Публиковать весной 2011 года книгу об интернете и демократии в чем-то сродни тому, чтобы печатать книгу о Восточной Европе после лета 1989 года. Все интересуются вашим мнением – и лучше, если оно не совпадает с общепринятым, – но вы хорошо понимаете, что читатель будет оценивать не только вашу аргументацию, но и то, как она соотносится с реальными событиями.
Предвидел ли я, что публикация моей книги вызовет ажиотаж? Разумеется, нет. Сначала эпопея с участием “Вики-ликс”, а следом “арабская весна” сделали тематику моего исследования центральной в общественной дискуссии. Мало кому из публицистов доставалось (во всех смыслах) подобное внимание. Дискуссия, которую вызвала книга (лишь на английском языке появилось более сорока обстоятельных рецензий), оказалась столь же увлекательной, как и работа над ней.
Выдержала ли моя книга испытание событиями 2011 года? Думаю, что да. Заголовки сегодняшних новостей об интернете и политике вряд ли удивят моих читателей. Западные политики продолжают рассуждать о Сети так, будто можно четко разграничить ее национальную и глобальную составляющие, а это, увы, невозможно. Парадокс, заключающийся в том, что западные политики защищают свободу интернета за границей, одновременно ограничивая ее в собственных странах (это центральная тема книги), стал особенно очевиден во время скандала [2010 года], вызванного утечкой американской дипломатической переписки (Cablegate). Угроза Дэвида Камерона выключить “Фейсбук” и “Твиттер” во время лондонских погромов резко контрастирует с его восторгами по поводу благотворного влияния интернета на авторитарные режимы. Американские сенаторы осудили отключение интернета в Египте, однако поспешили принять закон, предусматривающий такую меру у себя дома, еще раз доказав свою приверженность борьбе за свободный и независимый интернет для кого угодно, кроме Америки.
Хотя все это лицемерие заметно каждому, кто возьмет на себя труд присмотреться, западные правительства удвоили усилия по защите свободы интернета, особенно после “арабской весны”. Политика, направленная на защиту свободы Сети, остается в силе, однако ее интеллектуальный фундамент шаток как никогда. И это главная причина, по которой эта книга сейчас нужнее, чем прежде: хотя искушение творить добро при помощи интернета сильно, мы по-прежнему слабо представляем себе, как сделать так, чтобы не навредить. Более того, западные политики все еще не смеют признать, что угроза свободе интернета таится главным образом дома, а не исходит от авторитарных государств.
Рынок электронной слежки переживает бум. Недавние попытки ФБР убедить интернет-компании снабдить свои продукты “потайными дверцами”, чтобы сделать их удобнее для слежки, еще сильнее подорвали доверие к усилиям по защите свободы интернета. В то же время (как я и предполагал) развивающиеся страны (особенно Россия, Китай и Иран) начали пытаться уменьшить свою зависимость от американских технологий. Правительства подозревают, что эти технологии содержат “потайные дверцы” или могут быть использованы для организации беспорядков.
Авторитарные правительства расширили свои шпионские операции. Сообщение о том, что DigiNotar (один из центров сертификации, удостоверяющий, что посещаемые нами сайты действительно то, чем они кажутся) был взломан иранским хакером-лоялистом (это дает возможность правительству Ирана шпионить за миллионами интернет-пользователей), только подтверждает растущую изощренность авторитарной политики. К сожалению, это не единичный случай.
“Арабская весна” недвусмысленно показала, что приручить интернет авторитарным режимам помогают западные консультанты и западные же технологии. Мало где на Ближнем Востоке и в Северной Африке западные фирмы не торгуют оборудованием для слежки или осуществления цензуры. Американские дипломаты, между тем, продолжают смотреть на происходящее сквозь пальцы. В конце 2010 года Госдеп вручил компании Cisco (она помогла правительству КНР возвести Великий китайский файервол) награду за “корпоративные достижения”.
Одновременно компании наподобие “Гугла” и “Фейсбука” продолжают трансформировать интернет в соответствии со своими корпоративными стратегиями, делая его более прозрачным, эффективным и упорядоченным – но и менее анонимным и, следовательно, гораздо менее пригодным для инакомыслия. Попытка “Фейсбука” заняться развитием технологии распознавания лиц и ее недавние признания, что компания следила за клиентами даже тогда, когда они выходили из системы, а также изначальный отказ “Гугла” от использования псевдонимов в социальной сети Google+, – все это свидетельствует о том, что сама по себе интернет-культура становится все более враждебной к определенным видам сетевой активности (несмотря на то, что “Фейсбук” и “Гугл” хвалят за участие в демократических революциях).
Усиливающееся нежелание Кремниевой долины принимать на себя социальную ответственность вместе с правами, которые дает ей распоряжение цифровыми “агорами”, и растущее восхищение публики ИТ-компаниями – еще одна причина занять более трезвую позицию и проследить культурные истоки нашего благожелательного отношения к этим титанам бизнеса. К сожалению, здесь Вашингтон мало чем поможет: политические деятели, нуждающиеся в пожертвованиях, отчаянно ищут расположения свежеиспеченных миллиардеров из компаний “Фейсбук”, “Гугл” и “Твиттер”. К тому же открытая конфронтация с Кремниевой долиной (вне зависимости от позиции по отношению к защите личных данных, цензуре или к слежке) не поможет политикам победить на выборах. Нередко они, рассуждая о законодательном регулировании деятельности “Гугла”, предпочитают считать его аналогом “Хьюман райтс вотч”, а не “Халлибертон”. Если мы всерьез хотим раскрыть демократический потенциал интернета, такое отношение нужно пересмотреть.
Но искажено не только представление об ИТ-компаниях. Блогеры из авторитарных стран, эти баловни западных СМИ, все еще считаются предвестниками демократических преобразований, а не просто технически грамотными представителями своих обществ. Западный киберутопизм (склонность не замечать репрессивных черт современных технологий и видеть во всяком, кто имеет отношение к блогингу и вообще к интернету, оппозиционера, готового к борьбе за демократию) в полной мере проявился летом 2011 года. Тогда выяснилось, что популярный блог, якобы принадлежащий сирийской лесбиянке, на самом деле мистификация, а настоящим автором онлайнового дневника является сорокалетний американец, живущий в Шотландии. Более наглядный пример трудно придумать: даже эксперты с многолетним опытом, то есть те, кто увидел бы подвох за версту, если бы речь шла не об интернете, предпочли не заметить ничего подозрительного.
Интернетоцентризм, то есть стремление представить интернет одновременно и отправной точкой рассуждений, и их главным объектом – также сохраняет свое вредное влияние. После “арабской весны” вышли научные статьи, в которых отмечена “важная роль”, которую в этих волнениях сыграл “Твиттер”. Все бы хорошо, но авторы статей искали подтверждения этой точки зрения в самом “Твиттере”. Да, пользователи “Твиттера” обменялись друг с другом массой сообщений, но для обоснования тезиса, что роль микроблогов была “важной”, необходимо учесть и другие факторы, не имеющие отношения к интернету. Невозможно определить значение “Твиттера”, не покидая его. Для интернетоцентристов, однако, объективной реальности не существует: интернет предлагает собственные критерии успеха. Повторю то, что я написал в книге: если в лесу падает дерево и все пишут об этом в “Твиттере”, это вовсе не значит, что дерево упало из-за записей в микроблогах.
Но не опровергают ли события “арабской весны”, заметную роль в которых сыграл интернет, выводы, сделанные мной в книге? Нет.
Во-первых, в отличие от киберутопистов, давайте смотреть на вещи прямо. “Арабская весна” – это не только история о том, как отважные активисты свергли жестоких диктаторов. Она еще и о том, как западные фирмы продают технику для слежки и цензуры самым одиозным режимам мира. О том, как авторитарные правительства при желании могут отключить интернет. О безобразной, неуместно формальной политике сайтов вроде “Фейсбука”, которые не позволяют египетским или тунисским диссидентам пользоваться их услугами до тех пор, пока те не укажут в учетной записи свои настоящие имена, а не псевдонимы. О том, какую позицию заняли западные политики, дав понять, что озабоченность вопросами свободы интернета всегда будет уступать более широким вопросам “стабильности” (даже если ее обеспечивают диктаторы) традиционно неспокойного региона. Можно ли привести лучший пример, чем Египет? Вашингтон больше потратил на обучение полиции Мубарака, чем на обучение блогеров, критиковавших египетского президента. Цель такого рода критики не в том, чтобы западные политики перестали обучать блогеров. Но пусть они не провозглашают это “содействием распространению демократии” и не отвлекают нас от того, что Запад поддерживает дружественных ему диктаторов, многие из которых процветают и после “арабской весны”.
Конечно, на это можно возразить, что это пустяки, поскольку оппозиция в конце концов победила. Я не считаю эту позицию оправданной, особенно для тех, кто думает о будущем демократии. Даже отчаянные киберутописты согласятся: вовсе не применение определенных цифровых средств обеспечило уход правителей Египта и Туниса. Это результат влияния благоприятных политических, социальных и культурных факторов в сочетании с техникой. Да, техника сыграла важную роль в мобилизации, но это стало возможным лишь потому, что этому способствовали остальные условия. Нетрудно представить себе, что если бы политическая ситуация сложилась иначе, то египетский и тунисский диктаторы, несмотря на возмущение в “Фейсбуке” и “Твиттере”, сохранили бы власть и пролили еще немало крови, как это произошло в Иране в 2009 году. Поражение “Зеленой революции” было вызвано не тем, что революционеры мало писали в “Твиттере” (на улицы и так вышло множество людей), а ответными маневрами режима Ахмадинежада.
Утверждать, будто события в Египте и Тунисе показали, что демократия, питаемая “Фейсбуком”, обречена на успех, и игнорировать авторитарный аппарат слежки, пропаганды и цензуры не просто неверно, но безответственно, когда речь идет о выработке политики будущего. Неверное использование технологий заслуживает внимания всегда, даже в тех случаях, когда все хорошо кончается, поскольку такой благополучный исход обусловлен факторами, не имеющими отношения к технологиям. “Фейсбук” и “Твиттер” были доступны египтянам и тунисцам в течение нескольких лет, предшествовавших восстанию. Вероятно, кто-то скажет, что этот период важнее всего, так как интернет расширил сферу публичного во многих арабских странах и попутно помог лишить египетский и тунисский режимы легитимности. Такое предположение заслуживает рассмотрения. Однако это не показатель успеха: примеры России и Китая показывают – чтобы сделать эту расширившуюся сферу публичного восприимчивой к идеологическим запросам государства, нужно лишь немного таланта, денег и технических знаний.
Но даже если выяснится, что “Фейсбук” и “Твиттер” действительно сыграли важную роль в инициировании акций протеста, само по себе это не повод праздновать победу. Я твердо убежден, что видеть цифровую составляющую “арабской весны” в радужном свете, основываясь только на том, как она помогла мобилизовать людей, значит исходить из очень узкого понимания политики и истории. Редкая революция заканчивается в момент свержения диктатора. Годами, даже десятилетиями, враждующие партии борются друг с другом в условиях образовавшегося политического вакуума. Поэтому чтобы понять, на самом ли деле “Фейсбук” и “Твиттер” оказали положительное влияние на “арабскую весну”, недостаточно сосчитать людей, пришедших на митинг благодаря “Фейсбуку” и “Твиттеру”. Акции протеста обычно знаменуют начало, а не финал революции.
Мои сомнения в том, что “Фейсбук” и “Твиттер” являются двигателями политических преобразований, не говорят о том, что я не верю в их мобилизационные способности (как решили отдельные критики). Такое неверие действительно распространено в некоторых интеллектуальных кругах. Но я в своей книге открыто хвалю “Фейсбук” и “Твиттер” за их способность мобилизовать людей: “…‘Фейсбук’ стал поистине божьим даром для протестных движений. Было бы глупо отрицать, что новые средства коммуникации могут увеличить вероятность и масштабность акций протеста.”. Или вот: “хотя ‘Фейсбук’ и ‘Твиттер’ способны в считаные минуты приводить в движение миллионы людей…”. И это далеко не все. Я недвусмысленно заявляю, что интернетом можно (и должно) пользоваться для распространения демократии, что его значение гораздо больше, чем считает большинство киберутопистов. Я думал, что из-за подобных заявлений мне невозможно будет приписать своего рода “киберпораженчество”, однако я недооценил творческий потенциал некоторых читателей.
Моя критика “Фейсбука” и “Твиттера” гораздо глубже. Я считаю, что цифровую политическую деятельность не следует оценивать только по эффективности решения задач, которые она сама себе ставит. Такая деятельность оказывает экологический эффект на породившую ее политическую культуру, и поэтому необходимо оценивать ее полезность, исходя из общих целей и ориентации этой культуры. Простой пример: железная дорога может быть чрезвычайно эффективным средством транспортировки людей из точки А в точку Б, однако есть места (например, очаровательная французская или итальянская глубинка), где шум, разветвленная промышленная инфраструктура и суета, которые неизбежно сопутствуют железнодорожному сообщению, могут быть нежелательны, и гораздо лучше бы там ходить пешком, ездить на машине или вовсе на лошади. Делать в этом случае упор на быстроту или низкую стоимость поездки по железной дороге – значит совершенно не обращать внимания на местные условия.
Признавая, что “Фейсбук” и “Твиттер” способны творить чудеса, когда речь идет о сборе денег или распространения информации, я все же думаю, что наша политическая жизнь не ограничивается только этим: есть и другие цели, нужды и ценности. Проще говоря, чтобы точно определить влияние египетских сетевых активистов на развитие демократии в стране, не стоит обольщаться числом манифестантов, требующих отставки Мубарака. Стоит также узнать, смогут ли сетевые структуры, возникшие из технополитики, противостоять экстремистам или сторонникам Мубарака после отставки президента, когда политическая борьба переместится с улиц на избирательные участки.
Я не вижу ничего дурного в том, что состоявшиеся политические группы пользуются интернетом для распространения своих взглядов. Меня беспокоит появление совершенно новых децентрализованных, лишенных лидера структур, которые пользуются выгодами интернета для того, чтобы мобилизовать сторонников – и всерьез считают, что для выхода на политическую арену нет нужды стремиться к централизации, иерархии и конкурентоспособности. (Показательно, что Ваиль Гоним, лицо египетской “революции ‘Фейсбука’”, предпочел учредить НКО и бороться с нищетой силами техники, а не политическую партию, чтобы бороться с бывалыми политиками.) Я придаю “Фейсбуку” большее значение, чем большинство киберутопистов. “Цифровая” политическая деятельность вполне может трансформироваться в полноценную политическую культуру. Но это не обязательно к лучшему, если мы стремимся к устойчивой, долгосрочной демократии, а не просто к кратковременной мобилизации сил. Успехи сетевых активистов в числовом выражении (численность антиправительственных групп в “Фейсбуке”, собранные суммы, опубликованные сообщения) самоценны только в интернетоцентрической Вселенной. Признаюсь, я старомоден. По-моему, единственный показатель, который имеет значение для демократической политики, – способность взять власть в свои руки и удерживать ее ненасильственными методами.
Сумеет ли не имеющая лидера “партия ‘Фейсбука’” успешно справляться с практическими задачами после свержения диктаторов? У меня на этот счет есть сомнения: я сдержанно отношусь к политической жизни и считаю, что она несовместима с децентрализацией; к тому же моя биография несколько отличается от биографий некоторых моих критиков. Я считаю, что революции в Египте и Тунисе продолжаются – они не закончились в момент отстранения диктаторов от власти. Конечно, если выбирать между политикой без лидеров и авторитарной политикой в духе Мубарака, я предпочту первую – уже потому, что опасения по ее поводу могут и не сбыться. Но это не значит, что идея децентрализованной политики – политики без лидеров – должна стать новым эталоном нашей общественной жизни. Как бы то ни было, те, кто думает о демократических преобразованиях в долгосрочной перспективе, имеют привилегию формировать свои политические движения так, как считают нужным. Я по-прежнему уверен, что опора на децентрализованную модель “Ваиль Гоним/‘Фейсбук’”, которую мы наблюдали в Египте, в долгосрочной перспективе может оказаться катастрофической.
Прочие заслуживающие рассмотрения замечания по поводу моей книги можно обобщить так:
1. Действительно ли киберутопизм и интернетоцентризм настолько широко распространены – особенно среди видных экспертов по технологиям, – как я это изображаю?
2. Действительно ли авторитарные правители настолько сообразительные, а западные – настолько недалекие, как я описываю? И почему я уделяю все внимание правительствам, а не “хактивистам” или, например, неправительственным организациям?
3. Действительно ли диктаторы побеждают в борьбе за интернет? Может ли иной набор примеров привести к другому выводу?
Это очень серьезные вопросы. И хотя ответы на многие из них в книге есть, я признаю, что мог сформулировать их яснее.
Один из главных упреков в мой адрес таков. Критикуя киберутопизм, я не привел цитат уважаемых экспертов по технологиям, придерживающихся этих взглядов, и сосредоточился на политологах, высшем политическом руководстве и СМИ. Не является ли тогда моя критика наивным и необоснованным протестом против пустоты современного медиаландшафта?
Признаю, что я отчасти неправ, однако я сознательно концентрируюсь на общественном дискурсе. Во-первых, обращаясь к поп-культуре, чтобы выявить доминирующую идеологию в действии, я следую широко принятому культурологическому подходу (выискивать признаки киберутопизма в заголовках Си-эн-эн ничуть не страннее, чем искать указания на ужасы капиталистического строя в фильмах вроде “Челюстей” или “Чужого”). Как бы то ни было, киберутопизм – это не клуб со свободным членством. Использование мною этого термина для определения некоей ментальной установки по отношению к технике и политике гораздо ближе к тому, как Эдвард В. Саид использует термин “ориенталист”для описания определенного отношения (как осознанного, так и бессознательного) к инаковости и расе, чем, скажем, к обычным ярлыкам наподобие “коммунистический” или “национал-социалистический”, которыми определяют принадлежность к тому или иному политическому течению или институту.
Таким образом, заявление, что некто не является киберутопистом, значит так же мало, как заявление, что некто – не “ориенталист”. Подобные заявления мало чего стоят. Изображать удивление (как сделали некоторые мои критики), что никто не называет себя киберутопистом, столь же странно, как и удивляться, что никто не признает в себе ориенталиста: слишком уж мало выгоды от членства в этом клубе. Поэтому определение вредного влияния этой идеологии на нашу культуру гораздо сложнее, чем поиск информации в базах LexisNexis. Способность читать между строк и видеть проявления отдельного феномена поп-культуры – визитная карточка критика-культуролога. И все же некоторые мои критики, кажется, приняли это за умственную леность, за упорный отказ исследовать их дискурс. То, что большинство экспертов по интернету были так задеты моими замечаниями, говорит о том, что интернет в культурном отношении до сих пор по большей части не исследован и технологам (как правило, не особенно склонным к саморефлексии) следует чаще думать о том, что думают об интернете не-технологи.
Но есть и другая причина, по которой я уделил так мало внимания дискурсу специалистов по технике, экспертов по безопасности, криптографов. Она достаточно банальна, и технологи непременно сочтут ее оскорбительной: я не считаю, что, по большому счету, их дискурс играет хоть какую-то роль. Их восхитительные рассылки (много технических подробностей и мало киберутопизма) не столь важны, как велеречивые передовицы “Вашингтон пост”, когда речь заходит о влиянии на взгляды политиков и широкой общественности.
Рассмотрим аналогию. Большинство ученых знает, что изменение климата действительно происходит, однако их авторитет мало способствует просвещению на этот счет остального населения. Если мы всерьез относимся к проблеме изменения климата, нам придется понять образ мыслей обычных людей во всей его культурной сложности и прискорбной иррациональности. Сомневается ли кто-либо в том, что заголовок Си-эн-эн, выражающий сомнение в изменении климата, менее важен, чем взгляды ученого, получившего Нобелевскую премию? Чем это отличается от киберутопизма, особенно если на кону вопросы свободы, демократии и тирании? Критиковать меня за то, что я не имел дело непосредственно с экспертами по технологиям – значит допускать, что моей главной целью было затеять с ними спор и убедить их в том, что они неправы. Однако я хотел вовсе не этого. Мне хотелось начать дискуссию о том, как на Западе думают и говорят об интернете, о том, почему о нем думают и говорят определенным образом, а также о том, какое влияние оказывают этот образ мыслей и язык на возможность распространять демократию путем интернета.
Здесь я подхожу, вероятно, к одному из хуже всего понятых аспектов моей книги. Многие критики приняли ее за своего рода подведение интеллектуального баланса: будто я просто сложил все беды, которые принес интернет, объявил, что хорошего мы видели от Сети не так уж много, и вынес ей вердикт “виновна”. Претензии ко мне в этом контексте справедливы в том отношении, что я недостаточно много времени уделил рассказу о важной и нужной работе активистов, НКО и технических экспертов. В общем и целом их вклад в моей книге не описан. Однако я и не ставил себе целью подведение такого баланса, как и не собирался выносить Сети вердикт (я вообще не считаю это возможным). Утверждать, что у свободы интернета может быть темная сторона, – не значит отрицать существование светлой стороны либо считать, что в этом случае тьма одолеет свет. Это лишь значит, что темная сторона сильна и становится еще сильнее, а у нас нет ни интеллектуальных инструментов для того, чтобы разобраться, что она такое, ни политических средств для того, чтобы помешать ее усилению.
В своей книге я попытался опровергнуть господствующие воззрения, согласно которым интернет – это идеальный освободитель, не призывая при этом сменить плюс на минус и отдать интернету роль идеального поработителя. У меня не было цели перевернуть с ног на голову расхожее мнение, будто интернет “неизменно вреден для диктаторов” (и заявить, что он “неизменно полезен диктаторам”). Название книги предостерегает от претензий на разгадку “логики” интернета и объявления ее освободительной либо репрессивной. Я всего лишь показал, что поверхностность, косность, лень и предрассудки в рассуждениях об интернете (всегда сопутствующих внедрению интернета или блоггинга в той или иной стране с определенными политическими, социальными и культурными последствиями) влекут за собой колоссальные политические издержки и делают многие интернет-технологии союзниками диктаторов.
К сожалению, не многие рецензенты отметили главный мой аргумент: вне зависимости от того, каков сейчас интернет в авторитарных государствах, в его оценках мы связаны собственными допущениями, касающимися современного авторитаризма, холодной войны, неолиберализма, глобализации, современных СМИ и, наконец, самого интернета. Вывод о том, что диктаторы могут извлечь из Сети огромную выгоду, тривиален и должен быть очевиден любому непредвзятому наблюдателю. Однако это не так, и как раз потому, что мы видим ситуацию предвзято. Причины, по которым этот культурный предрассудок (его я и называю “иллюзией”) до сих пор существует, нетривиальны и неочевидны. На самом деле, большинство современных исследователей интернета полностью упускают их из вида.
Я стремился указать на последствия решения не бороться с этим предрассудком, особенно учитывая значительную роль интернета в американской внешней политике. Есть и другие примеры: повсеместно звучат пророчества о революционных переменах, которые интернет принесет в образование, здравоохранение или музыку, и цена неверного восприятия интернета в этих сферах также достаточно высока. Я выбрал американскую внешнюю политику и ту небольшую ее часть, которая связана с болезненным вопросом распространения демократии, отчасти потому, что тут цена вопроса понятна каждому (мало кто сомневается в том, что страны наподобие Мьянмы или Ирана заслуживают более демократичных правителей), а отчасти потому, что эта тема очень близка мне самому (я сам родом из такой страны).
Я, конечно, не стремился угодить США, в чем меня упрекали. Если британское или германское правительство приняло бы программу по защите свободы интернета столь же важную и опасную, как американская, я с радостью занялся бы и ею. Однако, за исключением, возможно, Нидерландов и Швеции, подобные попытки не предпринимаются нигде. Соображение о том, что американское отношение к интернету влияет на американскую политику в части защиты прав человека или свободы слова, может показаться банальным (так оно и есть). Однако, как это ни прискорбно, его не принимают во внимание во время политических дискуссий в Вашингтоне: там по-прежнему исходят из бессодержательного тезиса о нейтралитете техники. А тем, кто указал мне на то, что Государственный департамент США поумнел за полтора года, прошедших с тех пор, как я закончил работу над книгой, я бы хотел скромно заметить, что моя публичная критика его политики могла стать одной из причин этого прогресса. (В качестве комплимента “Интернету как иллюзии” подразделение Государственного департамента США по свободе интернета приняло на работу одного из двух моих помощников, работавших над этой книгой.)
Мне поставили в упрек и то, что я ограничился рассмотрением косных общественных институтов вроде правительств и оставил за рамками своего исследования кипучую и важную деятельность активистов, “слактивистов” и НКО, принадлежащих к “мировому гражданскому обществу”. Указавшие на это критики, вероятно, не поняли причин, в силу которых я сосредоточился на американском правительстве. Я отнюдь не придерживаюсь некоей бездушной позиции в духе Киссинджера и не думаю, будто государства – это единственные достойные внимания игроки на этом поле. Я также не горю желанием быть замеченным и приглашенным в Вашингтон. Я сосредоточился на правительстве США потому, что считаю его наиболее важным игроком и думаю, что оно заслуживает первоочередного внимания, – по крайней мере, на этой стадии обсуждения. Это не значит, что активисты или НКО не играют никакой роли. Это лишь значит, что совершаемые ими ошибки по масштабу последствий несопоставимы с чудовищными промахами американского правительства. Я охотно признаю, что большая часть моей книги посвящена стратегии минимизации ущерба от бездумного следования политике свободы интернета. Кто-то сочтет это неважной альтернативой более оптимистичному взгляду, но я считаю такой взгляд роскошью, которую нельзя себе позволить сейчас, когда этот ущерб уже наносится. Как еще можно реагировать, если госсекретарь рекомендует дефектное средство обхода цензуры, как это произошло в случае с “Хэйстэк” (если бы им стали пользоваться, многие иранцы попали бы за решетку)?
Многие критики, решив, будто я предлагаю оригинальную концепцию влияния интернета на диктатуру, обвинили меня в нежелании рассмотреть и светлую сторону предмета. Ведь как иначе, вопрошали они, мы сможем достичь объективного понимания влияния интернета? Те, кто внимательно прочитал книгу, может предугадать мой ответ: с моей точки зрения, любой разговор о больших теориях отдает интернетоцентризмом. Напротив, я стремится показать невозможность правдоподобной, одномерной, эссенциалистской теории, описывающей влияние интернета на авторитаризм. Наличие такой теории заслонило бы от политиков непредсказуемые трансформации современных авторитарных режимов, разнообразие их подходов к контролю над информацией и изобретательность в создании стратегий выживания. Политологи до настоящего времени не смогли предложить приемлемую общую теорию современного авторитаризма, и считать, что они смогут выработать теорию, которая объединила бы этот сложный предмет с другим, гораздо более сложным предметом (интернетом) – не что иное как иллюзия. Фактический материал слишком обширен и противоречив, чтобы на его основе создавать сейчас подобную теорию.
Это также объясняет мой метод: книга построена на ряде наблюдений. Я не настолько наивен (в чем меня упрекают некоторые критики), чтобы решить, будто строгую теорию можно вывести из набора частных случаев. Хочу напомнить, что никогда не стремился выдвинуть альтернативную теорию, лишь чтобы продемонстрировать, что уже имеющаяся исчерпала себя. Я придерживался процедуры методологической фальсификации, принятой в попперианской философии науки, и чтобы опровергнуть теорию, считающую интернет средством освобождения, я предложил ряд контрпримеров. Я на стороне Имре Лакатоса, одного из учеников Поппера, который полагал, что одной фальсификации всегда недостаточно. (Замечу здесь, что можно – и сделать это гораздо легче! – привести столько же примеров, свидетельствующих и против теории, в рамках которой интернет предстает безусловным угнетателем. Я не сделал этого, поскольку решил, что киберутопизм распространен в высших политических кругах гораздо шире “киберпессимизма”.)
Я обращал внимание на такие примеры постоянно по крайней мере с конца 2009 года, когда я указал на множество противоречий (отмеченных тем, что я позднее назвал интернетоцентризмом) в высказываниях Клэя Шерки о политических переменах. Задачей “Интернета как иллюзии” было показать, что наш нынешний интеллектуальный подход к интернету и демократии (подход, не учитывающий возможность использования Сети в антидемократических целях) не работает в свете новых данных о том, как функционируют авторитарные государства. Я не предложил альтернативного подхода, да и не стремился к этому, но верю, что помог устранить устаревший. Если моя книга может остановить поток антиисторических и интернетоцентрических заявлений о “преобразующем” влиянии интернета на демократизацию, я буду считать, что достиг своей цели. Те же, кто стремится представить мою работу как эпизод некоего бесконечного обмена уколами, совершенно меня не поняли.
В этом отношении моя книга и более, и менее амбициозна, чем указывают критики. Не предлагая альтернативной концепции влияния интернета на авторитаризм, я пытаюсь показать, что от таких теорий не будет толка, пока мы не разберемся с проблемами киберутопизма и интернетоцентризма. Речь не о том, чтобы заменить кибероптимизм киберпессимизмом, а о том, чтобы выработать совершенно новый подход. При оценке той или иной технологии нужно отказаться и от интернетоцентризма, и от эссенциализма (то есть не считать интернет однозначно хорошим или плохим).
Я попытался указать такой подход – киберреализм – и признаю, что эта попытка не была особенно успешной: я не понимал, что одного киберреализма недостаточно. Киберреализм может служить лекарством только от одной из описанных мною в книге болезней – интернетоцентризма. Я по-прежнему считаю, что киберреализм – полезный комплекс принципов, предохраняющих от искушения сделать интернет эталоном, с которым следует подходить к любому социально-техническому явлению. Но и у него есть свои ограничения: он мало что говорит о том, что делать в случаях, когда объяснения нужно искать в самой технологии, а такие случаи есть. Не всякий, кто серьезно относится к технике, – интернетоцентрист. Если мы подходим с позиций киберреализма к определению точных социально-технических параметров определенной технологии, как нам следует ее анализировать, обсуждать, законодательно регулировать?
Список проблем, требующих такого рассмотрения, растет. Он открывается “глубоким анализом пакетов” и слежением с помощью системы глобального позиционирования (GPS) и заканчивается, например, кибератаками. Все эти проблемы в значительной степени технические и требуют от политиков выработки отношения к определенным технологиям. Определение местонахождения человека с помощью GPS – это хорошо или плохо? Как правильно регулировать применение технологий распознавания лиц? Как ответить на эти вопросы? Если мы отвергли киберутопизм, какой подход должен лежать в основе решения таких задач? Большинство критиков решило, что альтернативный взгляд, который я отстаиваю, – это своего рода киберскептицизм, граничащий с киберпораженчеством. С их точки зрения, в таком случае я должен считать, что эмпирическая действительность представляет собой прямую противоположность картине мира киберутопистов и что там, где они видят свет, я вижу тьму. Однако это не кажется мне разумным. Подобное дистопическое мировоззрение исходит из тех же интеллектуальных посылок, что и киберутопизм, только с противоположным знаком.
Я допускаю, что в книге недостаточно ясно выразил свой взгляд на этот предмет. Отсюда и большинство критических интерпретаций, отводящих мне место в дистопическом углу. Теперь, после года раздумий на темы, поднятые в книге, я могу определить свой подход не как киберпессимизм, а скорее как “киберагностицизм”. Его главный и единственный постулат таков: следует твердо отказаться отвечать на вопрос, является ли интернет орудием освобождения либо угнетения. Но стоит ли заходить так далеко в отказе от моральной оценки интернета? Не прячем ли мы голову в песок? Уверен, что нет. По-моему, почти все задачи в сфере технополитики могут быть решены и без раздумий о том, вреден или полезен для демократии интернет (или техника в целом).
Напротив, процесс решения этих многочисленных проблем забуксует в тот момент, когда политики самонадеянно решат, что найден единственно верный, окончательный ответ. Оптимисты будут праздновать победу в борьбе со слежкой, пропагандой и цензурой, наивно полагая, что интернет волшебным образом все сделает сам, без участия человека. А пессимисты, слишком мрачные и бездеятельные, не увидят в интернете возможностей демократизации, даже если они будут бросаться в глаза. Когда окончательное суждение вынесено, политики рискуют подпасть под влияние киберутопизма или киберскептицизма, и тогда они будут довольствоваться поверхностными ответами на крайне сложные вопросы, требующие особого внимания и тщательного социально-технического анализа.
Киберагностики тоже проводят границу между полезными и вредными способами использования интернета и связанных с ним технологий. Но при этом они признают, что невозможно составить исчерпывающий список таких технологий и ситуаций, в которых они могут применяться. Следовательно, киберагностики не станут складывать перечисленное в каждом из двух столбцов и сравнивать две суммы, чтобы дать окончательный ответ на вопрос о том, плох или хорош интернет. Для киберагностиков этот вопрос неактуален; для них важны отдельные технологии и практика их применения. Поэтому у киберагностиков не возникнет трудностей с признанием того, что технологии шифрования играют на руку скорее диссидентам, чем диктаторам, а глубокий анализ пакетов, как правило, имеет противоположный эффект. Однако киберагностики смогут устоять перед искушением сделать из имеющихся скудных данных далеко идущие выводы о Сети в целом.
Киберагностицизм исходит из того, что современный интернет – это и технический объект (все эти протоколы, доменные имена, передачи между узлами), и культурный феномен – нечеткий термин, объединяющий такие технологии, как распознавание лиц и сервис эс-эм-эс (строго говоря, это не интернет-технология – Сеть лишь способствовала ее популярности); общественная практика, складывающаяся в ходе использования таких технологий (например, социальных сетей или чатов); корпорации, владеющие и “железом”, и софтом, необходимым для существования интернета; дискурсивные стратегии, используемые для объяснения самого интернета, а также бесчисленное множество других компонентов. Таким образом, когда мы говорим о влиянии интернета на демократию, мы почти всегда подразумеваем не технический объект, а культурный феномен.
Очевидно, что делать обобщения относительно столь важного, изменчивого и неустоявшегося явления не менее странно, чем делать такие обобщения насчет экономики или культуры. Полезны ли для демократии культура и экономика? Такая постановка вопроса кажется нелепой – и справедливо. Тем не менее, если снизить уровень обобщения, такая дискуссия может оказаться продуктивной. Легко можно обсуждать, благотворна ли зарегулированность для демократии и не вредна ли для нее цензура в искусстве. Точно так же мы должны научиться говорить о технологиях “глубокого анализа пакетов” или распознавания, не заботясь о том, как наша дискуссия отразится на общественных дебатах об интернете как о культурном феномене.
Сегодняшний интернет отличается от интернета прошлого и будет отличаться от интернета будущего. Даже если бы у нас были все данные для получения среза текущего состояния Сети, а также ее нынешнего политического и социального “отпечатка” (что само по себе невозможно), мы смогли бы лишь приблизительно высказаться о вредности или пользе интернета в определенный момент. Когда мы впервые взглянем на этот отпечаток, Сеть уже снова изменится. Быть киберагностиком – значит просто признать колоссальную культурную сложность и изменчивость интернета, из-за которой любой ответ на вопрос, вреден он или полезен, почти немедленно придется пересмотреть. Стабильного, неизменного интернета не будет никогда, как никогда не будет и исчерпывающих данных о нем. Следовательно, точка зрения на интернет как на освободителя либо угнетателя не должна иметь отношения к нашей оценке той или иной интернет-технологии.
Но наша медиакультура не поощряет двусмысленности. Вот почему вопросы часто формулируются в скрыто бинарной форме – “способствует ли интернет демократии?”, причем возможен лишь один ответ: да или нет.
Ответить на этот вопрос, не впадая в утопическую либо дистопическую крайность, очень трудно. Объявить, что интернет поощряет демократию, – значит лишить утешения граждан авторитарных государств, правительства которых, вполне контролируя ситуацию, пользуются интернетом, чтобы втайне скармливать населению пропаганду, следить за каждым твитом, терроризировать кибератаками критически настроенные НКО. Но утверждая, что интернет поощряет диктатуру, мы отнимем у этих же людей надежду, поскольку авторитарные режимы не вечны, и редкие моменты нестабильности могут быть использованы (иногда с помощью интернета) для того, чтобы дать толчок переменам. Слепое тяготение к любому из полюсов указанной дихотомии порождает у нас, особенно у политиков, ложное чувство интеллектуального господства над интернетом. Влияние идеологии, которая упрощает взгляд на мир и заслоняет его противоречия, ослабляет наши когнитивные способности. Это вынуждает нас выбирать одну из нескольких альтернатив, исходя не из их имманентных свойств, а исключительно из того, укладываются ли эти альтернативы в наши представления о будущем мира как о киберутопической нирване либо как о кибердистопической преисподней.
Я ненавижу этот вопрос, однако избегать ответа на него было бы равноценно сдаче в споре радикалам киберутопического и кибердистопического толка. Поэтому я обычно говорю: “Нет, интернет не поощряет демократию”, имея при этом в виду, что интернет (расплывчатое понятие, объединяющее множество сопутствующих технологий, обычаев и обыкновений) благоволит и многим другим вещам, в том числе таким, которые могут повредить демократии. Если этот ответ кажется глупым, то только потому, что глупым является сам вопрос, поскольку он вынуждает нас рассуждать об интернете и общественных преобразованиях в отрыве от отдельных людей, правительств, идеологии, власти, моральной нечистоплотности и, в первую очередь, политики. При этом, как я указывал выше, признать, что интернет не содействует распространению демократии, – не то же самое, что обвинить его в потворстве диктатуре. Первое было бы подходящим примером киберагностицизма, второе – кибердистопизма.
Если вкратце, я утверждаю, что единственный способ заставить интернет раскрыть свой освободительный потенциал – это принять и киберреализм, и киберагностицизм. Киберреализм помогает нам избежать ошибки, принимая социально-технические аспекты за чисто технические, и учитывает общественное и политическое измерения, которые, как правило, ускользают от взора специалистов по технологиям, стремящихся объяснить мир. (Эту ошибку неизбежно будут совершать все чаще по мере того, как будет расти культурное значение интернета.) Киберреалисты понимают, что окружающий мир представляет собой продукт сложного взаимодействия социальных и технических факторов, и отказываются абсолютизировать любой из них. Киберагностицизм, в свою очередь, защищает нас от губительного воздействия культурно обусловленного подхода (неважно, утопического или антиутопического) при оценке определенных технологий. Он избавляет от утомительного спора на тему, хорош или плох интернет, и позволяет нам яснее мыслить и реже гадать о том, что значит наш анализ той или иной технологии для понимания культурного значения интернета в целом. Иными словами, киберреализм помогает воспринимать интернет-технологии так, как они существуют в социально-техническом мире, а киберагностицизм помогает свободно, безо всяких идеологических предрассудков, оценивать, дорабатывать их либо бороться с ними. Думать же, будто мы можем успешно пользоваться интернетом как средством распространения демократии, игнорируя два указанных когнитивных идеала, – иллюзия в чистом виде.
Пало Альто, 10 октября 2011 года