Летом 1963 года, в одном из длинных коридоров старого здания МГУ, сберегающего, по традиции или по привычке, студенческое вольнодумство, увидел я необычную стенгазету. В ней были стихи Александра Морозова. Настороженно-угловатые и порывисто-открытые, чистые, как бы сказанные доверительно, вполголоса, они высвечивались сквозь густую машинопись, легко и свободно переходили из помещения за окно, прямиком в шелестящие кроны деревьев, и дальше — за город, в лес.

Босиком по траве я иду за стрелой, босиком по траве, колкой чащей лесной, босиком по траве — пахнет лодками пруд: я у самой воды, где кувшинки цветут…

Осенью того же года, подарившей мне вдосталь редкостных дружб и встреч, раз и навсегда, на всю жизнь, из тех же университетских коридоров, лестниц, дверей, из негромкого лиственного шелеста во дворике на Моховой, именуемом всеми, кому он исстари дорог, психодромом, из всего этого хаоса и лада, из этого небывалого, ни на что не похожего бытия, выросла высокая фигура самого поэта. И мы подружились. Человеческое обаяние Морозова, его внимательность, бережливое отношение к людям, его чутье на слово, деликатное, но пытливое проникновение в суть вещей и явлений, наконец, сама его светлая одаренность, родниковая, струящаяся, сказывающаяся буквально в каждом жесте и шаге, даже тогда, в эпоху незатравленной искренности, выглядели реликтовыми. Очарованный странник? Пришелец старины глубокой? Как знать! Но был он — здесь, рядом.

Общение всей нашей осенней плеяды 63-го было прекрасным. Александр Морозов, Вадим Борисов, Владимир Брагинский, Юрий Кашкаров, Зинаида Новлянская, Николай Мишин, Аркадий Пахомов, да и я, еще не студент, не москвич — с ними, вместе.

«Страсти! Больше страсти!» — восклицал, слушая наши стихи и прозу, руководитель филфаковского литобъединения. Страстей было вроде бы хоть отбавляй. Но всерьез они только начинались. Осенью 64-го я уже учился в МГУ. В эту пору, и особенно зимой 65-го, плеяда расширилась: Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Саша Соколов, Николай Боков, Михаил Соколов, Александр Величанский… Вроде бы сам по себе получился СМОГ. И все мы, в той или иной степени, были к нему причастны. А потом…

Потом плеяду норовили изничтожить всеми способами. Ан не вышло. Выжили. Даже те, кто умер, выжили — творчеством. История нашего поколения — видимо, единственный за годы советской власти пример выживаемости талантов в условиях жестокого режима. Судьба у каждого — своя. Но все равно так и останемся мы — все вместе, молодые, полные сил, выхваченные светом Поэзии из последующей долгой мглы, из удушья и морока, — там, во дворике нашей альма матер, на московских улицах, стайкой идущие сквозь листву.

Есть Морозов — поэт.

Есть Морозов — филолог, возвративший отечественной литературе причудливую поэзию и странную жизнь Николая Еремеевича Струйского.

Есть Морозов — эссеист, автор изданного многомиллионным тиражом очерка о приуготовлении к смерти.

Есть Морозов — кинематографист, создатель фильмов «С нами Бог», «Люди Твоя», «Свет миру».

…Осенью 67-го горело Останкино. К своему 50-летию власти сжигали старые деревянные дома. Дым и угар относило ветром к ногам статуи «Рабочий и колхозница», забрасывало в Сокольнические аллеи, в глушь Лосиного острова. Мы бродили с Морозовым по пепелищам. Жили мы тогда неподалеку друг от друга, а в тот день встретились и не сговариваясь пришли к остаткам былого жилья. Просто потянуло туда, повело. Странный, дохнувший мистическим холодком порыв ветра принес к нам клочья обгоревшей бумаги. Саша наклонился и поднял желтый, старательно исписанный листок.

Так начался Морозов — прозаик.

Вскоре появились его «Чужие письма» — повесть, ставшая событием для нас, тогдашних, уже успевших нахлебаться горького в жизни, представлявших собою неофициальную литературу, каковую, кстати, мы имеем честь представлять и до сих пор, так и не вписавшись, благодаря Богу, в безликие ряды членов Союза писателей. Повесть перепечатывали, читали и перечитывали. Экземпляры ее ходили «от человека к человеку», не дожидаясь издания. В повести этой — летопись одинокой человеческой жизни. А еще в ней — дыхание времени, то редкостное соединение, словно в музыке, пения и сопровождения, которое своим движением создает, сгущает тот магический кристалл, сквозь который различаешь каждый нерв ушедшего времени, с его приметами, бытом, воспарением над ним, обреченностью и любовью.

Вслед за первой повестью появилась вторая — «Общая тетрадь», за нею третья — «Прежние слова», и четвертая — «Личное дело». Будучи изданной, тетралогия эта открыла бы читателю писателя замечательного, умеющего не только подмечать и обобщать, понимать значение детали и лепить характеры, гротеск и абсурд приживлять к древу отменнейшего реализма, пламя иронии и печали удерживать собственными незащищенными ладонями от чрезмерных выплесков, брать всегда верный тон, иметь такт и вкус, знать во всем меру, обостренно чувствовать особенности языка, но и — сострадать.

Морозов — прежде всего поэт, а потому и настоящий прозаик, ибо не бывает иначе. Прежде всего поэты и двое других ярких прозаиков нашей плеяды — Саша Соколов и Николай Боков. Но Александр Морозов и среди них выделяется, потому что в текстах его — свет Веры.

Пусть же читатель сам ощутит тепло свечи, зажженной Александром Морозовым более четверти века назад, пусть потянется на уединенный огонек в ночном окошке. Пусть выйдет ему навстречу седой высокий бородач — Александр Морозов — писатель, хранитель речи, русский человек.