Карданову надо было разыскать Гончарова, а перед этим — перед розысками — успеть заглянуть в редакцию. Но больше всего хотелось залечь и переждать. Пока еще одно десятилетие (вероятно, последнее из активных и что-то обещающих) просвистит мимо, проломится сквозь чащу необтесанных годов… Отстать — так уж прочно. Чтобы никто и не оглядывался. А оглянувшись, ничего уже не разглядел. Ничего и никого. Не было Карданова на земле московской, не ходил он по этим заколдованным бульварно-переулочным маршрутам, не сидел сиднем тридцать лет и три года в читалках и курилках Ленинской библиотеки, не терял жену, не терял головы, не встречал встреч.

…Так бывало у него по утрам. Не хотелось вставать.

Полгода назад он принял решение: идти к Ростовцеву. Возвратиться. На ту же должность, с которой ушел, когда слыл молодым да ранним. Многообещающим. Наташа, жена его, никогда особо не прикидывала, много ли он обещает. Она любила его. Вся ее предыстория быстро затерлась, чуть ли не забылась. Подруги, родственники, нелепые, горячие поцелуи с нелепыми горячими мальчиками, и не вспомнить ни одного лица даже, — все было отодвинуто в сторону, как старая мебель, приготовленная на выброс. Задвинуто в угол памяти, даже не зачехлено, а небрежно забросано ворохом каких-то событий. Теперь уже пожелтевших, хрустящих как старые газеты. А тогда… побыстрее бы закидать и… не оглядываться.

Содержания в их жизни хватало. Хватило бы, как Наташа понимала, и на пятерых таких, как она. Но мужа не было. Был человек, который решился стать мужем. Однако не со всеми вытекающими отсюда последствиями. Последствий он не принимал никаких. Семейная жизнь только обволокла его, как морской моллюск обволакивает песчинку. Но песчинка не превращалась в жемчужинку. И всеядное морское чудище (бедное голодное чудовище) бесплодно трепыхалось, неся в себе инородное тело.

Потом пошли неудачи. Но не они разворотили фундамент. Хотя Катя Яковлева считала, что они. И Яковлева, и те, что из предыстории, — подруги, родственники. Жена-то знала, что просто ей крупно повезло. Как утопленнице. Подошла близко к человеку, который не мог стать составной частью другого жизнеустройства. У которого вообще никакого жизнеустройства не предполагалось.

Расстались по-хорошему: ненавидя друг друга смертельно. За то, что приходилось расставаться, не изжив всего. Резали по живому. Она резала. А он терпел. Даже без наркоза. (Он и пить-то тогда еще не начинал.)

Он оказался прав. Она тоже оказалась права. Через два года — все отдала бы, чтобы вернуться. Но также знала, что если бы тогда не довела до конца, то пришлось бы все это делать теперь.

Виктор хорошо тогда разглядел, что она решила довести «мероприятие» до конца. И разобрался неплохо, что это за решимость такая. Отшатнулась от рискованных ставок с неясным исходом. Прислушалась к хору (подревнее, чем древнегреческий), декламирующему: «Он — ненадежный. Подумай о себе. Через пять-десять лет спохватишься, ан поздно». Подумала. Прислушалась. Витенька ничего не понимал. Ломил свое, то есть каждый день новое. Испугалась, что проиграет все, а среднее, гарантированное — что же, ей и этого не причитается? Не авантюристка же она. Увлеклась, было чем… Ну и довольно. Захотелось устроиться, попритихнуть, пожить прочно. Куда-то же ведь вынесет. Как и всех. Но хоть бы перетерпеть, протянуть попристойней эти невыносимые остроугольные времена. Послеюношеские. Последевические. Там видно будет.

С ним — ничего не было видно: слишком резкий свет. Слишком много прочитанных книг… и ни одной написанной. Мощный, схватывающий нервы аккорд юности… Но ведь нельзя же его длить в середину, в эластичные, дипломатические нити серьезной жизни. Несолидно плевать на солидность. Не нами придумано. На том мир стоит. На женщине, способной перевести первый праздничный аккорд в рабочее усилие простой и честной дороги, ведущей на склоне к камину (то бишь к телевизору), к семейной фотографии, где ты окружен тыковками ушастых, дерзко стриженных голов. Порослью.

А этот «аккорд» ни во что перевести не удавалось. Не промодулировать. Чего ж биться? И отошла. В сторону.

После захода в редакцию надо бы найти Юрку. «Обратиться». Не надо бы к нему обращаться. Именно сейчас. И вообще. Никогда не надо. Но тут случилась «история с ватой». И тут и там… И в редакции, и в институте Сухорученкова. Он слышал про эти истории с ватой. Представлял себе, что теоретически они возможны и случаются. С героями книг. С персонажами. С действующими лицами и исполнителями. С кем угодно и при любой погоде.

Стояло лето, и неделю назад он встретился «у Оксаны» с Димой Хмыловым. Смешно устроен человек, а Витя тоже был человеком и, значит, тоже смешно устроен. Прекрасно ведь знал, что предложение Хмылова не про него и для него лично ничего не означает, то есть просто меньше, чем найденная трешка. (Он никогда и рубля не находил. Другие находили. Гончар даже четвертной однажды около Оружейных поднял, а он нет.)

Он зашел в редакцию, чтобы еще и еще раз услышать, что дело давно решенное, его берут в отдел биологии. Место вакантное, его давно знают, «да вообще, старик, — в очередной раз побрызгивал елеем завотделом, — чего ты волнуешься? Ну не на биологию, так на другое место. Ты же везде потянешь. Вика Гангардт вот-вот уходит. И еще, наверное, двое-трое. Целый участок оголяется. Так что — или туда, или туда. Кого же тогда и брать, если не тебя?» Вот с этим Карданов был абсолютно согласен. Кого же и брать, если не его. Но его почему-то все не брали. Уже год. А только говорили, что это — дело решенное.

Последние полгода он заходил реже и, значит, реже слышал, что это — дело решенное. Последние полгода он наведывался еще и в Институт, к Екатерине Николаевне Гончаровой, которая прямо тогда же, то есть при первом разговоре, в феврале состоявшемся, вполне уверенно сообщила, что это — дело решенное. Еще бы не! Уж этот-то вариант Карданов рассматривал как последнюю кость, которую он был готов бросить в пасть нескладице обстоятельств. Младший научный… Еще бы не!

Однако же — чудеса в решете! — «учреждения», так не похожие друг на друга, что больше и не бывает, люди — из таких диаметральных кланов, что, может, и не подозревают одни о существовании других — а на́ поди, говорили и делали нечто здорово похожее. Говорили, что это — дело решенное. И не делали при этом ничего. Ничего реального. Придумывали только что-то минимальное, чтобы оправдать, почему буксует все и не идет дальше разговоров.

Гончарова, когда Витя через неделю после первого визита зашел, как он выразился, «чтобы узнать, по каким числам зарплата», сообщила ему вместо этого пренеприятнейшее известие: завкадрами ушла в отпуск и будет только через полтора месяца. Но чтобы он не огорчался, потому что это — дело времени, дело техники и вообще-то дело решенное. Он и не огорчился и уж тем более не мог показать, что огорчился. Полтора месяца — вещь плевая и, может, даже сто́ящая. Раз уж твердо прощаешься со свободой, то есть с внештатной журналистикой, то сорок пять ден и пригодятся даже. Так сказать, привести в порядок архивы. (Есть такой сильный выражанс, сильный оборот речи для слабаков.) Через полтора месяца она сказала, что пересматривают штатное расписание, что «Информации», вероятно, подбросят парочку ставок ведущих экономистов и ради лишней тридцатки в месяц стоит подождать и не пороть горячку. Тем более что и ждать-то — смешно сказать, разве это время? — всего недели полторы.

Через полторы недели было сказано, что штатное расписание — штука серьезная, его переутвердить — десять инстанций надо пройти и чуть ли не на коллегии Госплана закончить. И вообще: «У тебя что, горит, что ли?» У Карданова горело и даже полыхало общеизвестным синим пламенем, но вот так, без всяких элегантиссимо, на тяжком вздохе взять и сказать: «Знаешь что, старушка? Не было бы нужно, не пришел бы. Ты же видишь, мне нужно работать. А устраиваться на работу — занятие нервное и к тому же неоплачиваемое», — вот этого простого так и не выговорилось. Подрывалась бы этим основа, на которой он пришел. Оплевывалась и зачеркивалась вся предыдущая его, вольная трудодеятельность. А в ней немало было и славного.

Однако же не до такой степени заматерел Карданов в командорской своей величественности, вовсе он не потерял чувства реальности и дело хотел все-таки довершить. Позвонил Кате на работу и сказал: «Ладно, что мы будем ждать толстеньких ставок. Плюс тридцать, минус тридцать… Какие наши годы? Оформляй на младшего научного, а там видно будет».

Долго увиливал (сам от себя и от трубки телефонной), но все-таки проявил гражданскую зрелость (по отношению к себе и к обстоятельствам) и позвонил. И посчитал, что дело его если и не в шляпе, то на столе у директора — это уж точно. Деваться Екатерине Николаевне было некуда, вот на что расчет наипростейший указывал. Ну что ж, что младший научный? Начинать он не боялся с чего угодно. Эта хорошая черта числилась за ним неистребимо. При его-то скорости? Начинать он не боялся. Он боялся не начать.

Поэтому и решил завязать с беспривязным содержанием, с отточенными, но нерегулярными публикациями. Хотя дело и шло. Шло вроде бы дело, но… не начиналось. «Широко известен в узких кругах» — эта строчечка Бориса Слуцкого, это про него, про Витю Трофимыча, не в бровь, а чуть пониже. Именно, что широко был известен, и портретики даже его печатались, а не только сами статьи, и премии журналистские получал, и письма от читателей, задорные, неквалифицированные, а иногда истово грамотные. С советами и благодарностями, с анализами и переборами указующими. Но… не был он журналистом. Не стал им. Косточки журналистской, всеядности и легкости пера не носил в генах своих. Писал трудно и самостоятельно. Не столько «о» чем-то, сколько «про» что-то. Не «освещал» и «откликался», а использовал чужое как предлог, разгон. Годы работы «в себя» давали возможность легко находить аналогии, броско очерчивать существо исторических споров разных школ (например, между сторонниками актуальной и потенциальной бесконечности в основаниях теории множеств), позволяли писать ответственно, даже когда давал волю эссеистике, критике устаревших, но еще могущественных концепций, нелегковесным прогнозам на будущее. Писал тяжело, но так, что в конце концов выходило легко и даже изящно. Для читателя. А для него — тяжело. Поэтому и не мог встать «на поток», что есть первое условие выживаемости внештатного журналиста. Долго готовился к новому материалу, долго выбирал между одним и другим, третьим и десятым. Еще дольше вел подготовительные работы: читал основные работы по теме, дискуссии в «Вопросах философии», даже если только побочно пересекались они с основняком, вдумчиво и поэтому слишком неторопливо просматривал реферативные сборники. Все это прочитывал не по диагонали, а от и до, дотошно конспектировал, обмозговывал, ставил в ряд к пухлым тетрадям со штудиями прежних лет. Так мог пройти и месяц, и другой, прежде чем приступал, собственно, к писанине.

Все это не было, конечно, профессиональной журналистской работой. На выходе-то, после всех этих вдумчивых подготовительных маневров, оказывалась статья в десять-пятнадцать страниц на машинке. А платили с объема, со странички текста. Чтобы выжить, внештатнику нужно иметь две-три публикации в месяц. У Карданова получалась одна в два-три месяца.

Да и не в деньгах одних заключалось несчастье. Не в одном только их почти постоянном отсутствии. Карданов очень быстро после своего дебюта разобрался, что он как-то вроде и не ко двору со своей писаниной. И при этом не ко двору не в той или другой редакции, а в любой из них, куда ни пойди. У каждого журнала свое направление, свое лицо, свои, стало быть, строгие законы жанра. Если книга не написана, то она и не выходит в свет. Журнал же выходит в этот самый свет ежемесячно, совершенно независимо от того, что принесут или не принесут в него отдельные выдающиеся представители редакционной автуры. Значит, это уже своего рода производство. Просто вместо цехов — отделы, вместо номенклатуры изделий — традиционные рубрики, подборки, дискуссии. И если независимые авторы нюхом ищут именно свой журнал, то в еще большей степени сам журнал (его редакция) ищет своих авторов. Отсекает неподходящих, доводит до своего уровня и стиля полуподходящих, селекционирует, осуществляет своего рода автоматический подбор. Грубо говоря, если журнал называется «Студенческий меридиан», то материал должен быть связан со студенческой жизнью, если «Юность», то с юностью, если «Техника — молодежи», то с техникой и молодежью. А Карданов с его широкими и какими-то чрезмерно разносторонними замашками — вот он ни в какие эти рубрики и подборки и не влезал. Не вмещался в тематические рельсы какого-то определенного издания. Да и сам уровень подачи материала… ну, что тут скажешь? Наука — не наука, журналистика — не журналистика… Вроде бы интересно и написано здорово, но… кому это печатать? Иван кивал на Петра, а Петр (из лучших побуждений, конечно) советовал обратиться к Якову.

Так и получалось, что все хвалили, и по плечу хлопали, и через несколько лет действительно стал он «широко известен в узких кругах», но… Но каждый — чуть ли не каждый — материал долго ходил по редакции (а то и по редакциям), не спеша и со вкусом его обсуждали, хвалил главный, хвалил зам, хвалил ответсекретарь, отсылалась статья на отзыв к каким-нибудь китам из мира науки, получали прекрасный отзыв, снова читали (потому что успевали к тому времени подзабыть), снова хвалили, и недоумевали, и кружили хороводом и… в конце концов печатали. (Бывало, конечно, что и не печатали. Чего только не бывало.) Но все это время Карданов находился в подвешенном состоянии: встречался с редакторами, встречался с китами, которым направлялся его материал на отзыв, ездил к машинисткам, чтобы впечатать исправления и дополнения.

Так непрофессиональный подход к работе самого Карданова усугублялся непрофессиональным, а лучше сказать, нетрадиционным, нетипично-неоперативным — для журналов и газет — прохождением его рукописей. И опять же, Витя понимал, что дело здесь не в чьей-то злой воле — воли ему, положим, встречались разные, но их совокупность складывалась в результирующую, то есть в объективную картину, — а в самом смысле и стиле его работы. Он занимался не машинным, не массовым, а штучным производством. А так как речь шла о производстве не материальной, а духовной продукции, то и рынок сбыта в идеале тоже требовался определенный. Ну… не заводить же отдельного печатного издания. И невозможно (кто ж он такой?). Коротко говоря, законы журналистской деятельности в корне расходились с законами деятельности Виктора Карданова.

И при этом не то что он сознательно поставил себе эти законы и этак снобистски положил не выходить за их пределы, не опускаться, скажем, до текучки и оперативной работы. Нет, эти законы исподволь вырастали из его натуры, как бы он сам даже ни стремился подладиться к всеобщей и торжествующей рубрикации. Торжествовали эффективность и налаженное разделение труда. Карданов же не разделялся. А что с ним было делать, с целиковым? Под какую рубрику подвести? Трудно-с. А более того — хлопотно-с.

Получалось, что Карданов, молодой человек семидесятых годов — сравнительно, конечно, молодой — оказывался обломком и отголоском романтических двадцатых, когда академиком и вообще ученым с мировым именем можно было стать даже без вузовского диплома (и такие случаи фактически зафиксированы, фактически имели место в истории, например, отечественной математики). Карданов всегда был интуитивно настроен против дилетантизма в науке и если чем занимался (той же теорией множеств, например), то вполне профессионально, с проработкой самых современных учебников и монографий, с тотальным решением всех приводившихся там упражнений, даже тех, что отмечались специальной звездочкой, означавшей, что «решение данной задачи автору книги неизвестно». Решал и эти. Стало быть, и способностями обладал. Но решений никуда не посылал и лично знаком с соответствующими специалистами не был. Но все это была чисто кабинетная работа, никому не видимая и не ведомая. Никаких званий, степеней, в общем, никаких социально-значимых отметин не приносившая. Получалось какое-то извращение: человек подпольно занимается общественно полезным трудом. А раз подпольно, то само общество-то об этом не знает, значит, ни на какое справедливое вознаграждение патологически затаившийся энтузиаст рассчитывать не может. Получалось, что ничего не получалось.

Ситуация эта складывалась годами, постепенно да незаметно, и не уследишь-то. Но уж когда сложилась и пребывала последние два-три года в стационарном состоянии, когда откристаллизовалась, так сказать, то незамеченной и невыявленной остаться ей не удалось. Карданов, как человек в некоторых отношениях весьма трезво мыслящий, хотя внешне-то безалаберный и легкий, на деле (то есть не на публике) очень даже скрупулезный, так вот, Виктор Карданов — невольный автор этой самой ситуации — подверг ее и себя перекрестному допросу и нелицеприятному дознанию. И, похоже, докопался до некоторых истоков. Н е ж е л а н и е  п р о х о д и т ь  а н ф и л а д у — вот так можно было, пожалуй, это сформулировать. Анфилада кабинетов — и соответствующая ей, зеркально-параллельная и необходимая — череда годов и усилий.

Занимается, положим, человек чистой наукой. Пишет, допустим, этакую книгу, исследование о каких-нибудь средневековых буддистах. О таиландских или, что не менее шикарно, о непальских, или вообще о буддистах некоторой даже неясной принадлежности. Пишет он книгу и год и два, закапывается в свое удовольствие в источники, исчерпывающе хочет уяснить, как и где наносились ритуальные знаки, на правом или левом запястье. А может, и не на запястьях вовсе, а на голени или на лбу. Ну хорошо. Выяснил человек все, что мог, поелику сил и талантов хватило, и книжку написал. И ее, книгу эту, издают даже. Но гонорара автор не получает. Потому что написание данного исследования входило в план того научного института, в котором автор числился в штате и где зарплату все это время получал. Как раз за то и получал, что книгу эту писал. Вот такая форма занятия чистой наукой практикуется. (В основном в некоторых НИИ Академии наук.) Казалось бы, в случае с Кардановым что может быть лучше? Ты обеспечен вполне регулярными финпоступлениями, а стало быть, можешь не отвлекаться на журналистские приработки и без помех углубляться туда, куда тебе мило. Но ведь не первому встречному будут платить зарплату два года только за то, что он гарантирует создание высококвалифицированного научного опуса. Это только штатному работнику Института. Да и тоже не каждому, а, допустим, старшему научному сотруднику. А чтобы такое звание и должность заиметь, надо конкурс пройти, а к конкурсу этому допускают только кандидатов или даже только докторов наук.

Вот тут и выстраивается анфилада, пройти через которую Карданов так и не собрался. Поступить в аспирантуру, зацепиться, укорениться… Эта анфилада навевала хлад и настолько не про него была, что даже и не примеривался, даже и не заглядывал в нее. И дело заключалось, пожалуй, не в душевной лени (хотя как любой энергичный человек Карданов и был подвержен ее приступам), а в интенсивности нового увлечения. Вдруг вспыхивающего интереса, который так сразу слепил и приковывал к себе, что требовал утоления незамедлительного. Безотлагательного. Сразу, полностью и сверх того.

Успевал он немало. Так что действительно дело вроде бы шло. Шло дело, но — вот уж таинственным образом — не начиналось. Не чеканилась цепочка, не подгонялись ее звенья одно к одному, не… зацеплялись. Не слышно было подземного тока корней, не гудела крона, а ствол вообще не развился. Отсутствовал. Одно дело, второе, третье — не складывались; равнодушной мозаикой ложились на паркет ускользающего времени. Стрела летела не по прямой к не видимой, но избранной точке, а рыскала из стороны в сторону, зависала, вихлялась. Барражировала.

Наконец и с этим стало ясно. Книги, оказывается, не заключали в себе всего. Даже до конца понятые и проработанные. Не в них одних суть. Что-то неухватываемое Кардановым, но до очевидности необходимое происходило между самими людьми. Не попадая на страницы книг. Что могло быть усвоено только в непосредственном общении с их авторами. В ежедневном и — самое лучшее — в рабочем общении. В книгах — отстоявшийся результат. Системы, концепции, теоремы. То, что так уже выработано, доказано и отделано, что не нуждается уже в человеке, в самом авторе и создателе. Это была та самая седьмая (а может, двадцать седьмая? Кто считал?..) видимая часть айсберга мировой культуры. То, что Карданов принял в начале пути за целую глыбу. За все, без остатка.

Светские беседы с китами, к которым изредка направлялись на отзыв его работы, ничего не меняли. Беседы по поводу уже сделанного. Похвалы, замечания, спокойное щегольство беседы «на уровне». Вначале, конечно, грело и это. Некто Карданов, без званий и регалий, журналистишка, популяризатор (вслух этого, разумеется, не говорилось. И не намекалось даже. Кит — особь величественная, а потому не снисходящая до «формулировок» ), — и вот этот некто бойко говорит на твоем высоколобом жаргоне. И даже без неистребимого акцента профанов. Знание того же круга авторов, терминологии, мелкие, изящные, взаимно-вежливые поправки, уточнения, допустим, года издания или произношения имени иностранного корифея. Свободно владеть жаргоном (без провалов) может только тот, кто принадлежит к данной субкультуре. Ну, скажем, к субкультуре математиков-конструктивистов. Для которых не надо объяснять, что универсальная машина Тьюринга, нормальные алгорифмы Маркова и рекурсивные функции — это все синонимы. И, значит, речь идет об одном и том же.

И тут опять являлся проклятый парадокс, опять это самое чуть ли не извращение. Карданов говорил на высоколобом жаргоне без малейшего акцента, с полной свободой и даже с известной виртуозностью. Но вот к субкультуре как раз и не принадлежал. Ну просто как дикарь, который раскопал на своем острове сундук с книгами Вергилия и Тацита и прямо по ним, без словарей и устного общения, в совершенстве изучил благородно-звонкую латынь. Изучить-то изучил, но… гражданином Великого Рима так и не стал.

Беседы по поводу уже сделанного… Уже законченного. В этом-то и заключалась недостаточность и неорганичность подобных диалогов. Паллиатив живого контакта. Потому ведь именно и живого, что вырастает в процессе работы, в ежедневном, многолетнем преемственном общении. Работа и общение — в абстрактных областях знания одно стоит другого. Карданов работал в одиночку, а значит лишен был непрерывной обкатки и стимулирования независимыми от него импульсами — важнейшей, как оказывалось, части — даже не части, а ядра — этой самой работы.

Вот когда все это скрупулезный Карданов уяснил себе окончательно, тогда и принял решение — «идти в народ», в коллектив, в обойму. С обязательным присутствием, с обязательным набором необязательных мелочей, суеты, текучки. С растранжириванием на все это времени и энергии, но с накоплением невидимого, необходимейшего капитала: «межличностного общения». (Как называлось это на сухом, дерущем горло профлексиконе социологов.) Начинать он не боялся. Он боялся не начинать. Но тут его поджидала, тут и случилась эта история с ватой: и тут и там. И в редакции, и в Институте Сухорученкова.

В Институте, например, ему было сказано, что у руководства возникли сомнения: как так, человек известный, работал у них в Институте и проявил себя превосходно, а теперь прошли годы, прибавилось, значит, у человека стажа и заслуг, и вдруг: оформить на что-то начальное и мелкозернистое. Короче, получалось так: толстых ставок не предвиделось, вернее, они просматривались на горизонте, но смутно. А для тонкой ставки Карданов оказывался слишком квалифицированным.

Вот тут Виктор Трофимович уже взвыл. Про себя, конечно, но зато основательно и мощно, на длинном, непрерывающемся, как пароходный гудок, взвое. Ни туда ни сюда. Руководство, видите ли, засомневалось.

Но, кроме руководства, сомнения возникли у всех. У вахтера внизу, мимо которого раньше проходил без объяснений, а теперь никакие и объяснения не проходили, и требовалось звонить Диночке в дирекцию, чтобы она распорядилась его пропустить; у Марьи Васильевны, присматривающей за чистотой и порядком и уже сделавшей Карданову замечание, что слишком задымил лестничную площадку (хотя он, ожидая Гончарову, стоял точнехонько под надписью: «Место для курения»). Сомнения возникли у людей, коридоров, ставших вдруг какими-то слишком уж гулкими, как бы оповещающими хозяев, что появился чужак, у столов и стульев, у пепельниц, папок и у людей. За несколько месяцев топчущихся на месте переговоров Карданов обидно-плавным, само собой разумеющимся манером перешел в разряд просителей. Оживление, вызванное его первым появлением в Институте, сменилось косостреляющими взглядами спешащих — мимо него теперь почему-то все непременно спешили — сотрудников. Взглядами, быстро проникающими, как сквозь пустое место, с быстрой ленцой гаснущего — не успев как следует вспыхнуть — почти уже неинтереса. И чего ходит? Ходит и ходит. Ну пусть походит.

Последние недели Виктор начал проявлять даже некоторого рода настойчивость. Опасливый малый (все от той же чувствительности опасливый), он, конечно, трижды перестраховывался, чтобы настойчивость не показалась кое-кому назойливостью. Но все-таки активизировался: зашел в кадры, прошелся по этажам и кабинетам, потолковал со знакомыми ребятами. Завкадрами, полная, ухоженная дама Аглая Никифоровна, разводила руками, улыбалась, говорила, что не понимает, за чем дело стало и почему оно вообще встало, говорила, что все бумаги изготовлены, что, разумеется, Витя, с кадровой точки зрения, в полном порядке, его дело должно вот-вот решиться, должно было вот-вот решиться еще месяц назад, и вообще она уже считает Карданова, по существу, принятым. Разводила руками и улыбалась хорошо. Ничего плохого за ее улыбкой не просматривалось. Милая, мягкая Аглая Никифоровна. Только такой оплот госплановской чинности и респектабельности, как Институт Сухорученкова, мог позволить себе иметь такую завкадрами. Никакой придирчивости или сверхдотошности, никакого металла в голосе или ястребиности во взгляде. Улыбалась, разводила руками.

Витя метался между ее комнатой и кабинетом информации, выслушивал от Кати что-то сложное о сложности прохождения его бумаг, выслушивал от Аглаи Никифоровны, что она считает его по существу принятым и… начал чувствовать, что попал в историю с ватой. Что она случилась-таки с ним. Пусть уж в редакции толковали, что кого же и брать, если не его, и смотрели при этом так спокойно, что сразу становилось ясно: это их «брать» может длиться годами. Пусть уж. Редакция — это уж какой-то совсем непроницаемый организм, запломбированный снаружи до полного обалдения посторонних. Но НИИ?.. Здесь-то откуда что взялось по части ваты?!

А что, если это тяжелая длань Немировского из Комитета шлагбаумом опустилась? Неужели тот все еще помнит беседу с Кардановым и все последующее «дело о тираже»? И тогда, значит, перед ним — тончайшая техника отбраковывания, когда не имеют решительно ни одной зацепки, чтобы сказать «нет», поэтому говорят «да» и… ничего далее не делают. Наконец Витя еще кое-что подсопоставил и решил: работать ему в Институте или нет, но так он эту историю не оставит. Тихо слинять, скромненько улыбнуться и отойти в сторону представлялось уже просто нерентабельным. Шесть месяцев трудоустройства надлежало реализовать или в «Приказ о зачислении», или уж в знание. В новую для него информацию по поводу причины его фиаско в беспроигрышном вроде бы предприятии. Надлежало пройти цепочку обстоятельств с конца в начало и вытащить это начало на свет божий. Поглядеть-подивиться, чего там такого напутано. Не последний ведь день живем. Если дело и закончится ничем (что все еще представлялось невероятным), ничем конкретным и материальным, то уж хоть нематериальное приобрести. Знание. Оно же — как ходят упорные слухи — сила.

Основательный Карданов от обязывающих и бесповоротных шагов все воздерживался. Решил наконец зайти с фланга, то есть повидаться с Гончаром. Общнуться на неформальном уровне (что и само по себе давно стояло на очереди), а между делом (среди безделья вольного) вызнать легонько, что за жена теперь у Гончара? Времена-то прошли, а значит, и жена у Юрки другая, хоть и с теми же самыми паспортными данными. Поинтересоваться, чем дышит Екатерина Николаевна, не наблюдается ли каких специфичных бзиков, чего можно ожидать от нее, и как вести дело.

Тогда, почти двадцать лет назад, после истории с тиражом, она выказала себя, хоть и не идейным, но все же товарищем.

Карданов оказался под ударом, но сразу же и выяснилось, что не мог он оказаться под ударом, если остальные не хотели чего-то нехорошего для себя. По делу о выпуске сборника сектора информации несанкционированным тиражом удар шел с такого верха (из Комитета), что приходился он даже не на Ростовцева, а непосредственно на директора Института Сухорученкова. И пришелся бы, если бы своевременно не были приняты необходимые меры.

Инициатива насчет мер по спасению исходила снизу — основную идею выдвинула как раз Катя Яковлева, а на долю дирекции оставалось закрыть глаза на то, что все это выглядело шитым белыми нитками.

Катя предложила считать лишние сто пятьдесят экземпляров как бы и не существующими, не печатавшимися, а цифру в выходных данных — в двести экземпляров — объявить просто опечаткой, ошибкой, допущенной по небрежности, по инерции и аналогии с предыдущими сборниками.

Кто же виноват в этой, теперь уже впрочем, вполне представимой ошибке? Разумеется, стрелочник, то есть корректор Неля Ольшанская. И был выпущен строгий приказ директора со строгой преамбулой, где говорилось о недопустимости и т. д. таких-то и таких-то нарушений, неорганизованности, и безответственности, и тому подобного, а в конце объявлялся выговор Ольшанской с лишением ее всех благ на текущий год. Ольшанская восприняла приказ с должным спокойствием, так как ей, разумеется, было конфиденциально разъяснено, что реально она ничем не пострадает.

А что же с вещдоками, с этими самыми как бы теперь не существующими ста пятьюдесятью брошюрами? Сухорученков распорядился, чтобы их переправили к нему в кабинет, что и было сделано, и больше никто и никогда их не видел.

Правда, и тут не совсем сошлось — Карданов совсем уже, видно, зарвался и действовал теперь по нехитрому принципу: семь бед — один ответ, и якобы несуществующих брошюр оказалось — через два дня после выпуска — не сто пятьдесят, а сто тридцать. Слухи-то по Институту разошлись мгновенно, еще до начала контригры Сухорученкова с подачи Яковлевой. И народ зашнырял вокруг комнаты информаторов, зароился, запретный плод всегда слаще — банальная истина, но ведь действующая, ну и в конце концов выходили впрямую на Карданова, а он не открещивался, раздавал брошюру без особых церемоний (тем, для кого, как он справедливо считал, она и печаталась), ну и успел-таки раздать двадцать штук.

А так как после приказа с выговором Ольшанской народ окончательно раскусил, что на руках у него какое-то сверххитрое и как бы даже нереальное издание, то, разумеется, не только сами читали, но и передавали другим, а те — еще другим, так что читали и зачитывали даже те, кто никогда раньше особо не интересовался проблемами рабочего самоуправления в Югославии, расширения прав предприятий и тому подобным.

Неизбежно, в конце концов даже и за пределы Института вышла эта брошюра, и в течение нескольких лет на нее ссылались, и вообще имела она некоторый отклик в среде экономистов и, шире, специалистов по общественным наукам.

Так что получалось по суммарным итогам всей этой истории, что Карданов вышел победителем из диспута с товарищами из Комитета по проблемам научно-технической информации. Так оно на самом деле и было. Но победа… оказалась пирровой. Обстановка вокруг сектора, разумеется, резко изменилась, стала напряженной и гораздо более жестко контролируемой.

Координаторы, что называется, впрямую не донесли. Их, разумеется, вызывали, как и других, могущих оказаться осведомленными, сотрудников, в кабинет директора, и… хотеться-то им уж вот как хотелось нанести мгновенный разящий удар и рассчитаться сполна с фертом посмеивающимся. (То есть с Ростовцевым опять-таки. Так он слепил им глаза, что и в этой истории не Карданова, прямого виновника, а только Клима Даниловича видели.)

Но… уходить на пенсию в недалеком будущем приходилось им все-таки от Сухорученкова, а не от Комитета, так что быстро смекнули и попридержались. На этот раз.

Но уж и не совсем с пустыми руками вышли они из этой ситуации. Получали они, разумеется, на будущее куда большую свободу рук, выражавшуюся в свободе языков, приобретали теперь уже определенную весомость их нашептывания и опасливость.

Прямой расправы Карданов избежал, а сектор тем более, но… вряд ли они кого-то действительно объегорили. Руководство Института сделало хорошую мину при странной игре из чувства самосохранения, это понятно. Но ведь и в Комитете, пожалуй, кое о чем догадались. Не могло до них не дойти по тайным или даже не тайным, а просто боковым каналам. Но… по примеру Сухорученкова сделали вид, что поверили версии об опечатке в выходных данных.

Карданов поступил так, как дела не делаются, а других путей ему не оставалось, — и на данном локальном этапе — выиграл. Все же остальные, особенно в Комитете, сначала изумившись слишком, что ли, яркому повороту событий, поступили затем именно так, как дела делаются. То есть некоторая растерянность сменилась некоторой деловитостью, и она, эта деловитость, быстро заволокла острые края могущего разразиться скандала. Могущей произойти истории. Не происшедшей. Ну и слава Екатерине Яковлевой. И пусть уж она — на собственное и родительское здоровье — становится в недалеком будущем Екатериной Николаевной Гончаровой, врио завсектором, матерью своего ребенка, пусть она укрепляет свою первоначальную ячейку общества, пусть живет и жить дает другим.

И хорошо, значит, что есть и среди молодых правильные кадры. Не все же там такие партизаны и радикалы, как… — как там бишь его? — а, Карданов — так вот, что́, кстати, с этим Кардановым?

А ничто. Победителей, как известно, не судят. Им предлагают победить еще раз. В изменившихся обстоятельствах. А уж обстоятельства… мы вам организуем.

Обстоятельства были организованы, и Витя это быстро ощутил. Он и раз подошел к Ростовцеву с новым предложением (насчет нового перевода), и два — насчет другого…

Шеф в первом случае признал, что материалец ничего, подходящий, но вот сейчас именно… Получится, что как бы в продолжение той, опальной, брошюры, как бы в пику даже. А им бы сейчас — пересидеть и переждать. (Чего?)

Во втором случае он тоже признал материал интересным и перспективным и уже ничего не сказал, а просто хмыкнул и… засунул предложение Карданова в портфель. Так сказать, в портфель редакции сборника.

Общей своей позиции насчет сборника и высоких своих критериев Ростовцев вроде бы не менял — продолжал, например, отбраковывать предложения Яковлевой о переводе вещей малозначительных и непринципиальных — позиции он своей не менял — оставался на ней. Оставался на месте. Стоял намертво. Держал оборону.

Тогда Виктор, сызмала не приученный придерживать коней, видя, что с новыми переводами дело как-то подзавязло, вышел на Клима Даниловича с разговором. Так и спросил, долго ли они еще будут мяться и жаться, то есть ваньку валять? (По смыслу, конечно, так спросил, а не по тону, достаточно сдержанному.)

Шеф начал было опять ему разъяснять, что главное — удержать дело, не дать его развалить или возглавить некомпетентным людям.

— Ну хорошо, — спрашивал Витя, уже наперед зная, что это начало конца, — вот вы его удерживаете, и что тут хорошего?

— Как что?

— А так. Вы его удерживаете на месте. А дело-то надо делать.

Как же давно это было? И неужели все они еще живы? Ведь они и тогда — все всё понимали. А понимание — смерть, говорят, и тупик. Но, оказывается, можно все понять, а потом и еще прожить треть или четверть жизни, чтобы только проверить, в чью дудку дудело время и кто, стало быть, правильнее из них все понимал.

Ростовцев Клим Данилович рассуждал тогда так: пусть кто-то наверху, в Комитете, теряет интерес к информации по экономическим реформам в соцстранах. Пусть он теряет интерес и — в силу своего веса — неизбежно гасит этот и подобные ему интересы внизу и вокруг себя. Исторический процесс-де зигзагообразен, но время, его автоматический ход не позволяют затушевать и свести на нет объективно назревавшие перемены. А значит, важно только славировать, не остаться не у дел, тактически выдюжить, а стратегически — бог, во образе неумолимого хода времени, — вынесет всех в открытое, чистое пространство нужной всем деятельности.

В пользу такого ростовцевского объективно-исторического оптимизма говорило немало и, прежде всего, расцвет новых, а стало быть, прогрессивных методов экономической науки.

Теория игр, линейное программирование, математико-экономические методы — все это тогда, со второй половины шестидесятых, мощным и неудержимым потоком пробивало и уже, считай, пробило себе дорогу, все это вывалилось наружу и растекалось вширь, окончательно, казалось, отшвыривая и заминая старые методы, а значит (так выходило по Ростовцеву), и старые, традиционные цели планирования и управления.

Новые методы и новые люди. И никто их не сдерживал и интереса к ним не терял. Никто не снижал их тиражей, не урезывал их финансирования, не замалчивал результатов. Напротив, в каждом солидном экономическом НИИ создавались свои лаборатории или отделы математико-экономических методов, и — словно этого оказалось мало — возник даже отдельный институт таких методов, происходил резкий рост, даже всплеск числа публикаций и защит кандидатских и докторских диссертаций по этим методам.

Методы… Новые методы и новые люди. Вот на что рассчитывал Ростовцев. Целая армия вновь выросших, профессионально подготовленных людей, ставших вдруг кандидатами наук и возглавивших самостоятельные научные подразделения. С огромными — по сравнению с неостепененными научными сотрудниками — зарплатами, с реальными должностями и возможностями дальнейшей самостоятельной работы. С новыми возможностями и вновь приобретенным влиянием. Чего же боле?..

Но Карданов, уже тогда зная очень прилично математику, вполне профессионально разбираясь (несколько годичных спецсеминаров на мехмате МГУ плюс постоянное самообразование) именно в новых и даже новейших математических методах и направлениях, — таких, как теория множеств и математическая логика, алгебраическая топология и линейное программирование, не мог быть уже оглушен, как и большинство чистых экономистов, самим только обилием и безупречным, стопроцентно выглядящим наукообразием этих новых методов. А у большинства старых ученых — старых не всегда только по возрасту, а скорее старой, традиционной школы и подготовки — безусловное доверие ко всей этой якобы революции возникало прежде всего из элементарного непонимания.

Раз люди делают что-то, абсолютно простому смертному непонятное, значит, это что-то вполне научное, и наука, объективность всегда и при всех случаях только выиграют от этой их деятельности. А тут еще и эффект стадности сработал: кругом же все признают, консерваторы замшелые и те поругивают да похваливают, как же, мол, ребята, конечно, горячие, но… не моги без новой волны. Иначе отстанешь и исчезнешь под волнами мирового научно-технического прибоя. И все это существовало, печаталось, узаконивалось, диссертации утверждались… И сердце Клима Даниловича Ростовцева трепетно рвалось навстречу всему этому, а ум был призван настороженно всхрапывать, не дремать, не дать быть оттиснутым в сторону в эти новые, бесповоротно наступающие времена.

Но Карданов: вино вливали в новые мехи, он не спорил. Но, зная прилично эти самые новые мехи, не мог он не приглядываться и к самому вину. И видел, что ребята, конечно, горячие, но… то ли не замечают, то ли им все равно, но только большею частью с упоением вливают самое что ни на есть старое вино в новые мехи. Ростовцев считал, что новью методы автоматически повлекут за собой новое содержание. Что математические методы — это и есть уже чуть ли не экономические реформы.

Но Карданов: изумленно видел, как виртуозно они наловчились моделировать, рассчитывать, оптимизировать. Но что́ именно они моделировали, оптимизировали и т. п. — молодым, горячим ребятам (чересчур и как-то вдруг ставшим хорошо оплачиваемыми), по сути дела, было и неинтересно. Плюс — так плюс, минус — так минус, а для пущей элегантности можно и ноль смоделировать, в ряд его разложить и перекроить многомерно — лишь бы глаз радовало математическим великолепием и на диссертацию тянуло.

Они — эти молодые, горячие ребята (и среди них очень скоро он мог уже числить и своего старого приятеля Юру Гончарова) — очень быстро защитились, накупили тогда еще дешевых кооперативов, машин, дубленок, потом поразводились со своими женами, еще раз понакупили кооперативов (на этот раз — индивидуального проекта) и т. д.

Видел все это и недоумевал (негодовал в душе) не только Карданов, но и Катин отец, замзавотделом в Комитете Николай Яковлев, — шишка немалая и определенную когорту своих стареющих сверстников выражающая. Их негодование и непонимание. Он выражал, но ничего не мог поделать. Его (и его когорты) начальники, люди поопытнее и повыше сидящие, не могли не радоваться чрезвычайно ловкому, исторически раскладывающемуся пасьянсу: они не ставили палки в колеса научно-техническому и даже математическому прогрессу. Упаси боже! Они даже возглавили его. Они не перечили, они дали этим молодым и горячим все, что тем причиталось: степени и должности, оклады и перспективы. И чем взбаламученнее казалось море на поверхности, тем спокойнее становилось на душе, в глубине. Сияющие математические доспехи, выходило, еще надежнее прикрывали дряхлеющего рыцаря традиционной централизации и всех старых идей планирования и управления.

А на поверхности… Будущее и, казалось, чуть ли не настоящее — вот оно — выглядело благосклонным к людям типа Ростовцева. И изумленный всеобщей (в особенности Ростовцева) эйфорией, Карданов вынужден был свернуть штандарты. Тогда, еще во время последней дипломатической беседы с намного выше стоящим товарищем из Комитета (по поводу тиража сборника), с «самим» Немировским, Карданов услышал — после запальчивого своего тезиса о необходимости честной информированности ученого как условии развития честной науки (а иной — и не бывает): «Вы опоздали, мой друг. Эти речи, они были в моде несколько лет назад». — «А информированность ученого, она тоже устарела?» — «Устарела резкость, понимаете, сама резкость, с которой вы ставите эти вопросы». — «Есть время ставить вопросы, и есть время… м-м-м-м — отвечать?» — «И есть время — не ставить вопросы. Мы сейчас с вами во втором времени». — «И надолго?» — «Вы, может, и доживете до третьих времен. Если не разобьетесь. От вас зависит».

Теперь, через столько лет, Карданов дожил до этих третьих времен (по крайней мере, до своих личных, а может, и не только личных), и поэтому ему было важно узнать, чем дышит сейчас тактическая его тогдашняя союзница Екатерина Яковлева-Гончарова. А тогда, во вторых временах, он оказался прав, отступив и уступив поле боя. Не тем, разумеется, что отошел в сторону, — это был его личный выбор и судьба, где и нет, пожалуй, правых и виноватых, — а относительно предвидения последствий.

Карданов, вернее, дал тогда себя убедить Ростовцеву, что его, кардановский, радикализм приведет к разгрому подразделения и прекращению выпусков сборника. Карданов поверил, дал себя убедить (ну что ж, попробуйте, может, вы и правы), слинял, а получилось, что его уход только ослабил позиции Ростовцева и ускорил и собственный уход Клима Даниловича, и все дело попало в руки Гончаровой. Как, впрочем, похоже, и планировал ее папочка. Не именно  в с л е д с т в и е  и даже далеко не поэтому, но так уж совпало.

Прав тогда Карданов оказался, по крайней мере, в этом: его уход оголил Ростовцеву фланги, теперь не надо было тратить усилий, чтобы сначала ушел Карданов (потому что он сам ушел), и давление приходилось уже непосредственно на Клима Даниловича. Так кто же оказался прав: Карданов или Ростовцев? Карданов тогда ушел, чтобы очистить шефу поле деятельности, не мешать и не компрометировать. И Ростовцев имел-таки — в течение нескольких лет после ухода Вити — эту возможность действовать. Но в конце концов оказалось, что это всего лишь возможность бездействовать.

Просто Карданов понял это раньше.

А Ростовцев — позже.

Катя в эти игры не играла. (Зачем играть в какие-то игры, если они и так разыгрываются, как тебе надо?)

Карданов собирался заскочить в редакцию, а потом уже начать операцию по «отлову» Гончара. В редакции его неожиданно расслабили — в смысле необходимости отлова лучшего друга по первой молодости. В редакции с ходу заявили, что зачисление его в штат — дело решенное, но это бы еще ничего, к этому Витя уже попривык. Однако затем состоялись некоторые, уже вполне осязаемые действия. Его повели по кабинетам. Сначала в кабинет к Главному, который долго (минут сорок) со вкусом расспрашивал Карданова, как тот собирается строить свою будущую работу, сколько и о чем собирается в ближайший год писать сам, как намерен работать с авторами, то есть каким ученым и журналистам и какого рода материалы собирается заказывать. Витя на все это ответствовал толково и даже с запасом толковости, бойко (однако ж не легковесно) развертывал свои ближайшие и дальнейшие перспективы.

Затем дали Вите номера телефонов и комнат в той организации, которая ведала финансами и кадрами журнала. Все выглядело так, будто и не было годичной истории с ватой. Развивалось, как теоретически (а также в представлениях самого Карданова) и должно было развиваться. Пришел, предложил услуги, поговорили, порасспрашивали о ближайшей программе действий, все сошлось — и «Пожалуйте, дорогой товарищ, ступайте оформляться. Не споткнитесь, здесь крутая ступенька». Раскрутка происходила самая нормальная, здравая, давно ожидаемая. Невероятно! Но факт. Какой там мираж, если уж Вика Гангардт, пролетая по коридору (она всегда пролетала по коридору, сколько бы лет ни ходил Карданов в эту редакцию, хоть и трасса невелика, — шесть-семь кабинетов и коридорчик метров в двадцать, — но всегда и неизменно, как озабоченная птица к птенцам, пролетала по этому коридору Вика-боевика), не задерживаясь, пожимала лапы Карданову и поздравляла. И раз, и на обратном пролете — два… Если уж… Оно, положим, всем и всегда она пожимала лапы, всех и всегда с чем-то поздравляла, что-то сообщала, о чем-то предупреждала… Но не безумием же все-таки светились остренькие ее зрачки. На чем-то же она основывалась… «Ну, поздравляю, Витя. Я всегда это говорила. Кого же и брать, как не тебя? Поздравляю. Давно пора. Я так им всегда и говорила».

Они — те, которым Гангардт якобы что-то такое всегда говорила, сказали, однако, Карданову следующее: «Пока в кадры не ходи. Через пару неделек пойдешь».

А за эти пару неделек надлежало Карданову съездить в командировку от журнала. В Ивано-Франковск. На симпозиум. И написать статью с красочным рассказом о копьях, кои будут там скрещены учеными мужами в ученых спорах. Надлежало Вите, стало быть, положить последний штрих на свою внештатную деятельность, завершить ее еще одним безупречно профессиональным мазком, прежде чем окончательно распроститься со своим надоевшим вольным статусом и со скамеечки запасных перейти в основной состав сыгранной редакционной команды.

История с ватой в институте Сухорученкова многое теряла таким образом в своей актуальности. Но Витя все-таки решил предпринять отлов Гончара и, если уж не впрямую просить поспешествовать, то все же пообщаться… как уж там сложится. Не виделись давно. Хоть и жили теперь, после переезда Гончара из Чертанова, — почти как в доженатые годы — за пять дворов, четыре переулка. Кстати же, у него для Юрки и бомбочка имеется — посмакуем вволю эскападу лихого дельца, которого взрастили в своем здоровом коллективе под биркой добродушного флегматика Дмитрия Хмылова.

И потом — принят-то он принят («если уж и это все не считается за принят, то уж я не знаю…»), но не немедленно. Какая-то тут тонкая, нехорошая чепуха зависала на горизонте. Нужно редакции, чтобы он привез материал из Ивано-Франковска? Ну так что ж, и привезет, конечно. Но зачем увязывать это с оформлением? Как будто сомневаются в каких-то его профессиональных достоинствах (за десять лет не убедились — ну и ну!), как будто им нужно было еще одно доказательство. То, что Витя с большим запасом профпригоден к работе в редакции, — очевидно. А очевидность, как говорили древние, умаляется доказательством.