К зиме сорок четвёртого года уже не только взрослым, но и нам, мальчишкам, стало ясно, что фашистам конец. Да и пленные немцы, которых приводили строить новые бараки на посёлке и которых бегали мы смотреть, во всеуслышание кричали:

— Гитлер капут! Война капут!

А всего два года назад люди в посёлке ходили грустные. И радио от Совинформбюро ничего весёлого не сообщало. Обычно после таких сообщений всех больше ударялся в панику лесник Портянкин и ходил-трезвонил:

— Опять наши город сдали... Уже который...

И, угрожая, напоминал:

— Силён Гитлер. Силён!

— А наши его всё равно побьют, — упрямо отозвалась моя мать. И точно ища поддержки, оглядела толпившихся под столбом с репродуктором нескольких женщин. Но лица у тех были суровы, молчаливы. И землисто-серые, как сама наша прозябшая в первой пороше улица. Многие из этих женщин уже были вдовами и хранили в сундуках жёсткие похоронные листки.

Портянкин остановился, чтобы закурить, и заспорил с моей матерью.

— Што ты мелешь попусту? Откуда тебе знать заране?

Мать твердила своё:

— Знаю.

— Докажи!

— Докажу!

И она сцепилась с лесником непримиримым долгим взглядом. Обступившие их женщины тоже кололи Портянкина злыми прищуренными глазами. И он на всякий случай отступил на три шага, выскользнул из их круга.

— Эко и чудная, — сказал он, не спуская с матери сереньких глаз. — Ну как же ты докажешь?

— Очень просто.

— Не верю!

Мать вспылила:

— Приноси в ту субботу своего чёрного петуха, и мой красный побьёт его.

Был вторник, и до той субботы в запасе одиннадцать дней, но Портянкин всё равно удивился:

— Эко!.. Твой-то красный — и побьёт. Да ни в жисть! Он же у тебя от голоду еле ходит. Курей топтать силы нет.

Лесничий захихикал.

— Побьёт! — упрямо повторила мать.

Кто-то из женщин решил:

— Так и загадаем.

На этом они разошлись. Портянкин, удаляясь, чесал в затылке свалявшиеся под шапкой волосы. И всё покачивал маленькой головой. Мать, вернувшись домой, долго сидела на лавке — о чём-то думала. Потом, никому не говоря ни слова, взяла деньги и укатила в город.

Наши четыре курицы и петух ели только мятую мелкую картошку, предварительно распаренную в печи, и были слабы — ходили по двору вяло, поносили. А гребешки у них чуть алели. И мороз им их прихватывал.

Лишь перо у нашего петуха было красивое — светло-бордовое с рябью, и жёлтые ноги когтистые, хотя и худые. По утрам он любил петь, но не хлопал перед этим, как летом, крыльями — холодно. Да и не тянул долго — корма жидкие, и тех не вволю. Мать толкла распаренную картошку только по утрам и вечерам. И понемногу. Растягивала её на всю зиму.

Куры торопились её клевать — тёпленькую, парящую, вроде грелись.

И вот мать решила подкормить их, особенно петуха, а для этого нужно было раздобыть на рынке зерно и на мясокомбинате мёрзлой крови.

У Портянкина был петух откормленный, жрал зерно и тёплый конский навоз. А с виду чем-то походил на тетерева: низенький почти без гребешка и с чёлкой. Но грудастый, с широко поставленными ногами и с всегда налитым кровью злобным глазом.

Кукарекал он часто, невпопад, и сам лесник обижался на него за это. Но зато чёрный петух страстным был до кур. Норовил топтать даже цыплят, не уважая своё же потомство.

Из-за этого налетела на него однажды клушка и выклевала один глаз. С тех пор чёрный петух ходил косой, как пират, но силы и пылу в бою с другими петухами у него не убавилось. Он частенько наведывался летом со своей куриной оравой из лесу в посёлок. И нашенские петухи избегали с ним встреч.

Мы с Колькой не однажды тайком хотели его отвадить. Угощали чёрного петуха камешками из рогатки и хворостиной, после чего он возмущённо кудахтал, но дорогу к нам не забывал. Видно, уж у него в крови была охота до чужих владений.

И вот лесник готовил своего разбойника для открытого боя, кормил досыта зерном, разлучив с курами, чтобы петух не терял силу. Но как раз в этом-то он просчитался. В одиночестве петух не петух. Может, он и не зачах, но ожирел, и силы у него не прибавилось.

Мать поступила разумнее.

Она раскошелилась и привезла из города ведро кормовой непровеянной овсянки и два куска тёмной, неприятно пахнувшей мёрзлой крови.

Впрочем, кровь досталась не только петуху и курам, но и нам, детям. Несколько раз мать варила её в чугунке. Только спечённая кровь была невкусной, к тому же в ней густо попадались волосы и всякий мусор. А петух и куры ели кровь сырой, и она им нравилась. Мать, подогрев её, примешивала в жидкость овсянки.

И уже к концу этой недели куриные гребешки и бородки начали румяниться. Да и сами они выглядели свежей и веселее, суетились по двору. И запели:

— Ко-о-ко-о-ко-о...

Бабушка, глядя на них, проронила:

— Глядишь, и занесутся зимой.

Петух тоже стал резвый. Разминал крылья, много раз за день заскакивал на жердяную изгородь и горланил. И холод ему был не страшен. Сытные корма будто вернули лето. Со следующего выходного дня мать ушла в дневную смену, это с восьми утра до восьми вечера. Следить за поправкой петуха заставила бабушку, наказывая ей, что это очень важно. Но бабушка отнеслась к наказу халатно, кормила больше кур, и всё ворчала себе под нос, дескать, затея энта пустая. Портянкину ничего не докажешь. Дурак он и сбрех. А народ над нами посмеётся.

Тогда за дело взялись мы — я, Грач и Лёнька.

— Лесникова петуха обязательно надо заклевать, — говорил Колька. И командовал:

— Лёнька, неси жмыху. Дополнительно к кровяной норме. От жмыху тоже сила. Он — жиры.

А мне Грач велел придумать, как бы петуха тренировать. Поначалу мы, конечно, пробовали привязать ему к ногам «гантели» из камешков, но из этого ничего не получилось. Петух путался в них и много орал — расстраивался. А это вредно.

Тогда мы пробовали его просто дразнить. Ловили курицу, держали её за крыло, а петух налетал на нас драться. И, наконец, я придумал что-то путное. Привязал сетку с куском крови к ручке сенной двери. Петух подпрыгивал высоко — норовил клюнуть кровь. Куры тоже прыгали следом за ним, но до сетки не доставали.

А разохотившийся петух прыгал чаще. И научился держаться за сетку когтями, вися под ней, как дятел.

С каждым днём он висел всё дольше и клевал кровь всё жаднее. К субботе его было уже не узнать: бордовое перо на нём стало гладкое, походка энергичная. А красная рожа прямо-таки хотела лопнуть. Очень налилась.

Бабка Илюшиха, заглянувшая к нам во двор, даже удивилась:

— Батюшки, ваш етот бордовый петух али не ваш? Как подменили.

Она незамедлительно сообщила об увиденном зятю.

— Ничо, и мой отъелся, — успокоил её лесник.

Но петушиный бой в назначенную субботу не состоялся. У матери на заводе была срочная работа, и она не то что прийти пораньше, — осталась с ночевой на две смены. Мероприятие перенесли на завтра.

Утром, в воскресенье, у нашего двора, облокотившись на жерди забора, собрались поселковые, в основном детишки и несколько женщин. Из мужчин — только Лялякин и дед Архип Илюшкин, бабкин муж.

Они оживлённо между собой спорили: один в серой, словно опалённой на войне шинели, в карманах которой он грел свои большие, красные от морозца руки; другой — в шубейке с неровной полой, как издёрганной собаками. На головах у обоих сидели ушанки: у дяди Лёши — серая со звездой (он только что выписался тогда «по чистой» из госпиталя), у деда Архипа ушанка была овечья, точно выкроенная из обрезков этой самой гнилой шубейки — чуть ли не ровесницы старику.

Илюшкин поминутно утирал варежкой слёзы, вечно плачущий нос и, усмехаясь, спрашивал, топорща бородёнку:

— Значить, красный побьёт? Навряд ли...

И щурил хитрые глазки:

— Поглядим.

— Што тут гадать — выговаривал дядя Лёша, и белый на морозце пар вырывался из его широкого рта, обрамлённого щетиной. Этот пар был похож на дым от самокрутки.

Позади деда Архипа ссутулилась его бабка Илюшиха в козьем платке и в такой же рыжей шубейке. Соединив рукава, она грела под локтями руки и, постукивая валенком об валенок, всё посматривала на дорогу из лесу: не идёт ли зять.

А на улице было не так уж холодно, лишь пасмурно. Сквозь низкие торопливые тучки катилось куда-то, как ледяной блин, солнце. Задувал ветерок. На уснувших голых вишнях на огороде сновали в зелёных одежонках синицы, щеголяя тонкими галстучками. Они сновали не зря, кое-кто из женщин грыз семечки. И над посёлком, как всегда, кружились редкие вороны. И горланили. Им в тылу зимой было ещё голодней, чем людям. А чуть в стороне, над шоссе и над заводом висели, как жирные червяки, аэростаты заграждения. Их сначала пугались, называли нечистой силой, а потом привыкли и не обращали внимания.

Вдруг кто-то из женщин крикнул:

— Идёт, идёт!

И все столпившиеся повернули головы к лесу. По дороге вышагивал Портянкин, держа под мышкой чёрного нахохлившегося петуха. На Портянкине было новое зимнее пальто, подбитое мехом, — недавняя покупка на городском базаре, а на голове всё та же знакомая всем шапка.

Вот он миновал соседние Лёнькин и лялякинский дома и заторопился. Свежий ноябрьский снежок хрюкал под его валенками.

— Заждались? — спросил он и улыбнулся. И побелевшая от инея борода ощетинилась.

Мать моя, раздетая, в платье, вышла на крыльцо, только на плечи накинула спецовочную фуфайчонку. Волосы на голове да и лицо её были помяты после двойной длинной смены. Она как-то уже безучастно и устало глянула на Портянкина и на чёрного петуха. Я, Лёнька и Грач, взобрались на жерди нашего забора и приготовились к зрелищу. За нами в общем ряду сидели, как конники, другие мальчишки и даже девчонки. И все затихли.

Портянкин бросил чёрного петуха к нам во двор и снял рукавицы.

— Ну, береги, Мария, свово красного, — сказал он матери.

Люди, толпившиеся на улице, окружили наш двор и тоже наваливались на жерди, свесив над ними локти.

Наш красный петух уже привык к народу и не обращал на окружение внимания, а вот чёрный растерялся.

Он резво пробежал по незнакомому двору, кося одним глазом по сторонам, и вдруг увидел наших четырёх кур под навесом и, забыв о всякой растерянности, бросился туда, к ним.

Наш петух смело перегородил ему дорогу.

Впрочем, драки сразу не получилось. Петухи минуту-другую как бы танцевали друг перед другом, шаркая разгоряченно ногами по мёрзлому заснеженному двору, и словно что-то клевали.

Чёрный петух был с виду крупнее и тяжелей, он держался к противнику всегда одним боком — тем, где глаз. Ветерок поддувал ему под хвост, шевеля перо, и подгонял в бой.

Наш красный петух суетился, поворачиваясь к незнакомому гостю то одним, то другим боком, и страшно нахохлился, возмущённый этим вторжением. Бордовый его хвост трепыхался султаном.

Безучастные ко всему куры похаживали под навесом и, поглядывая на петухов, подпевали своё:

— Ко-о-ко-о-ко-о... Ко-о...

«Нажрались сегодня остатков зерна и крови, — думал я, — и у них праздник». А петух наш должен был выдержать бой за этот сытный корм. И за хозяйкин расход. Да и мало выдержать — должен победить. Он — красный. И на него загадали своё желание многие изнурённые войной люди.

— Ко-о-ко-о-ко-о... — причитали куры. Им что!

А у петухов разведка, или знакомство, кончилось. И чёрный перестал топтаться и изготовился к бою.

Вот он присел, коснувшись брюхом серого пропылённого снега, и сделал такой молниеносный бросок, что все ахнули. И наш петух, сшибленный им, покатился по двору. Однако не струсил, тут же вскочил и бросился на противника. Они замелькали над снегом: чёрный — красный — чёрный... Сшибаясь, выставляли друг против друга клювы и когти. И задали такой яростный темп, что подмороженная земля заклубилась под ними. И вверх летели перья, тоже чёрные, красные... Ветер торопливо сметал их по снегу в сторону. А потом под петухами заалела капельками кровь. Но бой продолжался.

— От дають! От дають!

Дед Архип прыгал восторженно в своей рыжей шубейке, тоже как петух. И вдруг пронзительно завопил:

— А ну, наддай, чёрный!

Дядя Лёша степенно взял старика за воротник и тряхнул, как бы молча давая понять, чтобы тот угомонился. Лесник Портянкин напряжённо затягивался дымком самокрутки, и двупалая рука его с цигаркой дрожала. Эта искалеченная рука спасла его от фронта. И когда озлобленные иной раз женщины спрашивали его, что же он, эдакий лоб, отирается в тылу, Портянкин им показывал двупалую руку, как документ. И говаривал:

— У меня бронь, бабоньки. Бронь!

Люди отступались с виноватыми глазами, хотя пальцы лесник, возможно, отмахнул топором намеренно. Лисы ведь так делают, попав в капканы, — отгрызают себе лапы и живут.

А в сорок первом, в декабре, на лесников была словно облава, то одного соседа остригли «под машинку», то другого.

После Портянкину жилось спокойно, как карасю в лесном озере. По соседству лес сторожили пенсионеры-старички, и он растворился среди них. Не жизнь, а благодать. Вот только фашисты бы не пришли сюда.

И, возможно, понимая задумку моей матери и других женщин, он, Портянкин, не радовался, когда чёрный петух погнал нашего под навес в глубь двора. Куры испуганно разметались в стороны, раскудахтались. Или им жаль было своего хозяина, или они вообще ненавидели драку. А наш петух, почувствовав, что позади его бордового хвоста родная стена и отступать больше некуда, начал отчаянно сопротивляться. И приспособился сдерживать тяжёлый натиск противника. Впрочем, может, и мы, наша тройка, ему в этом помогли.

Красный. петух вспомнил, что он умеет высоко прыгать, и когда чёрный на него наскакивал, он взвивался метра на полтора вверх, и противник раз за разом врезался в стену.

— Балда! — не выдержал опять дед Архип. И упрашивал:

— Опомнись! Ведь дереву лупишь... Стену...

Дядя Лёша вынул из кармана красную руку и снова дёрнул его за воротник. И пригрозил:

— Замри!

А чёрный петух как раз в это время стукнулся о стену головой, наверное, очень сильно. И опрокинулся. Тут уж наш, красный, ему задал. Только чёрные перья летели. К тому же им, петухам, пожалуй, было неизвестно, что лежачего не бьют. Или у них свои правила. Или, когда война, не до правил. Тут уж не жалей...

И чёрный петух, почувствовав неладное, побежал.

Наш петух добрый, но если его рассердили, тогда уж пощады не жди. Спасение только в бегстве. И в смерти. Чёрный петух понял это.

Выскочив за ворота и прошмыгнув между ног у деда Архипа, который хотел вернуть его, он помчался что есть духу той дорогой, по которой лесник принёс его сюда. Ему улюлюкали вслед, свистели. Мы, мальчишки, прыгали на жердях — радовались больше всех, так что наш рыхлый дворовый забор ходил ходуном.

Дед Архип топал ногой и плевался.

— Опозорил, ирод. Чтоб ему сдохнуть!

Зятю же в сердцах присоветовал:

— Голову ему того... Отсеки.

— Ладно тебе, — успокаивал его Портянкин. И, оглядев людей, выдохнул:

— Кто-то должен же быть сильней.

Мать моя, посиневшая от холода, всё ещё стояла на крыльце и лишь скупо улыбалась. Потом, словно спохватившись, взялась за дверную ручку: там, дома, были дела, и надо было ещё поспать перед наступающей сменой. Остальные поселковые расходились нехотя. Лица у многих были просветлённые. Колькина мать вслух рассуждала:

— Бабе ведь много ли надо? Война бы скорей победно кончилась да мужик бы вернулся.

А назавтра ей, Колькиной матери, почтальонка Катя Ларина принесла посмертное письмо от мужа, куда был вложен похоронный исписанный бланк — извещение, как документ, предоставляющий осиротевшим детям пенсию.

— Вот тебе и «красный петух», — выдохнула она. — Неправда всё.

Но уже через месяц Левитан передал сообщение Совинформбюро о полном окружении фашистов под Сталинградом. Это был перелом в войне.

И, возможно, эти же тогда окружённые немцы вот теперь колотят лопатами и кирками мёрзлую землю и кладут из кирпича фундамент. Работают они медленно, но зато бараки у них получаются добротные.

Идя в школу, мы с любопытством смотрим на них. Они тоже смотрят на нас: обычные, такие же люди, как и мы, и в то же время чужие.

В глубоком тылу тоже война. И потому кричат:

— Эй, кнабе, брот ё? Картофел ё?

Мы недружелюбно молчим. И, отойдя подальше, дразним:

— Гитлер капут!

И они весело соглашаются:

— Я-я, я-а — капут. Война ту-ту. Даль-ёко...

Они правы. Уже отгремела Курская дуга, и фашистов повсеместно выдворили за границу. Кончался сорок четвёртый год. И даже пленным в посёлке ослабили конвой.