— Ты материалист! — без околичностей, в лоб заявила Люда Гончарову, которому ведь необходимо было как-то объяснить, в чем именно может она ему помочь теперь и почему берется за это. Гончаров Юра, кандидат наук, ничего на это не возражал. Чего возражать, коли сам приперся, напитком угощают и помочь обещают? Сиди и вникай. Тебе все равно, а ей приятно.

Оп прекрасно знал, что ей это приятно и что действительно может взяться ему помочь — хотя и неизвестно, как это сделать? — именно для того, чтобы приходил еще и еще, чтобы вникал и проникался, понимал, в чьих руках нити невидимые.

— Ты материалист, — повторила Люда, — я химик, значит, тоже материалист. А Карданов здесь ни при чем.

— А при чем здесь Карданов? — вырвалось тут уж у Гончарова.

— Речь идет о тебе, поэтому Карданова мы пока трогать не будем.

— Я тоже так полагаю, — примирительно буркнул Юрий Андреевич.

— Я химик. Пить больше не будем, да? — Люда грузно поднялась из кресла, взяла призму-бутылку, утиной походочкой пересекла комнату и задвинула посудину в недра пузатого буфета. Потом снова подошла к столику и прочно, сразу можно было понять, что надолго, заняла свое место напротив молчащего Гончара. Он только успел в этот момент подумать, что, если она в третий раз объявит, что она химик, он сразу встанет и уйдет. Скажет, что его мутит, что ему нужно на свежий воздух, и уйдет.

— Положи колечко на место. Оно, кстати, из платины. Чего ты нервничаешь, как девица у гинеколога? Ты знаешь, что такое химия?

— Да как тебе сказать? — Юра окончательно отказался от любой инициативы, та, которую он проявил, дойдя до этой квартиры, — последняя, и это все-таки неплохо, что кто-то опять ведет его, крепко взяв за палец, как лиса Алиса Буратино, как Снежная королева Кая. А Герда подождет, иначе не состоится счастливый финал, она знает и поэтому подождет. Только бы не гипертонический криз. Или поджелудочная железа… она тоже, стервоза, без уговоров. Без уведомлений.

— Ты знаешь, что еще в тридцатые годы все мы должны были сдохнуть? Все. На всем земшарике. С голодухи. Еще в начале века ученые рассчитали, что запасы чилийской селитры, которая повышала урожайность, где-то к тридцатым годам — ку-ку.

— И что же?

— А правильно рассчитали-то. Рождаемость-то все вверх, а чилийская селитра — откуковала.

— А чего же не сдохли?

— А с помощью чего сейчас урожаи-то? Всякие зеленые и серо-буро-малиновые «революции»? Ну? Правильно, мальчик, по глазам вижу, что знаешь. Азотные удобрения. Азот научились извлекать из воздуха. А вот этого, — Люда взяла с инкрустированного подносца кольцо, — ты можешь уже и не знать. Что процесс изготовления азотных удобрений идет только на платиновых катализаторах.

Хорошо сделалось Гончарову, и поэтому он молчал. У каждого, наконец, свой метод, но раз она взялась, начала уже и теперь будет долго говорить, проговаривать, чтобы что-то родить и в конце концов, может быть, даже и действительно на что-то выйдет. Реальное для него.

— Теперь ты знаешь, что такое платина. Предмет роскоши, ха-ха, в скобках отметим. Разумеется, не передохнуть с голодухи — тоже ведь, с точки зрения вечности, можно считать роскошью. И что такое химия — а у нас ведь таких, как платина, еще сотня с лишним элементиков в таблице, тебе знакомой, — насчет химии, тоже будем считать, все ты теперь разумеешь. Вот потому, что ты теперь знаешь все про химию, я тебя и спрашиваю: почему ты продолжал встречаться с Кардановым после школы?

— Знаешь, именно этот вопрос все эти годы мне задает моя женушка. Не редко, но зато регулярно.

— И правильно делает. Она у тебя вообще баба умная. Жаль только, что глупая, вот в чем беда. Что вопрос задает — правильно. А вот, что не знает, почему тебе его надо задавать, — это хуже. И ответа, кстати, не знает. А я знаю. Вообще, умный человек задает только те вопросы, на которые знает ответ.

— Как ты, например?

— Просто в этом случае есть гарантия, что в ответ услышишь стоящее. А не бред сивой кобылы. А меня оставь. Я проживу долго. Понятно?

— Нет, — честно ответствовал Юра.

— Я верю в материю. И в технику. Что одно и то же. Я сейчас получаю примерно две с половиной сотни. Через десять лет — автоматически на сотню больше. Без всяких там диссертаций. За работу. Я работаю в области химии. Мы все держимся на технике. А все остальное — ложь и хлипкость. Моды преходящи. Романтика для слабаков. Скоротечные состояния сколачивают сдача пустых бутылок или торговля пивом на бойком месте. Открытия гениальные пыжатся некоторые сделать… или вот сейчас эстрада в ход пошла.

«Не заговаривается ли? — мелькнуло у Гончарова. — Нет, послушаем. Жестко вроде излагает».

— Мой отец был крупный гидрогеолог, — продолжала всерьез увлекшаяся Люда. — И крупный организатор. И всю жизнь почти провел на объектах. Без этого вот всего, — она повела головой на стены комнаты. — Но это все было. И только росло. Без спадов, не подверженное превратностям… И давало ему силу. Это и осталось.

— Чего же ты тогда так уж насчет своих сотен? — попробовал Юра как-то упорядочить размашистую мысль.

— Я же сказала: я проживу долго. То, что я беру от жизни, предполагает длительность процесса. Но к этому еще вернемся. Пока — как постулат. А раз долго — терпеть не могу скороспелости, моды. Цветомузыка, дубленки, тьфу… То на дензнаки, то на шмотки, то на старину скопом шарахаются. Представляешь, захожу к одним, а у них событие: мужик докторскую защитил. По социологии. Ну, пляшут, натурально, как дети.

— А чего ж?

— Да ведь модно же. Только из-за этого. На докторскую себя загнать и купоны стричь. Машинка, дачка. А он уж — предынфарктник. А через десять лет, глядишь, в лаптях пойдут, в подолы сморкаться начнут, луком закусывать… Тогда нам что, тоже за ними шарахаться? Я ж тебе сказала: на технике все стоит. На умении материю обрабатывать. На технологии. Это вне моды. Я от отца генетически это усвоила. Спасибо ему.

— А я все-таки повторю вопрос: чего же ты тогда насчет своих двух с половиной сотен?

— Потому что не все равно, как их зарабатывать. Я полезный член общества. И всегда им останусь. Никаким катаклизмам не подвержено. Химия полимеров. Миллион новых соединений только за последние семь-восемь лет. Еще цифры нужны?

— Не нужны. Знаю, — твердо ответил Юра.

— Знаю, что знаешь. Это-то уж должен знать. А долгая жизнь — единственно, кстати, и достойная человека, я не беру разных там гениев, поэтов и прочих, — она реальна, только если соблюдаешь правило: основного капитала не трогать. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Не позволять, чтобы такие обстоятельства даже приблизились к тебе. Вот почему я тебе и о сотнях сразу так. Думала, что так популярнее. Вот этого-то хоть, всего, что от отца осталось, чтобы не трогать, — этого я достигла. Поэтому я и могу помогать людям. И тебе смогу.

— Не вижу связи. Я, кажется, не взаймы пришел…

— Перестань, Юрочка, все ты понимаешь. Не видишь только с нужной отчетливостью. Потому что у тебя перед глазами то бабы голые летают, то коньяки пополам с бормотухой, ну а уж поверх всего — на облаке галактическом — сам мсье Карданов возлежит. И наблюдает с улыбочкой: с достаточной ли ты скоростью губишь себя, не притормаживаешь ли…

— Слушай, Люд, ты, конечно, корифей и вообще свой человек. Но насчет Витьки-то… Что ты опять Катерину мою цитируешь? Я ведь и дома это во всех вариантах слышал. А от тебя-то и новеньким чем разжиться ожидал.

— Будет тебе и новенькое. Дай закурю. — И, ни секунды не мешкая, снова поднялась, подошла к окну, достала из-за шторы пачку и снова вернулась к столу, уже попыхивая белоснежнейшим «Кентом».

— Ты о престижности слышал? Эти, которые перед другими щеки дуют, — эти совсем дешевка, о них чего… Это для газет, беседы о гармоничном современнике и те пе. Но словечко это используем: от него плясать удобно. Престижность не перед другими, а перед тем, что сам для себя принял когда-то за стоящее: вот дьявольщина настоящая. Знаешь, в чем бесстрашие? Спросить иногда — неважно кого, можно и так, риторически, в небо пустить, но чтобы прозвучало: а  р а д и  ч е г о?

— Хмылов мне последнее время пытался что-то похожее формулировать. Не от тебя ли?

— Нет. Он сам по себе. Тут классический случай: заяц он, полжизни чужими приоритетами… как спеленутый. И я ничего не могла сделать. Добрейший парень, тут уж — кому и помочь, как не ему. Но что я могла? Я же тебе говорю: тут дьявольщина, заклятие. Причем заметь еще: какую чашу тебе подставят, с каким зельем — этого тоже не угадаешь. В одном случае из сотни — ту, которая с твоим собственным составом совместна. Свой-то собственный, он для тебя проясняться начинает не скоро, когда наломаешься, наживешься в свое, а то и прямо как в гроб сходить подоспело.

— Говори прямо.

— Я тебе постепенно говорю. Чтобы ты понял. С девочкой какой-нибудь, с той легче. Она на тебя смотрит и по глазам что-то определяет. Чувствует, что тут поверить стоит. А тебе же понять надо. Вот и усваивай.

Так вот, они, эти принципиальные-то, со стороны посмотришь — любо-дорого. На компромиссы — ни-ни. Претерпевают, не сгибаются и те пе. То есть как раз идеалы ходячие, к которым подтягивают все эти очерки, беседы журнальные о нравственном облике. О ценностях ложных и истинных. И опять же: со стороны — это еще ладно. Главное, они и сами перед собой так выглядят: нас не прельстишь мишурой модной в глаза — мы глаза зажмурим, жизни, семьи не пожалеем, Антарктиду растопим, с Эвереста на одной лыже сомчимся, — но от идеалов своих ни шагу. Коней на переправах — не поменяем, колод новых — не распечатаем. Чем сдано на руки — тем и отбиваться станем. До последнего. Чуешь, чем блазнит? Картинка-то какая замечательная? Только бы не предать, не опошлить. Ведь это ж прекрасно. С этим жить можно и человеком себя чувствовать. Вот тут-то и дьявольщина.

— А сама? Что от отца усвоила, этим и держишься? Только что говорила.

— Я же говорю: в одном случае из ста — а может, из тысячи — совпадает. С естеством собственным. Вот для меня и совпало. Не перебивай, знаю, о чем спросишь. Откуда известно? Знаю, и все. Не обо мне речь. О тебе проясняется. Замечаешь? Мы с тобой время зря не теряли. Я тебе два вопроса подкинула вначале: ты почему после школы с Кардановым встречаться продолжал? Ты почему в центр переехал? Сам можешь ответить?

— Теперь да. Могу, кажется.

— Вот именно. Теперь можешь. Полчаса назад — не знал. Для этого я тут и гудела перед тобой. А, черт, голова даже разболелась. Да подожди, не суетись. Сейчас таблетку приму, и нормаль. У меня перед обедом это часто теперь… Давай о тебе кончать. Я тебе помогу. И Карданову тоже.

— А ему зачем? То есть в чем?

— А вот ты мне об этом и расскажи. А я, кстати, и отдохну пока.

Она приняла таблетку, запила водой, Юру не прерывала, и он коротко передал о последнем разговоре с Виктором и что ему теперь надо с женой как-то выяснить, что там у них в институте буксует насчет Витиного оформления на работу.

Только он успел закончить с этим, как пришел Додик, двоюродный Людин брат, на несколько лет старше, кто он и зачем существует, никто из них не знал и не спрашивал, но знали о его существовании и даже виделись еще тогда, со школьных лет, заставали на квартире у Люды. Даже имени полного не знали, просто Додик и Додик, какой-то такой скользковатый деятель, родственник Людин имеется на свете, и в квартире у нее на него частенько натыкаешься — вот и все. А он и не изменился, и сразу по нему видно, из тех людей, что и меняться не собираются. Что двадцать, что сорок ему. Та же масленая улыбочка, решительно ко всем подряд вежливая, те же крупные глаза навыкат, как черные маслины, волосы, отдельными кустами торчащие.

И вот этот Додик — конечно, не присаживаясь к ним, какое там, все на ходу, на лету, — проходя мимо их столика, кивнул Юре, как будто каждый день с ним виделся, и сразу к Люде:

— Ну что с тем? Можно рассчитывать?

— Да. Вот, Юра тебе сделает, — без эмоций ответила Люда. — Иди в ту комнату. Там тебя Барсова покормит. Бульончику чашку сделает. А кулебяку сам возьми.

— А заливное?

— Да все есть.

Додик нырнул в соседнюю комнату, а Юра приготовился слушать, чего это такое поручат ему сейчас сделать для дяди с «дипломаткой» обшарпанной, попрыгунчика без возраста, биографии и особых примет, которые для помощи угро предназначены. Он приготовился выслушать, а уж потом, может быть, и возразить. Попенять Людочке за небрежность ее великолепную, с которой нагрузила она его запросто, дружественным манером. Ни о чем серьезном не попросят: это он понимал. Так дела не делаются. Но — мелочь, но — для начала… Тут она была неотразима: мол, пришел, я с тобой занимаюсь, разговоры умные на тебя трачу, значит, мы на тебя сеточку, для начала шелковенькую… Чтобы не взбрыкнул.

Гончар Люду знал и приемчикам ее не удивлялся: у каждого своя натура, чего уж тут. Послушаем. Ход назад-то не запирал никто. Чего паниковать раньше времени?

Юрий Андреевич Люду знал, это так. Но недооценил. Не стала, она ничего ему объяснять насчет Додика, а сразу продолжила разговор, прерванный его появлением. И теперь выходило не только так, что Гончару уже можно порученьица навешивать, не консультируясь с ним, но и объясняться по этому поводу — тоже дело излишнее. Так уж сразу выходило, как будто зачислен он в штат. А на какую должность и в чем обязанности — невелика птаха разъяснять специально.

Юра и на это не осерчал, ему это даже нравилось все больше: хоть одно-то место, одна-то квартира в мире не линяет, стабильностью нравов похвастаться может. Зайдешь сюда хоть через сколько, через эпохи осыпавшиеся, а тут все те же игры, насквозь видимые. И хозяйка — с прежней, наивной, потому что видимой для него, хитростью — цепляет петельки, следы путает. С прежним вкусом занятию, раз найденному, предается. Сделаем вид, что не замечаем белых ниток, как люди воспитанные. Не будем спешить: послушаем дальше о материях возвышенных.

— Техника и технология — этого не остановишь. И в сторону не завернешь. Об этом только дистрофики умственные загибать могут. Которые цинка от олова в упор, на трезвую голову не различат. Отсюда и новые кварталы. От технологии. И Чертаново твое. И тебе как раз это и подходит. Туда все выносится, за чем будущее. Технология требует незанятого пространства. И производство, и жизнь — сейчас все кубами идет. И долго еще будет идти. До середины двадцать первого, как минимум. Каждые десять лет — удвоение. По всем параметрам. Это — общепланетный ритм. Вдох — выдох. И это по тебе…

— Да по мне сейчас, вообще, все что угодно. Хоть удвоение, хоть утроение. Еще пару раз вдохну — этими твоими вдохами-то — глядишь, мне и шестьдесят. О душе пора думать. То бишь о пенсии. А сына жена заберет. За такой вдох-выдох он меня и в лицо-то позабыть успеет. Хорошо. Как у Кюстрина в ванной. У него там, знаешь, бульон первородный закипает.

— Какой Кюстрин?

— Который теорию Опарина опытным путем проверяет. Это мы с Карданом определили, когда к нему заехали. Как первых динозавров молоденьких выведет, он их сначала под душем помоет, а потом цугом запряжет и прямиком по Варшавке до Кащенко. А то там дефицит, наверное, на темы диссертабельные. Он их освежит. С Кюстриным не пропадешь.

— Все сказал? Пошли дальше. Так чего ты здесь забыл, в центре? Святые камни? Скамеечки на бульварах, на которых вы к девочкам прижимались? Так они уже, девочки эти, детей нарожали. Не от вас. А скамеечки не в простое — об этом не беспокойся. На них очередь не иссякнет. Но твоя прошла. Это же — как брови старику красить.

— Людочка, я же, в конце концов, не нанимался…

— Сиди! Рано заерзал. Я еще скажу. Ты физик.

— Какой я физик?

— Ты физик. Ты не должен бояться материи. А материя — она во всем мире одинаковая. Атомы. А святые камни — это не по твоей части.

— Люда, может, уже покороче? Я же вижу, куда ты круглишь.

— Но тут появляется Карданов…

— Он давно появился.

— Я про «давно» и говорю. Тут он появляется и прививает тебе вкус к святым камням. Чашу-то, про которую я тебе говорила, локтем этак, не глядя, к тебе и подвигает. А ты-то глаза зажмурил, молодые да красивые, и — хоп! — залпом. И — пошла по жилушкам. А теперь, как же: мы же принципиальные, мы себе не изменим. Как можно? Карданов-то, как обещал, так и рулит. То есть прямо образцово-показательно: дедом скоро станет, а все дурака валяет.

Ну и ты туда же. Пожил маленько как нормальный человек, в отца семейства поиграл, в начальники средние — ан спохватился. Не о том, мол, спорили мы с другом юности, не о нормальной же жизни. Друг-то продолжает, хоть сам с собой, а чего-то доспаривает, а я как же? Не так, скажешь?

— Люда, как же он тебя тогда уел, что ты через столько лет забыть не можешь?

— А зачем забывать? Мы живем долго, поэтому все в один день и случается.

— Не понял.

— Ну и что? Сейчас Додик кое-куда прошвырнется. Проводи его и возвращайся. Мне тут пока с Барсовой надо…

— Ты про какой день говорила?

— Когда он подвинул к тебе, а ты выпил. Зажмурясь. Он не с расчетом, конечно, он рассчитывать вообще не умеет. Всем предлагал.

Она позвала Додика, а за ним в комнату вышла и Барсова, держа на руках крепыша, бутуза лет трех, обрамленного синим жатым шелком. И картинно остановилась посередине комнаты. Как вполне прилично выписанная мадонна.

Когда Юра, пропустив Додика вперед, обернулся, чтобы откланяться, Люда успела-таки забить еще пару гвоздей:

— Я и Карданову помогу. Вот увидишь. А жена твоя — ну да ладно, ее по головке не стукнешь, быстро не поумнеет — теперь-то у нее с учебой резвей двинется.

Гончаров для начала подумал, что он сегодня уже прилично принял. И только поэтому не вполне уловил, о чем ему Додик излагал, заходя то с одного, то с другого бока, манипулируя при этом «дипломаткой», как дирижер гастролирующий. Как непризнанный гений с оркестром незнакомым, противно молодящийся, заранее презирающий заштатных виртуозов, от природы не способных проникнуть в непризнанные его гениальные замыслы.

И Гончаров благодушно списал все на то, что прилично уже принял. «Подожди здесь», — сказал Додик и исчез в подъезде, до которого они дошли за десять минут и два поворота, по Спиридоньевскому и потом на Козихинский. Потому что самым внятным, что услышал он за это время от Додика, самым еще усваиваемым осталось: «Нет, это не Барсовой. Это Людин сын Миша. Ты разве не знал? Мы с Хмыловым тогда в роддом ездили, навещали. Я думал, он тебе рассказывал».

Додик лепил по ходу дела (по ходу движения): «Только дифференциальное и интегральное исчисления. Ты не бойся, он основы анализа знает. Теорию пределов и прочее… Но надо, чтобы задачки, задачки… Диффуры и прочее. Чтобы как семечки».

Юра прикинул, что до осени время еще есть, и если Лева, кем-то приходящийся по родственной линии Людмиле и Додику, действительно парень с мозгами, то отрепетировать его — дело несложное. Школу кончил, в армию забраковали — все как на ладони, почему бы и нет, почему бы и не поднатаскать мальчишку? Сколько за час положат, он посчитал неуместным с ходу спрашивать, но Додик сам упомянул о вознаграждении, правда, как-то лихо проскакивая через тему: «Не в деньгах счастье. Они тебе заплатят после, сколько станет. Только чтобы обязательно с гарантией, понял? Чтобы поступить мог не хуже тех, кто поступает наверняка, вот так, понял?»

Сначала Юра подумал, что вот оно, проясняется. Известная, в общем, история: они хотят гарантии поступления, неважно, как Лева навострится вывертывать наизнанку первообразные, интегрировать по контуру или без оного, а важно, чтобы в приемной комиссии или сам Гончаров сидел, или другой какой кандидат-доцент, но которому скажут, позвонят, договорятся. И крестик чтоб у него против Левушкиной строчки в списке экзаменуемых появился. Пусть даже крестик невидимый, симпатичными такими симпатическими чернилами… в уме просто проставленный.

Это меняло дело. Просьба нешуточная. Не просто подготовить, а фактически гарантировать поступление в вуз, законное — если Лева усвоит все, — или уж как придется. Гончар ни в каких приемных комиссиях не числился, знакомые ребята, правда, были, но он совершенно не расположен был обращаться к ним с такими делами. А если тупак непроглядный, Лева этот симпатичнейший? Краснеть потом за него? Сначала повидаться бы с ним. Может, и ничего парень. И не нуждается-то особенно… А пока что Юра профессиональным, то есть сухим, озабоченным тоном спросил:

— Так куда он поступает-то?

— Да никуда он не поступает, — еще профессиональнее, со скоростью небрежности ответил Додик. — Если все пройдет — возраст у него, конечно, не тот, молодой еще, — то пока директором вагона-ресторана. На южную линию.

— Зачем же ему тогда матанализ? — спросил Юра, а уже знал, что нечего и спрашивать, что, сколько ни спрашивай, ответы будут всё нереальнее, а до истока все равно далеко. Эти «реки» текут не с Валдая. И не в его, Гончарова кедах, не с его рюкзачком к тому камню заветному тропинку искать. Так и вышло:

— Леве жениться надо, — сурово зашмыгал носом бесцветный Додик. — С той стороны — все в люксе. У них любовь. Леву на юглинию устраивают… Ты не подумай, не ради башлей. Даже наоборот, баловаться с этим запретили. Просто посмотрят, как он и что. К чему склонен. Через пару лет переведут соответственно… Но у нее папаня… Туз — не то слово. Стол, когда в кабинете садится, пузом отодвигает. Своим горбом допер. Два «поплавка», один, правда, потерял, все по ящикам при мне искал, показать хотел, не нашел. Второй — не помнит, где и получил. Там на нем написано что-то, не то по-монгольски, не то по-казахски. И герб. Он то ли кончал там что-то, то ли почетный гражданин города…

— Так что, — все-таки вступил вторым голосом Юра, — папане, что ли, этому самому и надо?

— Да не ему. Там у него друг, старый друг семьи, понимаешь, они еще с Людиным отцом в Средней Азии работали, — тут Юра уже отметил, что голова вроде помаленьку как бы и кружиться начинает, — и у него сын, ну вот такой примерно, как Лева, у них прием большой осенью. Не по-нашему, понимаешь, не на скоростях, а отовсюду съедутся, к осени дело ладят, дня три гулять будут. Там какой-то математик среди тех, молодой еще. Он тоже будет. А Лева сыну этому весь матанализ объяснит. Чтобы тот лицом в грязь не плюхнулся. Математик этот в Москве у нас кем-то уже работает. И сына этого переводить вроде к нему хотят. С юга, понимаешь? Ну а тут и повод, вроде собеседования в неофициале. Под звук зурны, так сказать…

Дошли до подъезда, остановились, но прежде чем Додик туда втерся, Юра еще раз попытался:

— Так что, кому, для чего?

— Старик, все просто. Ты — Леву, Лева — этого сына, они ребята мозговитые, не дрейфь, усвоят, а тот…

— Под звук зурны?

— Во, усек, в точку. А самое главное, папани-то оба довольны останутся — сына этого и жены Лёвиной будущей. Во, мол, смена растет. Понимаешь? А Леве перед свадьбой очень в жилу блеснуть там, его же там не знают толком, не терли, видят, хороший парень, ну и впускают к себе. Надо же как-то.

А потом уже и сказал: «Подожди здесь», — и исчез в подъезде. И Юра подумал, что прилично сегодня уже принял, потому что самым понятным, что услышал он от Додика, самым усваиваемым осталось: «Нет, это не Барсовой. Это Людин сын Миша. Ты разве не знал?» — и что-то еще о Хмылове и роддоме. А дифуравнения для вагона-ресторана по юглинии интегрировались не по контуру. Тут уже пахло даже не супом-харчо или интегралом. Анри Лебега, а мимолетной, родной тенью капитана Лебядкина.

Когда шли обратно и впереди и сбоку метался Додик, увлекаемый из стороны в сторону взмахами пляшущей «дипломатки», Юра видел, конечно, что перед ним не тот собеседник, но мысленно обращался к Карданову: «Она хочет тебе помочь, Витя. И мне тоже. Теперь я понимаю, про что она говорила, что она может помогать людям. Вот увидишь, она поможет и тебе. Я должен поговорить о тебе с женой, и все равно-то из этого ничего не выйдет, не в жене дело, поверь мне, я же завлаб все-таки, повидал кое-что, издаля стопор чую. Но я даже и с женой поговорить не могу. Мне нечем заплатить за этот разговор. Я все растратил: отношения, все. Даже с женой. А Люда утверждает, главное — не трогать основного капитала. Поэтому она может помогать. Она любит людей, любит, чтобы они находились рядом с ней и чтобы она могла помогать им». И еще Юра добавил: «Но для тебя — это гибель. Начало новой жизни. Помощь поможет, но сам факт: прошло время, и наши прогулки по старой Москве привели к дверям, куда постучишь, и впустят, но на дверях табличка: «Людмила Рихардовна». Спорить бесполезно. Спорят в юности. Покричали и разошлись, не убедив друг друга. Поживем — увидим. И вот теперь выходит: пожили и увидели. Как же теперь спорить? Основной козырь-то выброшен. Второй раз — не поживешь».

Конечно, он никогда не произнес бы этого вслух, если бы и впрямь рядом шел Витя. Карданов без труда уловил бы не слишком запрятанную за этим философствованием растерянность и неготовность к действию. Но он не стал бы, конечно, уличать в этом оратора и требовать от него чего-то конкретного. Напротив, все уразумев, он предоставил бы Юре максимальную возможность сохранить лицо и для этого специально утопил бы свое понимание и разочарованность в лирическом тумане. В таком вот примерно стиле: «Играйте, друзья мои, — сказал бы он Юре, — у каждого свой шанс. Вы знаете, что я не стану раскладывать комбинации против вас. Я даже попытаюсь соответствовать. Не испортить. Но Люде не удастся помочь мне. Я благодарен ей, что она считает меня человеком. Таким же… За упорство ее. Ведь столько лет она это пыталась… Но помочь мне ей не удастся. Ты слышишь грохот грузовиков по трамвайным рельсам? А за Страстным бульваром идет Цветной. Там асфальт горбится вверх. Там кинотеатры, рынок, Садовое кольцо… Я иду в рубашке, продуваемой насквозь теплым июльским ветром, я слышу грохот грузовиков по трамвайным рельсам, и молодые грузчики весело матерятся, зверски хватаясь за подпрыгивающие, пустые ящики. Они ничего не боятся. И могут не материться. Да уж так, июль. Попробуем, Юра. Догоняй этого, с «дипломаткой». Попробуем, поставим вторую серию. Пленка есть. Какого черта? А Кюстрин — тот и пробовать не станет».

Юра чуть не наткнулся на шагавшего впереди Додика. Они подходили к Людиному подъезду, и Юра успел заметить, как в метрах двадцати перед ними туда нырнула плотноватая фигура Димы Хмылова.