А другое глянуло на нее из подворотни, откуда выкатились санки с двумя краснощекими медвежатами. Глянул небольшой, аккуратный дворик в центре Москвы с покатой снежной горкой посередине. С разговоров о таких двориках все и началось. Все, что продолжается по нарастающей, уходит (почти ушло уже) из-под контроля, что требует и чему нет пока у нее полного объяснения. И ладно бы, если дело только в запущенности болезни, а то ведь, может, она и не рвется слишком к точной постановке диагноза потому, что предчувствует — не существует, не выработано пока еще соответствующей вакцины. Новокаиновая блокада… Вот именно, именно в этом роде что-то и требуется: противокардановская блокада, противо… чего?

А начиналось взвихренно, с места в карьер… Как предполагалось, как твердо рассчитывалось (и не на песке ведь расчеты те), как, казалось, и на роду написано. Повезло во всем, в выборе друг друга (картинная пара без внутренних и внешних изъянов), в сложном обмене, в котором участвовали родители с обеих сторон и по которому досталась им с Юрой двухкомнатная квартира в новом районе, небольшая такая, со смежно-проходными комнатами, официально именуемая малогабаритной, но всего в десяти минутах хода от метро «Варшавская», и… чего же еще желать в самом начале долгого и счастливого союза? С исходными позициями на работе у обоих, позициями ясными, крепкими, вполне соответствующими их возрасту, обещающими, нет, просто предопределяющими, даже при отсутствии гениальности, чуть ли не автоматическое равномерное восхождение. Это здание строилось не на песке, смотрелось не времянкой; и человеческий, и фактический материал подобран был тщательно, отбирался и прилаживался любовно, осмотрительно, без лихорадки.

Она где-то читала, что на загнивающем Западе, на роскошных трансатлантических лайнерах специально на рейс нанимают молодую парочку на роль идеальных влюбленных. Якобы не видящих ничего вокруг себя, поглощенных друг другом, танцующих весь вечер только друг с другом и… глаза в глаза. Конечно, манекенно-безупречных внешне. Разумеется, пылающих от восторга и страсти. И, разумеется, публика не должна догадываться, что они — статисты напрокат, что имитируют неутомимость в танцах и нежностях для того, чтобы она, почтеннейшая публика, почтеннейшие зевающие толстосумы не очень-то зевали, чтобы воодушевлялись и приободрялись, глядя на юную безупречную пару и украдкой вздыхали: «Были когда-то и мы рысаками». Так вот, в первый год они с Юрой без всяких вознаграждений, вполне добровольно и, самое главное, вполне естественно были такой парой, катализатором, идеальной моделью везде, где бы ни появлялись. Она дала ему все и получила все.

Она знала, что это только начало, что чудеса будут продолжаться и дальше, но то будут другие чудеса. Что не стоит ни с чем спешить, но непозволительно и медлить.

В конце второго года она настояла, чтобы сложная операция по обзаведению собственной квартирой была-таки доведена до конца. И Юрину маму они любят, и Катиных родственников уважают, и на даче летом пожить — одно удовольствие (электричкой от Павелецкого 20 минут) — все так, но… пора было строить прочные, долговременные формы общения.

Начисто, без помарок определять, как они будут жить друг с другом. А для этого годилась единственная ситуация: остаться с глазу на глаз — без подсказки, опеки, советов и доброжелательств. Материал был, пора было опробовать этот материал под серьезной нагрузкой. Без хи-хи-ха-ха, без необязательности временного, пусть даже вполне сносного или даже более чем сносного, жилища, без необязательности всегдашней возможности каких-то куда-то переездов и перемещений. Мужчина и женщина — этот пункт был освоен и отработан полностью. Естественным следующим пунктом являлось: Дом.

И все получилось. Его и ее родственники переместились, поменяли адреса, кое-кто немного потерял в площади, на каком-то этапе кому-то дали небольшую доплату, и — не из пены морской, а из проворота всего этого многосоставного, сложнообдуманного механизма — появилась отдельная, малогабаритная двухкомнатная квартира. «Ваше гнездышко», — как говорила Катина мама. «Мой дом — моя крепость!» — так, по всеобщему убеждению, говорили или должны были говорить англичане. Но Екатерина Николаевна не питала тогда к ним никаких недобрых чувств. Не питала вообще никаких чувств. Не до англичан было.

Затем их стало трое: родился Боря. Сейчас ему пять. На четвертом году появилась машина. Ее, можно сказать, родил муж. Зарабатывали они тогда уже прилично, хотя это и было еще до Юриной защиты. Но можно сказать и так: всего лишь прилично. Ни в чем себе не отказывали, а значит, ничего и не откладывали. С дотациями или даже с любой формой подкормки от родителей было покончено, как только они переехали в свой малогабаритный чертановский замок. Понятие «Дом» включало для нее не только возможность уединения, но и способность к выживанию. Словом, она так настояла, а муж, муж ничего плохого, кроме хорошего, в этом не усматривал. Способность к выживанию они продемонстрировали великолепно, но, уж конечно, какие там излишки на сберкнижке! Машину, можно сказать, Юра изобрел, выдул из воздуха.

Усилие продолжалось без малого год. Юра — парень мастеровой и быстро пустил корни среди завсегдатаев самодеятельного клуба любителей «мотора». На лужайке, лежащей между тремя длиннющими белыми линкорами панельных девятиэтажек, стояло небольшое, безобразно индустриального облика строение ТЭЦ. Тоже белое и вообще издали смахивающее на украинскую мазанку. На асфальтовом пятачке около ТЭЦ досужие мужички-пенсионеры соорудили столик и скамейки, дабы с удобством и без устали забивать доминошного козла. Мужички среднего возраста отнеслись к забою сего бессмертного, как птица Феникс, животного без особой страсти. За стол садились редко, но часто останавливались около, гуляя с детьми, посланные ли на спецзадание женами в местный универсам или просто возвращаясь с работы. Вскоре одна из стенок ТЭЦ обросла мотохламом: кто-то что-то чинил, кто-то красил, объявились и спрос и предложение на операции обмена шила на швайку. Большей же частью толпились просто зеваки, болельщики, горячо обсуждавшие дальнейшие перспективы полуразобранного мотоцикла и остова неведомого миру, но явно доисторического аппарата, владельцу которого явно не давали покоя лавры Кювье, способного восстановить по одной кости облик вымерших чудищ. Юра тоже ходил на спецзадания и тоже, пять раз в неделю, возвращался с работы. К судьбам вышеупомянутого козла он оставался вполне равнодушен, но среди текучего коллектива импровизированной мехмастерской под открытым небом вскоре стал своим человеком. Короче говоря, однажды он пришел домой и сказал Кате: «Слушай, нужно тыщу триста. Можно «Запорожец» купить. Драндулет, заезженный, конечно, вусмерть, но на ходу». — «Так ведь нету, Юрочка», — спокойно ответила Катя, потому что денег действительно не было, и он это знал.

Он это знал, но тут уже вмешалось то, что выше знания: увлеченность. Ну вот, загорелось, и все тут! Катя не возражала. Мужчину тянет к мужчинам — дело естественное. Это все укладывалось в ее модель. Не все же ребенок да жена — это она понимала. У одного футбол до фанатизма, у другого рыбалка — вся квартира в спиннингах да банках и мешочках с наживкой, а у него «мотор». Ладно, что-нибудь в этом роде у мужчин должно быть. Это она слыхала (уж не из маминых ли разглагольствований об искусстве личной жизни у женщины?) и сама знала, согласна была, что это так. Что так этому и следовало быть. Сводились эти идеи, грубо говоря, к тому, что лучше уж, чтобы муж забивал козла, чем смотрел на козочек этак пятидесятого года рождения. Если он не увиливает, не халтурит в ролях добытчика, мужа, отца, то хобби — если не слишком разорительное и не слишком экстравагантное — это его святое право.

С помощью двух местных корифеев Юра при осмотре так раскритиковал состояние драндулета, так неопровержимо доказал, что это просто груда лома, что обескураженный владелец съехал с первоначальной цены на семь сотен. Юра загнал свой гоночный велосипед и красавец «Адидас», тренировочный костюм, подаренный ему по случаю окончания института. В результате этих операций он стал обладателем движимого имущества, «Запорожца», который, правда, двигался только от случая к случаю, в основном под горку и с помощью энтузиастов, разгоняющих его сзади. Быстро выяснилось, что Юрино красноречие при сбитии первоначальной цены оказалось отнюдь не преувеличением. Мотор глох по любому поводу и даже без оного, электропитание никуда не годилось, передняя панель с приборами управления отсутствовала вовсе, дверцы не закрывались и висели на честном слове. Больше всего этот «Запорожец» напоминал старый диван с торчащими из него пружинами, который кое-как поставлен на заплатанные колеса, выуженные не иначе, как на свалке.

Год, без малого год отдал Юра, чтобы вдохнуть жизнь в этот рыдван. Перебирал мотор и тормозную систему, доставал запчасти, красил, выстукивал мелкие вмятины. Помощники, конечно, нашлись, когда за бутылку, когда за так, за треп или за «одолжи домкрат на пару часов». Словом, какие счеты, «свои люди — сочтемся».

Долго та сказка сказывалась, но и дело делалось. И однажды «Запорожец» предстал перед Катей, ну… если и не как с конвейера, то все-таки вполне в товарном виде: свежевыкрашенный, с новыми (закрывающимися) дверцами, на новых колесах, с прямо-таки приличным салоном, со всем полагающимся набором фар, подфарников и тормозных огней. И самое главное, он не только предстал, но и после того как Катя с сыном на руках села рядом с мужем, без всяких взрывов, чиханий и тарахтения резво взял с ходу и, ритмично пофыркивая, поплыл с семейством Гончаровых на борту. Поплыл, побежал, направляемый рукой штурмана, пилота, шофера, то есть Юрия Андреевича.

Итак, хобби обернулось и кое-чем реальным. Реальность оценивалась в сумму три тысячи, за которую Юра продал свой доведенный до кондиции, возрожденный для новой жизни и пробегов гроб повапленный. Можно было считать, что деньги эти он заработал своими руками. За год. Во внерабочее время. Поэтому никаких конфликтов и недоразумений не возникло, когда он объявил, что сумму сию тратить не следует, а, наоборот, надо как можно скорее ее удвоить. Дабы замахнуться уже на настоящий автомобиль, на машину с большой буквы. Эту установку Катя поддержала уже без всяких педагогических соображений. Реальная отдача от первого проекта уже вполне уверила ее, что на автостезе ее муж стоит прочно, без всяких там химер и маниловщины. Сказано — сделано, вот так он себя показал, а семейный автомобиль — это тебе и роскошь, и средство передвижения, и что угодно.

Так постепенно они стали обладателями полного джентльменского набора: здоровый сын, отдельная квартира и настоящая, не самодельная машина. Она знала, конечно, что весь этот набор держится и даже смысл имеет только благодаря первоначальному здоровому фундаменту, подведенному под это здание. Каждый последующий пункт зависел от предыдущего, и если пройти, пробежать мысленно всю цепочку в обратном направлении, до истоков, то первым и основным было: «мужчина и женщина».

По этому пункту не существовало для Екатерины Николаевны никакой шкалы приоритетов, он был вне и выше всякой шкалы, всякой там мелкой расчисленности, всяких там будней, текучки, узких, тактических ухищрений. По этому пункту никакая заботливость и предусмотрительность не могли быть чрезмерными, здесь уже не было места шуточкам (даже самой себе), джентльменским наборам, иронии, безответственности. Здесь речь шла не о тактике (тактикой она владела вполне. Это оказалось заложено в ней от бога, то бишь от мамы), а об одной, но важнейшей вещи: о стратегии.

В самые первые Борькины месяцы и годы муж оказал себя весьма сдержанным, но расторопным и ухватистым, толковым помощником. Катя не видела в том беды: отсутствие чрезмерных восторгов и сюсюканий отнюдь не повергало ее в клишированные сомнения некоторых подруг и знакомых типа: «А вдруг он не любит ребенка?» Говоря грубо, чего тут любить-то пока? Рожал ведь не он, ему достался на руки (когда встречал у роддома) лишь сверток атласного одеяла, внутри которого что-то посапывало и вздыхало. Тут не сюсюкать надо, а впрягаться, растить маленького человечка, чтобы рос крепышом и умницей, чтобы в срок и без осложнений отпало бы, растворилось умилительное, но недолговечное «ч», свидетельствуя второе рождение, на этот раз уже человека. Юра впрягся, как тому и полагалось, и действовал под направляющим руководством жены по всем правилам медицинских и семейных наук. Были даже и взрывы нежности, нечастые, неожиданные (на то они и взрывы), но предельно искренние, идущие от преизбытка энергии, а не сиропа. И хотя часто муженек не высыпался (Борька никаких глупых условностей, вроде деления на день и ночь, пока не признавал, «выступал», как и полагается тирану в семейном масштабе, без всяких регламентов и ограничений), а на работе период у него шел плотный — сначала защита диссертации, потом сразу же дали сектор, и на дистанцию утром необходимо было уходить в наилучшей форме, свежаком, но усталости и раздражения не обнаруживал. Не позволял себе обнаруживать. Катя видела (как не видеть, все ведь на ее глазах) эту параллельность усилий мужа, их внутреннюю сбалансированность и ни за какие дополнительные блага не согласилась бы нарушить эту тончайшую балансировку. Глупо и разрушительно было бы в эти стремительные их месяцы и годы пытаться произвольно, «со своей колокольни» расширять или ограничивать отдельные пункты его добровольно и сознательно взятого на себя расписания. Для нее-то Борька был, прежде всего и именно в самом начале, тельцем, частью ее самой, буквально ведь ее кровиночкой, о какой там личности можно говорить, всякому овощу свой срок, но мужчины — упрямый народ, им-то ведь вынь да положь собеседника, гомо сапиенса, партнера. Ну что ж, придет время, за Борькой не заржавеет, будет вам и гомо, будет вам и самый что ни на есть сапиенс, можете не сомневаться.

Опять же и насчет авторитета, который заимел муж среди разношерстной публики, пригревшейся у стены ТЭЦ, не имела она ничего против. Юра пользовался авторитетом, а не авторитет им. Другими словами, он держал дистанцию, с «людьми» общался по-людски, но посягательства на рубли, а тем более на время, принадлежащее семье или работе, пресекал в корне. Мужички эти, помощники да советчики, даже самые стопроцентные из них хапуги и барыги то есть, с разумной точки зрения, ведущие уже вполне бесперспективный образ жизни, по-своему были все-таки людьми деловыми. Они четко секли, когда и с кем имело смысл разводить бодягу, шакалить, раскалывать, словом, прохиндейничать, а с кем и «наше вам, Юрий Андреевич… Как супруга? Пацаненок? Молоко, говорите, предпочитает? Ну, ну, тоже дело. Подфарники не нужны? А то есть тут у одного, предлагает».

Кто через Юру и его «запорожские» страдания, кто и сам отметил спокойную, всегда уверенную в манерах и в расчетах, прекрасно одетую и с очаровательным младенцем на руках жену его Екатерину. Женщины особенно, они как-то инстинктом угадывали крепкую сконструированность ее жизни, то, чего многие из них лишены были, и пускались во все тяжкие, вываливали без разбора все свои драмы и водевили, все трагикомедии, связанные, как правило, с беспутными спутниками их жизни. «Ведь она же своего дурака посадит, Катерина Николаевна, а? Ведь как пить дать! Участковый приходил два раза, а она еще и телегу сочинила, подписи по подъезду собирает… Ведь дурак, ну что сделаешь?» — и ждали от нее, и почему-то даже не сомневались в оправданности ожидания, исчерпывающих слов, единственно правильного совета. За ней признавали право сильного, умеющего и оснастить и направить свой житейский корабль. Ее уважали, это бесспорно. Может быть, даже слегка и побаивались. У людей часто создаются преувеличенные, а то и вовсе фантастические представления о возможностях и намерениях людей, имеющих в жизни свое, непроницаемое для других направление.

Словом, она явно превращалась в леди Гончарову Чертановского уезда. И хоть все это играло ограниченную, явно подчиненную роль в ее жизни, но создавало мелкие удобства, что было отнюдь не лишним, создавало удобный микроклимат, во многих ситуациях позволяло обойтись «без нервов», которые полезно было поберечь для другого. Это было, наконец, тем, что прекрасно иллюстрировало сверхкраткую философию ее отца: «Надо держаться корней». Надо, кто же с этим спорит? Но, чтобы их держаться, надо сначала их пустить, эти самые корни.

…Так они шли дружненько тогда, он ее за локоток еще поддерживал, она скользила — снег оплавился от предмартовского солнца, смеялись оба. Да, вот как и сейчас, ровно два года назад, в конце февраля. Торопились весело, скользили через снежинки и смешинки к двенадцатому, дальнему своему подъезду. Вдоль длиннющего девятиэтажного белого бетона. И она что-то такое завела о сыне (неужели, неужели ничего не произошло бы, не заговори она тогда? Ну нет, от такой малости чтобы все зависело — это едва ли. Не раньше, так позже), а он, румяный и красивый, только что отсмеявшись, вдруг брякнул:

— Слушай, а ты ничего не замечаешь странного в этих домах? В общей конфигурации?

— Нет, не замечаю, — Кате легко говорилось, это был треп, ну, конечно же, самый обычный треп, и до подъезда рукой подать, какое тут «серьезное» можно было ожидать. — Ничего в них нет странного, — резвилась она, — ну вот ничегошеньки, Юрочка Андреич, ну вот это отсутствие всяких странностей, вот, если хочешь, это и можешь считать странностью. Но уж единственной. — Я бы не сказал насчет единственности. Кое-што вы и не приметили, любезнейшая. — Юра чего-то мудрил, если и держал хохму за пазухой, то слишком тянул. — Ну и чего же я не приметила? Что стандартные, это, что ль? Эту тему до тебя обсмоктали и высосали. На помочах мыслью тянитесь, Юрик, так что «с легким паром» вас. — Нет, Катя, — они уже дошли до подъезда, но он зашел вперед нее и теперь стоял, не давая пройти. — Нет, — продолжал он, озабоченно и смущенно, и лоб даже потер непроизвольно, — вот ты о чем подумай: дворов-то нет? — Ну и что? — сказала Катя, ибо чего тут было и говорить-то. — Как что? Нет дворов, понимаешь? Значит, у детей, которые здесь растут, их никогда и не было. У нас-то были, ведь говорят «дворовая команда», а у этих какая же команда может быть? — У кого это «у этих»? — холодновато уже остановила его Катя. — Не забывай, между прочим, что среди «этих» и наш сын, твой сын! — Ну вот, ну вот, — заспешил Юра, — я только об этом и хотел сказать. О Борьке то есть. У нас-то с тобой были дворы ну и… все, понимаешь, что с этим связано, что происходило в них. А у него — р-раз, и нет. Чисто поле — это пожалуйста, этого сколько угодно, а уж дворов… — Ну, дались тебе эти дворы… — Она ясно чувствовала, что внутри ее возникает злость, не яростная пока, нет, но злость. И не могла понять, откуда и на что. А муж уже завелся: — Это же такой период, это же эпоха… Ну, как ты не поймешь. Книгу знаешь такую, сам не читал, название только слышал — «Дворы моего детства». Так вот, как же теперь прикажете понимать? Детство-то у Борьки есть, счастливое, обеспеченное и всякое такое, а дворов нет. — Помолчал и, уже пропуская Катю вперед, в подъезд, добавил: — Ведь это же целое поколение, целое новое племя вырастает, вот черт… Откуда мы знаем, что у них в башках щелкнет не так… Не как у нас. А ведь щелкнет! Получается так: идет эксперимент, массовый эксперимент, и вслепую. — И продолжал и в лифте, и когда вошли в квартиру, наклонившись и расстегивая «молнии» на ее сапожках: — Не могу себя представить маленьким, понимаешь, совсем маленьким, когда все для меня только начиналось, и чтобы я бродил вдоль этих нескончаемых бетонных стен, необъятных, гладких глыбин. Они же выпрямляют извилины, а, Катя? Извилины мозга. Играть в прятки посреди степи — ну и удовольствие.

Катя отнюдь не намеревалась лелеять возникшую у подъезда неведомую (ибо неведомо на что) злость. Но все-таки не удержалась, оборвала: — За других не беспокойся. За Борю, в том числе. А вот твои извилины, наверное, и впрямь подраспрямились. — На том, насколько Катя сейчас помнила, этот их первый «дворовый» разговор и прекратился.

Он закончился тогда, этот разговор, потому, что таковы были требования жанра. А по жанру (как выяснилось позднее) это оказался самый настоящий «пробный шар». Вряд ли у Юры был обдуманный план этой «кампании». Даже наверняка не было. Кристаллизовалось и обдумывалось все у нее на глазах, потому что каждая стадия кристаллизации, каждый пункт обдумывания тут же ей и докладывался. Юра ничего не утаивал, любой вздор, приходящий на ум (вздор — на ее взгляд. Чем же еще, кроме вздора, считать прикажете?), тут же волок на свет божий, на суд людской, на ее суд, в данном случае. А как тут судить-рядить? Дети, лишенные дворов, — вот так проблема! Вообще-то Катя сначала сразу как-то поражена была этой мыслью. Не знала, что и думать о ней, но сразу с очевидностью почувствовала, что здесь была, по крайней мере, какая-то оригинальность, какая-то зацепка за что-то реальное.

С выводами его она не могла согласиться. Эка загнул: распрямляет извилины! Этим детям жить в двадцать первом веке, и неизвестно еще, какие невиданные и невообразимые сейчас требования предъявит к ним это уже близкое, но все-таки невообразимое столетие. И если даже отсутствие дворов и впрямь как-то реально скажется, чем-то «щелкнет» в их подкорке (что само по себе вовсе еще не доказано), то ведь кто предскажет, лучше это или хуже, полезно или вредно? А может, оголенность, расчлененность, геометричность этих микрорайонов как раз отзовутся логичностью, быстрым, без колебаний, перебором вариантов с четким выходом на оптимальную прямую. Будут способствовать выработке необходимой — и, чем дальше, тем больше необходимой — тут уж тенденция определена, никуда не денешься, — магистральности мышления. Быть может, ум этих ребятишек с самого начала будет свободен от разных завитков интеллектуального барокко, от зацикливания, дробности, «проходных» ходов и тупиковых загончиков. Эта архитектура не на пустом месте, не от фонаря возникла. Ее диктует экономичность и технология. А экономичность и технология сегодняшнего дня закладывают мышление дня завтрашнего. Бытие определяет сознание. Но, чтобы определять, необходимо предшествовать во времени. Вот поэтому-то в дополнение можно сказать, что бытие опережает сознание.

Но самое-то главное: что же мешать теорию с жизнью, так уж прямо и переносить любое возбуждение, возникшее среди твоих — слава те, господи, — извилистых извилин, прямо-таки волочить его и бухать в самый центр собственного семейного круга? Это уж прямо дурость какая-то, детскость какая-то, безвкусица и безответственность. (И откуда бы? Не водилось за ним ведь этого.)

Вначале так это и воспринималось: ну, сказал, ну что ж тут… Как говорится, с кем не бывает. Романтизм этакий, безответственность. Раньше за ним подобного не замечалось, стало быть, отыгрыш, отрыжка времен плюсквамперфектных, давно за горизонт провалившихся, до встречи с ней, его суженой. Удивила Катю только ее собственная реакция: злость, оборона глухая, которую мгновенно заняла, еще не ведая толком, перед чем именно. То была первая реакция, быстро отодвинутая ею, недопустимая, но именно потому, что первая, значит, и содержащая что-то истинное. Автоматизм на блеф не включается, здесь организм — не ум, — сработал, а он на химеры не реагирует. Организм — всегда Санчо Панса, он мельниц за чудовищ не принимает.

Сказал — и был таков… Этак-то еще ладно. Да ведь беда в том, что сказать-то он сказал, но потом, что уж и вовсе было неожиданно, принялся за развитие темы. Возвращался, кружил над ней, планировал, высматривал невидимую для Кати точку, чтобы спикировать. Она ничего не понимала и поэтому упускала время, а потом выяснилось, что кристалл рос не беспорядочно, а в одном определенном направлении: обмен, переезд, переселение в центр. Потом сразу определилось, что оригинальное наблюдение, абстрактная зацепка, умствование по вполне гипотетическому поводу, что оно уже вломилось и расположилось в их вполне конкретной жизни. Что от лихих, но ведь ничем не доказанных «размышлизмов» по поводу будущих психических свойств будущего гомо сапиенса Бориса Юрьевича оно вырулило уже, нацелилось на самое концентрированно-конкретное, лежащее в основании тысячи других мелких конкретностей деяние: обмен, переезд, переселение в центр.

Период: «Ну что, что тебе в этом центре, в театр мы, что ли, часто ходим или по музеям? А тут летом красота какая, простор, зелень, детский сад под боком» — период этот длился недолго — месяца полтора, может, Юра со все нараставшим приливом красноречия и энтузиазма убеждал, заманивал, рисовал перспективы, с легкостью необыкновенной и убедительностью разбивал ее возражения. Катя увидела, что это не наскок, не кампания, что предстоит длительная позиционная война, противостояние на износ. На износ их отношений, которые ведь и были смыслом и оправданием всему. А, собственно говоря, во имя чего? Как человек рациональный, коим она всегда себя считала, Катя не могла не признать, что центр есть центр. Что бы там она сама ни говорила или ни возражала, как бы ни высмеивала или ни разносила в пух и прах всякие там романтические бредни типа «дворов моей юности». И дело даже не в музеях и театрах и даже не в том, что на работу или обратно домой полгорода надо проскочить — занятие скучное и однообразное, не говоря уж о времени. В конечном счете для коренного москвича, вскормленного, вспоенного в кольце А, для которого это Бульварное кольцо — просто как манежный круг, на котором он выступает, то есть живет, единственное на земле место, жарко высвеченное мощными «юпитерами», а все остальное вроде бы не принимает участия, все остальное — зрители, партер, амфитеатр, полумрак — что для такого создания солидная доза неуютности заключалась в пересадке в эти новые районы, богато оснащенные правильно чередующимися универсамами, кинотеатрами, детсадами.

Здесь было все или, по крайней мере, многое для быта: отдельные квартиры с лоджиями и кранами хол. и гор., магазины, мусоропроводы, скоростные лифты и скоростные магистрали с современными развязками; но для души, души завзятого горожанина, только одно: кинотеатры. Кинотеатров было, что называется, навалом. Через две-три автобусные остановки друг от друга, не дальше, стояли эти роскошные строения, хорошо освещенные, прекрасно оборудованные, с громадными, как стадион, просмотровыми залами. Ничуть не уступающие штаб-квартире международных кинофестивалей, кинотеатру «Россия» на Пушкинской площади и уж, конечно, по всем статьям превосходящие десятки стареньких, маловместительных кинотеатров, вкрапленных в Садовое кольцо и кольцо А. Стояли и… простаивали. За редкими исключениями (период детских зимних каникул) просто-напросто пустовали. То ли по причине серости текущего кинорепертуара, то ли обескровленные могучим конкурентом — «голубым экраном», то ли просто, как сказал однажды Карданов, правда, по другому поводу, «другие времена — другие песни».