Катя ничего, разумеется, не знала об этих эволюциях Хмылова за последние полгода. И поэтому готовый результат — то есть сам Дима в новом своем деловом обличье — интриговал ее и несколько даже озадачивал. Кто бы мог ей объяснить, откуда такой Хмылов взялся, добрый и благодушный? Покровительственный. А говорят, что люди в сорок не меняются. Оля тискала пальчиками (и какими! — ухоженными экстра — это для Кати и с полувзгляда понятно) почти пустой свой бокал.

Катя начала ощущать, что Юра у них как-то на подхвате, на периферии узкой их компашки. Это Юра-то! Кандидат наук, здоровенный, квадратноплечий красавец… вспотевший, потевший, с мешками под глазами. Хмылов закрыл наконец автосервисную тему и, наклонившись к Оле, тихонько о чем-то с ней заговорил. Жалкий гигант Гончаров жалко поглядывал на жену. В нем чувствовалась смесь жалкости и самоуверенности. Слегка нагловатой напуганности.

— Вы знаете, Екатерина Николаевна, — звонко отчеканила Свентицкая, — Дмитрий Васильевич сделал мне сегодня предложение. И я отказала ему.

«Уф!» — Катя этого не произнесла, а произнесла, разумеется, спокойное: «Теперь знаю. Дима, он у нас такой, человек опасный». — И готова была и дальше словонаверчивать любую дребедень, любое… Реакцией же настоящей было именно: «Уф! Ну, все!» Все наконец разъяснилось. Конечно, мерзавец Юрка тот еще: не позвонил, бражничал всю ночь, в чужом пиру похмелье поимел и все такое прочее. Но все-таки разъяснилось наконец, и разъяснилось солидно. Безобманно. Здесь и сомневаться нечего, все так и было: прихватили ее муженька как громоотвод излишних эмоций.

Катя расслабилась, по-быстрому поохала-поахала насчет того, что, мол, как же это так сурово обошлись с верным другом их семьи, мистером Хмыловым («Ухаживать современные мужчины не умеют. Добиваться», — ну и всякое такое, всем известное), по-быстрому слетала на кухню и еще раз на кухню, притащила кое-чего из холодильника…

И… началось великое противосидение. Двое на двое, так двое на двое. Катя ничего не имела против, коли и она в паре. С балбесом и чудовищем. Которое никуда уже сегодня не уйдет. Явилось на расправу… все же явилось.

Минут десяти общевялого трепа хватило Гончаровой, чтобы полностью прочувствовать и насытиться своим релаксом и обратить наконец должное внимание на антигероев торжества. Да тут и торжество, тут и все остальное требовало этой самой частицы «анти». Никто не торжествовал, повода-то явно не было, но здесь определенно берегли друг друга. Прежде всего — Свентицкая Хмылова. Отказала, и при том без всяких надежд, — что лишний раз подчеркнула звонким своим сообщением, — но ведь не покинула Диму, притащилась с ним сюда. Юность жестока. Если уж это вообще не самый пустой блеф, как большая часть общепризнанных истин, значит, не так уж и юна эта шатеночка, резка и уверенна, но не жестока. В главном.

Что-то, значит, связывает их, что-то она ценит в Диме. А если у человека ничего нет, то остается ценить… его самого… Это придавало им — вне зависимости от конкретных завитков их романа (романчика) — некоторую сложность, структуру, даже достоинство. Ценить его самого. Это надо уметь. Это дается от природы и встречалось Кате в последние годы что-то нечасто.

А Юра, похоже, совершенно не котировался у Свентицкой. Это Кате нравилось. До известного предела.

Ведь кто такие эти двое? Секретарь-машинистка, пусть даже умеющая приготовить канапе (и, наверное, умеющая и все остальное), пусть шатенистая и с безупречно-импортным подбором шмоток, элегантно-бесстыдная, натасканная, натренированно-энергичная… Пусть все это и миллион другого (умеющая, например, ценить пожилых охламонов, в которых и ценить-то нечего, кроме что разве их самих), но, в конце-то концов, секретарь-машинистка и двадцать пять лет. Вот и весь багаж, если не считать того, что можно легко расстегнуть и сбросить. И перешагнуть. Двадцать пять лет, не заметишь, как могут превратиться ведь в сорок пять — не вы, милочка, первая, не вы последняя. А секретарь-машинистка? Во что превратится это? Только в то же самое, но уже без особых видов, красивых сказочек и бодрой иронии.

Так кто же такие эти двое? Хмылов — ну он хоть и не тот самый, который испокон веку серый в квадрате, в кубе, в экспоненте, одноклеточный в принципе и навсегда, — все же тело имеет не кого-нибудь, а свое, Димы Хмылова. А раз ноги, руки, голова и раз плоть у него своя, исконная, хмыловская, то что может измениться? Пусть и нахватался чего-то на современной распродаже дешевых шансов — плоть, она скажется. Мозг — он ведь тоже плоть. Часть ее.

Чего же это они так небрежненько к Гончарову?.. На каком основании? Гончаров — пусть и забуревший, но командор же все-таки. Кандидат наук, муж, глава семейства — это ж то самое, на чем мир стоит. Пусть с червоточиной, с кардановским душевным кариесом — про то только ей и судить. А для внешних-то… Йен Флемминг — будь еще жив старикан — не имел бы ничего против Юрия Гончарова в роли Джеймса Бонда. Мужчина же, не сопляк. И еще какой мужчина!

Насчет «еще какой» Свентицкая, похоже, с ее намертво стреляющими глазками не может не догадываться. А вот поди ж ты, холодна, спокойна и пренебрежительна. Это Катя почувствовала элементарно. (Женщины — они все экстрасенсы. Что знают, то знают. Хоть и не знают, откуда.)

Наконец Катя не выдержала. Что-то Свентицкая сфамильярничала по отношению к Юре, будто это он у нее секретарь. Секретарь секретарши.

— Не забывайте, Олечка, — тупо, но еще корректным, веселеньким тоном произнесла Катя, — все-таки Юрий Андреевич у нас кандидат. — Робко как-то получилось, а потому и пошло.

Лучше не говорить, чем не договаривать. Но надо же, надо… В конце-то концов! Но только посмотрела Ольга Свентицкая на Катю, только взметнула на нее свои замечательно выделанные, импрессионистически-засиненные ресницы, как стало ясно и без слов. Слова-то последовали неразборчиво-спокойные, необязательные, но уж ясно стало и без слов: невпопад Катя выступила. И не с тем.

Что для Олечки Свентицкой составляло жалкое «все-таки он у нас кандидат», когда с младых ногтей обреталась она в предбаннике, в приемной, где роились, жужжали тузы из главков и управлений, доктора наук, академики производства, под началом которых тысячи людей и миллионная техника? Сверху вниз привыкла она поглядывать на тузов и воротил, хоть и сидела за своим столиком, а они стояли. Потому как они к ней обращались, а не она к ним.

Тут Катя столкнулась с иным темпоритмом, с беспечальной данностью в самом начале всего того, что привыкла считать только горизонтом, перспективой, финалом усилий.

Столкнулась… а сталкиваться не хотелось. Поднялась и вышла на кухню вслед за Хмыловым, удалившимся отштопорить вторую — и последнюю из наличия — бутылочку сухого. Дима стоял на кухне над открытой бутылкой и ничего не делал. Стоял спиной к вошедшей Кате и смотрел в окно. Плакал про себя. Как-то рывками содрогался. Слышал, конечно, шаги, но не обернулся. Стоял, чуть заметно раскачиваясь, смотрел в тоскливую темноту за окном. В самое тоскливое, что есть на этом свете, ранние — в четыре-пять вечера — зимние, предвесенние сумерки, в закатно-розовый, нежно-жемчужный снег покатых крыш.

Катя подошла вплотную и некоторое время постояла у него за спиной. Из комнаты слышалось Юркино «бу-бу-бу» и звяканье рюмок. Чем уж они там чокаются? Звуки оттуда — неопасно. Опасна тишина здесь, на кухне. Не для нее, для Хмылова. Он передернулся еще раз и с усилием обернулся. Отвернулся от окна. От сумерек.

— Любишь? — тихо спросила Катя. Он молча повертел головой. Как бы раздумывая. Прислушиваясь к чему-то. — Тогда что же? — еще тише продолжила она. Он перестал вертеть головой и с твердостью, не Кате — себе предназначенной, сказал негромко (но в голос, не шепотом):

— Раз не пошла за меня… Значит — не ту выбрал.

— Кого же? — еле слышно уже спросила Катя, не понимая почему, но чувствуя, что на обычный тембр ей не перейти.

— Жену, — печально ответил весельчак Хмылов и, еще постояв в преступной и неестественной близости к Кате, счел все-таки нужным доразъяснить: — Ту, которая женой будет. Думал — ее. Но раз не пошла, значит — не так. Мне не надо.

И Кате оставались несколько шагов и, значит, несколько секунд, пока возвращалась из кухни в комнату, чтобы погасить резкое восхищение оригинальностью Димы Хмылова, который нес, оказывается, в себе вполне ошеломляющую теорию любви.

Дима Хмылов любил женщину, имени которой еще не знал. Ничего о ней не знал, кроме одного: она согласится стать его женой. Разумеется, не любую, а ту, которой он сделает предложение. И она согласится. Любил верно и преданно. Дима Хмылов был человек преданный. Это знали все, кто его знал.

И если разобраться — пожалуй, никакой мистики. Но до конца продуманная самостоятельность. А что ж… при чем тут другие? Теория любви — она имеет смысл только для личного употребления. Напоказ — мучаются. Заштампованные дурачки. А живут — как для себя нужно.

Катя кивком головы и движением глаз отослала мужа на кухню, а сама устроилась в кресле напротив Свентицкой, которая сидела, разумеется, на тахте, разумеется, вольно откинувшись, разумеется, на пределе риска (на пределе юбки), заложивши нога за ногу.

В комнате ничего не зажигалось (никто ничего не зажигал), и сумерки беспрепятственно расположились вокруг и между примолкшими женщинами.

— Как тебе Юрка? — вполне неожиданно для самой себя, простенько так спросила Катя.

— Ты знаешь, мужик отличный, что надо, — с абсолютной свободой поддерживая переход на «ты», ответила Свентицкая. — Только… простоват, может быть, а?.. Н-не знаю, для мужа, говорят, это и неплохо?

Ничего здесь трудного не было, и никакой телепатии не требовалось, чтобы понимать эллиптические Олины конструкции. Понимать, что эллипс, усекновение, содержало: «для мужа такой жены, как ты».

— Слушай, а ты чего Надюхин телефон зажимаешь? — снова светским, то есть хамоватым и бодрым баском спросил Свентицкую Хмылов, входя в комнату в сопровождении вальяжного гиганта Гончарова.

— Потому что ты друг очень хороший, — ответила Оля, перекладывая нижнюю ногу на верхнюю и уже совершенно очевидно не считаясь ни с какими там пределами риска. Считая, видимо, что сумерки и сумеречное настроение мужской общественности все спишут. — Ты телефон в одно касание Карданову отфутболишь.

— Ну и что? — напирал бодрый Хмылов. — Ну и сообщу. А чего, ей звонить, что ли, нельзя? Она что, специально просила Витьке не сообщать?

— Она специально просила… сообщить. И сейчас просит. Полгода хнычет, дуреха. Запомнился.

— Ну и дала бы. Чего это ты в позицию встала?

— Не надо — и не дала. И не дам.

— Кому? Виктору? Да он позвонит раз, если вообще позвонит, и отстанет, — вмешалась Катя в сведение неизвестных ей счетов.

— Да при чем здесь Виктор? Ей это не надо. Наде, — резковато, а пожалуй, обычно для себя, ответила Оля. И поняв, что никто ничего не понимает, добавила: — Влюбилась! Вот такие вот шуточки. Полдня его слушала, а теперь… полгода мается. Знает, что я с Димой встречаюсь. А я сказала, что не дам, и не дам. Ничего… Перетерпится… Потом спасибо скажет. Нашла себе ухажера. Ну есть же дурехи!

— Вы что же, считаете, что эта Надя не про него? Или, может, он не про нее? — осторожно вставила Катя, уже абсолютно не понимая, почему она говорит раз «ты», раз «вы». Боясь только одного: что среди этого вовсе не драматического трепа она сама вдруг возьмет да разрыдается. От всего вместе. От бессонницы, наверное.

— Я считаю, — ответила Оля, обращаясь не к Кате и даже не к Хмылову, а на этот раз к Юрию Андреевичу, — что он вообще ни про кого. Плохо он кончит, Карданов этот ваш. Таких не бывает в наше время. Я уж всяких повидала, а таких… не должно быть.

Этого Екатерина Николаевна так не оставила. Муж ее, видите ли, провинциален. Как же, недоучка Хмылов ценней. А уж Карданов у этой доморощенной пророчицы вообще вне конкурса идет. «Демоническая личность». Опять этот культ. Да знают ли они, что «демоническая личность» сия с час тому назад сидела перед ней в роли лопуха стопроцентного? Тянулся как миленький в струнку и борзо записывал, какие бумаги и как заполнять? Ловил указания, исходящие от мудрого работодателя, от «провинциальной» Екатерины Николаевны Гончаровой, жены «провинциального», видите ли, кандидата наук Юрия Гончарова.

— А ты знаешь, — небрежно начала Катя, обращаясь тоже не к Оле, а к мужу, — Витька-то ваш приходил сегодня к нам. Снова здорово, на ту же должность просится. Младшим научным. Я, конечно, представлю дирекции… ну, там будут решать.

— Да брось, — пробасил Гончаров. — Витька — на младшего научного? Ну значит, у него какие-то свои виды. Ты же знаешь, он то одно изучает, то другое, то третье.

— И все с пятого на десятое, — вот когда понеслась Катя. — Ничего он не изучает, твой Карданов, кумир парилки и забегаловок. Доизучался. Жрать ему нечего, понятно? Вот и вся его учеба. Мужику сорок лет — ни кола ни двора…. С хлеба на квас… Что? Не так? А чего же его Натали милая от него со страшной скоростью испарилась? Бабу не проведешь! Это вашего брата мужика можно закомпостировать!

…Вот тебе и великосветская хозяйка дома. Да пропади оно пропадом! Кардановщина, хмыловщина, бестолковщина… В Антарктиду заслать мужа на год. На пять лет! Сгинь, дурман!

— Вот увидишь, — скрипел супруг, — раз он хочет по экономике у вас поработать, наверное, тема какая-то возникла. Идейка. Поработает годок, разберется с чем надо, а там, глядишь, и книжечка выйдет в свет. Поздравлять Виктора Трофимовича придется с научным трудом. Это уж как минимум. Он такой.

И с яростью, изумившей всех (кроме Свентицкой), с тупой, жалкой и неразбирающей яростью закричала противным, бабским криком Екатерина Николаевна:

— Как минимум? Как минимум он не поработает годок… Осчастливил, полиглот вшивый… А как минимум — он у меня годок только на работу устраиваться будет!

…Занавес. Когда человек кричит, это уже само по себе — занавес. Когда женщина — занавес и антракт. Без буфета. Только бы перекурить. Чтобы пальцы не тряслись.