Есть у нас в лесу местечко с таким названием — Точка. Его как бы специально заслоняют глубокие овраги и лес, и всего одной дорогой можно проехать туда. Ну, а чтобы пройти — дорог много, и это место от нас, мальчишек, ничто не загородит: ни овраги, ни лес, ни колючая проволока с красными флажками, что опутала полигон.

Почему-то манила нас к себе эта Точка. И все мы хотели стрелять. Или время было такое...

В войну Н-ский завод испытывал тут свою продукцию. Потом взрывы участились: завод переходил на мирное производство, и всё старое, зловещее, истреблял.

В посёлке лопались от взрывов стёкла, а мы, мальчишки, выбегали во двор и с замиранием сердца смотрели туда, где над лесом поднимались чёрные косматые столбы. Потом мутнело небо.

Моя мать запрещала мне даже смотреть туда и если была дома, выбегала во двор следом и сердито ворчала:

— А ну марш в комнату! И не смей ни о чём думать, греховодник! — и вздыхала:

— Ой, господи, и когда же это всё кончится!

Её опасения были не напрасными. Некоторые ребята не вернулись с Точки, у некоторых не хватало рук или глаза. И у меня левая кисть на всю жизнь осталась меченой.

Но когда ухали взрывы, я об этом почему-то не помнил. И сразу же прибегал ко мне Грач и, задыхаясь от бега или от волнения, спрашивал:

— Ну как? Вот ухнула! Теперь там кое-что осталось, это точно.

Я согласно кивал, и мои глаза, наверное, так же блестели, как у Кольки Грача. Мы думали об одном: как бы удрать на Точку.

И представлялась уже куча этих «взрывчаток», понятно и просто именуемых на нашем ребячьем языке «кругленькие» и «квадратики». Эти безопасные. Их взрывали просто, насадив отверстием на гвоздик и ударив камнем. Потом, правда, долго звенело в ушах, но это даже приятно.

Были вещи и посолиднее: «красные динамиты» — эти стреляли два раза. Наколешь ему красный глазок капсюля, он щёлкнет — и беги. Второй раз динамит ухнет так, что земля дрогнет. Но пока несколько секунд он будет дымить и шипеть как змея.

Были баночки с серой, чем-то похожие на маленькие запечённые ватрушки — эти просто горели, расстилая едкий молочный дым, в котором можно было даже спрятаться.

Мы так и делали, если гналась за нами чья-нибудь мать — моя, или Грачёва, или Лёнькина с намерением отнять взрывчатку.

Лучшими по качеству взрыва были «пружинистые». Назывались они так потому, что в них пружина. И взрывались они со звоном: д-зынь.

И сама эта штука «пружинистая», вся в винтиках, и, если есть отвёртка, её можно разрядить. И вынуть алюминиевый капсюлик, похожий на маленькую шляпку-цилиндр. Кстати, этим капсюликом я и ранился.

Это получилось просто: сидели мы с Колькой у них в доме на полу и разряжали «пружинистые». И вдруг зашла его мать. И хотя она смирная и добрая, но, увидев эту нашу работу, схватила толстую кручёную верёвку и начала лупить нас по чему попало.

Мы с Грачом бегали от неё вокруг голландки, и я надевал на ходу свою фуфайчонку. Конечно, могли бы мы сразу же удрать в дверь, но нам нужны были для костра угли. И чтобы достать их, Колька пошёл на самопожертвование. Он забился в угол за сундук и, закрывая руками голову, стоял так нагнувшись. А пока мать усердно хлестала его, я насыпал в баночку из-под консервов углей. Теперь надо было убежать.

Но Колькина мать поняла хитрость и перехватила меня у порога и так съездила по уху верёвкой, что баночка моя вылетела из рук. Красные угли рассыпались по полу.

Не долго думая, я схватил один из них, Колька схватил тоже, но мать уцепилась ему за рубашку, и он не успел удрать. Я бежал и тряс в ладони уголёк, и дул на него, и видел, что он неумолимо гаснет. Краснел уже только краешек.

И мне показалось, что этот уголёк пропадёт, и, чтобы он не пропал, я вытащил из кармана один капсюлик-шляпку и ткнул в него этим затухающим угольком.

Что было дальше, я не понял. Меня ослепил огонь, в ушах зазвенело, и чем-то запахло ядрёным. И трудно стала дышать. Очнувшись, я увидел, что лежу на размякшей весенней дороге и ручеёк течёт мне прямо в лицо. Наверное, он-то и разбудил меня.

На новой фуфайчонке было несколько рваных дыр, ветерок теребил белую вату. Из шеи и изо рта текла за шиворот кровь. Я хотел вытереть её, солёную и скользкую, но когда поднял руки, мне стало страшно. Кисти были все красные. А на трёх пальцах, которыми я держал капсюлик, белели вместо ногтей кости.

Я вскочил и с минуту сидел и думал: как мне быть. Идти домой было боязно.

«Мать излупит как никогда, — думал я. — Лучше не идти».

И я решил идти к Лёньке: у них есть йод, замажем пальцы, замотаем тряпками — и делу конец.

Пряча руки за спиной, я зашагал по посёлку. Мутная вода стекала с одежды, тянула вниз. Пригнувшись, прошёл мимо своего дома. Но Лёнькин отчим завёл собаку, и она вдобавок ко всему здорово укусила меня. Тогда я пошёл домой — будь что будет.

К моему удивлению, мать не стала меня бить, а только очень испугалась. Она заплакала и засуетилась, ища в сундуке чистый лоскут материи, и всё приговаривала:

— Господи, ой господи! Да за что же это? За какие грехи?

Я молчал и шмыгал носом, хотя и не очень мне было в горячках больно. Руки заныли потом, когда она налила в чашку холодной воды и заставила меня потихоньку их мыть. Тут уж я заревел откровенно и запрыгал от боли.

Мать замотала мне обе кисти платком и такого связанного повела в больницу. К тому же я сильно хромал, болела от собачьего укуса икра.

В больнице я пролежал две недели. Орал, когда отдирали от ран сухие бинты, прятался под больничной койкой от уколов, которые делали мне на всякий случай от бешенства, и однажды ночью, не выдержав этого, вылез в форточку из палаты и убежал домой.

Обратно в больницу меня не взяли — там врачи и сёстры порядком намучились со мной и, наверное, были рады, что избавились. И я был тоже рад.

* * *

...И вот подходил к концу август.

Лёнька сидел взаперти. А Грач приволокся к нам и притащил какую-то оцинкованную банку, похожую на четырёхугольное ведро. У банки была крышка, круглая, на резьбе, и даже дужка, чтобы её носить.

Моя мать вертела в руках эту банку, и глаза её разгорались. С вёдрами было туго, и потому она спросила:

— Ты откуда, Николай, взял эту штуку?

— Как откуда? С Точки. Там навалом их.

И Колька незаметно подмигнул мне.

А моя мать раздумывала: послать нас или не послать на Точку. У нас в гостях в это время сидела тётя Настя Ларина. Она тоже осмотрела банку и покачала головой.

— Эко добро!

И тогда мать сказала:

— Ну ладно, идите.

Я понимал: попросись мы сами на Точку, она бы почувствовала подвох и не пустила.

Но Грач никуда меня не звал, просто поглядывал на свою банку. Да и я никуда не просился.

И вот уже мы на улице, Колька шепнул мне в ухо:

— Там мины рвали. И противотанковые гранаты. Пацаны нашенские уже набрали.

— А вёдра есть? — спросил я.

Но тут на крыльцо выскочила тётя Настя.

— Ребята, вы и Вальку мою возьмите! — попросила она.

Мы растерялись — это не входило в наши планы.

— Нет, не возьмём, — хмурясь сказал Грач. — Она девчонка и притом маленькая.

— Да возьмите. Не помешает она вам. А я обоим по яичку за это сварю.

— Не-е, — Колька отрицательно замотал головой.

Но я сказал:

— Пусть идёт.

Да и Кольке яичка хотелось, и он сдался — промолчал.

Тётя Настя крикнула дочь.

У Вальки были синие-пресиние глаза, и курчавые жёлтые волосы, и пухлые щёки и губы. Ребята, что поменьше нас, а ей ровесники, дразнили Вальку Жирненькой или Булкой. И Грач сразу же сказал:

— Ты, Булка, к нам близко не держись. Ходи сзади, как хвост. И ищи вёдра.

Он хихикнул. И я понял: вёдер там, на Точке, никаких нет. Колька стянул, наверное, эту банку у шофёра, у них бывают такие. И разыграл комедию.

Мы мчались к полигону бегом. Валька скоро отстала: семенила где-то далеко позади, ей, малой ещё, трудно было за нами успеть.

Впрочем, мы оторвались от неё намеренно.

Вот и Точка, чёрные свежие воронки, исхлёстанные осколками, редкие кусты, вывороченные с корнем пеньки, местами высокая лебеда. В воронках прыгали пёстрые сороки, отыскивая что-нибудь съедобное, убитое взрывом. Они тут же поднялись, таща по небу свои длинные хвосты, затарахтели. А в траве под ногами звенели осколки, баночки из-под серы.

Возле бронещитов, где укрывались от осколков подрывники, земля вообще была чёрной, обгорелой и перепаханной противотанковыми гранатами.

— Вот тут и надо искать, — сказал Грач и кинул несколько пустых баночек из-под серы в щиты: проверил, нет ли там хозяев этого местечка. А то чего доброго ещё наскочим и надерут нам уши.

И крикнул Вальку, так как она совсем отстала и вдалеке мелькала из травы её жёлтая головка.

Грач сразу же нашёл гранату. В ней всё было: и корпус, и ручка, новенькая, воронёная — с накаткой. Не было только кольца в ручке. Подрывники выдернули его, но кинутая из-за щита граната не взорвалась. Потом её завалило взрывом другой гранаты, а подрывники не заметили и уехали. Вообще их не надо судить строго, адская работа им осточертела, к тому же в некоторые дни подрывники приезжали по нескольку раз и порядком уставали — оглохли от взрывов. А мы, мальчишки, их выручали. Искали, что можно подобрать. И довзрывали: и гранаты, и мины — надо только уметь. Нам казалось, что мы умели...

Потому Грач шёл рядом со мной и довольно поигрывал гранатой:, подкинет — поймает. Я завидовал ему. И, конечно, смотрел во все глаза на изрытую землю — хотелось тоже найти гранату. Или мину.

Вооружиться. Но воронки уже кончились, опять пошли иссечённые осколками кустарники и пеньки.

— Давай вернёмся, — сказал я Грачу и оглянулся: Валька почти догнала нас — до неё было шагов десять.

А Колька вдруг вскрикнул:

— Ой!

Граната, подкинутая им, вырвалась далеко вперёд и падала за пенёк, который загородил нам дорогу. Поймать её было невозможно. И тут раздался взрыв.

Огромные, по кулаку, искры, взметнулись в небо, подпрыгнула и земля и этот старый пенёк.

И меня вдруг ударило ветром и приподняло в воздух. И понесло куда-то прямо на орешниковый куст.

Потом куст оттолкнул меня, и я покатился назад к тёплой дымящейся воронке. На миг ещё подумал: только что тут росла трава и был пенёк, а сейчас на этом месте чёрная яма да раскиданный вокруг кусками дёрн. И не видно ни Вальки, ни Грача.

Впрочем, Грача я увидел сразу же: он лежал по другую сторону вывороченного пенька, но был какой-то весь красный, в обгорелой рубашке и что-то кричал мне.

А в ушах звенело, и ничего нельзя было услышать.

«А где же Валька?» — подумал я. И даже испугался: там, на чёрном пустыре, где она только что бежала, валялись лишь светлые лоскутики.

Я бросился туда, и точно груз свалился с моих плеч.

Я сразу же вспомнил: эти цветные лоскутики Валька держала в руке, наверное, играла с ними дома, а потом забрала с собой. А сейчас рассыпала.

Сама же она лежала в тесной старой воронке, свернувшись калачиком и глядя на меня широко раскрытыми синими глазами.

Жёлтые кудряшки, и лицо, и белое платьице были слегка обсыпаны землёй. Но крови на ней не было, и я подумал, что Валька просто испугалась, и закричал на неё:

— Ты что валяешься? Беги домой!

И Валька послушалась, начала вставать, а я вернулся к Грачу. Я помог Кольке подняться. Он опять шевелил губами, что-то говорил, но я всё ещё не слышал.

Потом он мотнул окровавленной головой, оттолкнул меня и пошёл в другую сторону от дома. Но я догнал его и потянул за собой за скользкую, облитую кровью руку. Другая рука у Кольки болталась, как плеть, и он даже не мог ею шевелить. Так друг за другом мы с ним и шли, а потом даже побежали и обогнали Вальку.

А из посёлка нам навстречу уже спешили люди, И впереди всех в своей чёрной косынке летела тётя Настя Ларина. Вылинявшая бордовая кофта билась на ветру, как флаг. Следом за ней бежала моя мать и другие.

И я догадался, что граната, наверное, здорово ухнула и все поселковые это слышали. И ещё подумал: кто же поведёт Кольку в больницу, ведь его мать на работе.

А тётя Настя была уже близко. Увидев мать, Валька заревела. Я оглянулся и хотел сказать, чтобы она замолчала, но язык у меня одеревенел. Валькино белое платьице от груди и до подола было красным рт крови, и она, наверное, изнемогла, так как ножки её подкашивались. Вот она вообще упала на колени и только протягивала навстречу матери руки.

А Грач, весь залитый кровью, всё ещё бежал. Я начал отставать, так как был целый и невредимый и потому виноватый. И боязно мне было встречаться с матерью. Но она только на миг окинула меня взглядом, а потом подхватила Грача на руки и понесла.

А тётя Настя несла свою дочку и заливалась слезами. И причитала:

— Ох, дура я, дура.

Моя мать молчала, только кусала побелевшие губы.

И я был рад за неё, за такую. За то, что несёт она Кольку Грача. Вообще они, наши вдовые матери, были правильными: не делили нас на чужих и на своих, разламывали поровну последний кусок хлеба, если надо, каждая лупила нас, как своих. Это тоже надо.

И вот сейчас моей матери было больно оттого, что Колька поранился. И она чувствовала, что виновата в этом и эту вину ничем не искупить. И даже не рада была тому, что я цел и невредим. От этого ей ещё стыднее было смотреть в глаза Колькиной матери.

А Грач потерял сознание, и окровавленная голова его болталась как у мёртвого. И мать часто останавливалась и прислонялась ухом к его груди. Лицо её делалось беспокойным, а на глаза навёртывались слёзы.

Ну вот, наконец, и больница. Врач и сёстры в белых халатах выскочили на крыльцо.

А за моей матерью и тётей Настей шла длинная людская процессия. И все забегали вперёд. И смотрели на Грача и на Вальку, словно сроду не видали раненых детей. Хирург Анна Ивановна, что накладывала мне швы на пальцы и на шею, пропустила нас пятерых в кабинет. Остальные люди стояли на улице под окном и медленно расходились.

Кольку Грача сразу же положили на стол. Медсестра сунула ему под нос ватку с нашатырным спиртом, и он открыл глаза. Я впервые видел Колькино лицо таким бледным, вернее, только половину лица — на другой половине запеклась заскорузлой коркой кровь, и его было не узнать.

Тётя Настя, сидя на стуле, обнимала Вальку и навзрыд плакала. И тыкалась лицом ей в окровавленное платьишко.

— Что же вы убиваетесь? Дочь ваша сидит. С мальчиком вот хуже, — сказала Анна Ивановна.

Но первую осмотреть она всё-таки решила Вальку.

— Кладите ребёнка на второй стол, — кивнула она тёте Насте, а сама торопливо мыла над белой раковиной такие же белые руки. Кремовая клеёнка под Валькой сразу же начала краснеть.

Кровь побежала тонкими струйками на пол. И почему-то больно было на эту кровь смотреть.

Потом Вальке задрали платьишко и все склонились над ней: и Анна Ивановна, и сестра, и тётя Настя, и моя мать.

И хотя я не видел, что у неё было там, на животе, понял по нахмурившемуся лицу Анны Ивановны — с Валькой что-то неладное.

— Срочно готовьте девочку к операции, — приказала она медсестре.

И спешила: — Быстро! Быстро!

Попросила всех посторонних выйти из кабинета.

Мы — я, мать и тётя Настя сидели в коридоре, а в больнице вдруг появилось много людей в белых халатах, и все забегали, засуетились.

Через раскрытую дверь я видел, как Грачу обмывали белыми влажными тампонами раны, как выдирали щипцами из них осколки. Колька не орал, только скалил зубы.

Потом ему начали накладывать на руку гипс. А Вальку, уже раздетую и покрытую белой простынёй, понесли на носилках в хирургическую, в самый конец коридора. Прошла мимо Анна Ивановна, держа вверх руки у самых плеч, на лице её была белая повязка и на голове белая шапочка. Виднелись одни серые глаза да брови. Тётя Ластя побежала за ней и сквозь слёзы просила:

— Вы уж выручите, доктор! Постарайтесь. Ведь ребёнок ни при чём, сама я виновата.

Тётя Настя хотела рассказать, как это всё случилось.

Но Анна Ивановна остановила её, махнув белой рукой, и выдохнула через марлю:

— Сделаем всё возможное.

И уже издали ещё раз оглянулась и, словно что-то вспомнив, повторила:

— Всё сделаем.

Моя мать вздрогнула от этих слов и тоже заплакала.

За жизнь Вальки боролись всю ночь.

Позднее я узнал, что ей сделали две операции: вынимали и пересматривали весь кишечник и извлекли тринадцать мелких осколков, что нужна была кровь и её взяли у медсестёр.

В Граче осколков было больше: угодили они ему в темя, в руки, в ноги и в грудь, но ранения были наружные, лёгкие. Грачу наложили с десяток швов, начиная с головы и кончая ступнёй. На правой руке отняли раздроблённый указательный палец. А левая была как белое бревно — в гипсе. И лежала с ним рядом на кровати, словно чужая, и Кольке не велели ею шевелить.

Когда я пришёл к Грачу через три дня, мне, как большому, дали белый халат и впустили в палату.

Колька встретил меня грустной улыбкой.

— Всего заштопали, словно старый чулок, — сказал он.

— Болит? — спросил я и кивнул на гипс.

— Болит и чешется.

Грач поморщился.

— Ещё скучно тут. Лежишь, как труп, и только глазами хлопаешь. А с Валькой как? — спросил он.

— Вроде бы ничего. Анна Ивановна около неё день и ночь дежурит — теперь уж выходят.

— А знаешь что? — Грач вздохнул, задумался. — Мне тут рассказали. Ведь у самой Анны Ивановны детишек разбомбили. В поезде. Фашисты. А мальчика тоже звали Колькой, а девочку — Танечкой. И были они такие же, ну, ровесники нам.

Я сидел на больничном табурете и не мог представить, какие они из себя, этот мальчик и девочка. А представить их очень хотелось.

Потом вдруг над моей головой засвистели бомбы и начали рваться: совсем рядом, совсем как в кино.

И когда рассеялся дым и растаяли огромные, по кулаку, искры, я увидел перед собой Анну Ивановну в шапочке и с белой марлевой повязкой на лице — одни только серые глаза и брови.

— Сделаем всё возможное, — говорила она сквозь марлю. — И торопила: — Быстро! Быстро!

Странно, в думах всё повторялось.

И зашагала туда, в хирургический кабинет, в самый конец коридора.

И вот Грач лежит в этих швах и гипсе.

И Валька будет жить.

А тех, мальчика и девочки, уже не будет. И я даже не мог представить их лиц.

Меня вывел из задумчивости Колька.

— Эх, Малышка, — выдохнул он. — Почему мы такими были? Ну, балбесами.

Я посмотрел в его осунувшееся под бинтами лицо — на миг мне даже показалось, что Грач состарился лет на десять.

— Вылечусь, — протянул он, — всё будет по-другому. Как надо, будет. Вот увидишь.