И вот теперь Катя видела, что ее отец, Николай Кузьмич Яковлев, добрый приятель и своего рода патрон Николая Дементьича и Султана Мамедовича, явно и по сей день разделяет их убеждение, что Ростовцев и ему подобные — это действительно чуть ли не стиляги, по недосмотру фин-, гос- и иных органов дорвавшиеся до больших денег и должностей. Катя так не считала. Экстремизм односторонен, экстремизм слеп. И, как уверена была Катя, в последней четверти двадцатого века он, прежде всего, неэффективен. Экстремистов отбивает от главного течения, прижимает к берегам, пусть к разным, да, к противоположным, но к берегам. Сносит. И тех и других. Недаром сгинул Карданов, в прах рассыпались, перетерлись от излишнего трения не в меру ретивые координаторы, да и отец стоит у своего атласа, как пророк и учитель, указки, правда, не хватает, да и учеников нема.

— Порядок, порядок нужен, — свирепел Николай Кузьмич. Речь его, когда он увлекался, лилась вполне свободно, то есть отрывисто и невразумительно. — Эка, свистун-дристун, от горшка не видать, молоко на губах, а на́ поди! Вынь три сотни, да и то мало. И спасибо не скажет, тебя же обсмеет, что ты, старый дурак, не ловчил, лямку тянул, а теперь на бобах остался. Выпестовали! Научили… песенки распевать… И так и лезут, так и лезут… Что-то он там считать-складывать научился! Чего-то он там защитил! Чего? Небось на полках пылятся защиты ихние, слышали, знаем. Народ не объедешь, донесут-доложат. Защитили… А вот когда мы защищали, когда немец пер, тут без ихних шаров да логарифмов все как на ладони.

— Ты-то не защищал, ты-то чего об этом? — не выдержала Катя. Николай Кузьмич винтовки в руках за свою жизнь не держал, зачем же передергивать? Вот она, еще раз ее правота. Кто передергивает, тот слаб, у того паника внутри. Как ни лютуй в узком семейном кругу, круг этот не разомкнется, шире не станет, широкой аудиторией, которую душа жаждет, не обернется. Но как вразумить, как достучаться?

— Ты это чего? — не желал ни пяди сдавать отец. — Ты это о том, выходит, что сам, самолично германцу прикурить не давал? Палить, милочка, — дело геройское, тут спору нет. А кто снаряды подносить будет, а? Да ты что? Плановые органы — это… это… без нас бы все кувырком. Броню за так не давали («Какие плановые органы? — подумала Катя с изумлением. — Во время войны он был уполномоченным Заготпушнины».) Нет, ты изволь послушай… Перед одним спасовали, другому простили, а нас же за это и о́б стол, о́б стол… Дурака кажут, да не в кармане, а в открытую. Обрадовались — бомбу сделали, значит, без них не моги. Без фазотронов ихних! И сосут, и сосут… Небоскребов им понастроили. А там на одного толкового три этажа прохиндеев. Разгильдяйствуют. Швейцар да курьер не глупее… — Отец был уже жалок. Катя не надеялась довести эту часть разговора до чего-то разумного. Зря только и затронула. Надо было сразу начинать со своего. Не трогать ретивого. Она поднялась из кресла и пошла в прихожую, сказав отцу, что надо позвонить Юриной маме, узнать, как там Борька. Вдогонку неслось: — Добивать разучились… Ишь, пустили добра молодца по белу свету жирок дальше нагуливать… Волчий билет… Порядок нужен… Запоют как миленькие… защелкают… Сухорученков… растяпа! Баран сытый…

Она демонстративно громко хлопнула дверью и вышла на кухню. Рванулась было к мойке, на штурм груды блестящих жиром тарелок, но затем отступила и тяжеловесно опустилась на табуретку. Спешить некуда, отец отойдет не сразу. С ним наперед все известно, и думалось не о нем, а о Юре.

…Тогда, на первом их вечере центробежные вихри вальса не смогли оторвать ее от сильных Юркиных рук. Слабак! Не может быть, человек не может притворяться сильным столько лет. Лучших лет. Ерунда. Не расслабляться, взять ситуацию под контроль, встряхнуться, сбросить оцепенение.

Время не переспоришь. Оно работает неостановимо, и с сотворения мира у него только одно занятие: разоблачение. Только оно полновластный хозяин этого мира, и поэтому, когда расставляет все по местам, то остается признать: по  с в о и м  местам. От хаоса — к ясности. Так оно всегда и работает. Через разоблачение. Через проявление в мягкой, теплой водичке каждодневных сутолок переводной картинки десятилетий. И недаром сгинули Карданов, Ростовцев, координаторы. Переводная картинка, вынутая из ванночки смутных времен, ясно показала: будущее за такими, как она, Катя. Отец прав в одном: порядок нужен. Но порядок сложный, который выдержать и управлять которым дано только людям сложным, однако четко организованным. Не боящимся непрерывных усилий и стоэтажных формул, не рассчитывающим взять нахрапом, с кондачка, не впадающим в истерику. К простому порядку возврата не будет. Время разоблачило и выхолостило его, сделало бессильным. Как отца. Здесь ничего не поделаешь, бесись — не бесись. Хоть в трубы иерихонские труби — эти стены не падут. Эти небоскребы растут только вверх, и даже стекла в них не дребезжат. И если у тебя не слишком обрывается сердце от скоростных лифтов, ты внутри. Внутри и вверху, куда не доносятся наивные и яростные звуки трубачей, оставшихся снаружи. Рыцарей простого порядка. Бескомпромиссных борцов, дико негодующих, потому как сражаться с ними никто не желает.

Из комнаты отца не доносилось ни звука. Пусть, пусть подостынет. Увертюра неудачна, ну… сама виновата, когда десять тысяч раз наперед известно, что́ он вываливает на опупевшую почтеннейшую публику.

А сам отец, вероятно, вполне безболезненно перенес вспышку обличительской лихорадки и потому, выйдя на кухню, обратился к дочери с простым вопросом, заданным простым, дружелюбным тоном: «Ну, как твой благоверный?»

Значит, оставленный Катей у своего роскошного нефтяного атласа, он размышлял в параллель с ней, похоже, так же, как и она, досадовал на нескладно сложившийся разговор. Знал же ведь, что перед ней-то горячку пороть решительно уже никакого смысла не имело. Знал, что она не против порядка и что за дело взялась основательно, глубоко копает. Укореняется не на день и не на год. (Связь с Институтом держалась у него далеко не на одних координаторах.) А то, что на словах чего-то она там оспаривает, не соглашается, какими-то нюансами своими гордится, то это что ж… Нюансы поют, как говорится, романсы, а решают-то все-таки финансы. Может, что-то она и правильнее видит, молодых-то сейчас натаскивают, будьте спокойны! Молодежь — наша смена, на таких, как дочь, только и надежда. Может, им и виднее. Только вряд ли, ой вряд ли… Сколько уж их было, боящихся рубить сплеча, пытавшихся то лаской, то таской… Но нет, животная, если ей хребет не переломать, все вбок прыгает. Ну ничего, насчет дочери — повзрослеет — поумнеет. Поймет, что истина одна и не́ хрена ее за пазухой держать. Додержались.

Словом, как и рассчитывала Екатерина Николаевна, ее почтенный предок вполне готов был к нормальному, а не психопатическому разговору. Катя тоже была готова.

Отец слушал внимательно, весь стал внимательным, участливым, домовитым. Прямо другой человек, да и только! Безобидный старикан. Нас не трогай, и мы не тронем. Злость прошла, явилась разумность. Покричали, но то для души, для идей, а теперь можно и послушать. Тут речь о невыдуманном, о бесспорном: о благополучии чада единственного.

Ну, в данном конкретном случае он быстро разобрал, что речь идет как раз о неблагополучии этого самого чада. И даже не стал злорадно тыкать: «Говорил, говорил же! Как же, послушаете», но на свое вывернул, на излюбленное: «На корни, на корни, Катенька, смотреть надобно было. Чего ж теперь дивишься, что ягодки кислые?»

— Да что́ ж ты какой, — не выдержала Катя, — анкету с него спрашивать? Ну? Анкету на него заполнять перед загсом? Это ж у  н и х  т а м  все, почитай, если не читал, у теккереев и диккенсов, ну, т а м  да, выспрашивают и справки наводят годами. Кто, да что, да по какой линии, да какие имения, и сколько раз заложены-перезаложены или об акциях и прочем. Ну а нам-то что? Школы одинаковые все кончали, не было еще тогда ни с какими уклонами, просто десятилетка, ну и аттестат в конце. И институт дальше. Что же тут узнавать? Не было ли в роду картежников или самоубийц? Да какой там  р о д? Хорошо, если деда указать кто может, а уж дальше — лес темный. Какие там имения-угодья, ты что? Если шутишь, так не вовремя. Подожди, вот, внук вырастет, оженим, ну тогда и позубоскалишь о проказах его матери в молодости.

Но разве же отца собьешь с его толку?

— Насчет диккенсов не знаю, — включился Николай Кузьмич с ходу, — это тебе виднее, не зазря гордость нашей науки — эмгеу кончила, а вот насчет анкетки, это уж ты, Катюша, опять слабинку показываешь. На анкетке-то человек очень даже хорошо просматривается — откуда начал да куда шагал, не в сторону ли часом.

— Ты это серьезно, папа? — почти прошептала Катя, ощущая мгновенно накатившую смертельную усталость (отыгралась ночка-то бессонная. Уже и за мужа болело не остро, как зуб под наркозом).

— О серьезных вещах я всегда только серьезно, и ты это знаешь, — отвечал, нет, снова наступал отец (вот уж кому неутомимости не занимать). — В кадрах, что, дураки сидят? А они все же, прежде, чем на тебя-то взглянуть, все ж таки анкетку предпочтут для начала. Тут тебе не хиханьки-хаханьки, а вся твоя рентгенограмма, можно сказать. Весь твой жизненный и трудовой план-график. Где задержался, да как закруглялся. Ну, да на то они кадры. Работу, знаешь, что не так, и сменить можно. А семью? Тут не пошвыряешься. Очень, очень даже было бы невредно насчет анкеток-то.

Ну что, опять спрашивать его: «Ты это серьезно?» Так ведь он уж ответил, нового не поднесет.

— Да анкета-то у него как раз идеальная, — преодолевая тоскливую апатию, пыталась хоть что-то свое вставить Катя. — Нет ни в каких анкетах такой графы, что имеется у него такой друг-приятель Витя Карданов. Он нас и познакомил. Я тебе рассказывала, начинали мы с ним вместе у Ростовцева.

— А-а, ростовцевский выкормыш, значит. Припоминаю, припоминаю. И Султан Мамедович, покойник, упоминал. Ну да, ведь он не пошел дальше, уволился.

— Да что тебе этот Ростовцев всюду мерещится? Какой там выкормыш? Виктор, если хочешь знать, вполне даже свысока относился к Климу Даниловичу. Не собирался он никуда прислоняться, — ни к «вашим», ни к «нашим». На том и сгорел, вернее, на ноль сошел. Пописывает «чего-то шибко умного» на стороне. С хлеба на квас перебивается. И наверное, продолжает себя считать всех умнее.

Троллейбус плавно катил вдоль заснеженных тротуаров улицы Горького: Маяковская, Васильевская, Белорусский вокзал, «следующая остановка: Второй часовой завод».

Может, повернуть и не появляться в Институте? Не высовываться? А-а, ладно, раз уж приехала. С Ольшанской, в конце концов, сегодня общаться, не с Сухорученковым же и не с ученым советом. С Ольшанской Нелей свои люди. «Потреплемся, встряхнемся», — так думала, входя в Институт, неопределенно, конечно, думала, да ведь на таких неопределенностях и вся-то ткань сознания натянута…

С Ольшанской Нелей свои люди… Да их и было в секторе долгое время всего две «бабы» (как неизменно говорила обо всех представительницах женского пола профессорская дочка Неля Ольшанская).

Вечная девочка Регина, вечно поступающая и ни разу не поступившая ни в один столичный вуз, в расчет не бралась. Определяй отношения только сама Гончарова, она бы и с Нелей не стала в доверительность играть, шу-шу разводить. Но ограничиться только функционально-деловыми отношениями с Нелей было невозможно. Даже Ростовцеву это не удавалось, хотя для него подобные сведе́ния и ограничения были сознательно поставленным идеалом. Неля Ольшанская присутствовала, существовала, «занимала эфир», и плевать ей было на разные там сознательно поставленные идеалы и стили руководства.

Гончарова в первые годы работы в Институте (то есть когда еще расписывалась в ведомости за зарплату против фамилии «Яковлева») подверглась некоторому абордажу со стороны Ольшанской. Несколько раз та приглашала Катю, и при этом с настойчивостью, вначале непонятной, принять участие в турпоходных мероприятиях, в вылазках, бросках, ночевках на лоне природы. Вылазки, броски и ночевки — это Катя еще как-то понимала, хотя энтузиазма и не разделяла, городской была девочкой по всем повадкам и наклонностям. Но вот настойчивости Нелиной не понимала. Пока наконец на одно из самых бесцеремонных приглашений Катя однажды заметила, что холод же собачий, и в лесу сыро и неприютно, а в ответ услышала, что это, мол, пустяки, потому как будет и чем согреться и кому согреть. Когда же Неля и тут увидела лишь недоуменные Катины глаза, то добавила совсем просто: «Да ты что, Кать… С ночевкой же. Такие два паренька наклевываются, кандидаты, спортсменистые».

Катя начала понимать, но не так стремительно, как того требовал темп беседы. Цели и задачи Нелины прояснились и оказались весьма элементарными, на весьма элементарном физиологическом уровне. Неожиданно? Пожалуй, не очень. Слегка терпко. Ну а для Нели Ольшанской — это Катя понимала — с ее вызывающей, что называется, от бога некрасивостью, даже непривлекательностью, даже неженственностью, решение этого вопроса и не могло быть изящным. Или, скажем так, не могло быть литературным, общепринятым, социально стандартным. На ее месте можно было бы вообще отказаться от решения «проблемы», остаться, как говорится, ни при чем, да на том и успокоиться. Но Неля Ольшанская определенно решила не отказываться от радости реального мира (это при ее-то активности и цепкости отказываться?), определенно решила выступать, пусть и без особой надежды сорвать аплодисменты, но все-таки выступать, а не репетировать всю жизнь. Нет ангажемента? — Поправимо, в цивилизованное же время живем, равенство, так равенство. «Ангажемент» можно и самой организовать. Каждый, наконец, устраивается, как может.

Когда Катя все это раскрутила, отказаться стало совсем просто. Смешно стало. Слегка смешно. Так и ответила, что если уж такая необходимость возникнет, то лично она предпочитает общение с мужчинами в собственной благоустроенной квартире со всеми удобствами.

Конечно, все это был «полив» тот еще. Катя Яковлева была девушкой правильной, и для нее этот вопрос должен был решаться правильно, на общепринятой основе. Пусть традиционно и даже литературно, но по традициям — безусловным и по литературе — серьезной. Ну, с Нелей беседовать — тут уж определенный уровень трепа нужно держать. Не без этого. Даже если немного и жестко получается — это, мол, вам надо расшибаться и в дебри уссурийской тайги забредать, ну и пожалуйста, а нам и так все, что нужно, на блюдечке с соответствующей каемочкой — даже, если и жестоко…

Неля ответ поняла и никакой вроде бы жестокости по отношению к себе не почувствовала — не до нюансов, темповая женщина, чего там, — устремлена была только на результат. Результат разговора вышел отрицательный, ну нет, так и нет. И на будущее даже поняла Неля, что бесполезняк толкаться к Яковлевой насчет этого, и в дальнейшем ничего подобного Кате больше не предлагала.

Но уж доверительность после таких разговоров между людьми устанавливается. Хочешь — не хочешь, а устанавливается, и все тут. Ну как между родственниками, с которыми живешь в одной квартире годами.

Поэтому теперь, когда Екатерина Николаевна, коротко поздоровавшись с Нелей, прошла к своему столу, чтобы для начала разобрать лежащие на нем бумаги, и только успела перелистнуть макет очередного сборника, как тут же и почувствовала, что деловой тишине долго не быть. Ну и сопротивляться не стала, пыжиться, отодвигать все равно ведь неминуемую аудиенцию по личным вопросам. О которой Неля, правда что, и намекала несколько уж раз, что надо бы посоветоваться, потрепаться без дипломатии фиговой. В свойственной ей манере то есть выражалась.

Как всегда напористо (а если уж «без дипломатии фи́говой», то, прямо сказать, нахраписто, в стиле, когда собеседника за пуговицу хватают), Неля сообщила, что, вот, женишка себе завела. И не так, конечно, чтобы в женишках век ходил, а чтобы мужа из него вырастить. Выпестовать. Отношения развиваются стремительно, вскачь, можно сказать. В том смысле, что любовь для них — не вздохи на скамейке и не прогулки черт знает где.

Это все было понятно Кате. Она даже одобряла про себя Нелю — насчет «выпестовать». Давно пора, сколько ж можно таскаться по туристским походам?… Но умеренный интерес, когда слушаешь Ольшанскую, быстро сменяется чувством неловкости. Это уж так. Нелечка с размаху, как чернильные кляксы шлепает, ставит точки над всеми «i». Даже над теми, которые и так каждый взрослый человек бегло прочитывает. Сообщила, как о само собой разумеющемся, что уступила сразу, чуть ли не со второй или третьей встречи. Что, мол, даже льстила такая его поспешность, неотступность, лихорадка сплошная. А потом, смотрю, и неделя, и другая, и месяц, а он не остывает. Заботу стал проявлять. Домашним человеком у нас заделался. Только тут Катя все-таки очнулась, вырвалась, как из-под душа, из Нелиных словес: «Ну, Неля… Ну, зачем вы… К свадьбе, что ли, идет?»

Неля подсократилась с предысторией и быстренько вывела нить повествования к настоящему моменту. Настоящий момент, как это и бывает частенько, обнаруживал двойственную природу. Стало казаться Неле, что не она задалась целью выпестовать что-то из кого-то, вернее, не только она. По разным немалочисленным признакам приходила она к выводу, что ее женишок таки преследует некую цель. Его пыл и та поспешность, с которой он обнаружил его, — во всем проглянуло теперь для Нели уже что-то чуть ли не профессиональное. По крайней мере, деловое и рациональное. Целеустремленное. Не «поматросил да и бросил», а как раз наоборот. Как будто ее хотели привязать, приучить к чему-то. Сразу и прочно.

— Какой хоть он? — спросила Катя нерешительно.

— Никакой, — охотно и даже с веселостью, всего лишь чуть-чуть преувеличенной, ответила Неля. — А по правде сказать, парниша довольно занудный. Но одомашненный. Ну, и все остальное…

Об остальном выслушивать по новой не имело смысла. И Катя снова спросила:

— Фамилия-то имеется? А то ты уж совсем: «женишок», «парниша»… Все-таки, как я понимаю, больше полугода уже встречаетесь?

— Хмылов, — с готовностью сообщила Ольшанская.

Катя с непонятной для Нели активностью поинтересовалась:

— А зовут?

— А зовут Толиком, — услышала Катя и потеряла всякий интерес. Как-то не дотянулась интересом до того, чтобы подумать, что, может быть, у Димы Хмылова имеется еще и брат. Промелькнуло только в уме, уже на излете: «Эк, этих Хмыловых… Куда ни плюнь, всюду Хмылов».

И тут распахнулась дверь, и в комнату вошел Витя Карданов. Вот так просто и вошел. Ну что ж, что время? Прошло же… А он? Не умер, адрес не забыл, почему же не зайти?

Когда отколовшийся человек, давно ушедший в параллельные «миры», возникает перед тобой вдруг, без разгона, без подготовки — и не как-нибудь бочком, в толпе, когда можно узнать, можно не признать, а — нос к носу, это не по правилам игры. Поди объясни почему, но не по правилам — и все.

Впрочем, Карданов, кажется, и сам понимал, что не по правилам. Катя с первых его слов и движений увидела мучительное, вымученное, отчаянное, что призвано было на помощь простому. Простому факту. То, что собрал в себе Виктор Трофимович, чтобы факт состоялся. О, разумеется, все это в упаковке деловитости, легкой, изящной деловитости, раскованности, дружелюбия.

Сначала она подумала, что это что-то, связанное с мужем. Но раскованность и изящная деловитость Карданова с каждым мгновением становились все более естественными и… Не «и», а «значит». Значит, не о муже. Все, связанное с мужем, было в последнее время нервным, уродливым, возникало рывками, все было пропитано фарсом и безвкусицей. Как не с ним, как не с ней происходило. Тогда что же?

Через несколько минут остались наедине. Ольшанская быстро поняла после всяческих приветствий и восклицаний, что у Вити к ней ничего, кроме приветствий и восклицаний, не имеется. А что есть какое-то дело к Гончаровой, которое желательно изложить с глазу на глаз. Неля обрадовалась Карданову искренне. Всегда к нему хорошо относилась. Свой человек. Но… быстренько, под каким-то пустяковым предлогом выпорхнула из комнаты. Гончарова и Карданов даже и не вслушались, под каким именно. Предлог и предлог. Все ясно. Есть разговор. Карданов — не Хмылов, Карданов — это определенное содержание, уровень, какой-то независимый смысл. И это — от старых времен еще осталось — в конце концов, что-то порядочное. Не ее, нет, даже, может быть, чуждое ей, даже могущее стать мешающим или опасным, но — порядочное. Повзрослел, стал интереснее, законченнее. «Ростовцевский выкормыш», — вспомнила она отцовскую аттестацию. Ничей он не выкормыш. Это она хорошо знала. Четко. Ничей и никогда.

Витя быстро и толково объяснил цель визита. Он хотел снова поступить на работу в сектор зарубежной экономической информации. Снова стать младшим научным сотрудником? Вот так? Вот такую просьбу притащил, звучащую, впрочем, скорее как предложение. Слегка, может быть, даже как снисхождение, как приглашение к партнерству, взаимовыгодному или даже чуть более выгодному сектору зарубежной экономической информации, чем самому Виктору Трофимовичу.

А как же все эти годы? Откуда вышел, туда же пришел? На ту же должность, на те же рэ? И не какие-нибудь, не бросовые же были эти годы, не пред- или послепенсионные, допустим, когда не так важно, где и кем, а лишь бы дело было знакомое да не слишком обременительное и ответственное? Решающие же годы, чего толковать! Те самые именно, когда муж ее, Юрка, стал Юрием Андреевичем, кандидатом и завлабом, а она — врио завсектором. А ведь они куда меньше обещали, бледнее и обычнее выглядели, чем… Вот, значит, какого кругаля дал Витя Карданов! Какую фигуру нулевую выписал на предательском льду решающего полуторадесятилетия. И ничего: вроде не обескуражен. Затравленным не выглядит. Смотрит спокойно, с всегдашней своей спокойной веселостью и доброжелательством. Не понимает, что ли? Ну смущен самую малость, но это не то. Это общепонятное. Все ж таки надо тон определять: то ли Катя, то ли Екатерина Николаевна, то ли пусть и на «вы», как и тогда, но свои же. То ли все же попридержаться, — все-таки работодатель перед тобой, который ведь «да» или «нет» должен сказать, а тебе нужно, чтобы «да».

Первой, самой первой Катиной реакцией на неожиданное, но вполне определенное предложение Карданова было чувство радости. Радости, благодарности и облегчения. Карданов — это, конечно, было бы приобретение. Да еще на такую ставку, на мэнээса. Фантастика, невозможность! Других ставок у нее, положим, и нет («ведущий экономист» — на тридцать рублей «толще», чем мэнээс, должность, освободившаяся после того, как она сама стала завсектором, зарезервирована была дирекцией. И не ей, новому руководителю, врио, тягаться сейчас с Сухорученковым и ученым секретарем из-за этого). Но все же, все же… У нее мэнээсы — Валя Соколов и Софико Датунашвили, так это ж горе луковое, а не работнички. Соколов — тот просто бесцветен. Такие вещи под расправу не идут. А уж Софико — просто вызывающе безграмотна. Работать не умеет, не любит, не желает и чихает с высокого кипариса на все и всяческие проблемы экономической науки. А заодно и на все другие науки, сколько их там наберется. Виктор же Трофимович Карданов — уж это Катя знала из первых рук — наработает больше и лучше, чем Соколов, Датунашвили и сама Гончарова, вместе взятые. Вот такого мэнээса могла она сейчас заполучить в свою хлипкую команду. А чего? Ростовцеву тогда повезло, ну вот, пусть повезет теперь и ей. Бумаги у него в полном порядке. Переходов, правда, многовато, по полтора-два года на каждом месте. Но это — семечки, это только на самый придирчивый взгляд самого придирчивого кадровика, да и то минутное колебание вызовет, не более. Ушел тогда отнюдь не по собственному, а после громкого в своем роде дела. И едва ли это совсем уж забылось. Но со стороны Сухорученкова возражения едва ли последуют, ведь он был тогда, хоть и молчаливым, но все-таки сторонником «деятельности» Ростовцева — Карданова.

А затем… затем даже жалость она почувствовала. Сначала, правда, некое удовлетворение, а уж потом жалость. Удовлетворение — что вот все подтверждено, и подписано, и сомнений теперь никаких нет, взгляд ее ястребиный (оказавшийся ястребиным), когда еще разглядевший на восходящей звезде клеймо неудачника, взгляд этот не сплоховал. И значит все, что видит она, все в ее жизни — не кажется, а есть, есть на самом деле. И именно так существует и развивается, как видится ей. Положиться, значит, можно на взгляд этот, на ее ви́дение.

А тогда… и сказать-то никому не смей, завистью черной, наветом из-за угла казалось бы, не иначе. «Да помилуйте, Екатерина Николаевна, какие же к тому основания?» Она и не говорила никому, и не заикалась. И перед мужем даже не слишком-то старалась развенчать культ кардановской личности. Благо, Юрка и сам чтить чтил, но в жизнь свою семейную зайти Карданова не приглашал.

Высмотрела она еще тогда все в Викторе и приговор произнесла (про себя), но все эти годы — теперь только ощутила вполне — и сомневалась. Конечно, ушел с магистрали, забился в кусты, с хлеба на квас перебивался — это все так, и это все подтверждало следствие ее предварительное. Но все-таки, когда человек на стороне что-то там творит или вытворяет, все это предварительное может в один прекрасный момент рухнуть и рассыпаться. Гадкие утята иногда превращаются в прекрасных лебедей. В сказках оно, положим, чаще, чем в жизни, но ведь и жизнь сама не до конца же исследована на предмет принципиальной своей и окончательной антисказочности.

Ну а тут — вот оно. Не на стороне он теперь, а пришел и сам расписался: ерундой и химерами пробавлялся, а теперь готов к солидным и положительным людям снова прибиться. Пусть и на вторых ролях. Что же, сам понимаю, на первые не могу претендовать. Профукал-с! Так и просим считать.

И вот в этой точке удовлетворение само собой и переходило в жалость. Сидел перед ней — красивый, умный, гордый. Неудавшийся. Красота и ум не пострадали, ну а гордость слегка пришлось, видимо, поприжать. Поглубже пришлось ее, видно, засунуть, во внутренний карман пиджака, подальше, чем документы, которые выложил и представил. Кому представил? Девочке Кате, которую чуть ли не снизошел соблазнить, которую на борт теплоходный соизволил ввести. Выложил и представил, почувствовав, знать, тяжелую длань якобы дурацкого и не про нас расклада: «А куда денешься?» Как же не жалость? Витька, Витька Карданов… все, с ним связанное, отложилось в ней в конце концов светлым кружевом. Никогда он не был назойлив, неумен, нахрапист. Лояльный  о т  и  д о. А часто ли такое встречается, чтобы именно  о т  и  д о, чтобы в человеке без открытий и неожиданностей неприятненьких?

Оставалось произнести несколько фраз, встать, пройти, пожать руку… Всего несколько минут она себе позволила. Несколько минут неопределенности. Понежиться… Потянуть, неизвестно зачем. Всего несколько минут. Вот так это бывает.

Катя выразила некое недоумение-сожаление, что вот-де как же так, такого человека, как Виктор Трофимович Карданов, приходится принимать на столь ничтожную ставку и на столь явно молодежную должность, как мэнээс. И года́ у него вроде не те, и квалификация, ясное дело, повыше. Читала же она некоторые его статьи по общим проблемам информационного обслуживания в науке, да и само собой понятно, что не за так же время для него прошло, рос же человек над собой, а теперь как же? Право слово, вроде бы и неудобно как-то ставить его на одну доску с такими недорослями от информатики, как Соколов и Датунашвили. А с другой стороны, что же а делать, «просто ума не приложу», ставок-то других в секторе нет и не предвидится.

Уже и это было, разумеется, жестковато, хоть и говорилось тоном ровным, естественно-озабоченным, этаким специально специфически-безупречным. Вынуждался Виктор Трофимович на то, чтобы уже окончательно отказаться от всякой там непринужденности, от роли вольного стрелка, преследующего якобы свои, не всякому и доступные высокотеоретические цели. Вынуждался к отказу от игры на равных, к сбрасыванию колоды, к недвусмысленному и тяжеловесному признанию того факта, что она, Екатерина Николаевна Гончарова, в настоящий момент его работодатель и будущий начальник по работе. Без дураков, без хохмочек, без налета сентиментальности.

Ты занимался высокой теорией? Так ведь это очень здорово, кто ж в наше время против высокой теории, не безграмотные же… А мы тут вкалывали, укоренялись, борозду тянули — головы не поднять. Где уж нам уж выйти замуж. Ты свысока можешь поплевывать на все наши борозды, орлом глядеть, с посвистом мимо мчаться, кто бы стал спорить! Но ведь это ж  т ы  пришел к нам, а не  м ы  к  т е б е. Как же так?

Витя держался — будь здоров, на мормышку не клевал, хотя и был неприятно удивлен. Катя не могла еще и предположить в полном объеме, насколько в точку била своими рассужденьицами о несоответствии блистательного, высокотеоретичного Карданова несолидно-молодежной должности, на кою он теперь претендовал. Не могла она предположить, что он и сам, пожалуй, находился в некотором недоумении относительно того, как же это так у него все перекрутилось. Но то, что перекрутилось, это уж он знал точно. И потому не позволил себе подхватить ее тон и ее рассужденьица о несоответствии, ничего не позволил себе, но уже и Гончаровой именно этим самым простор для разговора пообрезал. Сидел корректный, что в данной ситуации означало — настырный, твердый, нацеленный на результат.

Катя выключилась из напряжения, которое сама же большей частью и создала. Ей вдруг захотелось немедленно домой. Захотелось плюнуть на всю эту историю и на самого Карданова в придачу.

Кончено: разговор, переговоры, преамбулы. Все (Карданов и Гончарова) благодарили друг друга за внимание. Карданов поднялся, попрощался… Катя сказала, чтобы заходил через неделю. За это время она разузнает все в кадрах, переговорит с Сухорученковым, а он, Карданов, принесет заполненными анкету и листок для автобиографии. Все нормально: поступает на работу новый сотрудник. Дело не сложное, не простое, а… так себе. Тоже мне, дело. Тут и делов-то…