Кончался август. Поспевали овощи и фрукты. Кто не воровал арбузы и яблоки? Таких мало.

Мы — грешные, мы воровали. Да и как утерпеть?

Бахча лесника Портянкина была недалеко от озера, прямо как выйдешь из низины — и тут опушка; а на ней арбузы, пузатые и с полосками, точно в тельняшках, иногда — белые, иногда — чёрные, всякие. И жёлтые дыни — так и заманивают.

Караулил бахчу дед Архип Илюшкин — тесть Портянкина. Такой же поджарый и такой же хитрый. Спрячется с ружьём в лесу, в стороне от своего шалаша, и лежит, и ждёт. А в ружье у него соль. И понятно, конечно, для чего она. И никому неохота чтоб «подсолили», потому как это неприятная штука, от которой запляшешь без музыки.

Мы всегда старались выманить деда Архипа из засады. Обычно на это мастер был Лёнька. Воровать он побаивался, а на стрёме стоять или заговорить деда — это проще. Натрёт глаза слюнями и идёт хнычет.

— Дед, а дед? — Идёт прямо в шалаш.

Дед Архип не выдерживает: в шалаше у него всегда водочка. Или самогон. Конечно, всё припрятано, но душа болит. Вдруг этот шельмец опрокинет ненароком бидончик. И он встаёт из засады и бежит к шалашу. И кричит на бегу:

— Эй-ей, куда тебя несёт, прохвоста? Остановись! Да остановись, негодник! Я те щас...

Но зазря дед Архип не тронет, это мы знали. И потому Лёнька ещё громче хныкал и тёр глаза.

— Корова, дед, пропала. Пёстрая, с одним рогом. Не видал?

— Не видал. До коров ли мне. Тут гляди в оба.

А Лёнька уже ревел и приговаривал:

— А можа, пробегала?

Это был знак нам — значит, не зевай. И мы не зевали.

По-пластунски ползли на бахчу, тыкаясь подбородками в тёплую песчаную землю, будто плыли по ботве, накатывали в состряпанные из рубашек мешки арбузы и дыни. Потом ползли назад, задирая тощие зады и работая локтями и коленками изо всех сил. Когда ползёшь, почему-то быстро устаёшь и пот сыплется градом и конечности немеют. А вскочить нельзя: попадёшь на мушку... И вот она, твоя соль.

Миновав жердяную изгородь, мы облегчённо вздыхали. Тут уже черноклёны свесили свои густые ветви в зелёной листве и красных семенах. И от них не только серому волку, но и нам спасение. Сердечки, конечно, ещё колотились: когда воруешь — очень трусишь. Всё отражается на здоровье. И Грач утирался рукавом:

— Фух, устал!..

Затем мы убегали подальше в лес, в условленное местечко. А Лёнька всё ещё мучил деда. Рассказывал, как смылась от него корова и какая она блудная. И просил, если заглянет сюда — привязать её к колышку, а он, Лёнька, ещё раз зайдёт.

Дед, развесив оттопыренные уши, сочувственно кивал реденькой бородёнкой. И, опираясь на стволы ружья, как на посох, приговаривал:

— Уважу, уважу, касатик, привяжу. И коль потравит бахчу, штраф взыму с родителев. А счас ступай, неколи мне.

Мы ждали Лёньку в лесу, а потом уплетали арбузы и дыни и смеялись над дедом Архипом. Иногда спорили: стрельнет он или не стрельнет по нам. Уж слишком добрый на вид. И порой мы даже не понимали, почему поселковые говорят, что он со своей бабкой «два сапога — пара». Им, взрослым, было виднее, и, может, они правы. Однажды дед Архип разоблачил нас.

— Уж больно часто убегает у тя корова, — сказал он Лёньке. — А опосля я арбузов вроде недосчитываюсь. Ты мотри у меня!

И он погрозил Лёньке тёмным, как песчаник, пальцем. И оглянулся. И увидел на бахче наши головы.

— Ах, олух старый, — выругал он себя и от неожиданности даже присел. Оттягивая на бегу курки тулки, бросился за нами, но споткнулся о принесённую для костра корягу и упал.

А пока вставал, пока отыскал в траве вылетевшее из рук ружьё, пока целился — мы, нырнув под жерди, скрылись в черноклёнах. Будто нас и не было.

Лёнька тоже не дремал — тут уж дай бог ноги. Но бежал он вдоль опушки, и дед погнался за ним.

— Я те покажу корову! Пёструю да с одним рогом. Я те потуманю мозги!..

Лёнька похож был на глупого зайца — есть такие! Чесал не в лес, а от леса, перемахивая через низкие кусты и валежник. Дед пристально целился. К тому же у Лёньки был жирный зад, и трудно было в него не попасть.

После выстрела Лёнька подпрыгнул как ужаленный и, вылупив зеленоватые глаза, всё ещё мчался по опушке. Мы бросились ему наперерез.

— Стой, куда прёшь? — кричал Грач. — Эх и дубина. Не мог сразу в лес шмыгнуть.

Я кричал:

— Это ему наука, чтоб в будущем соображал.

Но Лёнька не находил себе места и плясал так ловко, как в балете, крутя задом, и от этого нам было смешно, а ему нет. И тогда мы припустились к Грачёвым. У них была кадушка с водой для стирки и для полива. Мы посадили Лёньку в кадушку, держали его в воде, чтобы растаяла в ранах соль и чтобы он из кадушки не выскочил. Лёнька орал на всю улицу. Мы тоже орали из сочувствия к нему. И ещё нас раздирал смех — мы смеялись и орали.

Потом примчалась откуда-то Лёнькина мать. С воплем и страстью начала драть мне волосы, а Грачу уши, так как длинных волос у него не было.

И вот она уже волочила мокрого Лёньку за руку по улице. Конечно, мы с Грачом, обиделись. Да и не виноваты.

Мы, что ли, заставили Лёньку бежать по опушке? При чём тут мы, если он балбес? Но объяснять всё это было поздно. Я посмотрел на уши Грача и захохотал: уши были как розы — пышные и огненные.

— Дурак, — сказал Колька. Ему, наверное, и впрямь было больно, только он крепился, потому что не любил плакать.

И ещё я подумал: каким неприятным случаем закончилось наше лето. А через неделю — уже в школу.

Впрочем я тогда не знал, что за эти дни произойдёт такое, что забудешь сразу и арбузы, и деда Архипа, и эту Лёнькину соль. А сам он на этот раз не попадёт с нами в компанию, так как мать отныне, уходя на работу, будет запирать Лёньку на замок в чулан, откуда никак невозможно вылезти.