру судна, какие предосторожности надо соблюдать в пути и как поступать в случае встречи с «великими льдами» и если по нужде «зимовать приключится». Он рекомендует участникам экспедиции вести систематические научные наблюдения и «сверх обыкновенного морского журналу» отмечать «состояние воздуха по метеорологическим инструментам, время помрачения луны и солнца, глубину и течение моря, склонение и наклонение компаса». Он предлагает «с знатных мест брать морскую воду в бутылки и оную сохранить до Санкт-Петербурга с надписью, где взята», советует «записывать, какие где примечены будут птицы, звери, рыбы, раковины и что можно будет собрать в дороге и не будет помешательно, то привезти с собой», собирать образцы горных пород, камни и минералы, вести этнографические наблюдения там, где окажутся люди, «описывать, где найдутся, жителей вид, нравы, поступки, платья, жилище и пищу».

Ломоносов советует начальнику экспедиции проявить выдержку и терпение, и если между Гренландией и северным концом Шпицбергена окажутся тяжелые льды, то «не оставлять надежды и без наивозможного покушения в продолжении пути не возвращаться», но в то же время и не идти безрассудно напролом. Если мореплаватели приметят, что «кряж Северной Америки близко к полюсу простирается и при том опасные льды покажутся, то далее 85 градусов не отваживаться, а особливо, когда уже август начнется, и для того поворотиться назад и итти по прежнему с мыса на мыс, записывая все, что надобно к будущему мореплаванию, которое следующей весны предприять должно, чем ранее, тем лутче».

Ломоносов предвидел необходимость исследовательских попыток проникнуть вглубь Арктики и систематическое накопление для этого необходимого научного материала.

Ломоносов предвидел также тяжелые лишения и трудности экспедиции. В случае вынужденной зимовки, если судно будет повреждено, он советует построить в удобном месте на берегу избу из леса или плавника, сложить печь из глины, а если ее нет, из дикого валуна каменку или очаг, стараться во время зимовки «всячески быть в движении тела, промышляя птиц и зверей, обороняясь от цынги употреблением сосновых шишек, шагры и питьем теплой звериной и птичьей крови, ограждаясь великодушием, терпением и взаимным друг друга утешением и ободрением, помогая единодушием и трудами, как брат брату, и всегда представляя, что для пользы отечества всё понести должно».

Он не исключает возможности человеческих жертв, гибели экспедиции. Но это не должно остановить русских людей. «Жаление о людях много чувствительнее, нежели о иждивении, — писал он в своем «Проекте», — однако поставим в сравнение пользу и славу отечества. Для приобретения малого лоскута земли или для одного только честолюбия посылают на смерть многие тысячи народа, целые армии, то здесь ли должно жалеть около ста человек, где приобрести можно целые земли в других частях света для расширения мореплавания, купечества, могущества, для государственной славы…»

Интересы науки, высокая цель завоевания природы для Ломоносова дороже всего. Он заботится о том, чтобы результаты научной экспедиции не пропали бесследно, даже в случае гибели ее участников. «Ежели, — писал он, — которому судну приключится крайнее несчастие от штурма или от другой какой причины… тогда, видя неизбежную погибель, бросать в море журналы, закупорив в бочках, дабы хотя может быть некогда по случаю оные сыскать кому приключилось. Бочки на то иметь готовые, с железными обручами, законопаченные и засмоленные».

В конце инструкции Ломоносов обращается к участникам экспедиции с замечательными словами, в которых говорит о радости научного труда и безграничности человеческого познания, о необходимости смело идти вперед, невзирая на ошибки и неудачи; наказывает им «помнить, что всеми прежде бывшими безуспешными и благоспоспешествованными трудами мужеству и бодрости человеческого духа и проницательству смысла последний предел еще не поставлен и что много может еще преодолеть и открыть осторожная их смелость и благородная непоколебимость сердца».

* * *

Экспедиция под начальством В. Я. Чичагова вышла в море из Колы 9 (20) мая 1765 года, когда Ломоносова уже не было в живых. Сперва корабли шли вдоль мурманского берега на запад, потом повернули к Медвежьему острову, где встретились с пловучими льдами. По мере приближения к Шпицбергену льды становились все непроходимее. Кораблям даже не удалось проникнуть в бухту, где находилась зимовка, и пришлось остановиться в верстах семи от нее. Зимовщики во главе с лейтенантом Рындиным оказались все живы и помогли команде забрать дополнительный запас продовольствия, который пришлось доставлять на корабли по льду. Задержавшись здесь на семь дней, Чичагов 3 июля повел корабли на северо-запад, к берегам Гренландии.

С каждым днем продвижение вперед на небольших парусных судах становилось все тяжелее. «Туманы, изморозь, гололедица попеременно одолевали пловцов, — сообщает со слов В. Я. Чичагова его сын, — действия влажности, отвердевшей на парусах от мороза, бывали иногда таковы, что матросы, забирая рифы или подбирая паруса, обламывали себе ногти и кровь текла у них из пальцев». Все же, меняя курс и пробираясь между льдами, Чичагов сумел 23 июля (3 августа по новому стилю) достичь 80°26′ северной широты, после чего непроходимые льды заставили его повернуть обратно. 20(31) августа суда прибыли в Архангельск.

Адмиралтейств-коллегия и Морская комиссия остались чрезвычайно недовольны безрезультатным возвращением экспедиции. Чичагова и его спутников обвиняли в том, что они не проявили «ни довольного терпения, ни нужной в таких чрезвычайных предприятиях бодрости духа», что было совершенно несправедливо.

Сановники из Морской комиссии, весьма туманно представлявшие себе Арктику и ее условия, заботились больше о своем престиже и внешнем эффекте от экспедиции. Чего от нее ждали, вполне откровенно высказывает в письме Чичагову граф Чернышев: «Буде и действительно вам невозможно путь свой проложить до желаемого места, то хотя, по последней мере, приобретет Россия сколько-нибудь чести и славы открытием по сие число неизвестных каких берегов или островов».

В. Я. Чичагов был вызван в Петербург. Так как Ломоносова не было в живых, то в качестве эксперта был приглашен академик Эпинус, физик, представлявший северные моря лишь по литературным данным и имевшимся в его распоряжении картам. Эпинус отметил, что из трех теоретически возможных «проходов» в Тихий океан два (между Сибирью и Новой Землей и между Новой Землей и Шпицбергеном) «неоднократно покушались проехать, но без успеху». «А третий из оных, между Шпицбергеном и Гренландом, никогда старательно осматривай не был, кроме как прошедшего лета». Эпинус крайне пессимистически оценивал возможность найти этот проход. Все же он считал, что приходить в отчаяние не следует, «ибо заподлинно известно, что в северной широте Шпицбергена море на довольное расстояние либо никогда не замерзает, либо каждый год открывается».

После рассмотрения представленных Чичаговым рапортов, журналов и карт, а также записки Эпинуса Адмиралтейств-коллегия постановила экспедицию возобновить по тому же маршруту, «дабы в толь славном и полезном предприятии ничего не оставить и чрез то испытать оного возможность или по крайней мере о совершенной невозможности быть уверенным». Однако никто не позаботился о том, чтобы придать экспедиции исследовательский характер, и Чичагову было лишь указано, что «слава и польза» сего предприятия ему известны.

19(30) мая 1766 года Чичагов вышел из Колы во второе плавание. Подойти к зимовке на Шпицбергене и на этот раз ему не удалось. Чтобы дать о себе знать, Чичагов приказал палить из всех пушек, но на выстрелы никто не явился.

На другой день удалось выяснить, что восемь зимовщиков умерли, а Рындин и четверо матросов (находившиеся в момент прибытия корабля на охоте) спаслись только благодаря помощи, оказанной им русскими промышленниками-груманланами.

Дальнейшие попытки Чичагова пробиться на север были безуспешны. Корабли все время подвергались страшной опасности погибнуть от сжатия льдов. Встреченные Чичаговым шкиперы голландских китоловных судов уверяли его, что на их глазах льды здесь ежегодно умножаются, и если в прежнее время многие хаживали на восточную сторону Шпицбергена, то ныне об этом ни от кого не слыхать.

Чичагов принимал всяческие меры предосторожности, чтобы не быть раздавленным льдами. В своей оправдательной записке, представленной после экспедиции, он, между прочим, рассказывает не без гордости о найденном им способе узнавать во время туманов о приближении льдов: «только надобно выпалить из пушки: буде корабль находится на обширной воде, то от оного выстрела воздух потрясется и ударится о находившуюся вблизи твердость, а то и слышно будет на корабле и уверит, в которой стороне и на какой обширности есть лед или берег».

Но и это продвижение с помощью эха было, разумеется, ненадежно. Крепкий ветер рвал снасти «с превеликим визгом», трепетали паруса, скрипели мачты, шумели и кипели волны, ударявшиеся в корабль и готовые бросить его на пловучую ледяную гору, незаметно приблизившуюся в тумане. В таких случаях командиру оставалось только «иметь неустрашимость, веселой и отважной вид, дабы подчиненные не пришли в отчаяние», и посылать матросов на шлюпках… оттаскивать льдины баграми.

Достигнув на этот раз 80°30′ северной широты и убедившись в невозможности пройти дальше на север, Чичагов 10(21) сентября возвратился в Архангельск.

Экспедиция Чичагова оказалась бесплодной и не дала научных результатов. На борт ее не был принят ни один естествоиспытатель. В течение обоих плаваний не производилось никаких гидрологических и метеорологических наблюдений, никаких специальных измерений, на чем так настаивал Ломоносов. Задуманный им план арктической экспедиции был сорван и обеспложен правительством Екатерины II и сановниками из Адмиралтейств-коллегий.

Нет никакого сомнения, что если бы был жив Ломоносов, он постарался бы добиться от экспедиции научных результатов; вероятно, настаивал бы на продолжении опытов, снова продумав и взвесив все полученные данные; скорее всего предложил бы сделать попытку в другом направлении, не дал бы заглохнуть всему делу. Однако и Ломоносову со всей его неукротимой волей и энергией было не под силу преодолеть все исторические преграды, которые ставило перед ним феодально-крепостническое государство.

Но зароненные им семена не пропали бесследно. С середины XIX века все чаще и настойчивее стали раздаваться голоса о неотложной необходимости для России разрешить проблему Северного морского пути. Горячими поборниками этой идеи выступали выдающиеся русские географы А. И. Воейков и П. А. Кропоткин, энтузиаст Севера сибирский купец М. К. Сидоров, пожертвовавший на полярные экспедиции все свое состояние, наконец, адмирал С. О. Макаров и великий русский ученый Д. И. Менделеев. Во всех проектах, статьях, докладных записках, в которых они ратовали за изучение и освоение северных берегов России и установление Северного морского пути, оживали и воскресали великие идеи Ломоносова, повторялись его доводы и соображения, оправдывались и подкреплялись новыми данными его замечательные предвидения.

Выступая в 1871 году в Географическом обществе с предложением снарядить большую морскую географическую экспедицию от Новой Земли к Берингову проливу вдоль берегов Сибири, П. А. Кропоткин указывал, что это предприятие должно возбудить у северян «дух морской и охотничьей предприимчивости», привлечь внимание к нашему Северу, к нуждам торгового мореплавания, искоренить «ложные представления о жизни на Севере и о ничтожности его промышленных сил».

Мысли Ломоносова развивал и Д. И. Менделеев в докладной записке «Об исследовании Северного полярного океана», представленной им в ноябре 1901 года: «желать истинной, то есть с помощью кораблей победы над полярными льдами Россия должна еще в большей мере, чем какое-либо другое государство, потому что ни одно не владеет столь большим протяжением берегов в Ледовитом океане, и здесь в него вливаются громадные реки, омывающие наибольшую часть империи, мало могущую развиваться не столько по условиям климата, сколько по причине отсутствия торговых выходов через Ледовитый океан».

Менделеев был непоколебимо убежден в полной возможности установления постоянного Северного морского пути. «Между множеством дел, — писал он, — России не следует забывать мирную победу над льдами, и, по моему мнению, можно с уверенностью достигнуть Северного полюса и проникнуть дней в десять от Мурманских берегов в Берингов пролив. Я до того убежден в успехе попытки, что готов был бы приняться за дело, хотя мне уже стукнуло 70 лет, и желал бы еще дожить до выполнения этой задачи, представляющей интерес, захватывающий сразу и науку, и технику, и промышленность, и торговлю».

Но в условиях прогнившего царского самодержавия, пренебрегавшего интересами русской науки и не прислушивавшегося к голосу русских ученых, эта идея оказалась неосуществимой.

Только после Великой Октябрьской социалистической революции снова во всей широте был поднят вопрос об окончательном решении этой проблемы, поставленной Ломоносовым еще во время гражданской войны, 2 июля 1918 года, В. И. Лениным был подписан декрет об организации большой, подлинно научной экспедиции для изучения Северного морского пути. Вскоре начались большие государственные работы по освоению Арктики. И, наконец, в 1932 году, по прямому указанию товарища Сталина, советские полярники на ледоколе «Сибиряков» под командой ледового капитана В. И. Воронина прошли Северным морским путем из Архангельска в Тихий океан в продолжение одной навигации, Мечта Ломоносова была осуществлена.

 

Глава девятнадцатая. Опала

У деревянной пристани на Мойке стояли баржи. По берегу тянулись новые каменные дома, недавно отстроенные на месте большого пожарища. Здесь были усадьбы князей Щербатова, Путятина, Тараканова. Самый большой дом и самая большая усадьба принадлежали коллежскому советнику и профессору Михаиле Васильевичу Ломоносову.

Дом Ломоносова был в два этажа, с небольшим мезонином. Пятнадцать окон по фасаду молчаливо смотрели на Мойку. С этой стороны не было ни крыльца, ни входа. Большие ворота стояли запертыми наглухо. Два небольших флигеля замыкали усадьбу. Во флигелях жили мозаичные мастера, здесь же разместились погреба, конюшня, поварня. Поодаль стояли сараи, а на самой усадьбе — каменный павильон для готовых мозаичных картин. Здесь находилась «Полтавская баталия» и готовились материалы для «начатия» других каменных полотен. Увитый плющом трельяж и узорчатые ажурные ворота разделяли усадьбу пополам. В глубине виднелись крытые зеленые аллеи, бассейн, молодой фруктовый сад. Ломоносов сам сажал, подстригал и прививал деревья, как заправский садовод. По словам гостившей у него племянницы Матрены Евсеевны Головиной, Ломоносов в летнюю пору почти не выходил из сада, ухаживая за деревьями.Недаром образ сада и рачительного садовника встречается в его одах и торжественных речах. Со стороны сада был широкий проезд к дому. Сюда подкатывала золоченая карета Шувалова, запряженная шестеркой выступавших цугом вороных коней. Карету и гайдуков Шувалов оставлял за внутренней оградой или «у приворотни», а сам шел разыскивать Ломоносова. Ломоносов чаще всего сидел и занимался на просторном балконе в шелковой белой блузе с расстегнутым воротом и в китайском халате. Так он и принимал обычно своих вельможных и невельможных гостей.

Его часто навещали земляки-поморы, постоянно наведывавшиеся по своим делам в невскую столицу. Северяне гордились своим земляком и старались, чем могли, угодить ему. Даже холмогорский архиерейский стряпчий, составляя для своих посланцев «реестр», что кому в Санкт-Петербурге поднести, не забыл упомянуть Ломоносова, хотя, конечно, никакой корысти от него получить не мог. И Ломоносову повезли в дар «часть говядины переднюю» и одну копченую семгу. Ломоносов запросто и радушно встречал земляков в нагольных тулупах, пахнущих дегтем и соленой рыбой. Он охотно принимал простые деревенские гостинцы — морошку, треску и палтусину, а то и задеревяневшие северные шанежки, которыми угощали его в простоте душевной земляки.

Привлекательный облик Ломоносова, каким он запечатлелся в памяти его современников, сохранил нам «Опыт исторического словаря», составленный Н. И. Новиковым: «Нрав имел он веселый, говорил коротко и остроумно и любил в разговорах употреблять острые шутки; к отечеству и друзьям своим был верен, покровительствовал упражняющихся во словесных науках и ободрял их; во обхождении был по большей части ласков, к искателям его милости щедр; но при всем том был горяч и вспыльчив».

Бойкая и словоохотливая Матрена Евсеевна, занимавшаяся впоследствии в Архангельске костоправством и повивальным делом, уже в глубокой старости, в 1828 году, когда ей перевалило за восемьдесят лет, живо и с удовольствием вспоминала, как она гащивала у своего дяди. Стоило ввалиться к нему землякам-архангелогородцам, как тотчас же накрывали на просторном крыльце большой дубовый стол, а сама Матрена спешила в погребок при доме за пивом, так как «дядюшка жаловал напиток сей прямо со льду».

До поздней ночи статский советник и профессор Ломоносов пировал и беседовал с простыми рыбаками и промышленниками, приехавшими в невскую столицу с далекого Севера. Ломоносов расспрашивал земляков о родном Севере, интересовался морскими делами и плаваниями в полярных льдах.

Ломоносов прививал землякам посильное стремление служить науке. По его просьбе они привозили ему растения и камни родного Севера, различные редкости и диковины и даже из разных мест Ледовитого океана в крепко закупоренных «склянницах» соленую воду, которую Ломоносов подвергал лабораторным исследованиям.

В «Описи материалов, различных препаратов и прочих вещей, находящихся в химической лаборатории», составленной на латинском языке в апреле 1757 года Василием Клементьевым — учеником и лаборантом Ломоносова, значатся образцы полезных ископаемых, привезенных с родины Ломоносова. В описи упоминается «тальковый камень из Архангельска», «глина из реки Двины» и «глина из Курострова». Об этих глинах Ломоносов вспомнил, когда занялся экспериментальными работами по изобретению новых составов для получения фарфора. А так как ему после ухода в Москву в 1730 году никогда больше не привелось бывать на своей родине, то несомненно, что эти образцы были доставлены по его указанию земляками.

В протоколах Академии наук (8 октября 1757 года) читаем, что «Куростровской волости крестьянин Осип Христофоров, сын Дудин, объявил в канцелярию кость кривую, названную им мамонтовою, в которой весу двадцать три фунта с небольшим, и оную он купил в Мезени в 1756 году в генваре месяце, привезенную из Пустозерска Самоятцами».

Кость было решено «для великой курьезности кривизны» купить в Кунсткамеру, и Дудину было выдано за каждый фунт по рублю.По челобитью этого Осипа Дудина в 1758 году был принят в академическую гимназию его сын Петр Дудин для обучения «на его коште» математике, рисовальному художеству и французскому языку. Так на практике внедрял Ломоносов в академическую гимназию людей, положенных в подушный оклад.

Случай этот далеко не единичный. В ноябре 1759 года был определен учеником в «рисовальную палату» Иван Терентьев сын Некрасов, родом из деревни Сапушенской, Княжеостровской волости, Двинского уезда. Обучался он, несомненно очень успешно, так как в 1763 году уже состоял на окладном жалованье в «живописной палате». В декабре того же 1763 года он вошел в канцелярию Академии наук с ходатайством выключить его при «нынешней переписи» из подушного оклада, который за него платил отец.

Ломоносов не оставлял без помощи и содействия ни одного земляка, обращавшегося к нему за помощью, чтобы пробиться к науке или мастерству. В 1759 году в Петербург явился уроженец Курострова девятнадцатилетний Федот Шубный. Сызмальства пристрастился он к резьбе по кости и перламутру, старинному мастерству своего края, приобрел остроту глаза и уверенность руки. Но его манил большой мир, стремление узнать новые, еще неведомые художества. Его тревожила и звала к себе судьба великого земляка. Когда-то его покойный отец напутствовал Ломоносова, снабдил его тремя рублями на дорогу. И вот Федот Шубный запасается «пашпортом на срок 1761 года по декабрь месяц» и уходит за обозом трески, почти так же, как это сделал и Ломоносов. Первое время он бродит по северной столице, прокармливаясь продажей незатейливых образков, изготовленных из перламутра. Но стоило ему увидеться с Ломоносовым, как круто изменилась его судьба.

Ломоносов на первых порах устраивает его на службу «придворным истопником». Но и это должно было стоить больших усилий, так как даже в 1775 году, когда Шубный стал знаменитым скульптором, Сенат с недоумением запрашивал «как из доношения Архангелогородской губернской канцелярии видно, что означенный Шубин в 1761 году определен был ко двору Е. И. В. истопником, то от придворной Е. В Конторы и потребовать сведения, с каким основанием он, будучи в подушном окладе, ею принят в службу».

23 августа 1761 года Иван Иванович Шувалов вытребовал в Академию художеств истопника Федота Шубного, «который своей работой в резьбе на кости и перламутре дает надежду что со временем может быть искусным в своем художестве мастером».

Федот Шубин, как стали его теперь называть, сделался несравненным мастером, не знавшим себе равного по обработке камня в России. Его скульптурные портреты по своей выразительности, суровой и напряженной правде, проникновенности психологической характеристики делают его одним из величайших скульпторов своего века. Это был человек ломоносовского закала, не шедший на сделки со своей художественной совестью и сохранивший независимость от суждений высоких заказчиков, умерший в нищете, но не ставший на путь красивости и лести.

Выведенный на широкий жизненный путь Ломоносовым, Федот Шубин оставил нам, как знак своей благодарности, несколько драгоценных художественных памятников своему гениальному земляку. Один из них — вырезанный из кости барельеф Ломоносова, исполненный по известной гравюре Фессара. Отдельные части барельефа — фигура самого Ломоносова, стол, глобус, шкаф с химической лабораторной посудой, пейзаж в окне, изображающий имение в Усть-Рудице, где находилась ломоносовская фабрика цветного и мозаичного стекла, — вырезаны по отдельности и потом склеены вместе, как часто делали холмогорские костерезы. Барельеф, находящийся ныне в Историческом музее в Москве, не снабжен подписью мастера, но принадлежность его Шубину ни у кого не вызывает сомнений. Придерживаясь общей композиции гравюры, Шубин реалистически переработал образ Ломоносова, сосредоточив все внимание на лице. Ломоносов изображен уже не молодым, однако, мужественным, крепким, исполненным воли, готовности к борьбе. Это — самая ранняя из дошедших до нас работ Шубина, исполненная им в традициях народного костерезного мастерства, возможно, еще до поступления его в Академию художеств.

Сохранился и живописный портрет М. В. Ломоносова, исполненный масляными красками, с большой достоверностъю приписываемый Шубину. Ломоносов изображен на нем в атласном камзоле с расшитыми золотом обшлагами. В руке у него гусиное перо, как бы застывшее над листом бумаги. При внимательном рассмотрении на этом листе обнаруживается тонко выведенная полустертая надпись «убный», словно вышедшая из-под пера Ломоносова. По этой причине подпись художника долгое время оставалась незамеченной.

Самым замечательным произведением Шубина, посвященным Ломоносову, является его мраморный бюст, находящийся ныне в Академии наук СССР, и его повторение в бронзе, исполненное самим скульптором для Камероновой галлереи Царскосельского дворца (г. Пушкин). И хотя Ломоносов облечен в одеяние древних римлян — тогу, из нее выступает необычайно жизненная голова великого русского ученого и поэта с ясным и полным мудрости челом.

Всецело обязан был Ломоносову своим образованием Михаил Евсеевич Головин, сын родной сестры Ломоносова Марьи Васильевны, по мужу Головиной — крестьянки села Матигоры, неподалеку от Курострова. Головин (1756–1790) был привезен в Петербург в 1764 году, всего восьми лет от роду. Ломоносов принял его необычайно сердечно и зачислил в академическую гимназию. «Весьма приятно мне, — писал он сестре, — что Мишенька приехал в Санктпетербург в добром здоровье и что умеет очень хорошо и исправно читать, также и пишет для ребенка нарочито. С самого приезду сделано ему новое французское платье, сошиты рубашки и со всем одет с головы и до ног, и волосы убирает по-нашему, так чтобы его на Матигорах не узнали. Мне всего удивительнее, что он не застенчив и тотчас к нам и нашему кушанью привык, как бы век у нас жил, не показал никакова виду, чтобы тосковал или плакал. Третьего дня послал я его в школы здешней Академии Наук, состоящие под моею командою, где сорок человек дворянских детей и разночинцев обучаются и где он жить будет и учиться под добрым смотрением, а по праздникам и по воскресным дням будет у меня обедать, ужинать и ночевать в доме. Учить его приказано от меня латинскому языку, арифметике, чисто и хорошенько писать и танцевать».

Ломоносов сообщает сестре, что ходил сам в школу «нарочито осмотреть, как он в общежитии со школьниками ужинает и с кем живет в одной камере. Поверь, сестрица, что я об нем стараюсь, как должен доброй дядя и отец крестной. Также и хозяйка моя и дочь его любят и всем довольствуют. Я не сомневаюсь, что он через учение счастлив будет». Письмо это написано Ломоносовым 2 марта 1765 года, за месяц до смерти.

Мишенька Головин оправдал надежды Ломоносова. Он обнаружил замечательные математические способности и по выходе из академической гимназии стал ближайшим учеником Леонарда Эйлера, возвратившегося в Россию в 1766 году. Уже в 1774 году Эйлер представил два математических сочинения Головина на латинском языке и хлопотал о назначении его адъюнктом. Однако его принадлежность к «податному сословию» послужила препятствием. Но все же в 1776 году Головин был избран адъюнктом по опытной физике. Свою вступительную речь он произнес, вопреки традиции, на русском языке. Головин отличался разносторонними интересами. Помимо физики, астрономии и математики, он уделял большое внимание кораблестроительному делу и с увлечением занимался античной литературой и древними языками.

Став адъюнктом по физике, Головин продолжал занятия с Эйлером. К тому времени Эйлер потерял зрение и уже не мог отличить чистой бумаги от бумаги с текстом. Он перенес мучительную операцию по снятию катаракты с глаз, которую тогда делали без всякого наркоза, но операция не помогла. Ослепший Эйлер продолжал производить сложнейшие математические вычисления, которые писал мелом на большом черном столе, а Головин и адъюнкт Фусс, следя за ним, вписывали их в большую тетрадь. С их помощью Эйлер за пять лет сумел закончить около ста тридцати математических исследований.

Отличительной чертой М. Е. Головина было постоянное стремление связать свою научную деятельность с практикой. Он живо откликался на всякое практическое начинание, направленное на развитие отечественной науки, техники и культуры. Он был постоянным участником различных комиссий, создаваемых в Академии наук для рассмотрения изобретений и технических проектов. В 1776 году он входил в состав комиссии, составленной для изучения модели деревянного моста через Неву, который должен был соединить центральную часть города с Васильевским островом. Модель была представлена капитаном сухопутного шляхетского корпуса де Рибасом, который получил возможность лично ознакомить с ней императрицу. Комиссия, куда входили также академики Эйлер, Котельников и Румовский, долго билась с изобретателем, доказывая ему несовершенство его проекта. В это время адъюнкт Головин в заседании комиссии 8 апреля 1776 года представил «сделанный им немецкий перевод мемуара механика Кулибина о проектируемом им деревянном мосте с одною аркою через Неву, модель которого будет на днях окончена». Насколько можно судить по протоколам комиссии, Головин защищал смелый проект русского механика.

По поручению Академии наук, М. Е. Головин вел гидрологические наблюдения на Неве. Он входил в особый комитет, созданный для изучения падения воды в Неве и скорости ее течения, что было крайне важно в виду постоянных угроз наводнения. Он увлекался астрономией и стремился содействовать развитию этой науки в России. Летом 1779 года он принимал участие в выработке проекта новой обсерватории, которую предполагалось построить в Петербурге или за городом.

Значительной работой Головина был перевод ценнейшего пособия по кораблестроению и навигации, составленного Леонардом Эйлером. Эту работу Головин выполнил еще студентом. М. Е. Головиным руководило ломоносовское стремление содействовать отечественному мореплаванию, потомственный интерес ко всему, что связано с морем. В предисловии к переводу Головин писал, что в книге Эйлера: «теория навигации показана столь ясно и вразумительно, что имеющие охоту обучаться сей науке получат желаемое с малым трудом и с большим основанием и совершенством, нежели в другой какой книге. Сего для перевел я ее на русский язык, надеясь показать тем некую услугу нашим мореплавателям».

В конце книги Головин поместил составленные им примечания, с целью сделать ее более доступной для изучения, а также сделал различные добавления, отвечающие последним выводам науки. При этом Головин особенно учитывал интересы недостаточно подготовленного читателя-практика, не знакомого с латынью или другими иностранными языками.

Забота о русском читателе, стремление донести до него научные знания, сделать их как можно более доступными и практически пригодными, сохраняя в то же время высокий научный уровень книги, — эта характерная ломоносовская черта проявлялась во всей деятельности Головина. Не довольствуясь переводами, он приступает к составлению оригинальных учебников, которые бы целиком отвечали потребностям русского просвещения.

В 1780 году Головин представил Академии наук составленный им курс «Плоской и сферической тригонометрии» — самый подробный и полный для его времени. Несмотря на острую необходимость в такой книге для подготовки русских инженеров и специалистов военного дела, ее не издавали в течение девяти лет, и она вышла только в 1789 году.

Борясь за просвещение русского народа, М. Е. Головин, как и великий Ломоносов, подвергался преследованиям со стороны правящей дворянской верхушки. В январе 1786 года княгиня Дашкова, ставшая директором Академии наук, вынудила Головина, как раз в то время занятого подготовкой к изданию собрания сочинений М. В. Ломоносова, к отставке. Отдавая официальную дань имени Ломоносова, Екатерина II и ее приближенные сделали все, чтобы истребить в Академии наук ломоносовский дух и ломоносовские традиции.

Даже покорная академическая Конференция была возмущена самоуправством Дашковой и в следующем году настояла на том, чтобы возвести Головина в звание почетного члена Академии, признав тем его выдающиеся заслуги перед русской наукой и культурой.

В последние годы своей жизни М. Е. Головин деятельно работал в комиссии по созданию учебников для народных школ, а некоторые из «их составил сам (по геометрии, механике и гражданской архитектуре). За короткое время было издано 27 учебников, изготовлены глобусы, географические карты и другие пособия.

Изданием глобуса для народа осуществлялась давнишняя мечта М. В. Ломоносова. В учебниках физики и математической географии, составленных Головиным, пропагандируется передовое научное мировоззрение и дается бой предрассудкам и суевериям. В обоих этих учебниках учение Коперника впервые в России становится предметом школьного преподавания.

Плодотворная педагогическая и просветительная деятельность Головина продолжалась всего несколько лет. Изнуренный непосильными трудами, измученный преследованиями и житейскими невзгодами, Михаил Евсеевич Головин 8 июня 1790 года умер от «злокачественной лихорадки» тридцати четырех лет от роду.

* * *

Старость Ломоносова была тягостна и беспокойна.

Пухли ноги с болезненно раздувшимися венами. Ломоносов ходил теперь с палочкой. Он стал грузен и одутловат. Лицо, смолоду румяное и толстощекое, осунулось и отдавало желтизной. Толстые губы складывались в страдальческую усмешку. Эту застывшую полупрезрительную улыбку оскорбленного человека запечатлел на мраморном бюсте Ломоносова Федот Шубин. Ломоносов проболел почти весь 1762 год. Но когда, несколько поправившись, 28 января 1763 года он приехал в первый раз в Академию, его встретил Тауберт и с язвительной вежливостью «словесно» объявил ему, что по распоряжению Разумовского он отстранен от заведывания Географическим департаментом. Когда же Ломоносов потребовал объяснений, ему было предъявлено повеление президента, в котором говорилось, что «от Географического Департамента уже несколько лет почти ничего нового к поправлению Российской географии на свет не произведено», а происходит это оттого, что работающие в нем «один другому только всякие препятствия делают и время единственно в спорах препровождают». А посему президент поручает «до усмотрения впредь» начальствовать над делами департамента Герарду Миллеру, «яко историографу».

В этом распоряжении Разумовского не упоминается даже имени Ломоносова. На свет было извлечено старое положение, по которому историограф Академии наук ведал и Географическим департаментом. Ломоносов, таким образом, как бы был упразднен.

О том, как угнетен был Ломоносов этой черной несправедливостью, свидетельствует его письмо к графу М. И. Воронцову, которого он был вынужден просить о заступничестве. «Претерпеваю гонение от иноплеменников в своем Отечестве, о коего пользе и славе ревностное мое старание довольно известно», — писал Ломоносов.

Распоряжение Разумовского было подписано 31 августа прошедшего года. Ломоносов был возмущен до глубины души. Он отказался подчиниться приказу, который «уже полгода просрочен», из чего видно, что ордер «потребован хитростию для некоторых приватных намерений».

Ломоносов отлично понимал, что это проделки Тауберта, искушенного в канцелярских интригах. Впоследствии в составленной им «Истории Академической канцелярии» Ломоносов объяснил эту темную махинацию. Во время его тяжкой болезни Тауберт «выпросил у президента такой ордер в запас, что, ежели Ломоносов не умрет, то оной ордер произвести, чтоб Миллер мог в географическом деле Ломоносову быть соперник; ежели умрет, то бы оно уничтожить, дабы Миллеру не дать случая себя рекомендовать географическими делами. Оба они тогда друзья, когда надобно нападать на Ломоносова, в протчем крайние между собой неприятели».

Ломоносов горячо протестует против взведенной на него напраслины. Он пишет подробное объяснение в академическую канцелярию и подробную докладную записку Разумовскому. Он сообщает, что за время его управления Географическим департаментом «сочинено девять российских ландкарт» к новому атласу, что именно его «хождением» выхлопотаны сенатские указы о присылке необходимых сведений и запросы разосланы по всем городам, так что «четыре тома ответов собрано и уже на половину государства имеет обстоятельную топографию». При этом Ломоносов не забывает указать на различные «оттяжки» и препятствия, которые ему чинили в Академии, так что «остановка к печатанию давно уже сочиненных карт» происходила отнюдь не по его вине. А «в рассуждении обучения Российских геодезистов столько было отговорок и отволочек, того перечесть нельзя». В заключение Ломоносов с болью пишет: «вместо награждения за неусыпное мое о Географическом Департаменте старание… вижу себе горестное наказание».

«Представление» Ломоносова подействовало. Разумовский сознавал значение Ломоносова. Вероятно, он поддался на уговоры Тауберта и Теплова, чувствуя, что Ломоносов неугоден при дворе Екатерины. Получив послание Ломоносова, он заколебался. Он не отменил, но и не подтвердил свое прежнее распоряжение. Ломоносов остался по прежнему руководить работой Географического департамента, но окружающая его обстановка с каждым днем становилась все более невыносимой. Все враги Ломоносова с нетерпением и злорадством ждали его окончательного падения. Они не прочь были приблизить этот вожделенный час. Еще 31 января 1762 года Миллер сообщал Адодурову, что Ломоносова решено перевести «куда-либо в другое место». «Тогда узнают, так же как и все, — писал — Миллер, — что мы вынесли за эти пятнадцать лет от этого буяна» (в дословном переводе — «возмутителя спокойствия»). «Не будет его, и я уверен, что Академия опять придет в цветущее состояние». Миллер уговаривал Адодурова согласиться занять место вице-президента Академии, которое откроется, как только не станет Ломоносова. Тогда эти мечты не сбылись, вероятно, потому, что царствование Петра III оказалось столь недолговременным. Но теперь положение Ломоносова было еще хуже. Екатерина ясно и недвусмысленно показала ему свое нерасположение, обойдя его своими «милостями», довольно щедро раздававшимися ею по случаю вступления на престол. Даже ничтожный Тауберт вскоре же после переворота был произведен (указом от 19 июля 1762 года) в статские советники и сделался чином выше Ломоносова.

Тауберта выводил в люди Теплов, который оказался одним из самых деятельных участников переворота, произведенного Екатериной. Это именно он за один присест сочинил в надлежащих выражениях манифесты об отречении Петра III и воцарении Екатерины, которые тайно печатались ночью в академической типографии с ведома Тауберта. Это он вместе с Алексеем Орловым очутился 6 июля 1762 года в Ропшинском дворце и присутствовал при убийстве низложенного императора. И даже, несмотря на то, что вскоре обнаружились плутни и предательство самого Теплова, доносившего о переписке Екатерины с Разумовским накануне переворота, и это не остановило его возвышения.

Враги Ломоносова шли в гору и смелели день ото дня. Вскоре Ломоносов лишился почти всех своих покровителей при дворе. Один за другим сходили со сцены деятели елизаветинского царствования.

Со смертью Елизаветы И. И. Шувалов потерял всякое значение. Вдобавок он лишился скоро и другой опоры. 4 января 1762 года умер Петр Шувалов, задолжавший в конце своей жизни почти миллион государственной казне. Его похоронили с презрительной рассеянностью, под насмешливые возгласы толпы, вспоминавшей его откупы и монополии, так что когда замешкались с выносом, в народе кричали, что покойника «солью осыпают» и «кладут в моржовое сало». И хотя во время переворота 28 июня Шувалов одним из первых явился в собор к присяжному листу и даже был замечен Екатериной, которая сочла нужным громко сказать ему: «Иван Иванович, я рада, что ты с нами», он поспешил удалиться от двора. В марте 1763 года он получил, наконец, от царицы «дозволение отъехать на некоторое время в чужие края», где и пробыл ни много ни мало четырнадцать лет, не показываясь на родине.

Еще в январе того же года Екатерина II, «снисходя» на прошение генерал-фельдмаршала графа Александра Шувалова, соизволила в рассуждении его «слабого здоровья» уволить его в вечную отставку. А вслед за ним и канцлер М. И. Воронцов почувствовал необходимость в заграничном лечении.

Все это время в Академии наук происходила незримая борьба, в центре которой по прежнему стоял Ломоносов. Слава и авторитет его имени были слишком велики, чтобы кто-либо осмелился выступить против него открыто. Он еще внушал страх своим противникам. Но они не дремали. Академики-иноземцы всё откровеннее высказывают свое раздражение против Ломоносова и подбадривают друг друга. Даже Якоб Штелин, всегда старавшийся поладить с Ломоносовым, теперь примыкает к его врагам и готовит его падение. Недавний воспитатель и приспешник незадачливого императора, сам попавший в опалу, он спешит выслужиться перед Тепловым, которого всю жизнь ненавидел. Штелин даже величает Теплова «истинным патриотом» и «покровителем Академии». В архиве Штелина сохранился относящийся, по видимому, к началу 1763 года черновой набросок обращения к Разумовскому, графу Панину и Теплову, в котором Штелин с изысканной угодливостью подает совет «вознаградить заслуги русского Вергилия и Цицерона где-либо в другом месте, нежели в нашей академической скудости», т. е., иными словами, хлопочет о том, чтобы Ломоносова «с почетом» удалить из Академии.

2 мая 1763 года Екатерина, находясь в Москве, подписала указ Сенату: «Коллежского советника Ломоносова всемилостивейше пожаловали мы в статские советники и вечною от службы отставкою с половинным по смерть его жалованьем».

15 мая указ был получен в Петербурге. В тот же день Ломоносов отказался подписать журнал и протоколы академической канцелярии и уехал в свое поместье. А на другой день Миллер поспешил написать своим знакомым за границу: «Наконец-то Академия освобождена от господина Ломоносова». Немного поразмыслив, он вычеркнул слово «наконец», но сохранившийся черновик выдает его злорадство. Миллера лишь одно беспокоит, что «о том еще ничего неизвестно из Ведомостей». «Ведомости», отмечавшие каждое крупное назначение или отставку, почему-то молчали.

Тем временем в Сенат пришла другая собственноручная записка Екатерины: «Есть ли Указ о Ломоносова отставке еще не послан из Сената в Петербург, то сейчас его ко мне обратно прислать» (13 мая 1763 года).

Задев Ломоносова, Екатерина скоро поняла, что зашла слишком далеко. Ломоносов был национальной гордостью России. Человек из народа достиг славы, неслыханной еще в крепостной России. Тысячи русских людей различных сословий открыто восхищались им, раскупали его сочинения, брали пример с его жизненного подвига. Трогать его было опасно. Открытая опала Ломоносова, несомненно, вызвала бы недовольство. А это относилось к числу таких вещей, с которыми Екатерина очень умела считаться. И она торопливо пошла на уступки. Ломоносов остался в Академии.

Однако новые уколы и неприятности не заставили себя ждать. 14 июля 1763 года Екатерина неожиданно повелела Академии наук приступить к составлению карт «российских продуктов». Для каждого продукта предполагалась особая карта. Число их должно было непрерывно возрастать с появлением новых продуктов. Вдобавок карты предполагалось переиздавать каждый год, чтобы вносить в них все текущие изменения. Составление карт было поручено непосредственно Тауберту и Миллеру под наблюдением Теплова, что было новой обидой для Ломоносова. Кроме того, весь проект отличался канцелярской, оторванной от жизни «государственной мудростью». Ломоносов сделал к этому указу насмешливые и даже дерзкие замечания, подчеркнув его надуманность и нелепость. «Краткое содержание сего указа, — прежде всего отметил Ломоносов, — есть сие: в Географическом департаменте оставить дело Российского атласа затем, чтобы делать Российский атлас. Причина тому, что оной сочиняется под смотрением советника Ломоносова, а сей имеет сочиняться под надзиранием действительного статского советника Теплова». Ломоносов раскрывает всю бессмыслицу высочайшей затеи: «Продуктов Российских найдется по малой мере до трех сот; следовательно для четырех частей, великороссийской, малороссийской и двух сибирских, будет карт до 1200, то есть в сорок раз больше изданного Российского атласа». «Карты продуктов, именуемые: хлебная, пенечная, льняная, табачная — следовательно должны быть карты чесночная, лапотная, рогожная, мыльная, кожаная, хомутанная и другие, сим подобные, в великом множестве… И сколь приятно смотреть на ту ж карту, несколько сот раз напечатанную, с тою только отменою, что на одной написано: конопляное масло, на другой сальные свечи, на третьей смолчуги так далее». Карты должны были носить схематический характер, на них предполагалось обозначить «одни только моря, большие озеры и реки, по которым есть судовой ход». «Такие то пустыни печатать толь много раз», — насмешливо восклицает Ломоносов, возмущенный всем этим величественным вздором. «По сему расположению ни самому, мню, миру вместити пишемых книг. Аминь», — заключает он свои замечания. Больной, усталый, надломленный Ломоносов не сдается. Он умеет в «век лести» говорить и держать себя смело и независимо.

Бумажному великолепию измышленных карт он противопоставлял скромную и кропотливую работу по обработке анкетных и статистических данных, прибывающих в Географический департамент. И как бы в обход высочайшего повеления или для того, чтобы внести в него здравый смысл, Ломоносов в июле 1763 года предлагает свой проект: вместо парадных томов «бесконечного атласа» довольно будет двух карт — российской и сибирской, а всё остальное «содержаться будет в одной книге» — алфавитном экономическом лексиконе российских продуктов, производимых «натурою» (т. е. сельским хозяйством) и «искусством» (т. е. промышленностью и ремеслами). «К оным именам» (т. е. названиям товаров, расположенным по алфавиту) должны быть приписаны, «где каждой продукт родился или производится с его количеством и добротою, на том ли самом месте исходит или для распродажи в другие города развозится, и каким путем, по чему продается».

На прилагаемых картах предполагалось подробно обозначить все пути сообщения: «по течению судопроходных рек поставить значки судов, какие где ходят, например, лодка, барка, романовка, струг или какие иные», отметить «пересухи летние, соединение вершин, пристани, волоки, пороги», а также «перевозы, мосты, высокие горы и прочая, и наконец по воде и посуху заставы для пошлин».

Источниками экономического лексикона должны были послужить не только анкетные материалы, собранные в Географическом департаменте, но и все наличные другие лексиконы, пошлинные тарифы, сведения о подрядах ко двору, Адмиралтейству, материалы, поступающие «в Канцелярию от строений, на Конюшенный двор, в Медицинскую канцелярию и другие команды» как в Петербурге, так и в Москве и других губернских городах, «а особливо в корабельных пристанях и где бывают постройки крепостей и каналов». К сочинению такого лексикона «не нужны ни геодезисты, ни грыдоровальщики», а можно будет привлечь к этой работе студентов, гимназистов и просто канцелярских людей.

Не довольствуясь критикой проекта «карты продуктов», Ломоносов от своего имени подал в Сенат особое доношение, в котором говорит о своих работах по подготовке нового атласа и жалуется на своих «недоброхотов», которые, «не взирая на очевидную государственную пользу, всеми силами проискивали пресечь сочинение оного атласа». Как такую измышленную Тепловым помеху он представляет и получение «именного словесного Ея И. В. указа, чтобы сочинить карты Российских продуктов». Ломоносов прямо и не обинуясь доносит Сенату, что подобная затея может только сорвать и задержать издание настоящего, насущно необходимого атласа, и ничего путного из нее выйти не может: «А как из расположения приложенного в помянутом сообщении явствует, что на сочинение оных карт продуктам требуются многие годы, то приведение вышепомянутого Российского Атласа к окончанию не может воспоследовать, как бы доброму намерению и ожиданию Пр. Сената должно соответствовать и как бы требовала государственная польза». По существу, Ломоносов указывал Сенату на бессмысленность высочайшего указа. Вещь совершенно неслыханная! И тем не менее энергичный протест Ломоносова возымел действие.

4 августа Тауберт объявил в канцелярий Академии наук, что он «сегодня был вызван ко двору» и там ему было объявлено не кем иным, как Тепловым, что «Ее Величество… указать соизволила сочинение прежде повеленных Российских карт… препоручить г-ну коллежскому советнику Ломоносову». Екатерина II снова отступила. Наблюдение за атласом было сохранено за Ломоносовым. «Карта Российских продуктов» оставалась в плане работ Географического департамента. Но уже речи не было о том, чтобы печатать бесконечное множество отдельных карт, и план издания экономического лексикона, по существу, был принят. Но и в этой победе была большая доза горечи. Ломоносов был снова официально поименован «коллежским советником», и, таким образом, чин статского советника как бы признавался за ним только в связи с несостоявшейся отставкой. Это, конечно, было для него новым оскорблением.

Тем не менее Ломоносов усердно принимается за дело, обращается с отношением в Главный магистрат о присылке ему нескольких купцов из разных городов, чтобы из беседы с ними узнать, из каких городов поступают товары в Петербург и другие порты, посылает отношение для того, чтобы получить сведения о соляных месторождениях, хлопочет о представлении новых данных о судоходности рек и т. д.

Желая показать свой интерес к обширной России, Екатерина II повелела устроить в одном из своих дворцов покой, где вместо обоев на белой тафте и атласе «написать ландкартами Российской империи с прочими к тому пристойностями». 11 августа 1763 года распоряжение об этом было получено в Академии наук. Ломоносову, как руководителю Географического департамента, пришлось тратить время на исполнение и этой прихоти.

Екатерина II искала популярности. Она старательно вживалась в русскую обстановку и изо всех сил стремилась показать себя русской царицей. «Русский народ есть особенный народ в целом свете, который отличается догадкой, умом, силой», — говорила она под старость. Она трезво оценила, какую силу представляет собой Ломоносов, и решила показать ему свою благосклонность. 10 октября 1763 года Ломоносов был торжественно избран почетным членом Академии художеств, как человек, который «открыл к славе России толь редкое еще в свете мозаическое художество». Затем Ломоносов был введен в собрание и произнес вступительную речь в присутствии Екатерины II.

В этой речи Ломоносов обращается с призывом к «сынам Российским» доказать своим творческим трудом «проницательное остроумие, твердое рассуждение и ко всем искусствам особливую способность нашего народа». Сохранилась и другая речь, подготовленная Ломоносовым к предполагавшейся в конце 1764 года торжественной инавгурации «Академии трех знатнейших художеств — живописи, скульптуры и архитектуры». В этой речи Ломоносов призывает художников к созданию независимого национального искусства. Скульптура, «оживляя металл и камень», должна «представлять виды Героев и Героинь Российских в благодарность заслуг их к Отечеству». Живопись должна «подать наставление в делах, простирающихся к общей пользе». Смысл и оправдание искусства Ломоносов видит в служении родине. Он зовет русских художников идти своим путем, предостерегает против увлечения заимствованными мифологическими сюжетами и с усмешкой говорит о западноевропейском искусстве, которое «едва уже до отвращения духа чрез многие веки повторяет древние Греческие и Римские, по большей части, баснотворные деяния». Он убежден, что не менее замечательные сюжеты можно найти и русской истории и советует художникам прежде всего «Российские деяния показывать». Ломоносов выражает надежду, что в скором времени в России дворцы и другие здания украсятся «не чужих, но домашних дел изображениями», не наемными иноземными руками, но трудами русских людей.

Стремясь приблизить русских художников к практическому осуществлению этой задачи, Ломоносов составляет тематический план для «живописных картин» из русской истории, которыми предполагалось украсить некоторые покои во дворце Екатерины. Этот список он отправляет 24 января 1764 года при письме к князю А. М. Голицыну. Ломоносов предлагает сюжеты для 25 картин, среди них: смерть вещего Олега от укуса змеи, выползшей из лошадиного черепа, свержение языческих богов в Киеве, поединок князя Мстислава с Редедей, князем Косожским, венчание на царство Владимира Мономаха, присоединение Новгорода к Москве, гибель самозванца, патриотический подвиг Козьмы Минина и другие.

Ломоносов стремится обеспечить развитие русской исторической и батальной живописи. Впервые и вопреки вкусам господствующих классов он ставит перед русским искусством национальные задачи, напоминает художникам о славных и героических подвигах русского народа, которые они должны отобразить. Ломоносов заботится о разнообразии сюжетов из отечественной истории, но главной темой он выдвигает тему защиты родины в решающие моменты ее истории: «Победа Александра Невского над немцами ливонскими на Чудском озере», «Начало сражения с Мамаем», «Избавление Киева от осады печенежской» и другие.

Заботясь об идейном патриотическом содержании картин, Ломоносов не забывает о необходимости их яркого живописного решения. Он не просто предлагает перечень тем для исторических картин, а подробно разрабатывает содержание и композицию каждой из них, проявив тонкое и глубокое понимание задач живописи. Предлагаемые им картины полны движения и красочных подробностей, дают простор воображению и мастерству художника. Ломоносов как бы видит их перед собой и заранее любуется ими. Этими чертами отмечена уже первая предложенная им картина:

«Взятие Искореста. Во время вечера перед городом в лагере по повелению княгини Ольги привязывают к голубям и к воробьям зажжоныя фитили; иных пускают с фитилями на воздух, иные уже летят к городу, и город местами от того загорелся. Между тем войско пешее и конное спешит на приступ. Сия картина будет весьма новая и от двоякого свету, то есть от зари и от огней, особливое смешение тени составит, в чем могут показать живописцы искусство».

Декоративное великолепие предлагаемых Ломоносовым картин перекликается в его памяти с наполненными торжественными аллегориями петровскими празднествами. Таково описание картины: «Олег князь приступает я. Царю-граду сухим путем на парусах. Вид весьма будет хороший и подобный маскарадам Петра Великого: напереди, в судне особливом сидя, повелевает; множество парусов между кустарниками, колеса под судами; инде принапряженные лошади, печенегами правимые, кои тогда сухим путем пришли под Царьград. На горизонте проспект Царя-града. Греки выходят навстречу с дарами».

Заботится Ломоносов и об исторической достоверности картин. В письме к Голицыну он указывает на необходимость избежать ошибок в изображении старинных костюмов, для чего советует обратиться в архив Коллегии иностранных дел изучать старинные описания коронаций и других церемоний, изображения которых сохранились.

Обращение Ломоносова к русским художникам не прошло бесследно. В программах, объявлявшихся Петербургской Академией художеств для молодых художников, появились темы заимствованные из отечественной истории.

В 1767 году был награжден медалью художник Иван Ерменев за картину на тему «О заключении миру российского князя Олега с греческими царями Львом и Александром пред стенами Константинопольскими». На следующий год наград, получает Степан Сердюков, разработавший ломоносовскую тему «О отмщении древлянам великою княгинею Ольгою за убиение ее мужа Игоря».

В 1770 году Антон Лосенко представил большое полотно «Владимир и Рогнеда», программа которого была составлена по «Российской истории» Ломоносова. Появление этой картины было событием огромного художественного значения. В то время как все художественные академии в Европе культивировали античную тематику, русский художник, следуя заветам Ломоносова, выдвинул национальную историческую тему. Связанный требованиями академического классицизма, Лосенко все же смело ввел в картину две фигуры спутников Владимира с резко выраженным национальным характером. Вслед за Лосенко картину «Возвращение князя Святослава» пишет Иван Акимов. Михаил Иванов представил «Оливковое дерево с развешанными на нем доспехами», изобразив мирную жизнь Новороссии после русских побед над турками и татарами. Темой для этой картины послужила знаменитая ода Ломоносова «На взятие Хотина».

Русская историческая живопись с полным правом может называть своим восприемником великого Ломоносова.

20 декабря 1763 года Ломоносов был произведен в статские советники с увеличением оклада до 1875 рублей в год. Летом следующего года Екатерина лично пожаловала к нему на дом.

«Санкт-Петербургские Ведомости» с подобострастным восторгом описывали, как сама императрица «благоизволила» вместе с некоторыми «знатнейшими двора своего особами» удостоить «своим высокомонаршим посещением статского советника и профессора господина Ломоносова в его доме, где изволили смотреть производимые им работы мозаичного художества для монумента вечнославныя памяти Петра Великого».По рассказу присутствовавшей при этом посещении Дашковой, когда она и Екатерина вошли в кабинет Ломоносова, он дремал. В комнате было полутемно. В камине горели и потрескивали дрова. На столе были разложены приборы и книги. Ломоносов встретил царицу с чувством тоски и тревоги, которые не укрылись от наблюдательной Дашковой.

Ломоносов читал Екатерине свои стихи и назвал ее на прощанье «матушкой-государыней». Екатерина, как уверяют мемуаристы, будто бы даже прослезилась и стала приглашать Ломоносова к себе «откушать хлеба-соли»: «Щи у меня будут такие же горячие, какими потчивала вас ваша хозяйка».

Это было тонко рассчитанное лицемерие. Умная и проницательная в политике Екатерина была чужда искусству. Ее собственное сочинительство было сухо и надуманно. Она не была склонна проявить или хотя бы показать интерес к одам Ломоносова. Они были для нее как бы запыленными атрибутами прошлого царствования, к тому же Ломоносов был настолько неосторожен, что продолжал вспоминать в них «великую Елисавет», о которой надлежало немедленно и как можно основательнее забыть.

По видимому, Екатерина II вовсе не ценила поэтического творчества Ломоносова и, рассудив за благо показать ему свою благосклонность, проявила внимание к его лабораторным занятиям. Мозаическое искусство Ломоносова также не могло рассчитывать при ней на какой-либо успех.

Всё скрытое прежде недоброжелательство к Ломоносову, непонимание и отрицание поставленных им художественных задач теперь откровенно прорывались наружу. Работавшие в Петербурге итальянские мастера декоративной, плафонной и портретной живописи — Валериани, Традиции, Торелли — назойливо посещали Ломоносова, с любопытством рассматривали его мозаики, говорили ему слащавые комплименты, а по уходу из дома пожимали плечами и разносили по городу самые неблагоприятные отзывы.

Признанный «знаток искусств» Я. Штелин также втайне поддерживал неодобрительные мнения о мозаиках Ломоносова. В записке «О мозаике в России», сохранившейся в архиве Штелина, он откровенно рассказывает, как месяца за два до смерти Ломоносова повез к нему австрийского посла Лобковича осматривать «Полтавскую баталию». «Ломоносов, у которого были опухшие ноги, велел принести себя в креслах и был вне себя от радости, когда князь Лобкович его заверил, что уплатил в Риме 20 000 скуди за две мозаики, из которых каждая была в половину этой». Но не успел радушный и доверчивый хозяин распорядиться закрыть дверь за своими посетителями, как князь Лобкович в карете пренебрежительно отозвался о работе Ломоносова, а Штелин, судя по всему, не преминул поддакнуть.

В Петербурге явственно чувствовалось веяние новых художественных вкусов.

Екатерине претил живописный и красочный стиль барокко. И на смену грустно доживавшему свой век Растрелли явился Кваренги — строгий и четкий художник классицизма. В мастерской стояла начатая мозаика «Взятие Азова». Но о памятнике Петру, так, как его задумал Ломоносов, больше не помышляли.

* * *

Ломоносов жил в позолоченной опале. Но золотили ее грубо, неумело и неохотно. Оказывая Ломоносову внешние знаки своего внимания, Екатерина, по существу, продолжала относиться к нему со значительной неприязнью, что особенно ясно раскрылось в деле Шлёцера.

В 1761 году Герард Миллер выписал из Германии геттингенского студента Августа Людвига Шлёцера, Миллер до небес расхвалил Шлёцера, который, по его словам, был «в ученых языках, в латинском и греческом, да отчасти и в еврейском и арабском, искусен, при том, кроме достаточного знания природного немецкого языка, знает и говорит по-французски и по-шведски, а в исторических науках довольно упражнялся». В особенности, как уверял Миллер, Шлёцер, проживший несколько лет в Швеции, «прилегал к истории северных народов и здесь с немалым успехом и к истории российской». Причина столь лестной рекомендации заключалась не столько в учености Шлёцера, сколько в том, что он стоял на тех же позициях по отношению к русской истории, что и сам Миллер, т. е. был убежденным норманистом, ставившим русскую историческую жизнь в зависимость от скандинавского государственного начала. В лице Шлёцера Миллер готовил себе преемника. Стараниями Миллера Шлёцер в 1762 году был зачислен адъюнктом Академии «с обнадеживанием», что он «со временем и в профессоры произведен быть имеет».

Через два года Шлёцер решил, что это время наступило. Он подал прошение в канцелярию Академии наук разрешить ему трехмесячный отпуск для поездки в Германию по личным делам, но при этом настоятельно просил «прежде моего отъезда дать знать», признает ли она его за достойного «впредь в должность (разумеется — профессора. — А. М.) определить». В таком, случае он обещал представить план своих будущих работ «для рассмотрения и поправления моего труда».

Ломоносов склонен был пойти навстречу Шлёцеру, «дабы не упустить человека», который «оказал уже такие успехи в Российском языке, каких от выписываемого вновь иностранного человека не инако как чрез долгое время ожидать можно». Однако он полагал, что «оному Шлёцеру много надобно учиться, пока может быть профессором Российской истории».

6 июня 1764 года Шлёцер уже подал в Конференцию два плана — о разработке русской истории и о издании популярных книг. Ознакомившись с этими планами, а также с поданным ранее сочинением Шлёцера «Опыт о российской древности, собранной из греческих авторов», Ломоносов резко изменил о нем свое мнение. Он впервые разглядел, какая перед ним была птица! Лицом к лицу с ним оказался высокомерный молодой человек, с острым вздернутым носом и презрительно поджатыми пухлыми губами, заранее убежденный, что именно он привез с собой последнее слово западной науки.

Снисходительно заметив, что приютивший его под своим кровом Миллер «лет на тридцать отстал от немецкой литературы», Шлёцер, едва освоившись с русским языком, «забраковал» грамматику Ломоносова и даже вознамерился сам составить новую, чем несказанно обрадовал Тауберта, который еще в начале 1763 года сказал ему: «Напишите сами русскую грамматику, Академия ее напечатает». «Я принял вызов», — говорит Шлёцер.

Шлёцер с присущим ему необычайным самомнением и заносчивостью счел себя ни много ни мало, как призванным создать русскую историческую науку, которая, по его словам, еще не существовала: «Что это были за люди в Академии и вне ее, которые принимали на себя вид, что они были тем, чем я хотел сделаться, — исследователями русской истории… — писал Шлёцер в своих мемуарах. — Впрочем, лет сорок тому назад еще попадались в Германии школьные учители, или даже ремесленники, которые прилежно читали городские и сельские хроники и правильно понимали их содержание, но не знали, жил ли Лютер до Карла Великого или после него. Таковы были тогда все без исключения читатели летописей в России» (подчеркнуто самим Шлёцером). Шлёцер имел здесь в виду прежде всего Татищева и Ломоносова. Последнего он прямо называет «грубый невежа, ничего не знавший, кроме своих летописей». С неслыханной развязностью Шлёцер все, что было сделано до него в русской истории, в частности Ломоносовым, объявляет своего рода черновым материалом, который и должен быть предоставлен в полное его распоряжение.

Что это было именно так, свидетельствуют «объяснения» Шлёцера, данные 25 июня 1763 года: «В моем плане я дважды упомянул имя Ломоносова: во-первых, вызываясь составить из его и Татищева сочинений древнюю русскую историю, потом выражая надежду, что при объяснении слов, непонятных неученым русским, я, конечно, найду благосклонное содействие у него и у других русских ученых». Против первого пункта шлёцеровского «плана» Ломоносов написал: «Я еще жив и пишу сам». А относительно второго на полях заметил: «то-есть я должен сделаться его чернорабочим». Шлёцер не представлял себе значения Ломоносова, размаха его гения, широты его кругозора, полученного им образования. Да и не желал себе представить! Перед ним был осыпанный почестями в прошлом царствовании «химик Ломоносов, который, вероятно, едва ли слыхал имя Византии». И это писалось о воспитаннике Славяно-греко-латинской академии в Москве, всю жизнь изучавшем исторические памятники! Но дело все же было не в Шлёцере, а в том, что вся обстановка, сложившаяся к тому времени в Академии наук, позволяла Шлёцеру не считаться с Ломоносовым.

Ломоносов пришел в ярость, увидев, что Шлёцер вознамерился «сочинять Российскую историю и требует себе в употребление исторические сочинения Татищева и Ломоносова» (тогда еще не опубликованные). Он чувствует себя крайне оскорбленным, что после того, как он двенадцать лет специально занимается русской историей, «принужден терпеть таковые наглости от иноземца, который еще только учится Российскому языку». Он подает в Конференцию особое мнение, в котором упрекает Шлёцера в «безмерном хвастовстве и в безвременных требованиях». Он изобличает самоуверенное невежество Шлёцера, указывая, что тот даже не уяснил себе разницу между церковно-славянским языком и древнерусским и «по истине не знает, сколько речи, в Российских летописях находящиеся, разнятся от древнего моравского языка, на который переведено прежде священное писание».

Шлёцер увлекался «корнесловием». Зная, что на протяжении своей исторической жизни отдельные слова могут самым причудливым образом менять свой смысл и звуковую форму, Шлёцер строил самые диковинные этимологии, на которые немедленно обрушивался Ломоносов, не признававший подобных упражнений. В короткой заметке о грамматике Шлёцера Ломоносов недоумевает, как этот «филолог» производит русское слово «боярин» от «барана», а слово «дева» связывает с немецким словом «Dieb» (вор), слово «князь» — с немецким «Knecht» (холоп). «Из чего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в Российских древностях такая допущенная в них скотина», — пишет в заключение Ломоносов.

Шлёцер чувствовал себя в России своеобразным «культуртрегером». Он представил в Академию наук план издания «популярных книжек». Книг для народа тогда было очень мало, и это весьма заботило передовых русских людей, в том числе Ломоносова. «Миллионы русских могли читать и писать, — свидетельствует Шлёцер, — сотни тысяч могли читать и книги, и любили читать, и жаждали знаний. Но только весьма немногие понимали иностранные книги, а потому им нужно было помочь переводами». Чем же собирался помочь Шлёцер русскому народу? «Высокоученых, классических, волюминозных иностранных произведений еще нельзя было предложить тогдашнему поколению», — полагал он, хотя еще Петр Великий указывал, что если что и переводить, то прежде всего солидное, классическое, основательное. Но Шлёцер полагал, что русский народ до этого еще не дорос, а посему намеревался начать его просвещение с издания книги, посвященной статистике Испании. «Так космополитически и патриотически мечтал я», — пишет он в своих воспоминаниях. Патриотизм, он, впрочем, понимал весьма своеобразно, так как он готов был служить кому угодно. Шлёцер долго изучал бухгалтерию, так как мечтал о том, чтобы устроиться в какую-либо французскую торговую компанию, прикапливал деньги на путешествие в Иерусалим и пытался устроиться в русское посольство в Константинополе. «Я ведь хотел путешествовать, — пишет он, — не в качестве мыслящего наблюдателя, еще менее в качестве сентиментального пейзажиста, но по делам… Я бы на все согласился: быть переводчиком, секретарем, агентом, консулом, резидентом и проч., и проч., и проч… в Персии, в Индии, в Китае, Египте, Марокко, Америке, устроился бы в каждом из них». С такой программой Шлёцер, разумеется, не собирался засиживаться в России. Вдобавок стало известно, что он получил звание (но не место) доктора Геттингенского университета. Все это разочаровало даже Миллера, который теперь писал: «Есть ли бы господин Шлёцер вознамерился препроводить всю свою жизнь в сочинении Российской истории и в службе Российского государства, то б я весьма тому радовался, потому что тогда мое намерение, которое я при выписывании его из-за моря имел и по коему я содержал его у себя шесть месяцев… во исполнение притти может». Но так как Миллеру стало «заподлинно известно», что к такому намерению склонить Шлёцера невозможно, то и обещать ему место профессора русской истории незачем.

Ломоносов имел все основания не доверять этому безродному космополиту. Узнав, что Шлёцер собирается покинуть Россию, он забил в набат. Шлёцеру был открыт свободный, бесконтрольный доступ к государственным архивам, и Ломоносов обеспокоился, что, собственно, извлек оттуда Шлёцер и в каком направлении может этим воспользоваться. «Уведомился де он, — писал Ломоносов в Сенат, — что находящийся здесь при переводах адъюнкт Шлёцер с позволения статского советника Тауберта переписал многие исторические известия, еще не изданные в свет, находящиеся в библиотечных манускриптах, на что он и писца нарочного содержит. А как известно, что оной Шлёцер отъезжает за море и оные манускрипты, конечно, вывезет с собой, для издания по своему произволению; известно же, что и здесь даваемые в России через иностранных известия не всегда без пороку и ошибок служащих России в предосуждение». Сенат повелел Шлёцера задержать отпуском, а библиотечные рукописи и все исторические известия, не изданные в свет, отобрать.

Но Тауберт, у которого, по словам Шлёцера, «тоже были добрые друзья в Сенате», предупредил события. Рано утром 3 июля 1764 года он нагрянул на квартиру к ничего не подозревавшему Шлёцеру. Наскоро объяснив ему, что стряслась беда, Тауберт поспешно собрал принадлежащие Академии наук рукописи и фолианты, которыми безвозбранно пользовался на дому Шлёцер, и «всю эту груду бумаг лакей бросил в карету, и Тауберт уехал», оставив всполошившегося Шлёцера размышлять о превратностях судьбы. Но Шлёцер не долго пребывал в унынии. Поддержанный и ободренный Таубертом и Тепловым, он стал держаться очень развязно. Он давал такие объяснения: к списыванию источников его побуждала не только потребность историка, но и своеобразное человеколюбие. У него был слуга, который «вдался в пьянство и другие пороки, свойственные подлому народу, я старался его от этого отвлечь и за наилучшее почел средство приобучить его к трудам. Я не мог иного ему дать дела, как заставить его писать. А других у меня для него письменных дел не было, кроме летописей; намерение мое мне удалось, и я вдруг сделал троякую пользу: детина от пороков своих отвадился, я достал летописи, а его сиятельство (президент Академии. — Л. М.) получил годного и употребительного слугу».

Шлёцер признавался в своих мемуарах, что, читая подобные ответы, Тауберт «несколько раз принимался смеяться… его радовал тон ответа, который доказывал, что я не потерял духа». Но горевать Шлёцеру не приходилось. Тауберт, невзирая на протесты Ломоносова, измышлял наиболее дипломатические способы увольнения Шлёцера с тем, чтобы «считать его и впредь яко действительно служащим при Академии», Придать ему двух или трех студентов «из посылаемых за море» для обучения восточным языкам и пр. Ломоносов, еще чувствуя свою силу, язвительно возражал против «подложных отпусков» и указывал, что не может доверить Шлёцеру «ниже волоса студентского».

Сенат был явно на стороне Ломоносова. «Тауберт сознался, наконец, в том, что не мог моего, то есть своего дела выиграть у превосходящего его силами Ломоносова», — писал Шлёцер, который мечтал лишь о том, чтобы поскорее получить свой паспорт на отъезд за границу. Но друзья Шлёцера, рассматривавшие его борьбу с Ломоносовым как свое дело, не дремали. 3 января 1765 года, как гром среди ясного неба, последовал указ Екатерины о назначении адъюнкта Шлёцера ординарным профессором истории, минуя все процедуры, вроде избрания в Конференции профессоров, представления научных трудов и т. д. Шлёцеру было назначено жалованье восемьсот шестьдесят рублей в год, предоставлен отпуск для «поправления здоровья» в Германию, дано право представлять свои сочинения непосредственно царице, чтобы они «тем беспрепятственнее могли производимы быть в печать». В указе подчеркивалось, что не только «не возбраняется ему (т. е. Шлёцеру. — А. М.) употреблять все находящиеся в Императорской библиотеке и при Академии книги и манускрипты и прочие к древней истории принадлежащие известия, но дозволяется требовать через Академию всего того, что к большему совершенству поручаемого ему дела служить может».

Шлёцер довольно подробно рассказывает в своих мемуарах, как Тауберт сумел найти покровителей при дворе, которые в должном свете сумели представить все это дело Екатерине. К ней имел открытый доступ генерал-рекетмейстер Козлов, сын которого учился у Шлёцера латыни вместе с детьми Кирилы Разумовского и Теплова. «Тауберт этого господина, как и многих других, потешал рассказами о моих приключениях», — сообщает Шлёцер. Козлов, улучив нужную минуту, сумел доложить Екатерине, которая не только весьма охотно его выслушала, но и одобрительно отозвалась о представленном ей прошении Шлёцера, сказав, что оно «хорошо написано».

Екатерина II не питала никаких иллюзий относительно Тауберта и порядков, насаждавшихся им в Академии наук. Когда Авраам Ганнибал доложил ей, что проект канала между Петербургом и Москвой пропал неизвестно куда вместе с другими бумагами Петра Великого, она собственноручно написала: «Есть ли сии планы в Академии, то испрашивать их не для чего, понеже верно украдены». А другой раз, когда Тауберт подал рапорт об уничтожении некоторых изданий Академии наук как малоценных, она наложила резолюцию: «Тож выкрал. У меня в конюшни отцепили и продали за тридцать рублев Аглинскую лошадь, которая стоит пятьсот руб-лев, но то учинено незнающими людьми. Видно, что у них беспорядится не менее как в воеводской канцелярии, но таковых воевод сменяют ныне отчасти». Но ей так и не пришло в голову сместить Тауберта. Зато она сочла вполне возможным принять жалобу на Ломоносова и без всякого разбирательства решила дело в пользу Шлёцера.

В черновых бумагах Ломоносова сохранились такие замечания: «Все удивляются, что профессор Миллер [за] диссертацию, в которой нашлись сатирические некоторые выражения, штрафован был не токмо уничтожением оныя, но и понижением чина и убавкою жалования и публично тем обруган, несмотря на долговременную его службу. Ныне Шлёцер, новоприезжий, еще за большие наглости вдруг награжден чином и жалованьем ординарного профессора с преимуществами, каковых никогда славнейшие в свете профессоры не имели».

Даже Миллер был огорошен таким поворотом дела и открыто присоединился к Ломоносову, отважившемуся противодействовать указу. Они добились некоторых изменений в контракте со Шлёцером. Но враги Ломоносова торжествовали. «Тауберт и его креатуры разносят по городу копии безвестной Шлёцеровой на Ломоносова жалобы», — пишет Ломоносов. Это же подтверждает в своих мемуарах и Шлёцер, сообщающий, что Тауберт «велел тотчас перевести мой ответ на русский язык, сделать множество немецких и русских копий и разослать повсюду», т. е. явно в целях подорвать авторитет Ломоносова. О том, как тяжело переносил эту новую опалу Ломоносов, говорит его небольшая сохранившаяся записка «для памяти», которая дышит подлинным отчаянием: «Беречь нечево! Все открыто Шлёцеру сумасбродному. В Российской библиотеке нет больше секретов. Вверили такому человеку, у коего нет ни ума, ни совести, рекомендованному от моих злодеев… За то терплю, что стараюсь защитить труд Петра Великого, чтобы выучились Россияне, чтобы показали свое достоинство». Но Ломоносов верит в силы русского народа и знает, что он не будет вечно терпеть обнаглевших иноземцев, попирающих его священные права. «Ежели не пресечете, великая буря восстанет», — пророчески говорит он в конце своей записки, словно прямо обращаясь к правящей верхушке, предающей интересы русского народа.

* * *

Статский советник и профессор Ломоносов умирал трудно и одиноко. Отяжелевший, но все еще порывистый и беспокойный, он лежал в притихшем большом доме. В саду заливались соком посаженные им деревья. Весенний ветер стучал в окна.

В мозаичной мастерской стояли неоконченные картины. Ломоносов знал, что он умирает. «Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети Отечества пожалеют», — записал он. Но Ломоносова тревожила судьба его дела. Порой ему казалось, что вся напряженная борьба, которую он вел, пошла насмарку.

Он сполна узнал цену милостям императрицы и видел, что национальные начала русской науки, которые он развивал, снова поставлены под угрозу. Он не скрывает своих мрачных раздумий. Даже Якобу Штелину, сумевшему снова войти к нему в дружбу, Ломоносов сказал: «Я вижу, что я должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть. Жалею токмо о том, что не мог я свершить всего того, что предпринял я для пользы Отечества, для приращения наук и для славы Академии, и теперь при конце жизни моей должен видеть, что все мои полезные намерения исчезнут вместе со мной…»

Прислушивавшиеся к каждому слову царицы придворные, преисполненные сознанием своей значительности невежественные вельможи, юлящие вокруг них иноземцы, погрязшие в канцелярщине чиновники откровенно радовались, что уходит, наконец, надоедливый человек, мечущийся и хлопочущий о чем-то на смертном своем одре.

И вот 4 апреля (по старому стилю) 1765 года, около пяти часов дня, перестало биться горячее сердце Ломоносова. Весть об этом во дворец привез поклонник Ломоносова Семен Порошин, воспитатель десятилетнего наследника престола Павла. «Приехав, я сказал ему о смерти Ломоносова. Ответил: «что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал». По видимому, так же судили при дворе его матери, «просвещенной» Екатерины.

Едва остыло тело Ломоносова, как к нему в дом прибыли посланцы Екатерины. «На другой день после его смерти, — сообщал Тауберт в Москву Миллеру, — граф Орлов велел приложить печати к его кабинету. Без сомнения, в нем должны находиться бумаги, которые не желают выпустить в чужие руки». Бумаги эти исчезли бесследно.

До нас не дошли многие заветные мысли Ломоносова об устройстве государства, о крепостном праве, о развитии русской промышленности, науки и культуры, о благе и преуспеянии русского народа.

Смерть Ломоносова отозвалась глубокой скорбью по всей стране. Простое, искреннее горе слышится в стихах неприметного академического переводчика Луки Сичкарева, который застенчиво просит снисхождения у покойного Ломоносова:

Прости, что я тебя нестройно похвалю, И в слоге твоему не равный слог явлю, Не на витийственны слова я здесь взирал, Но как тоска моя велела мне, писал Не знаю, кто бы стал в том сына обвинять, Что не учился он, как по отце рыдать.

Сичкарев — один из бесчисленных русских людей, которых вел за собой, поддерживал, ободрял и наставлял Ломоносов.

Сколь часто ты давал полезный мне совет, Каким путем итти в ученой должно свет,—

вспоминает Сичкарев, для которого Ломоносов, по видимому, был единственным защитником и руководителем, надеждой его юности.

Рано утром 8 апреля Ломоносова повезли хоронить в Александро-Невскую лавру «при огромном стечении народа», как отметил Тауберт. К погребению явились высшие чины государства, вельможи и сенаторы, все «именитое духовенство» во главе с петербургским архиереем, академический корпус.

За гробом Ломоносова в первых рядах шли люди, которые ненавидели его всю жизнь.

Но были и другие люди. И они тоже шли за гробом Ломоносова. Шли русские адъюнкты, студенты и гимназисты Академии наук. Их всех знал наперечет, растил, выдвигал и защищал Ломоносов. Шло ломоносовское племя русских ученых — Семен Котельников, о ком Л. Эйлер писал, что «во всей Германии не найти более трех человек, которые бы в математике заслуживали перед ним предпочтения». И все же он шесть лет добивался кафедры в Петербурге. Шел Андрей Красильников — астроном и геодезист, участник ломоносовских экспедиций. Шел Константин Щепин — талантливый медик и химик, работавший полевым врачом в Семилетнюю войну и до смерти возненавидевший порядки, которые насаждали в русской армии врачи-чужеземцы. Пятнадцать лет назад его экзаменовал «в гуманиорах, физике и медицине» сам Ломоносов, обративший внимание на его способности. Шли десятки молодых и старых людей, из которых каждый был чем-либо лично обязан Ломоносову, — согбенный Андрей Богданов, сумрачный Курганов, осиротевший Мишенька Головин и потерявшие своего заступника дети профессора Рихмана. Шли морские и артиллерийские офицеры, кораблестроители и рудознатцы; шла вся академическая мастеровщина, с которой Ломоносов строил свои новые приборы, отливал оптические стекла, ладил станки «для делания бисера и про» низок», — Колотошин, Кирюшка, Гришка, Игнат… Шли молодые художники из Академии художеств и среди них сероглазый Федот Шубин, актеры-ярославцы из труппы Волкова, осевшие в невской столице земляки-холмогорцы и другие русские люди.

Не напрасно все свои силы, весь свой талант, каждое биение своего сердца отдал великий Ломоносов на то, чтобы «выучились Россияне, чтобы показали свое достоинство». Имя Ломоносова проникло в самые глухие углы России. Оно увлекало, звало за собой, будило своим примером, окрыляло мечтой о науке выходцев из самых глубоких слоев народа, ободряло и поддерживало их на трудном жизненном пути.

 

Глава двадцатая. Судьба гения

Долгое время, почти полтора столетия, гениальные труды Ломоносова и сделанные им открытия оставались в тени, были сравнительно мало известны, хотя всегда находились люди, отмечавшие его заслуги в той или иной области науки. Представление о полном забвении ученых трудов Ломоносова решительно неверно. Его идеи оказали плодотворное воздействие на развитие русской науки и техники. Ломоносовская теория теплоты была известна И. Ползунову. Исследования Ломоносова в области электричества продолжал В. В. Петров, впервые в мире получивший электрическую дугу и поставивший вопрос о ее практическом использовании в металлургии. Взгляды Ломоносова на физическую химию отстаивал академик Никита Соколов, утверждавший в своей речи «О пользе химии» в 1786 году, что химия «не что иное есть, как отделенная специальная физика».

Несомненно, что отзвуком гигантских идей и начинаний Ломоносова были работы выдающегося русского химика конца XVIII века Товия Ловица, изучавшего явления пресыщения в растворах, разработавшего способ получения охлаждающих смесей и открывшего удивительное свойство угольного порошка поглощать газы, играющие с тех пор такую важную роль в технике.

Минералогические работы Ломоносова продолжал академик В. М. Севергин.

В первой половине XIX века взгляды Ломоносова излагались и освещались в трудах и лекциях профессоров Московского университета — физика и астронома Д. М. Перевощикова, зоолога и минералога А. Л. Ловецкого, ботаника М. А. Максимовича, геолога Г. Е. Щуровского, в статьях и речах профессоров Харьковского университета — геолога И. Ф: Леваковского, минералога Н. Д. Борисяка и других. Эволюционистские воззрения Ломоносова оказали сильнейшее воздействие на замечательного русского биолога К. Ф. Рулье.

Нельзя также утверждать, что взгляды Ломоносова не оказывали воздействия на развитие западноевропейской научной мысли, хотя они настойчиво и умышленно замалчивались на Западе. Ломоносовские идеи отразились на физическом мировоззрении Леонарда Эйлера. Без имени Ломоносова они неоспоримо присутствуют в трудах и размышлениях Лавуазье.

И все же надо признать, что изумительная многогранность Ломоносова, глубина и всеобъемлющий характер его научных обобщений, необычайная острота и смелость его предвидений раскрылись лишь постепенно. Начиная с середины XIX века, многие теоретические взгляды, высказанные Ломоносовым, почти неожиданно стали современными. В этом отношении характерно неловкое положение, в котором очутился известный московский физик Н. Любимов, когда он в 1855 году, по случаю столетия со дня основания Ломоносовым Московского университета, говорил о заслугах Ломоносова как физика и обронил замечание, что он оставляет в стороне оценку ломоносовской теории теплоты, «имеющей, без сомнения, только историческое значение». Однако, как бы для полного беспристрастия, Любимов отметил, что «мысль о вращательном движении частиц тел встречается в новейшем сочинении Делярива об электричестве». Таким образом, можно сказать, что западноевропейская наука в известном отношении только через столетие стала догонять Ломоносова. Мысль Ломоносова устремилась далеко вперед, охватывая не только почти всю совокупность наук его времени, но многие науки, возникшие через десятилетия, даже столетия после его смерти, как мы это видели на примере физической химии.

Не менее знаменательно и примечание, которое сделал академик В. И. Вернадский в своих «Очерках геохимии», вышедших в 1934 году. Сославшись на свою статью в «Ломоносовском сборнике» 1901 года «О значении трудов М. В. Ломоносова в минералогии и геологии», академик В. И. Вернадский добавляет: «В 1901 году еще не было геохимии в нашем понимании и нельзя было рассматривать мысль Ломоносова с этой точки зрения».

Из этого, пожалуй, следует, что многие идеи Ломоносова не реализовались в течение десятилетий ни у нас, ни в других странах потому, что для них не наступило еще время. Но тогда естественно спросить, почему это время наступило для Ломоносова? Ломоносов опередил западноевропейскую науку в силу того, что ему удалось выработать наиболее прогрессивное научное мировоззрение, отражавшее усилия демократических слоев русского народа, стремительно и неудержимо выходившего на историческую арену и завоевывавшего одну вершину культуры за другой, невзирая на все путы и препоны крепостнического государства. В нашей стране поднялся гигант, который не только сумел уловить и объединить наиболее прогрессивные устремления мировой науки, но и уйти далеко вперед по открывающимся перед ним новым путям исследования.

Но гигант этот был связан и скован всеми путами и цепями классового общества. Передовой характер идеологии Ломоносова был одинаково неприемлем как для темных сил елизаветинской России, так и для проникнутых консервативными идеями представителей западноевропейской науки.

Ломоносов шел против течения. Он разрабатывал проблемы науки, исходе из материалистического понимания природы, а западноевропейская наука в лице многих своих представителей примирялась с церковной схоластикой и стремилась к компромиссу с идеологией феодализма.

Как раз в середине XVIII века пышно расцвела «теория преформизма», реализовавшая в биологии наиболее реакционные черты «монадологии» Лейбница и явившаяся прямой предшественницей вейсманизма. Согласно учению преформистов, все биологические формы предсозданы и предсуществуют в бесконечной цепи «скрытых» существ, заключенных одно в другом, в каждом семени и в каждом яйце, и притом в совершенно готовом, заранее предназначенном им виде. А современник Ломоносова крупный биолог Альбрехт фон Галлер (1708–1777) даже подсчитал, что от «сотворения мира» до его времени успело таким образом «развернуться» двести миллиардов человеческих существ, из коих каждый со всеми его индивидуальными особенностями «пресуществовал» от начала веков.

Мы с полным правом можем говорить о превосходстве научного метода Ломоносова над его западноевропейскими современниками. Наука Ломоносова, разрабатываемая им в отсталой крепостнической России, оказалась более передовой и прогрессивной, чем западная наука. Объяснение этого поразительного явления надо искать в своеобразных национальных особенностях развития русской культуры и науки.

Если Петр Великий, по словам Энгельса, «вполне оценил изумительно благоприятную для России ситуацию»,сложившуюся к началу XVIII века, и сумел использовать ее для того, чтобы обеспечить дальнейшее развитие страны, то Ломоносов был прямым порождением этой благоприятной исторической ситуации и вместе с тем активным творческим деятелем этого исторического процесса. Россия бурно вступала на путь преодоления своей отсталости, стремительно накапливала национальные культурные силы.

Сын великого народа, Михайло Ломоносов воплотил в себе наиболее прогрессивные черты русского исторического развития. Героическая жизнь Ломоносова отразила все противоречия и все преимущества этого развития. Ломоносов — органический вывод из всей многовековой русской культуры, с невиданной еще силой раскрывшей в нем свои потенциальные возможности. За плечами Ломоносова стояла вся его родина со всей своей большой, старинной, выстраданной культурой.

Народный технический опыт и живой практицизм Поморья и русской действительности петровского времени способствовали выработке реалистического конкретного мышления.

Импульсы, полученные Ломоносовым еще на его северной родине, вывели его на торную московскую дорогу, заставили пойти за наукой в «каменну Москву». Философско-риторическая подготовка Славяно-греко-латинской академии развила в нем стремление к универсальному постижению мира, но не удовлетворила его и не могла удовлетворить. Научное мировоззрение Ломоносова родилось в бурном столкновении старой схоластики и новой науки, отчасти напоминающем процесс, который в свое время формировал ученых-энциклопедистов эпохи Возрождения. Взрыв старой схоластики освободил научную энергию Ломоносова, обострил его критицизм, придал ему наступательную силу. Ломоносов борется за передовое мировоззрение со всей страстью человека, только что вырвавшегося из цепей схоластики и знающего по опыту ее мертвящую силу.

Однако в силу неравномерности исторического развития Россия XVIII века отнюдь не повторяла то, что несколько веков ранее совершалось на Западе. Это был качественно новый процесс, обогащенный завоеваниями передовой науки и потому получивший все преимущества ускоренного исторического развития. Преодоление средневекового мировоззрения в западноевропейской науке происходило длительно и сложно. Самые блестящие люди эпохи Возрождения испытывали на себе тяжесть пережитков прошлого, и в их научном творчестве причудливейшим образом уживались новое и отжившее, живая наблюдательность и алхимические бредни, гуманистическая ученость и дикие предрассудки, а реальные знания о мире были еще слишком ничтожны и ограничивались знанием законов механики и разрозненными наблюдениями над природой.

В России XVIII века освобождение от старой схоластики и формирование новой науки происходили резче, прямолинейнее и стремительнее. Ломоносов явился, когда уже многое прояснилось и существовала наука, созданная Коперником, Галилеем, Кеплером, Декартом, Ньютоном. Он славит и уважает эту науку, созданную всем передовым человечеством. В своем предисловии к «Волфианской експериментальной физике», написанном в 1746 году, Ломоносов указывает, что «варварские веки», т. е. времена мрачного средневековья, «уже прежде двухсот лет окончились». Он с гордостью говорит о великой плеяде ученых, поднявшихся за это время, которые «рачительным исследованием» и «неусыпными наблюдениями» в столь краткое время учинили «великое приращение» в астрономии и других точных науках.

Ломоносову было с чего начать, на что опереться, чтобы приступить к созданию своего независимого, боевого мировоззрения; Крушение схоластики было для него неизбежным, но кратковременным кризисом, из которого он быстро выбрался на верную дорогу. Поэтому обычное сравнение Ломоносова с учеными эпохи Возрождения, в частности с Леонардо да Винчи, может быть принято только очень условно. Но его роднит с ними ненасытное стремление к универсальному познанию мира, смелость и дерзание научных поисков и яростная борьба со всем устаревшим и отживающим. Однако Ломоносов обнаруживает по сравнению с учеными эпохи Возрождения неизмеримо большую зрелость и последовательность мысли. Всё дальнейшее развитие науки для него не пропало даром. Он располагает обширными знаниями и надежным методом исследования. Но он обладает несомненными преимуществами и по сравнению со своими западноевропейскими современниками, которые, отвергая одну схоластику и метафизику, становились жертвами другой, тогда как Ломоносов умел различать эту схоластику всюду и везде, под каким бы обличьем она ни скрывалась. Он узнавал ее в «невесомых» материях и таинственных силах «притяжения» и «родства», в косноязычных рассуждениях немецких геологов и изящных сочинениях модных просветителей.

Научное мировоззрение Ломоносова складывалось в обстановке сложной и противоречивой борьбы разнообразных течений научной мысли, отражавших ожесточенную схватку двух основных мировоззрений — старого, схоластического, и нового, естественнонаучного, развивавшегося в сторону материализма.

Ломоносов опередил западноевропейскую науку потому, что сумел занять в этой борьбе самую непримиримую и последовательную для своего времени материалистическую позицию. Ломоносов опередил западноевропейскую науку своего времени также и потому, что он был свободен от кастовых предрассудков западных ученых, потому что он был сыном простого народа, которому было органически чуждо метафизическое понимание природы, чей подход к явлениям ее отражал здравый смысл и непредубежденность народного опыта.

Наш «первый университет», как назвал Ломоносова Пушкин, был самым демократическим университетом мира.

Западноевропейская наука всегда стояла ближе к господствующим классам, чем русская. Представителям народных низов было труднее пробиться на Западе к высотам науки, чем даже в отсталой крепостной России. Мы с полным правом можем говорить о демократических традициях русской науки и антидемократическом характере кастовой науки Западной Европы. В то время как, например, в Англии в XVIII веке Королевское общество насчитывало в своих рядах большое число богатых и титулованных людей, занимавшихся естественными науками и, в частности, экспериментальной физикой и химией, научные занятия в России, а особенно естествознанием, считались «не дворянским делом». Так повелось с самого основания Петербургской Академии наук, когда в открытую при ней гимназию стали набирать солдатских детей, бурсаков и всевозможных разночинцев.

Да и позднее в русских университетах образовался своего-рода водораздел между «естественниками», состоявшими почти сплошь из разночинцев, и юристами и филологами, среди которых, в особенности на первых порах, преобладали дворяне. Необеспеченное положение русских ученых, необходимость работать засучив рукава в тесных и душных лабораториях, потрошить трупы или возиться самому с черноземом не могли привлечь к себе людей с барскими замашками. И русское дворянство в своей основной массе сторонилось от подобных наук, уступая их разночинцам. Русское поместное дворянство устремлялось в другие области культуры — в литературу, музыку, гуманитарные науки, но, за немногими исключениями, осталось равнодушно к естествознанию.

Экстенсивность крепостного хозяйства, основанного на дешевом труде, вся психологическая и социальная обстановка крепостничества не побуждали дворянство призвать науку для рационального ведения сельского хозяйства на огромных земельных просторах. Поэтому результаты культурно-агрономической деятельности дворянства были сравнительно незначительны, и развитие русской сельскохозяйственной науки осуществлялось главным образом безвестной работой разночинцев. Русское дворянство, живя посреди бескрайных лесов и полей, очень мало сделало для изучения природы. Еще меньше можно говорить о какой-либо роли в истории русского естествознания православного духовенства: низшее было слишком невежественно и бедно, высшее — монашествующее — находило естественные науки для себя несвойственными и молчаливо от них отстранялось.

В то же время на Западе, особенно в XVIII веке, как в католических, так и в протестантских странах участие духовенства в разработке вопросов естествознания было очень заметно. Высшие сановники римской церкви, аббаты и кардиналы, устраивали астрономические обсерватории, занимались теоретической и экспериментальной физикой, а естествознание стало своего рода второй профессией иезуитов, которые своими теоретическими сочинениями оказывали влияние даже на видных ученых. Протестантское духовенство Англии и Германии занималось естественными науками скорее по-дилетантски. Но зато все труды их служили отчетливой богословской тенденции и были пропитаны ханжески-проповедническим духом. Европа середины XVIII века была буквально наводнена сочинениями досужих богословов, тщившихся всеми способами доказать на материале естественных наук целенаправленность мироздания, а попутно оправдать существующий социальный порядок. С легкой руки Христиана Вольфа расплодились такие курьезные книги, как «Бронтотеология» Альварта (Грейфсвальд, 1745), «Акридотеология» Ратлефа (Ганновер, 1748), «Ихтиотеология» Рихтера (Лейпциг, 1754) и много других.

Естествознание в России было практически отделено от церкви с самого начала. Русская духовная высшая школа существовала отдельно от университетов. Над русскими учеными-естествоиспытателями не тяготел гнет теологических факультетов, и они не испытывали такого воздействия схоластики, как ученые Запада.

Русская научная жизнь была во многом свободна от средневекового хлама, засорявшего западноевропейские академии и университеты. Основанная Петром Великим Академия наук была не только местом, где «науки обретаются», как большинство тогдашних научных учреждений Европы, а стала центром, где велась разработка важнейших экономических и культурных задач, встающих перед нашей страной.

Прошло немного более десяти лет после основания Академии наук, как в ее стенах уже появился студент Михайло Ломоносов, воплотивший в себе лучшие национальные черты великого русского народа.

Ломоносов не щадил жизни, чтобы упрочить положение русских людей в науке, поднять веру в свои национальные силы, отбросить в сторону чужеземцев, одно время возомнивших себя монополистами во всех областях русской культуры и науки, даже в русском языке и в русской истории. «Отражая многовековую отсталость царской России, ее экономическую и духовную зависимость от заграницы, — писала «Правда», — господствовавшие классы России не верили в силы народа, не допускали даже мысли, что наша страна собственными силами может выбраться из этой отсталости, вбивали в голову русской интеллигенции рабскую идеологию культурной и духовной неполноценности русского народа». Это приводило к позорному забвению приоритета Ломоносова и других великих русских ученых в важнейших открытиях и изобретениях, составляющих заслуженную славу и гордость всего передового человечества.

Передовая русская демократическая наука развивалась вопреки политике господствующих классов, задерживавших развитие творческих сил народа. Ломоносов закладывал, развивал и укреплял национальные традиции русской науки. Эти традиции — смелость, решительность и дерзание в постановке новых кардинальных проблем, настойчивая борьба со всякой косностью и рутиной, широта кругозора, материалистическая устремленность мировоззрения, постоянное стремление связать теоретическую разработку вопросов с живой практикой, борьба за независимость, честь и достоинство отечественной науки, высокий патриотизм и самоотверженное служение своему народу.

Эти ломоносовские традиции были поддержаны всем ходом русского общественного развития. Невзирая на труднейшие исторические условия, в нищенских лабораториях царской России усилиями Боткина, Сеченова, Лебедева, Попова, Павлова и других великих русских ученых создавалась передовая, прогрессивная наука. Люди, которые в России шли в науку, горячо верили в свой народ, были связаны с его лучшими чаяниями и освободительными стремлениями. Пламя будущего горело в их сердцах и позволяло видеть далеко вперед.

Ломоносов был передовым деятелем своего времени, замечательным патриотом, отдавшим всего себя служению своей родине. Любовь к родной земле, глубокая связь с народом делали Ломоносова великим провидцем, позволяли ему заглянуть далеко вперед. «Ум человеческий, — писал А. С. Пушкин, — по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем». Именно таким проницательным народным умом обладал Ломоносов, чутко уловивший прогрессивные тенденции исторического развития России.

Но и этот великий ум был во многом ограничен своим временем. В этом отношении к нему вполне применимо общее замечание Ф. Энгельса, что «великие мыслители XVIII века, так же как и все их предшественники, не могли выйти из рамок, которые им ставила их собственная эпоха». Но Ломоносов рвался за пределы этих границ. Выражая могучий порыв народа, он стремился вывести свою страну из вековой отсталости на самые передовые позиции экономического и общественного развития.

Ломоносов первый указал на исторические преимущества России, на ее скрытые силы и возможности, позволяющие ей обогнать западноевропейские страны. Он находил эти преимущества в самой обширной и необозримой ее территории, в ее неисчерпаемых естественных богатствах, в национальном единстве ее языка, в героических качествах ее народа. Сами масштабы России, по которой научные экспедиции многие месяцы пробирались на лошадях, лодках, собаках, верблюдах на Обь, Енисей, Лену, Амур, к берегам Тихого океана, — как бы воочию свидетельствовали для него о величии русских дел.

«Где удобнее совершиться может звездочетная и землемерная наука, — говорил он в 1749 году, — как в обширной державе, над которою солнце целую половину своего течения совершает и в которой каждое светило восходящее и заходящее в едино мгновение видеть можно? Многообразные виды естественных вещей и явлений где способнее наследовать, как в полях, великое свое пространство различным множеством цветов украшающих, на верьхах и в недрах гор, выше облаков восходящих и разными сокровищами насыпанных, в реках, от знойныя Индии до вечных льдов протекающих, и на многих пространных морях… Где безопаснейшее жилище Музы обрести могут, как в пространной и безмятежной России?»

По поводу этих замечательных слов Ломоносова еще Г. В. Плеханов справедливо заметил: «Здесь мы едва ли не в первый раз встречаемся с той мыслью, что положение России имеет исключительные преимущества, которые позволяют опередить со временем западноевропейские страны». Но и в самом Ломоносове раскрылись эти тенденции русского исторического развития. В нем впервые нашли свое выражение скрытые силы великого русского народа, доказавшего уже на примере Ломоносова свою способность опередить западноевропейскую науку.

Деятельность Ломоносова подготовляла новый подъем русской экономики и культуры, обеспечивший разгром Наполеона Бонапарта и вызвавший появление великого Пушкина.

Ломоносов дал нашей стране огромный толчок вперед, отразившийся на развитии всей русской культуры. Нет ни одного русского человека, который не был бы лично чем-либо обязан Ломоносову. Мы на каждом шагу пользуемся плодами его трудов, его неусыпного попечения о благе и просвещении своего народа. От Ломоносова до наших дней идет живая горячая волна научного подвига и беззаветного служения родине. Ломоносов не знал ничего прекраснее России — любимой своей родины. Он верит в светлое будущее великого русского народа. Как набатный колокол, звучал во тьме крепостнической страны его вещий призыв: «Восстани и ходи; восстани и ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся».

Личность Ломоносова, его патриотический подвиг, его бескорыстное служение народу, его титанические усилия, направленные на развитие производительных сил страны, на развитие русской науки и просвещения, — всё это делает его родным и близким для нашего времени. Горячий и неукротимый борец за честь русского народа, за его славу, силу и преуспеяние, Ломоносов входит в нашу эпоху как почетный и желанный современник, как наша сбывшаяся национальная надежда!

Архангельск — Ленинград. 1945–1950.

 

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ

[396]

ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ М. В. ЛОМОНОСОВА

1711, 8 (19) ноября (по другим данным — 1–4 сентября) — Рождение Михаила Васильевича Ломоносова в деревне Мишанинской на Курострове, близ Холмогор.

1720 (приблизительно) — Смерть матери М. В. Ломоносова — Елены Сивковой.

1721–1722 — Первые плавания с отцом у берегов Белого моря и на Мурман на гукоре «Чайка».

1722–1723 — Начало обучения грамоте у соседа Ивана Шубного и приходского дьячка Семена Сабельникова.

1724, 14 июня — Смерть первой мачехи Ломоносова — Федоры Михайловны Уской.

1724,11 октября — Василий Дорофеевич Ломоносов женится в третий раз на Ирине Семеновне Корельской («лихая мачеха» М. В. Ломоносова).

1730, 9 декабря — М. В. Ломоносов получает в Холмогорской воеводской канцелярии паспорт «к Москве».

1730, декабрь — Ломоносов уходит из дому в Москву учиться.

1731, 15 января — Ломоносов принят в число учащихся Славяно-греко-латинской академии в Москве.

1734, август — 4 сентября — Ломоносов пытается принять участие в Оренбургской экспедиции И. К. Кирилова.

1734 (осень) — Предположительное время пребывания М. В. Ломоносова в Киеве.

1735,23 декабря — Ломоносов выезжает из Москвы для продолжение образования в Петербургской Академии наук.

1736,1 января — Ломоносов прибыл в Петербург и зачислен в число академических студентов.

1736, 3 марта — Ломоносов представлен к отправлению за границу для изучения горного дела.

1736, 23 сентября — Ломоносов отправляется из Кронштадта за границу.

1736, 3 ноября — Ломоносов прибывает в Марбург, где 17 ноября записан в число студентов Марбургского университета.

1738, 4 октября — Ломоносов посылает в Петербург первое ученое сочинение — «специмен» («образчик знания») «О превращении твердого тела в жидкое».

1739, март — Ломоносовым закончена «Физическая диссертация о различии смешанных тел», в которой он впервые намечает основы своей «корпускулярной философии».

1739, 20 июля — Ломоносов отправляется из Марбурга во Фрейберг.

1739, 25 июля — Ломоносов прибывает во Фрейберг, где обучается горному делу.

1739, 19 августа — Взятие русскими войсками турецкой крепости Хотин. Ломоносов посвящает этому событию оду, которую в том же году посылает в Петербург вместе с теоретическим рассуждением: «Письмо о правилах российского стихотворства».

1740, май — Ломоносов уходит из Фрейберга после ссоры с бергратом Генкелем.

1740, 6 июня (по новому стилю) — Ломоносов женится в Марбурге на дочери пивовара Елизавете Цильх (род. 22 июня 1720 года — ум. 6 октября 1766 года).

1740, сентябрь — октябрь — Ломоносов странствует по Германии и Голландии, посещает рудники в Гарце.

1740, ноябрь — 1741, май — Ломоносов живет в Марбурге и занимается работами по теоретической химии и физике.

1741 — Смерть отца М. В. Ломоносова.

1741, 8 июня — Возвращение Ломоносова в Петербург.

1741 — Ломоносов разрабатывает «Элементы математической химии».

1741, август — Ломоносовым представлено «Рассуждение о зажигательном катоптрико-диоптрическом инструменте»

1741, ноябрь — Ломоносов закончил составление каталога минералогических коллекций Академии наук (напечатал в 1745 году).

1742, 8 января — Ломоносов определен адъюнктом физического класса с жалованьем 360 рублей в год.

1742–1744 — Ломоносов разрабатывает атомно-молекулярное учение (диссертация «О нечувствительных физических частицах, составляющих тела природы» и др.).

1743, 28 мая —1744,18 января — Ломоносов находится под арестом в связи со столкновениями с академиками-иностранцами.

1743 — Ломоносов, Тредиаковский и Сумароков состязаются в поэтическом переложении 143-го псалма на русский язык.

1743 — Ломоносовым составлено «Краткое руководство к Риторике».

1745, 21 января — Ломоносов зачитывает диссертацию «О движении воздуха, наблюдаемом в рудниках».

1745, 25 января — Ломоносов представляет диссертацию «О причине теплоты и холода» (молекулярно-кинетическая теория теплоты).

1745, 22 марта — Ломоносов зачитывает диссертацию «О действии растворителей на растворяемые тела» (начата в 1743 году).

1745, 25 июля — Ломоносов назначен профессором химии Петербургской Академии наук с окладом 600 рублей в год.

1746 — Выход в свет «Волфианской експериментальной физики» в переводе Ломоносова.

1746, 20 июня — Первая публичная лекция профессора Ломоносова по физике.

1747, 25 ноября — Напечатана ода Ломоносова, прославляющая науки и мирное процветание России («Царей и царств земных отрада»).

1748 — Выход в свет первого тома «Новых комментариев» Петербургской Академии наук, где были опубликованы первые работы М. В. Ломоносова по физике и химии.

1748, 5 июля — Ломоносов в письме к математику Леонарду Эйлеру формулирует «всеобщий закон природы» — сохранение материи (вещества) и движения.

1748, 30 сентября — Ломоносовым представлено сочинение «Попытка теории упругой силы воздуха» (кинетическая теория газов).

1748, октябрь — Открытие первой в России научной химической лаборатории, организованной при Академии наук М. В. Ломоносовым.

1748 — Вышла в свет «Риторика» Ломоносова.

1749, январь — февраль — Ломоносовым написана диссертация «О рождении селитры».

1749, сентябрь —1750, март — Ломоносов выступает против историка Г. Миллера и развиваемой им «норманской теории» происхождения Руси.

1750, 1 декабря — Первое представление при дворе трагедии Ломоносова «Тамира и Селим».

1751 — Выход в свет «Собрания разных сочинений в стихах и в прозе Михаила Ломоносова» (книга первая) в издании Академии наук.

1751, 6 сентября — Ломоносовым прочитано «Слово о пользе Химии».

1752 — Ломоносов сочиняет гениальную натурфилософскую поэму «Письмо о пользе Стекла».

1752, 4 сентября — Ломоносов заканчивает и подносит Елизавете свою первую мозаичную работу.

1752, 25 сентября — Ломоносов подает в Сенат «Предложение» об учреждении в России «мозаичного дела».

1752, 14 декабря — Сенат разрешил Ломоносову построить фабрику «делания разноцветных стекол и бисера» и назначил ссуду в 4000 рублей.

1752–1754 — Ломоносовым составлен «Курс истинной физической химии».

1753, 22 февраля — 23 марта — Поездка Ломоносова в Москву.

1753, 15 марта — Ломоносов получает имение Усть-Рудица для постройки фабрики.

1753, июнь — Закладка фабрики Ломоносова в Усть-Рудице.

1753, 26 июля — Убит молнией во время опытов с «громовой машиной» друг Ломоносова профессор Георг Вильгельм Рихман.

1753, 26 ноября — Ломоносов произносит «Слово о явлениях воздушных, от Електрической силы происходящих» (теория атмосферного электричества).

1754, июнь — июль — Ломоносов направляет И. И. Шувалову свой проект учреждения Московского университета.

1754, 1 июля — Ломоносов демонстрирует на заседании в Академии наук действующую модель изобретенной им «аэродромной машины» (род геликоптера).

1754, ноябрь — Ломоносовым написана статья «О должности журналистов».

1755, 1 января — Учреждение по мысли Ломоносова университета в Москве.

1755, 26 апреля — Торжественное открытие университета в Москве.

1755, 26 апреля — Ломоносов произносит «Слово похвальное Петру Великому».

1756 — Ломоносов проверяет опыты Бойля для выяснения причин увеличения веса металлов при обжигании (экспериментальное подтверждение закона сохранения вещества при химических превращениях).

1756 — Ломоносов получает во владение шесть «погорелых мест» на Мойке, где вскоре строит дом и мозаичную мастерскую, устраивает химическую лабораторию и мастерскую оптических приборов.

1756 — Ломоносов работает над изобретением «ночезрительной трубы».

1756, 1 июля — Ломоносовым составлено и произнесено «Слово о происхождении Света».

1757, 1 марта — Ломоносов назначен членом академической канцелярии.

1757 — Ломоносовым издана «Российская грамматика».

1757, 6 сентября — Ломоносовым составлено и произнесено «Слово о рождении металлов от трясения Земли».

1757 — Ломоносов сочиняет сатирическое стихотворение «Гимн бороде», навлекшее на него преследование Синода.

1758, 30 января — Ломоносов представил диссертацию «Об отношении количества материи и веса».

1758, 8 марта — Ломоносов поставлен во главе Географического департамента Петербургской Академии наук.

1758, август — Выход в свет первой книги собрания сочинений Ломоносова, изданного Московским университетом, с предисловием «О пользе книг церковных», содержащим изложение ломоносовского учения «о трех штилях».

1759 — Ломоносов разрабатывает «Проект внутренних Российских Ведомостей».

1759 — Ломоносов изобретает и конструирует ряд новых приборов для морского кораблевождения: самопишущий компас, механическим лаг и др.

1759, 8 мая — Ломоносов произнес «Рассуждение о большей точности морского пути».

1760 — Ломоносов составил «Краткий Российский Летописец с родословием».

1760, 19 (30) апреля — Ломоносов избран почетным членом шведской Академии наук.

1760 — 6 сентября — Ломоносов составил «Рассуждение о твердости и жидкости тел», где им был опубликован закон сохранения материн (вещества) и движения.

1760 — Ломоносов составляет «Записку» о необходимости преобразования Академии наук.

1760 (декабрь) — 1761(июль) — Ломоносовым закончены и опубликованы две первых песни героической поэмы «Петр Великий».

1761, 19 января — Ломоносов получает в свое «единственное смотрение» (заведование) академическую гимназию и академический университет.

1761, 26 мая — Ломоносовым открыто, что «планета Венера окружена знатною воздушною атмосферою».

1761, июнь — Ломоносов представляет в шведскую Академию наук свой трактат «Мысли о происхождении ледяных гор в Северных морях» (напечатан в 1763 году).

1761, 1 ноября — Ломоносов представляет И. И. Шувалову письмо «О размножении и сохранении Российского народа».

1763, 2 мая — Екатерина II подписала указ Сенату об отставке Ломоносова, который затем отменила 13 мая того же года.

1763, 10 октября — Ломоносов избран почетным членом Петербургской Академии художеств.

1763, 13 октября — Закончена печатанием книга Ломоносова «Первые основания металлургии, или рудных дел».

1763 — Ломоносовым составлено «Краткое описание разных путешествий по северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию».

1763, 20 декабря — Ломоносов опубликовал «Известие о сочиняемой Российской Минералогии».

1764, 24 января — Ломоносов представляет «Идеи для живописных карт из Российской истории».

1764, 2 (13) апреля — Избрание М. В. Ломоносова членом Болонской Академии наук.

1764 — Закончена мозаика «Полтавская баталия» (начата в 1761 году).

1764, 27 августа — Ломоносов выступает в академической Конференции с чтением своего труда «О возмущении тяжести».

1765, 28 января — Ломоносов в последний раз присутствует в Академии наук.

1765, 4 (15) апреля — Смерть М. В. Ломоносова.