Огорчен — не то слово. Поэтому Юра дважды ужо выскакивал в коридор и хватался за телефонную трубку. Один раз позвонил Карданову просто как первому, кто пришел на ум, и поторопил, чтобы тот приходил. Хотя чего уж так было торопить? Все уже произошло, хуже не бывает, а лучше с приходом Витьки тоже не станет. А второй раз (оба раза жена оставалась в комнате и, как только он начинал крутить телефонный диск, демонстративно пускала на полную громкость телевизор, по которому шло что-то документальное) он позвонил Люде:

— У тебя есть что-нибудь выпить? — сказал, сам понимая ужасающую глупость этих слов, но Люда, как бы не понимая, ответила:

— Заходи. Прямо сейчас. У меня тут люди, тебе надо кое с кем повидаться. Это важно.

Катя вначале, что называется, разлетелась, в конце-то концов она шла, пусть и с неудачей, но ведь к мужу, которому все можно объяснить. И даже — это она тоже хотела как можно быстрее ему втолковать — неудача-то не окончательная, все можно поправить, надо только сесть и спокойно все обдумать. И нечего в жмурки уже играть, в испорченный телефон, вот она даже и Карданова на совет позвала. Но… не успела. Муж, как только ухватил из первых ее фраз, что разговор с ее отцом — считай, проехали, так не выдержал и пошел ломить, забывая, что обитателям стеклянного дома не рекомендуется швырять камнями.

— Да что же это за жизнь такая пошла? Я что же, дожил, такого пустяка для Витьки сделать не могу? Он меня и не просил даже, слышишь? Ему твоя работа… да он десять таких найдет. М н е  это надо, м н е. Он  м е н я  от смерти, может, спас, а я…

— Слышали. Пить надо меньше. Или в секцию бокса ходить. Через скакалочку прыгать, если уж по кабакам шляешься. А то, смотри, военно-морская мозоль от любимого твоего жигулевского скоро вырастет.

— Ну и папаню ты заимела! Да что же ты не могла ему объяснить?

— Да не в нем дело. Я сама ничего не понимаю. И он — не больше. Крику много — он Карданова твоего на дух не принимает, а толку мало. Ты что, думаешь, его по-прежнему информируют? Слухами кормится. Что-то там у нас заварили, верней, еще только замесили, а что выпекать будут, еще не знает никто.

— Да дело же в пустяке. В нулевой должности. В ста с чем-то. Их в микроскоп-то не углядишь.

— Не в пустяке. Тебе говорят — все ходят, и никто ничего не знает. И Карданов как-то здесь замешан. Может, и сам не хотел, но оказался замешан. На сто с чем-то я опоздала. То ли он будет  в с е м, то ли  н и ч е м. А отец только злобой исходит, но ничего не решает. Зря я и говорила с ним.

Вот тут еще и можно было все объяснить. Напомнить про вчерашнее, успокоить, рассказать о себе, про то, что она помолодела, и как по младости лет обозвала одного «творческого работника» молодым человеком, но что-то она по инерции буркнула вроде того, что «вот и занялся бы этим сам, раз так уж надо», ну и у мужа тоже нашлось, что́ сказать. И это постепенно переходило уже в крик.

— Я и занимался этим сам! Я кто тебе — шавка? Ноль без палочки? Я занялся этим так, как мне казалось эффективней. И возможности жены тоже входят в возможности человека. И все автоматически так это приплюсовывают. Тебе ребенок малый это объяснит.

— Хорошо. Плюсуй и умножай. Я хотела помочь и не виновата, если не получилось. А ты попробуй вычесть. Ты сам-то что можешь? Тебе же ничего не нужно. Что же ты теперь удивляешься, если ничего не можешь?

— Я защитил диссертацию.

— Да на тебя дыхнуть никто не смел. И не месяц, не два — годы. Диссертацию он выпек. Да в твоих условиях… Линничук, Авдеенко, Зверев — они что, гении? А где они и где ты? Ничего не нужно было? Ну вот, ничего и не имеешь. А с меня тоже, знаешь, достаточно. Локомотивом тянуть. Я тоже, может, хочу, чтобы к моим возможностям приплюсовывались возможности мужа. А что ты можешь? Другу помочь — и тут к жене…

— Сейчас придет Карданов, — сказал он, чтобы прервать тупиковый разговор.

— Да, я его приглашала.

— И я ему звонил.

— Не смогу я сейчас с ним говорить. Оказывается, я не гожусь на роль жены его лучшего друга.

— О чем мы все говорим и говорим? Тут действовать надо, а не разговоры разговаривать.

— Потому и говорим, что ни тебе, ни Витьке ничего не надо. Поэтому и не придавали ничему значения. Вот и догулялись. Любители свежего воздуха и свежего пива!

— Да что ты знаешь о нас?

— Вы еще в пятидесятых дурили всем головы. Знаем мы эти хохмочки. Мол, атомная бомба над нами висит. Зачем дом строить? Времени нет.

— А что?

— А то, что надо было не задирать шибко головы, что там за тени рядом с луной мелькают, а лучше под ноги смотреть.

— Ага!.. Тебе кроты больше по душе. Вот и выходила бы за крота… в енотовой шубе.

— Хватит паясничать! Шуба — вещь неплохая, но ее купить можно. А чем вы расплатитесь за свою дурость?

— Вчера ты говорила по-другому.

— Вчера ты больше молчал, а это тебе больше идет.

— Для молчаливых целей, мадам Яковлева, в цивилизованных странах берут на службу молодых шоферов.

— Дурак. Тебя даже ударить противно.

Катя почувствовала, что сил уже не осталось ни на что. На то, чтобы чувствовать себя молодой, чтобы закрыть глаза на прошедший год, чтобы менять шило на швайку, на то, чтобы бросить мужа или не бросать его. Ни на что.

И времени тоже не оставалось уже ни на что. Через пять минут должен прийти Карданов, через пять дней возвратится сын, через пять лет — сорок пять — баба ягодка опять. А пока что?

В дверь звонили. Впрочем, это только так говорится: «звонили». Звонил один человек. Тот самый Виктор Карданов, который пытался когда-то соблазнить Катю, как умел. А умел он только говорить о вымирании московских катков, о катках как разновидности культурных институтов, о моде на то или иное, которая сама не понимает, откуда возникла, и поэтому-то и надо размышлять, докапываться, не останавливаться перед данностью: «Другие времена — другие песни», а пытаясь осветить углы, по которым шуршит паутина, сплетаемая временем, чтобы мало-мальски сориентироваться, где телега, а где лошадь. То ли другие времена неутомимо и деловито достают из необъятного резервуара и ставят на проигрыватель все новые и новые песни, просто чтобы обозначить свой приход, то ли наоборот, новые песни сами ткут и разворачивают пестро окрашенные рулоны новых времен, просто чтобы иметь свою длительность, иметь возможность прозвучать и быть услышанными.

Вот так этот Карданов, который звонил сейчас в дверь, и умел соблазнять. А по-другому не умел. Впрочем, и так неплохо получалось. И место действия при таких приемах соблазнения не имело решающего значения: борт теплохода или прогулка при луне, до которой, как он сообщил как-то Яковлевой, триста восемьдесят шесть тысяч километров, и если туда дошагать гигантскими неуклюжими шагами по пустоте, а то, что по пустоте, можно было рассматривать как некоторое удобство, ведь не обо что было бы стоптать подошвы, то обнаружишь только лунную пыль, о которой прекрасно можно прочесть и в романе Артура Кларка «Лунная пыль», а поэтому нечего и затеваться самим топать, а лучше заглянуть в ближайший Луна-парк, где все-таки можно было рассчитывать на киоск с пепси-колой и точные сведения о Луне, сообщаемые крохотным лектором с огромной фанерной эстрады им двоим — а больше двух человек на эти лекции в летнее время народу и не собиралось.

Грустно все это. Катя не чувствовала за собой морального права ставить в зависимость от себя такого человека, как Витя Карданов. Не чувствовала такого права и даже не хотела бы этого. Она была хорошим человеком, в принципе-то, Катя Яковлева, Екатерина Гончарова, а грустно ей стало по двум причинам, самой ею, впрочем, не разделяемым в силу ничтожной длительности, почти мгновенности этого ощущения: во-первых, хотя она и знала, что не им играть с жизнью, легко вращая ее то так, то эдак, не им с Юркой, которых, если уж и выложиться полностью и честно, то хватит всего лишь на то, чтобы растить сына, обновлять мебель, стать в среднем возрасте руководителями среднего масштаба, держаться друг за друга, а все это вместе вовсе немало, так вот, хоть она и знала все это, но грустно становилось, что и Карданов, как юный щенок, владеющий, непонятно для чего, пятью языками, вынужден тыкаться в эту похлебку, вместо того чтобы вольно прыгать, исполняя на глади Патриарших прудов танец невесомости. Должны же быть, в конце концов, щенки такой породы, которые по крайней мере не должны думать о горячей пище. Которые могли бы усваивать необходимые им для жизни вещества прямо из лунного света, во время танца невесомости, как делали это растения из азота и солнечного света. А выходит, что такой породы вовсе и нет. Она сама так долго и убежденно отрицала ее возможность, что просто забыла задаться одним-единственным немудрящим вопросом: а что же тут хорошего?

Ценность Вселенной — в ее многообразии, и что уж так радоваться сдуру, если оказываешься права, что ее многообразие вовсе не так уж беспредельно, как этого некоторым хотелось бы. Не каждому на сцене танцевать, и если даже прочно знаешь, что твое место — в партере, то что же, только из-за этого кричать дурным голосом, что балет — пережитки невесомости в сознании людей?

А вторым фонарем, второй подсветкой почти прозрачной ее грусти служило то, что она, хороший в принципе-то человек, не может объяснить этого ясно и быстро своему мужу. Главное — быстро. Пока звонок не смолк.

Они чуть ли не столкнулись в дверях, два лучших друга, идущих на противоходе, каждый к тому, что другой считал для себя отработанным номером. Карданов пришел к людям, в данном случае к чете Гончаровых, а Гончаров уходил в пространство, потому что идти к Людмиле Рихардовне примерно это и означало. Он только успел пробурчать что-то на ходу, что-то озабоченно-пошловатое, вроде: «Вы тут не скучайте, а я мигом, в мент-момент», и был таков.

И, как говорилось в старых добрых романах, они остались наедине. Гончарова и Карданов. Виктор, правда, совершенно не представлял, что ему изображать: то ли мелкий подхалимаж перед будущим непосредственным начальником, то ли смущение невольного победителя перед будущим непосредственным подчиненным. И тогда он решил вести себя естественно, то есть улыбнулся, и Катя сразу поняла, что уж ему-то не надо объяснять, что она хороший в принципе-то человек. И упрекать ее никто, кажется, ни в чем не собирался. Никого не было в ее квартире, кроме Карданова, а ему, как известно, это и в голову-то никогда не могло прийти. Упрекать? Других?