Когда Дима вошел в прихожую, то услышал два голоса — мужской и женский. Матери дома не было, она только заехала за продуктами и засветло вернулась на дачу. И он заспешил в дальнюю комнату, откуда доносились эти два голоса, не воркующие, нет, а резкие, злые, перебранка не перебранка, а выяснение отношений, к скандалу близящееся, двух надоевших друг другу людей. Не в одинаковой, правда, степени надоевших.
Можно было разобрать, что мужчина уговаривает женщину еще выпить, устало и нервно бубнит одно и то же и что не выпивка ему важна, это тоже сразу понятно, а другое, а женщине надоело э т о д р у г о е, и надоел он сам, и она хочет уйти, и не понимает, что она у него забыла и почему вообще здесь находится.
Голоса поднялись на высокую ноту, и когда он почти ворвался в комнату, то застал картину, явно уже неэстетичную.
Брат Анатолий, исчерпав средства убеждения, прибегнул к последнему средству, к принуждению, и ухватил вырывающуюся женщину за руку. Вернее, за рукав жакетки, которая распахнулась на женщине, потеряла вмиг пуговицу, освобожденно покатившуюся под стол, и вся перекосилась, скособочилась. Неэстетично. Не страсти здесь разыгрывались, а полупьяная бестолковщина кружилась, куражилась, напоследок приседая и хлопая крыльями, как филин ополоумевший. Не интересная никому уже, даже и Толику-то самому. Просто женщина первой пришла в себя, первой собралась и вырваться порешила.
Женщина, Неля Ольшанская, руку освободила, но тут случилось другое. Теперь уже самого Толика за руку взяли, прочным, слитным таким манером. Толик не очень и трепыхался-то, может, и с облегчением тоскливым прикинул даже: за грудки, что ли, трясти будут? Но опять случилось другое: Дима, как взял его руку, так и повел из комнаты. Не потащил, а просто как бы слился в одно с ним, так что оставалось шагать нога в ногу. Как в ресторанах выводят специально натренированные на то специалисты во фраках.
Выведя брата из комнаты, Дима вернулся к Неле, которая сидела на тахте и уже затянулась глубоко только что зажженной сигаретой. Он оглядел стол, на Нелю еще не взглянул и, опустив голову, внимательно стал рассматривать мысы своих туфель и паркет вокруг них. Этак секунд четырнадцать, если не все пятнадцать. Затем прислушался, но ничего не услышал. Добровольный Толик неслышно удалился. Размышлять о природе женщины и собственной невезухе. Дима здесь ни при чем, Дима явился на финише засекать время и раздавать медали. Золото, серебро и бронза — проехали. Толик и не облизнулся. Нацепили деревянную. Фэйр-плэй, черт бы ее побрал…
Дима сел на стул прямо напротив Ольшанской. Затем поднялся, отставил стул в сторону и придвинул на его место кресло. Опустился в него. Как раз для этого и менял, чтобы сесть чуть пониже, откинуться, всмотреться. Неля по-прежнему сидела, заложив нога за ногу, курила и тоже откинулась в угол дивана. Как-то все становилось ясно. С невероятной быстротой. Секунды, во всяком случае, бодренько стрекочущие по наручным циферблатам, не поспевали. Ясность покрывала свой круг быстрее.
Неля загасила в пепельнице сигарету и встала с дивана. Быстро, без суеты очистила стол. Что-то отнесла на кухню, что-то поставила в холодильник. Протерла стол, подвинула на середину вазочку простого стекла с нечаянным гербарием — напрочь засохшими гладиолусами. Затем обошла Диму, по-прежнему сидевшего в кресле, и снова забралась с ногами в угол дивана. Прикурила вторую сигарету.
— Неля… — начал Дима.
— Да… — хрипловато откликнулась она и тут же раскрошила о дно пепельницы только что начатую сигарету.
По сути дела и всё. Основное уже было сказано. Но Дима не намеревался разыгрывать из себя седеющего романтика, холостяка-одиночку, рвущего струны, идущего на эмоциях. Мы же взрослые люди. А ясность требует деталей.
Прошлой осенью, когда ему срочно понадобилась сотня для Алика, сдающего ему по протекции Кюстрина билетное дело, он ведь хотел сначала позвонить Свентицкой. Этот вариант казался вполне надежным и… и даже оправданным. Мало что хотел, и номер уже набрал. Станет ли теперь Дмитрий Васильевич во всю свою остатнюю жизнь выяснять, ч т о́ подтолкнуло тогда его руку, опустившую рычаг телефона-автомата? И почему он позвонил к себе домой, предполагая, что там Неля Ольшанская?
Что гадать, когда есть же проверка простейшая. К кому кинешься сквозь АТСы бесчувственные, у кого баском лиходейским, разумеется, бесчувственным — это уж само собой — сотнягу перехватить попытаешься? И не попытаешься даже, в сомнамбулу превратишься, наверняка будешь знать, что приедет, узнает куда, и приедет, и привезет, что спрашивал. И не спросит сама ни о чем. Не время будет еще спрашивать. Надо же ему еще дров наломать, на стороне предложение еще сделать и попереживать об отказе (хоть откажут, и то слава тебе, господи, есть же еще умные люди), а потом еще повыпендриваться перед молодыми да ранними, показать, что и ты в их играх новомодных, в шахер-махерах деловых якобы сколь очков вперед надо, столько и выбросить можешь.
С Нелей они виделись еще несколько раз. Раза три он сталкивался с ней у себя на квартире, когда она приходила или уже уходила вместе с Толиком. Раза два-три внизу, в подъезде. Там уж совсем ничего — кивок головы и — и… мимо. С Толиком у нее заканчивалось долго и нудно, но заканчивалось. Реже и реже, хуже и хуже — вот так они с Толиком и встречались уже. Простота первоначальная, где ясно, ч т о́ дают друг другу, она же усложняется в дальнейшем. Сама по себе даже. А сложность вытерпеть надо. А во имя чего? И если нет «во имя», то… Она первая произнесла про себя: в самом начале промашку дали. Встречались, продолжали встречаться с раздраженностью супругов занудливых, но без тысячи примирений, чем в прошлом у супругов заканчивалось, без вигвама, сообща сплетенного, из которого на поляну дождливую не всегда высовываться хочется, да и, честно говоря, вообще без всего. А без всего кто же рутину терпеть станет? Кому она?
У Толика, положим, кое-какие основания имелись, чтобы не очень-то и не сразу супротив этой самой рутины восставать, основания кое-какие и расчеты. Но далеко, кстати, не столь определенные, как это сразу определил его брат. Толик, хоть и не бессребреник и вообще не лишенный грубо-материальных поползновений, душу однако имел простую, что называется, по-крестьянски бесхитростную. Даром что горожанин, вузовец, а теперь вот и инженер. Ни по каким он курортам, домам отдыха и даже пионерлагерям никогда не ездил, а каждое лето, сколько их за плечами у него теперь, проводил в их деревенском доме. И не то что проводил, а землю там под ногами чувствовал, окапывался и огораживался, полол и воду таскал, в ночное в оные годы ходил и рыбный припас из реки изымал, знал толк в деловой древесине и чуть не центнеровые мешки с картофелем по осени любовно подравнивал. Туго завязанные дерюжные чушки с собственного приусадебного, к отправке в город приготовленные.
Может, и к инженерному поприщу относился с прохладцей потому, что не до конца своим ощущал себя на нем. Проскальзывало даже в разговорах семейных, с матерью и братом, — не частых, но все же случавшихся, — что он, чуть ли не с самого поступления на работу, предвкушал уже ее финиш, уход на заслуженный отдых. Получалось, что лучшие годы жизни как-то заранее уже отдавались Толиком на откуп занятию, необходимому и в общем-то его устраивавшему, но не содержащему для него центра тяжести. И вот он как бы заранее шел на это, не драматизировал, не рвался к неким решительным поворотам в своей биографии, к немедленному разрыву с н е с в о и м делом, к перемене климата и пересадке корней. Ничего решительного он предпринимать не собирался. Так уж сложилось, значит, отдай свое и не греши, это уж как служба, чего ерзать? А заветное — его лучше предвкушать, чем напрямки, не спросись, ломиться.
Колоти деньгу помаленьку, долг обществу возвертывай да семейство, будя обзаведешься им, в колос гони, подымай к сроку. Словом, верши круговорот, а грубо говоря, тяни лямку — так жизнь понимать надо. И что досадовать, когда ведь даже и не трет лямка-то, удобная в меру, и без напряга, значит, можно особого. Заветное же подождет, оно как пряник, с которого не начинать же день…
Так что дача Ольшанских и обширный, в несколько раз больше, чем у Хмыловых, приусадебный участок, почти не возделанный, не взнузданный интенсивным хозяйствованием, встретились Толику как бы и до срока. Ну да всего же не расчислишь. И в первые месяцы — это год с лишним назад, в добрачные, но медовые его месяцы с Нелечкой — он тянулся к заветному, ядреным пенсионером себя ощутил, новорожденным для жизни усадебной. Так что и крышечки притертые для банок с вареньем хоть и выдавали некоторую заземленность его натуры, но то была заземленность не тупая, на голом расчете и цифири замешанная, тут струны души были задеты, преждевременный порыв к роли, которую сыграть он себе положил много позже.
И по отношению к наследнице профессорских угодий, к Неле Ольшанской, подлецом он себя не чувствовал. Не было у него просто в уме, что вот это может так со стороны выглядеть: прилепился, мол, к женщине не ради нее самой, а ради сопутствующего. Вынырнул тут просто совсем другой человечек из совсем других времен и обыкновений. Ведь это смотря что считать сопутствующим. Для Толика — и это в нем и не отцовское, конечно, а дедовско-прадедовское отыгрыш дало — сопутствующим как раз и ощущалась вся эта сфера, где женщина и отношения с ней. И тут какой же он подлец? И в мыслях не держал — собирался он опять-таки исполнить свой долг, как оно и положено. Насчет этого всего он и не мыслил иначе, кроме как жениться, породниться… словом все, что в таких случаях… И никак иначе, никакой, скажем, гулянки легковесной, порханий по маршрутам треугольным… Чем же он виноват, что все это созерцалось им как, разумеется, необходимое, но сопутствующее. Как раз все то, что давно уже и для все большего числа цивилизованных людей — особенно цивилизованных женщин — как раз и составляет основное.
Ольшанская же, она просто не любила его. Первое время — опять же все это прошлым летом — она вздрогнула на момент, растянувшийся недели на три, вздрогнула и затрепетала, ощутив себя в спокойно крепких объятиях индивида ранее ей не встречавшейся разновидности. Он, индивид, отсекал, разумеется, что она курит сигареты не простые, а с золотой широкой каемочкой, и что переплеты книг в библиотеке ее отца не простые, а с золотым тиснением. Однако отнесся к этим факторам — к факту окружающей Нелю среды — без особого порыва, которого можно было бы ожидать от стандартного современного инженера, у которого на роду, а точнее, на лбу написано, что и при самом благоприятном стечении самых благопристойных обстоятельств может он превратиться только в старшего, но, допустим, никак не в главного инженера.
Отнесся Анатолий ко всей этой «обстановочке» со спокойной уважительностью как к вещи, безусловно, стоящей, но не затрагивающей самые его тонкие струны. И что еще удивительнее оказалось для Нели, зазвучали эти струны, когда привезла она Толю — собственно, привез папа, он за рулем сидел, а она, дочь, и только что в городской квартире представленный ее родителям молодой человек с вузовским «поплавком» на пиджаке, Анатолий Хмылов, сидели на заднем сиденье рядышком, как два чинных воробышка, чинно вертя направо-налево приведенными в порядок прическами, по которым ни один реставратор не воссоздал бы «минуты страсти нежной…». В общем, когда они, Ольшанские, привезли этого добра молодца к себе на дачу, тогда эти струны и зазвучали. Добрый молодец, как взявшая след гончая, чуть не ноздри раздув, помчался вокруг дачи и потом в глубь участка, и все это семимильными шагами, с фокусами, заранее не объявляемыми, например, то исчезал, тая бесследно в пространстве аллеи, то возникал, обнаруживая физиономию, взволнованно-дышащую в середине самых густых зарослей, с хрустом по этому случаю раздвигаемых. Неля с усмешечкой довольной дивилась фермерским задаткам, так бесхитростно обнаруживаемым обласканным ею существом, поглядывала на родичей, тоже слегка ошарашенных, но полагающих, что раз усмешечка, то дочь их все это заранее знала, а она заранее не знала, не было еще случая узнать, а теперь она просто благодушествовала, и любопытно ей было поначалу, и хорошо. Повеяло на нее новинкой, нечаянно обнаруженной, «запахами земли», — это уже начитанность ее так формулировала, — а в общем решительной непохожестью на адидасовских суперменов с кандидатскими корочками, в обществе которых пыталась она некогда увлечь по туристской тропе пышно одаренную от природы Екатерину Николаевну.
Неля обрадовалась… И расцвела даже, на месяц какой-то или полтора. Не была она избалована крепким мужским вниманием. Хоть цену, положим, себе знала. Но… новизна новизной, хорошая она, понятно, штука, однако имеет одно неутешительное качество: преходить. Как и все на свете, можно добавить, но в новизне это свойство как-то особенно неприятно поражает. Озадачивает и унылостью веет на неприготовившихся. Не ожидающих такого оборота.
«Мой ласковый и нежный зверь» — кому не хочется-на поводке такого водить. Но зверь при этом желателен не промысловый, а яркий и могучий, если уж не прямо — царь зверей. А ласковость и нежность должны же соответствовать тому, что ты сама понимаешь под этими словами. А так… не все же только обстоятельность и надежность. Предполагается ведь, что за ними и все остальное, о чем читалось когда-то в нескромных романах. Все для дома, для семьи — это неплохо. Но для нее-то самой, лично для Нели Ольшанской, что же? А все то же — основательность и надежность.
Толик хоть и лапоть, но с городской же подошвой. Должен же понять?
Он и понимал, и даже чувствовал. Понимал, чего не хватает, и пытался, нелепые, смешные потуги делал привнести элементы гусарства или вообще чего-то модернового, остренького. По крайней мере, так, как он понимал эти элементы. Но что мог он изобрести здесь? Когда удавалось свидание наедине у него или у нее дома, он выпивал для куражу. А песен, например, не пел и под стол не валился. Песен он не знал, по крайней мере, слов наизусть не помнил, а под стол не валился, вероятно, по внутренней крепости организма, не траченного смолоду буйствами и пиршествами. А Нелечке, честно говоря, все это даже и обрыдло. И то, что п о с л е, и то, что д о, и что е с т ь, и чего н е т.
Когда Толин брат Дима позвонил прошлым летом и одолжил у нее сотню, в небрежном таком молодцевато-джентльменском стиле, Неля восприняла это маленькое приключение как некоторое освежение ситуации, весьма кстати случившееся. Хотя с Анатолием у них шло тогда еще вроде бы по нарастающей, но кое-что из того, чего нет, уже очерчивалось, определялось. И небезынтересно казалось взглянуть поближе, что это за такой старший брат. Гены-то у них и корни житейские общие, но, допустим, Анатолия явно не могла она представить назначающим встречу малознакомой женщине около пивбара на Столешниковом с целью небрежно уверенного займа ста целковых.
Она подъехала тогда на Столешников и действительно рассмотрела поближе, что это за такой старший брат. И даже кое-что увидела, как раз из того, чего нет и быть не могло в младшем. Разглядела даже какое-то несовпадение, излишество по сравнению с тем, что казалось естественным встретить в братьях Хмыловых, младшем ли, старшем, неважно.
Не могла же она знать персональный состав выпуска двадцатилетней давности одной из школ в центре Москвы, что стоит между Большой Бронной и Спиридоньевским переулком. Не держала она в руках и выпускной фотографии, на которой Дмитрий Хмылов был запечатлен в непосредственной близости от ее бывшего коллеги Виктора Трофимовича Карданова и Юрия Андреевича Гончарова, мужа ее непосредственного начальника Екатерины Николаевны. Не случилось ей знать эту информацию, и нет здесь ничьей вины.
А между тем персональные списки и выпускные фотографии — истинный исток и тайна неисчислимого множества дальнейших событий, как сугубо интимного звучания, так и социально значимых, широко и громко вдруг зазвучавших. Эти глянцевые фото — гладкие, упругие зернышки, чьи ростки и побеги через десятилетия превращаются в семейные драмы, в модные поветрия, в возникающие, как из-под асфальта, театральные студии или даже, страшно сказать, в научные школы и течения.
И долго могут ломать головы и острить перья историки литературы или историки науки, разгадывая неожиданные повороты, блистательные взлеты или необъяснимые провалы в молнийно-прочерченных биографиях корифеев, в то время как разгадка могла быть достигнута иногда с помощью простенького циркуля. Стоит иногда упереть острие циркуля в еще не гениальную сдержанно-нахальную мордашку будущего корифея на выпускном фото и очертить нешироким раствором, скромненьким радиусом, захватывающим по два-три соседа справа и слева, сверху и снизу, магический круг. Нимб, подсвеченный парками, и цветомузыкой будущего, мозаикой судьбы, которую не выбирают. В нем вспыхнут: первая любовь с холодящим, как дуло у виска, разрывом «Больше мне не звони!», истинный друг (истинный опять же потому, что первый), предназначенный в мефистофели юному еще фаусту, и много еще чего первого, болевого, решающего.
Имейте в загашнике простенький циркуль, историки! Всего лишь циркуль, из целой-то готовальни. Право слово, это немного…
— Ты знаешь, сколько я сейчас зарабатываю? — спросил у Нели Дима.
— А Толику твоему пора жениться. Все сроки прошли. Я курить бросаю, а то замуж никто не возьмет. Пачка в день — это ж нагрузка на семейный бюджет, с ума сойти, — как заведенная говорила Неля, быстро-быстро вспоминая, как она говорила с ним полгода назад, зимой, после работы, у выхода из института. Толик срочно улетал на месяц в командировку, попросил брата подскочить и вернуть ей «Современный английский детектив», потому что она просила вернуть через несколько дней, а он опаздывал на самолет. Взять же с собой детектив и выслать бандеролью представлялось сомнительным, следы литературных преступников могли затеряться, пересекая с востока на запад восемь часовых поясов, не говоря об изнеженно-роскошной обложке, не готовой к встрече с суровыми почтовыми бечевками.
Дима подошел к ней тогда и передал книгу, обернутую газетой, потому что тогда шел снег, у него не было портфеля, и у нее ничего, кроме дамской сумочки, не рассчитанной на кирпичи, выдаваемые на талоны. Она не рассчитывала его встретить, забыть — не забывала, но увидеться в городе без свидетелей не рассчитывала и подумала только, что талоны на макулатуру, которые всегда имелись у Региночки, таили в себе что-то неожиданное.
Он проводил ее тогда только до метро, и сунул ей книгу под мышку, и быстро ушел.
Конечно, сейчас она не у себя дома, можно воспользоваться, быстро-быстро уйти, он что-то сунет ей под мышку, может, у них тут найдется ну хоть «Современный шведский детектив» или уж прямо талоны за макулатуру… А то ведь сидит напротив — что же это — и уже про заработок свой что-то сейчас ляпнет…
— Я этой осенью в техникум поступаю, ты не думай, поступлю запросто, это точно, за мной же все-таки два года института, а там и экзамены-то — зайти и выйти — так вот, мне этого техникума — за глаза, то есть на всю жизнь хватит. Я и сейчас уже старший техник, вместо Сереги одного такого, его поперли, по делу в общем-то, да не в этом счас дело…
— Ты не пьешь? — спросила она конкретно, показывая на бутылку, стоящую на буфете.
— Нет, уже три месяца, — ответил он обобщенно, а конкретно подошел к буфету, налил два бокала светлого вина, вернулся с ними к столу.
— Что, денег не хватает? — спросила она.
— У меня их столько, сколько я зарабатываю. Мне платят столько, сколько мне нужно. Чтобы я ел, пил и работал. И ездил на море во время отпуска. Столько, сколько мне нужно. Когда окончу техникум, меня оставят, значит, на той должности, которую я счас вроде бы временно…
— Ну и хорошо. А что же ты все про деньги? Меня развлекаешь?
— Нет. Мы с тобой будем смотреть телевизор или ходить в кино.
— А в отпуск ездить на море?
— Ладно. Давай выпьем. Если тебе хочется… то за тебя.
— Дима, ты замечательный кавалер. Мне всегда хочется именно з а с е б я. В том числе и сейчас. Слушай, что это там за запутанная история с твоими заработками? Я так и не поняла.
— Откуда я знаю?.. А-а, вспомнил! Так вот, я больше ничего нигде зарабатывать не буду, кроме того, что зарабатываю на работе.
— О, стоп-кадр! Вот теперь все понятно. И сколько рэ в твоих речах?..
— Да подожди ты… Ну извини, извини… счас все объясню. После работы я буду отдыхать. Как все люди. Я люблю шахматы и пиво. Мне его много нельзя, ты не думай…
— Ну да… А про кино и телевизор ты мне уже все объяснил. Дима… Дмитрий Васильевич, помолчим, а? Или ты мне рассказывай что-нибудь, только так, чтобы не вышло опять про заработки. После работы ты будешь отдыхать. Ну и прекрасно, каждый человек имеет право на отдых. Я, кстати, не люблю три вещи, возьми себе на заметку: кооперативные квартиры, легковые автомобили и норковые манто.
— Да, ладно, — досадливо сморщился старший Хмылов и хлопнул бокал, не ощутив, разумеется, каких-то там микроградусов, которые якобы содержала эта странная светлая жидкость, не по делу оказавшаяся в такой момент под рукой. — Ладно, мне все равно. Только ты счас не уходи. Я потом еще скажу…
— Ну потом, ладно. Потом и скажешь. Устала я что-то зверски. — Она подобрала под себя ноги и повернулась боком, устраиваясь на диване поудобнее. И протянула с мечтательностью в голосе, как будто борясь с дремотой:
— Это ж с у-у-ума сойти, у нас на двоих семь курсов института: два твоих и пять моих. Да еще будет три курса техникума. Ши-карно!.. В вине снотворного не было? Это же нево-озможно…
— Черт его знает… Не наш разлив, — бормотал загипнотизированный Хмылов, подходя к дивану и не решаясь погладить ее по плечу. «Я же сделал предложение, — пытался он досообразить. — Ну и что, что профессорская? Я ей все сказал. Она же согласна. Почему же я тогда, у метро, не сказал? С Толькой туман был. В сорок лет и женятся. Мне Карданов говорил (у классиков вычитал)».