И чем же обернулось это замечательное во многих отношениях мероприятие? Эта сложносоставная попытка приручить по-хорошему? Невероятно, Люде вначале сказали бы — предсказали, — не поверила бы. Он просто ничего не понял. Не догадался. Даже через вечность — через полгода школьных. Флюиды какие-то ощущал, но в ответ не потянулся, не посмел, а уж чтобы сопоставить одно, другое и кое-что еще, — куда же… Мальчишка.

Презрительно оттопыривала мясистую нижнюю губу Людочка, несколько раз, оказываясь наедине с Колосовой, по-деловому нетерпеливо хмыкала, постукивала по циферблату на ручных часиках, намекая, что вечность-то она вечностью, но и та просочится струйкой и захлебнется однажды в конце десятого так называемым последним школьным звонком.

Колосова в ответ только краснела, и поводила плечами, и отходила в сторону, ни разу уже больше не перейдя с Людой на тот обезоруживающий, спокойный бабский тон, которым однажды сообщила о своем чувстве. Спустя годы, вспоминая иногда эту историю, Люда поняла, что Анастасия тогда переконспирировалась. Жутко боясь, чтобы остальной класс хоть что-то заметил и о чем-то догадался, она так неприступно и царственно-равнодушно взирала на своего соседа по парте, что ни о чем не догадался даже и он сам. Только пальцы ее руки, передающие ему ластик… так рефлекторно, намертво сжимались, что он не сразу мог взять серый кусочек резины, слегка — раз и другой — тянул на себя… тогда разжимались. Анастасия, словно очнувшись, виновато улыбалась и… снова склонялась над своей тетрадкой.

Вот тебе и взрослая. Инициатива не могла исходить от него. Он ничего не подозревал, ничего не умел, подойти к женщине — это пришло через несколько лет, а в восьмом он честно, как и остальным, выдавал ей свои хохмочки, по-товарищески — нашел товарища, ничего не скажешь! — подсказывал, ободрял, когда она возвращалась на место после неудачного ответа.

Уже на исходе зимнего сезона она вечерами два раза поздно звонила ему по телефону. Подходила мама, с которой он тогда жил, подзывала его, она выговаривала пионерским таким, бодрым товарищеским тоном — что это он не показывается на катке и то, что он не умеет, — отговорки, все когда-то не умели, пусть приходит, научат, мы все плохо катаемся, но крутят такие пластинки, «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» и «Пять минут, пять минут» из «Карнавальной ночи», и ноль градусов, скольжение идеальное, и нельзя же отрываться от коллектива.

Витю приятно волновали эти звонки. Он знал, что завтра в школе она снова предстанет неуязвимой для взглядов и намеков, а значит, недосягаемой для соседа по парте, а судорожно сжатых пальцев, передающих ему ластик, не замечал, а тут, звонки вечером… Но он действительно не умел кататься, никогда даже не стоял на коньках, учиться надо было раньше, как же он, ловкий, изящный, спортивный в движениях, станет кувыркаться и плюхаться, как толстяк перекормленный. Анастасия, кстати, каталась на «ножах» и не в центре, с начинающими, нелепо, смешно вихляющимися карапузами и пенсионерами, а, заложив руки за спину, отмеряла раз за разом, отхватывая пространство по внешнему кругу, рассекая длинными своими «норвегами»… Статью своей, посадкой, телом, заключенным в черное трико, несущимся, как нечеловечески совершенный снаряд, она напоминала Ингу Воронину, зимнюю легенду Петровского парка.

У Вити было одно хорошее свойство: он не любил лажи. Разговоров в пользу бедных. Демагогии неумельцев, ходящих вокруг да около и разводящих дешевую трепотню: «А чего тут уметь-то? Па-а-думаешь».

Он купил «канады», пошел на каток, он крутился в центре, где тумбы, хватался за первоклашек, за их родителей, за воздух… Он падал, хохотал, выворачивал себе ступни, судорожно, встав на мыски, как балерина на пуантах, разгонялся, падал с размаха на ягодицы, ехал на них десять метров по льду, подшибал окружающих, вставал, ковылял, садился на тумбы, пил на морозце обжигающий кофе из бумажных стаканчиков, смеялся… Столько, сколько раз в рубке меняли сумасшедший фокстрот «Но ведь пять минут — не много, он на правильном пути, хороша его дорога».

Через две недели он закладывал виражи, нога за ногу, закладывая щегольски одну руку за спину; через три начал фигурять, сначала, конечно, доморощенно — начал кататься спиной, резко тормозить, ставя на полном ходу лезвия поперек движения. Не натыкался, а подхватывал остающихся сзади; ступни, когда приходил домой, немели, оттаивали, ходил в туфлях, как на ходулях, как не на своих, как моряк по земле после танцующей палубы. К концу марта — ноль градусов и идеальное скольжение — он мчался по внешнему кругу в числе нескольких черных длинных демонов на «норвегах». Он мчался не на «ножах», а на своих «канадах», но среди них, среди недосягаемых для освещенной, веселящейся и кувыркающейся публики в центре, как ледяной Плутон мчится по внешней орбите — что, кстати, он там думает о домашних, тянущихся к теплу, о всех этих Меркурии, Земле, Венере и прочих Марсах с накладными, фальшивыми каналами? Он мчался среди тех, кто на «ножах»!

Но Анастасии среди них уже не было. Он и не заметил этого. Каток несся перед глазами. Он не любил лажи. Знал, что радость, настоящее — всегда только после того, как вложишь усилия. Он научился «ходить» на «канадах», поглощать круг за кругом, опьяняясь музыкой и движением. Полетом сквозь клубы света, нелепые ошибки Мишки, зачем-то навсегда уходящего от своей рыдающей подруги. …Анастасии на катке не было. Караулить, подгадывать случайные столкновения в раздевалке, в очереди за кофе, чтобы проводил два переулка до дома… Не для этого же…

Весной все кончилось, а осенью не возобновилось, они оказались за разными партами.