Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети

Морозов Евгений

Глава 2

С новым 1989 годом!

 

 

История киберутопизма небогата событиями, но двадцать первое января 2010 года точно займет место в ее анналах (наряду, вероятно, с рассуждениями Эндрю Салливана о роли “Твиттера” в тегеранских событиях). В тот день госсекретарь Хиллари Клинтон отправилась в вашингтонский Музей истории журналистики и новостей (Newseum), лучший в своем роде в Америке. Там госсекретарь произнесла историческую речь о свободе интернета, в которой отвела Всемирной паутине заметную роль во внешней политике.

Момент нельзя было выбрать удачнее. Всего неделей раньше компания “Гугл” объявила о своем уходе с китайского рынка, намекнув, что тут не обошлось без правительства КНР. По Вашингтону прокатилась волна возбуждения. Приверженность Америки делу свободы интернета обеспечивает работой целые вашингтонские семьи. “Обычные подозреваемые” (политологи, лоббисты, советники) с нетерпением принялись ждать первых залпов “войны за свободу интернета”, обещавшей им щедрое финансирование. Все в Вашингтоне с восторгом восприняли идею этого похода во имя всемирной справедливости, который позволил бы аналитическим центрам поставить на поток публикацию глубокомысленных научных трудов, военным подрядчикам – разработать несколько передовых технологий для преодоления цензурных барьеров, а неправительственным организациям – провести ряд рискованных тренингов в экзотических местах планеты. Вот почему вашингтонцы чаще, чем жители любого другого города мира (в том числе Тегерана и Пекина), печатают в поисковой строке “Гугла” слова “свобода интернета”. Кампания в защиту свободы Сети – типично вашингтонский феномен.

Это была уникальная встреча. Нечасто вашингтонская “мафия” (застегнутые на все пуговицы аналитики и эксперты) с “блэкберри” сталкивается с поклонниками айфонов – неряшливыми, не признающими дресс-кодов предпринимателями из Кремниевой долины. Мало что могло свести вместе Ларри Даймонда, старшего научного сотрудника консервативного Гуверовского института, бывшего старшего советника Временной администрации коалиционных сил в Ираке, с Крисом Мессиной по прозвищу Фэктори Джо, двадцатидевятилетним пропагандистом “веб 2.0” и “защитником открытой Сети” (это официальное название его должности в “Гугле”). Это была общая вечеринка нон-конформистов и карьеристов.

В своей речи Клинтон ничего нового не сообщила. Ее целью было объявить “свободу интернета” новым приоритетом американской внешней политики. Судя по шуму, который выступление Клинтон вызвало в СМИ, цель была достигнута, даже если детали и остались неизвестны. Выводы, сделанные госсекретарем, звучали крайне бодро (“свобода информации обеспечивает мир и безопасность, которые составляют основу глобального прогресса”), так же, как и предложенные рецепты: “Нам следует вложить эти орудия в руки людей по всему миру, которые воспользуются ими для распространения демократии и прав человека”. Обилие модных словечек (“дефицит на нынешнем рынке инноваций”, “использование силы коммуникационных технологий”, “долгосрочные дивиденды, приносимые скромными инвестициями в инновации”), вероятно, стоит отнести на счет желания понравиться пришельцам из Кремниевой долины.

Оставим в стороне чрезмерный оптимизм и профессиональное пустословие. Творческий подход Клинтон к новейшей истории – вот что действительно заслуживает внимания. Хиллари Клинтон провела параллель между препятствиями, стоящими на пути распространения свободы интернета, и опытом поддержки диссидентов во времена холодной войны. Рассказывая о недавнем визите в Германию на торжества, посвященные двадцатой годовщине падения Берлинской стены, Клинтон упомянула “самоотверженных мужчин и женщин”, “боровшихся против угнетения, распространяя самиздат”, который “помог пробить бетон и разорвать колючую проволоку ‘железного занавеса’”. (Музей истории журналистики и новостей – очень подходящее место для того, чтобы дать волю ностальгии по временам холодной войны: там находится крупнейшая за пределами Германии коллекция обломков Берлинской стены.)

Нечто похожее, по словам Хиллари Клинтон, происходит и сейчас: “Одновременно с распространением сетей по миру вместо осязаемых стен вырастают виртуальные”. И по мере того, как “во многих странах опускается новый, информационный занавес, вирусные видеоролики и записи в блогах становятся самиздатом наших дней”. Несмотря на то, что Клинтон не обозначила почти никаких политических задач, о них было нетрудно догадаться: виртуальные “стены” надлежит пробить, информационные занавесы – поднять, распространение цифрового самиздата – поддержать, а блогеров – назначить диссидентами.

Поскольку речь шла о Вашингтоне, то произнесение Хиллари Клинтон выражения “новый информационный занавес” тем же тоном, что и “Берлинская стена”, было равнозначно объявлению 3D-сиквела холодной войны. Она угадала тайное желание множества политиков, которым до зарезу нужен был понятный враг. Такой враг, что отличался бы от бородачей из пещер Вазиристана, которым мало дела до рассуждений о балансе сил и которые буквально оккупировали текущую повестку дня.

Особенно происходящее порадовало соратников Рональда Рейгана. Победившие в аналоговой холодной войне, они чувствовали в себе силы выиграть и цифровую. Однако не слово “интернет” сделало свободу интернета настолько привлекательной для этой группы. Задача по уничтожению киберстен буквально стала спасительным кругом для стареющих солдат холодной войны, быстро теряющих связь с миром, который озабочен, например, изменением климата и недостаточным регулированием финансовых рынков. Не то чтобы остальные проблемы современности не важны: они недостаточно важны в сравнении с борьбой против коммунизма. Для многих членов стремительно вымирающего лобби эпохи холодной войны битва за свободу интернета – это последний шанс на то, чтобы вернуть себе интеллектуальное лидерство. В конце концов, кого призовет публика, как не их, неутомимых и самокритичных государственных мужей, которые когда-то уже помогли избавить мир ото всех этих стен и занавесов?

 

Гнездо для “ястреба”

Всего несколько месяцев спустя одна из таких вашингтонских групп провела яркую конференцию, посвященную обсуждению того, как политика времен холодной войны (особенно поддержка Западом советских диссидентов) может быть извлечена из чулана истории и применена в современных условиях. Мероприятие, на котором председательствовал Джордж У. Буш (к тому времени почти сошедший с политической сцены), собрало ряд воинственных неоконсерваторов. Они решили объявить собственную войну за свободу интернета (возможно, из отвращения к вялой внешней политике администрации Барака Обамы).

Было, конечно, нечто сюрреалистическое в том, что в этом клубе председательствует Буш: будучи президентом, он довольно пренебрежительно отзывался об “интернетах”. С другой стороны (для Буша по крайней мере), мероприятие почти не имело отношения к Сети как таковой. Целью скорее был перенос повестки распространения свободы в мире (freedom agenda) на цифровые просторы. Сочтя интернет своим союзником, Буш, который всегда гордился собственной репутацией лучшего друга диссидентов (находясь на посту президента, он встретился более чем с сотней из них), согласился провести встречу “глобальных кибердиссидентов” в Техасе. Конференция с участием нескольких политических блогеров из таких стран как Сирия, Куба, Колумбия и Иран стала одним из первых заметных публичных мероприятий, организованных только что созданным Институтом им. Джорджа У. Буша. Помпезность мероприятия (темы дискуссий были сформулированы, например, так: “Истории о свободе с передовой” и “Глобальные уроки электронной свободы”) свидетельствует о том, что даже два десятилетия спустя после падения Берлинской стены ветераны холодной войны по-прежнему сильны в манихейской риторике.

Однако конференция в Техасе не стала просто собранием безработных неоконсерваторов. Там присутствовали и уважаемые эксперты по интернету, например, Итан Цукерман и Хэл Робертс из Беркмановского центра по изучению интернета и общества (Гарвард). В Техас отправился даже высокопоставленный чиновник Госдепа, то есть человек Обамы. “Эта конференция привлекает внимание к деятельности нового поколения диссидентов, вселяя надежду, что оно станет маяком для остальных”, – заявил Джеймс Глассман, бывший высокопоставленный сотрудник администрации Буша, ныне президент Института им. Джорджа У. Буша. По словам Глассмана, целью конференции было “определить тенденции эффективной киберсвязи, которая распространяет свободу и способствует продвижению прав человека”. Отмечу, что Джеймс Глассман значит для киберутопизма то же, что Генри Торо – для доктрины гражданского неповиновения. Он выступил соавтором книги “Доу 36 000”, в которой говорилось, что индекс Доу-Джонса находится на пути к новым высотам. Книга увидела свет в 2000 году, за несколько месяцев до того, как лопнул пузырь доткомов.

Дэвид Кейс, директор проекта “Кибердиссиденты” (Cy berdissidents.org), был одним из ключевых ораторов на мероприятии Буша. Он стал своего рода “мостиком” в мир старых советских диссидентов. Кейс работал с Натаном Щаранским, видным советским диссидентом, чей образ мыслей оказал большое влияние на представления администрации Буша о борьбе за свободу во всем мире. (Манифест Щаранского “В защиту демократии” – одна из немногих книг, прочитанных Бушем во время пребывания в должности президента, – по его словам, заметно на него повлияла: “Если хотите вкратце узнать, что я думаю о внешней политике, прочитайте книгу Натана Щаранского… Прочитайте. Отличная книга”.) По словам Кейеса, миссия “Кибердиссидентов” состоит в том, чтобы “сделать знаменитыми ближневосточных интернет-активистов, борющихся за демократию, и заставить Запад их полюбить”, то есть приблизить их по уровню популярности к Щаранскому (кстати, последний – один из советников этого проекта).

Но не следует торопиться с выводами. “Киберконсерваторы”, съехавшиеся в Техас, – не мечтательные утописты, думающие, будто интернет волшебным образом очистит мир от диктаторов. Напротив, они охотно соглашаются (гораздо охотнее, чем либералы из администрации Обамы), что авторитарные правительства в интернете не менее активны. “Демократии твитами не добиться”, – пишет Джеффри Гедмин, президент “Радио Свободная Европа/Радио Свобода”, также посетивший это мероприятие. Гедмин, ставленник Буша, – очень заметная фигура среди консерваторов (он занимает, кроме прочего, руководящую должность в Американском институте предпринимательства). То, что киберконсерваторы уверовали в способность блогеров свергать правительства, – не признак киберутопизма, а скорее элемент видения неоконсерваторами природы авторитаризма и роли диссидентов (онлайновых и обычных) в его трансформации. Оттенки утопизма, само собой, хорошо различимы в их подходе, но это утопический взгляд не на технологию. Это утопический взгляд на политику вообще.

Иракский опыт несколько остудил пыл неоконсерваторов, но их убежденность в том, что все общества стремятся к демократии и (если, конечно, все препятствия будут устранены) будут развиваться именно в этом направлении, сильна как никогда. Киберконсерваторы не сразу осознали огромный потенциал интернета для достижения намеченной ими цели. Менее чем за двадцать лет Сеть устранила больше препятствий, чем вся политика неоконсерваторов, но, поскольку авторитарные правительства не сидели сложа руки и активно осваивали киберпространство, теперь их нужно остановить. С точки зрения большинства присутствовавших на мероприятии Буша, борьба за свободу интернета быстро стала существеннейшей задачей нового века, которая поможет завершить проект, начатый Рональдом Рейганом в 80-е годы и старательно продолженный Бушем в первое десятилетие нового века. Кажется, что в загадочной свободе интернета неоконсерватизм, который, как многие считали, пришел в упадок, обрел новый смысл существования – а с ним и возрождение идеологии.

Мало кто демонстрирует сложные интеллектуальные связи истории холодной войны и неоконсерватизма с дивным новым миром свободы интернета лучше, чем Марк Палмер. Палмер, соучредитель Национального фонда поддержки демократии (крупнейшая в мире организация, содействующая распространению демократии и финансируемая Конгрессом США), служил послом в Венгрии в последние годы коммунистического режима, поэтому прекрасно осведомлен о борьбе восточноевропейских диссидентов. Столь же хорошо Палмеру известно о том, как Запад им помогал, поскольку значительная доля этой помощи проходила через американское посольство. В настоящее время Палмер, член сверхвоинственного Комитета по существующей опасности, стал главным защитником свободы интернета, в основном в интересах Фалуньгун – преследуемой китайскими властями духовной группы, одного из главных закулисных игроков в быстро растущей индустрии защиты свободы интернета. В 1999 году, когда у этой группы возник конфликт с китайским правительством, несколько веб-сайтов Фалуньгун были заблокированы. Для преодоления многочисленных китайских файерволов последователи Фалуньгун создали впечатляющий набор технологий, позволяющих китайцам получить доступ к заблокированным сайтам. Палмер выступал со страстными призывами (в том числе в Конгрессе) к правительству США увеличить ассигнования кампании Фалуньгун, в том числе с целью распространения таких технологий в других угнетенных странах. Госдеп США отверг по меньшей мере одно такое требование, однако в мае 2010 года, под давлением многочисленных сторонников Фалуньгун, в том числе консервативных организаций вроде Хадсоновского института, и передовиц в “Нью-Йорк таймс”, “Вашингтон пост” и “Уолл-стрит джорнал”, он уступил. Группе выделили 1,5 миллиона долларов.

Взгляды Марка Палмера на потенциал интернета воплощают подход киберконсерваторов в его агрессивном варианте. В книге 2003 года “Переламывая настоящую ‘ось зла’. Как к 2025 году свергнуть последних диктаторов мира” – пособию по свержению сорока пяти авторитарных лидеров (Дик Чейни на этом фоне выглядит сущим “голубем”) – Палмер превозносит мощь интернета-освободителя, “расширяющего возможности демократии и обескровливающего диктаторов”. С его точки зрения, интернет – это отличный способ подогреть недовольство граждан, которое со временем может вылиться в революцию: “Навыкам работы в интернете легко научить, и это должны сделать сторонние демократические страны. Несколько инициатив такого рода принесут больше пользы, чем ‘обучение учителей’ для сетевой организации”. Итак, интернет – мощный инструмент свержения режима; продемократически настроенных активистов из авторитарных государств следует более или менее одинаково учить тому, как вести блог или оставлять записи в “Твиттере” – так же, как их учат гражданскому неповиновению и организации уличных протестов (излюбленные темы оплачиваемых США тренингов, на содержание которых сильно повлияли труды американского активиста и ученого Джина Шарпа, этого Макиавелли ненасильственной политики).

Применительно к Ирану, например, одно из предложенных Палмером решений заключается в том, чтобы превратить дипмиссии демократических государств в “дома свободы (freedom houses), создать для иранцев интернет-кафе с доступом к коммуникационному оборудованию, а также безопасные места для встреч”. Но пристрастие Палмера к “домам свободы” далеко не ограничивается Ираном. Он является членом совета попечителей и бывшим вице-председателем организации “Фридом хаус” (Freedom House), еще одной консервативной организации, которая занята тем, что наблюдает за демократизацией по всему миру и, если представляется удобная возможность, способствует ей. (Из-за предполагаемого участия в подготовке украинской оранжевой революции “Фридом хаус” и “Открытое общество” Джорджа Сороса стали главными кремлевскими пугалами.) Отчасти, вероятно, под давлением Палмера “Фридом хаус”, изучающий пути демократизации, недавно проявил интерес и к цифровой сфере. Организация опубликовала доклад о ситуации со свободой интернета в пятнадцати странах и при финансовой поддержке американского правительства открыла программу “Свобода интернета” (Internet Freedom Initiative). Каким бы ни был освободительный потенциал интернета, для Вашингтона он останется любимой индустрией будущего.

 

Холодная кибервойна

Неверно считать, что только неоконсерваторы припоминают свои прежние заслуги, пытаясь освоиться в цифровом мире. Представление, будто интеллектуальное наследие холодной войны можно использовать для того, чтобы лучше разобраться в новых проблемах, порождаемых интернетом, широко распространено среди представителей всего спектра американской политики. “Чтобы выиграть кибервойну, взгляните на войну холодную”, – пишет Майк Макконнел, бывший шеф американской разведки. “ [Бой за свободу интернета] во многом напоминает задачу, которая стояла перед нами во время холодной войны”, – вторит ему Тед Кауфман, сенатор-демократ от штата Делавэр. Фрейд здорово посмеялся бы, если бы увидел, как интернет (гибкая и устойчивая сеть, созданная американскими военными, чтобы обезопасить свои коммуникации в случае советского нападения) силится избавиться от наследия холодной войны. Подобная интеллектуальная утилизация совершенно не удивительна. Борьба с коммунизмом дала внешнеполитическому истеблишменту столько словечек и метафор – “железный занавес”, “империя зла”, “звездные войны”, “отставание по ракетам “, – что многие из них можно сегодня воскресить, просто прибавляя к ним “кибер-”, “цифровой” и “2.0”.

Берлинскую стену поминают гораздо чаще, чем любое другое явление времен холодной войны. Американские сенаторы питают особенное пристрастие к метафорам, проистекающим из ее кажущегося сходства с файерволом. Арлен Спектер, демократ от Пенсильвании, призвал американское правительство “вышибать клин клином, отыскивая способы пробить брешь в этих файерволах, которые воздвигают диктаторы, чтобы контролировать народы и удерживаться у власти”. Почему? А потому, что “разрушение этих стен может сравниться с эффектом разрушения Берлинской стены”. В октябре 2009 года Сэм Браунбек, сенатор-республиканец от штата Канзас, заявил, что “по мере того, как близится двадцатая годовщина разрушения Берлинской стены, мы должны… посвятить себя изысканию способов разрушения… киберстен”. Будто спичрайтеры Рональда Рейгана вернулись в строй!

Речи европейских политиков не менее образны. Бывший премьер-министр Швеции Карл Бильдт полагает, что диктаторы неминуемо потерпят крах, поскольку “киберстены обречены пасть, как были обречены стены из бетона”. Даже представители либеральных неправительственных организаций не могут устоять перед искушением. “Так же, как во время холодной войны, когда существовал ‘железный занавес’, сейчас есть озабоченность, что авторитарные правительства… опускают ‘виртуальный занавес’”, – заявил Арвинд Ганесан из “Хьюман райтс вотч”.

Журналисты, всегда готовые пожертвовать нюансами ради мнимой ясности, – худшие из всех истолкователи истории холодной войны. Так, Роджер Коэн, внешнеполитический обозреватель газеты “Интернэшнл геральд трибюн”, пишет, что кличем XX века был: “Разрушьте эту стену”, а подходящий для XXI века призыв – “Разрушьте эту киберстену”. Дэвид Фейт из журнала “Форин эффэйрс” заявляет, что “как восточные немцы, сбегая через КПП ‘Чарли’, подвергали сомнению советскую легитимность, так и нынешние ‘хактивисты’ делают то же самое, пробивая бреши в киберстенах”. Чтобы лингвистическая неразборчивость не выглядела простым совпадением, Эли Лейк из “Нью репаблик”, подчеркивает, что “во времена холодной войны главной метафорой репрессий со стороны тоталитарных режимов служила Берлинская стена. Если обновить метафору, то сейчас следует говорить о ‘киберстене’” (как будто сходство самоочевидно).

Еще хуже, когда наблюдатели проводят прозрачные, по их мнению, параллели, выходящие далеко за рамки сравнения Берлинской стены с файерволом, и пытаются связать некоторые явления, присущие эпохе холодной войны, и современный интернет. Так, блогинг становится самиздатом (Ли Боллинджер из Колумбийского университета считает, что Сеть, “подобно подпольному самиздату… позволяет пользоваться свободой слова в обход ограничений, устанавливаемых деспотичными режимами”). Блогеры превращаются в диссидентов (Алек Росс, старший советник Хиллари Клинтон по новым технологиям, заявил, что “блогеры – в своем роде диссиденты XXI века”). Да и сам интернет становится новой, улучшенной платформой для западного иновещания (Клэй Шерки из Университета Нью-Йорка утверждает, что интернет для авторитарных государств “гораздо страшнее, чем ‘Голос Америки’”). Лексикон холодной войны оказывает глубокое влияние на то, как западные политики оценивают интернет и его эффективность в качестве политического инструмента, и нет ничего странного в том, что многим из них Сеть очень нравится: ведь блоги, если речь идет о распространении информации, в самом деле эффективнее фотокопировальных аппаратов.

Таким образом, истоки масштабной киберконсервативной программы отыскать легко. Те, кто принимает эти метафоры всерьез – вне зависимости от идеологии, – неминуемо приходят к убеждению, что интернет – это новое поле битвы за свободу, и коль скоро западные политики гарантируют, что прежние киберстены разрушены, а вместо них не выросли новые, авторитаризм обречен.

 

Опасные аналогии

Но, может быть, не стоит игнорировать опыт холодной войны? Ведь она окончилась сравнительно недавно и еще жива в памяти многих из тех, кто сражается сейчас за свободу интернета. Многие аспекты холодной войны, связанные с информацией (например, радиоподавление), хотя бы отчасти имеют техническое сходство с сегодняшней обеспокоенностью цензурой в интернете. Кроме того, люди, которые принимают решения (в любой сфере, а не только в политике), столкнувшись с новыми задачами, неминуемо станут опираться на собственный опыт, даже если будут вынуждены пересмотреть некоторые свои предыдущие выводы под влиянием новых фактов. Мир международной политики слишком сложен, чтобы понять его без обращения к заимствованным понятиям и идеям. Люди, принимающие решения, неизбежно будут прибегать к метафорам для того, чтобы объяснить и обосновать эти решения. Следовательно, важно убедиться, что метафора прибавляет концептуальной ясности. Иначе это не метафора, а лозунг, легко вводящий в заблуждение.

Употребление метафор связано с издержками: они могут помочь уловить суть сложной проблемы, лишь приуменьшив значение других, кажущихся менее важными, сторон. Так, модель “эффекта домино”, популярная в годы холодной войны, предполагала, что если в одной стране победят коммунисты, другие страны вскоре ждет та же судьба, и в итоге все кости домино упадут. Хотя эта метафора, возможно, и помогла людям уяснить необходимость противостоять распространению коммунизма, она абсолютизирует взаимозависимость стран, почти не учитывая внутренние причины их нестабильности. Она недооценивает возможность того, что демократические правительства могут пасть сами собой, безо всякого внешнего воздействия. Но это становится очевидно только в ретроспективе. Главный недостаток метафор (неважно, насколько они удачны) в том, что когда они попадают в широкий оборот, мало кто обращает внимание на те аспекты проблемы, которые не охватывала первоначальная метафора. (По иронии, как раз в Восточной Европе, когда коммунистические правительства терпели крах одно за другим, казалось бы, как раз и проявил себя “эффект домино”.) “Опасность метафорического мышления заключается в том, что люди нередко переходят от выявления общих черт к допущению тождественности, то есть от понимания того, что нечто похоже на что-либо другое, к уверенности в том, что нечто точь-в-точь такое же, как что-либо другое. Проблема коренится в использовании метафор как замены новых мыслей, а не как стимула к творческому мышлению”, – пишет Кит Шимко, политический психолог из Университета Пердью. Неудивительно, что аналогии нередко создают иллюзию полнейшего владения предметом и внушают политикам ложное представление о сходстве явлений, которые на самом деле не имеют ничего общего.

Настораживает беззаботность, с которой западные политики начинают разбрасываться метафорами вроде “виртуальных стен” или “информационных занавесов”. Такие метафоры не только преувеличивают отдельные аспекты задачи по защите свободы интернета (например, трудность трансляции критических сообщений в страну-объект пропаганды), но и преуменьшают значение других ее аспектов (например, то, что само правительство искомой страны может воспользоваться Сетью для установления слежки или распространения пропаганды). Подобные аналогии также политизируют получателей информации, исходящей с другой стороны “стены” или “занавеса”, почти автоматически приписывая им прозападный настрой или, по меньшей мере, серьезное недовольство собственным правительством. А иначе зачем пытаться тайно приподнять занавес?

Западные политики, потратившие много времени и сил на то, чтобы проломить железный занавес, похоже, не заметили гораздо более действенных способов преодолеть занавес информационный. Опыт заставляет их видеть повсюду занавесы, которые следует поднять, а не, например, поля, нуждающиеся в поливе. А ведь подход к проблеме, не отягченный дезориентирующей аналогией, показал бы, что перед нами “поле”, а не “стена”. Имеющийся у политиков опыт решения сходных задач, однако, затрудняет поиск действенных решений новых задач. Это хорошо известный феномен, который психологи называют эффектом Лачинса (эффектом установки).

Многие метафоры времен холодной войны подразумевают определенные решения. Чтобы демократия могла пустить корни, следует разрушить стены и поднять занавесы. То, что демократия может не прижиться и после уничтожения виртуальных стен, эти метафоры не предполагают (хотя бы потому, что такова мирная история посткоммунистической Восточной Европы). Заражая политиков неумеренным оптимизмом, метафоры времен холодной войны дают иллюзорное ощущение завершенности и необратимости. Проделать брешь в файерволе – совсем не то же самое, что проломить Берлинскую стену или поднять шлагбаумы на КПП “Чарли”: “латание” файервола, в отличие от перестройки бетонной стены, занимает всего несколько часов. Настоящие стены дешевле уничтожить, чем возвести, но их цифровые эквиваленты – наоборот. Метафора “киберстены” ошибочно предполагает, что на месте устраненных цифровых преград не возникают новые, совершенно отличные от них. Это предположение совершенно неверное, поскольку контроль над интернетом принимает разные формы и вовсе не ограничивается блокированием сайтов.

Когда такой язык проникает в политический анализ, это может привести к поразительно нерациональному распределению ресурсов. И когда авторы передовицы в “Вашингтон пост” заявляют, что “если в файерволе достаточно дыр, он рушится. Технические возможности для этого существуют. Необходима только большая мощность”, то это утверждение (верное с технической точки зрения) в высшей степени ошибочно. “Большая мощность”, конечно, может помочь временно преодолеть файерволы, однако это не гарантирует, что принципиально отличные от файервола методы не окажутся гораздо эффективнее. Продолжать пользоваться метафорой киберстены – значит пасть жертвой предельного интернетоцентризма, закрыть глаза на социально-политическую суть проблемы контроля над интернетом и сосредоточиться исключительно на ее технической стороне.

Вопрос терминологии нигде не стоит так остро, как в общественной дискуссии на тему драконовского контроля над интернетом в Китае. С тех пор как в 1997 году журнал “Уайерд” назвал эту систему “Великим китайским файерволом”, большинство западных обозревателей пользуются этим образом для описания проблемы и ее возможных решений. В то же время остальным важным аспектам контроля над китайским интернетом, особенно распространению самоцензуры среди китайских интернет-компаний и развитию сетевой пропаганды, уделяют куда меньше внимания. По словам Локмана Сюя, исследователя интернета из университета Пенсильвании, “ [метафора] ‘Великого китайского файервола’… мешает нам понять, что такое интернет в Китае, и, следовательно, выработать правильную политику в отношении него… Если мы хотим прийти к пониманию китайского интернета во всей его сложности, то в первую очередь должны перестать думать о ‘Великом файерволе’ – образе, уходящем корнями в холодную войну”. Совет заслуживает внимания, но пока политики ностальгируют по временам холодной войны, этого не произойдет.

 

Фотокопии – это не записи в блоге

Устаревший язык характерен и для истолкования обществом многих других сфер интернет-культуры, что в итоге приводит к нерезультативной и даже контрпродуктивной политике. Сходство интернета с техническими средствами, которыми оперировал самиздат (факсы и копировальные аппараты), меньше, чем можно вообразить. Самиздат, растиражированный на контрабандном копировальном аппарате, можно было использовать только двумя способами: текст можно было прочитать и передать дальше. Однако интернет – по определению гораздо более сложный медиатор, выполняющий бесконечно много задач. Он не только позволяет распространять неудобную для правительства информацию, но и помогает государству следить за гражданами, утолять их жажду развлечений, скармливать им изощренную пропаганду и даже организовывать кибератаки на Пентагон. Решения Вашингтона, регулирующие использование факсов и копировальных аппаратов, мало повлияли на венгерских или польских пользователей оргтехники. И, напротив, многие из решений относительно блогов и социальных сетей, принимаемых в Брюсселе, Вашингтоне или Кремниевой долине, сказываются на всех пользователях в Китае и Иране.

Сходным образом взгляд на блогинг как на самиздат игнорирует многие его черты, способствующие укреплению режима, и упрочивает миф об интернете-освободителе. Едва ли в СССР существовал самиздат проправительственного характера (хотя в самиздате, заметим, печаталось много критики в адрес правительства за отход от основ марксизма-ленинизма). Если человек желал выразить поддержку партии и правительству, он мог написать письмо в местную газету или озвучить свою позицию на ближайшем партсобрании. Блоги же бывают самые разные, и ведут их люди с разными идеологическими установками. В Иране, Китае и России множество проправительственных блогов. Авторы многих всерьез поддерживают режим или, по крайней мере, некоторые его шаги, например, во внешней политике. Приравнивать блогинг к самиздату, а блогеров – к диссидентам, – значит закрывать глаза на то, что творится в чрезвычайно разнообразном мире новых медиа по всему миру. Многие блогеры настроены радикальнее своего правительства. Сьюзан Шерк, эксперт по азиатской политике и бывший заместитель помощника госсекретаря в администрации Клинтона, рассказывала: “Китайские чиновники… говорят, что испытывают растущее давление со стороны националистического общественного мнения. ‘А как вы узнаете, – спрашиваю я, – каково на самом деле общественное мнение?’ ‘Ну, это просто, – отвечают они. – Я узнаю о нем из ‘Глобал таймс’ [националистический таблоид, публикующий материалы о внешней политике и контролируемый государством] и из интернета”. Вот такое общественное мнение может порождать условия для проведения государством более жесткой политики, даже если правительству это не особенно нравится. “Китайские популярные медиа и веб-сайты дышат ненавистью к японцам. Заметки о Японии читают на сайтах чаще, чем новости на любую другую тему, а антияпонские петиции становятся очагами коллективных действий в Сети”. Иранская блогосфера тоже не отличается толерантностью. Так, в конце 2006 года консервативный блог обрушился на Ахмадинежада за то, что тот, находясь за границей на спортивном мероприятии, разглядывал женщин-танцоров.

Хотя прежде можно было утверждать, что существует некая линейная зависимость между количеством самиздата в обороте или даже числом диссидентов и перспективами демократизации, трудно принять этот аргумент в отношении блогинга и блогеров. Само по себе то, что китайских или иранских блогов становится больше, не означает, что демократизация пойдет успешнее. Многие аналитики приравнивают демократизацию к либерализации. Это не так. Демократизация, в отличие от либерализации, – процесс, результат которого очевиден. “Политическая либерализация влечет за собой расширение общественной сферы и основных свобод (не бесповоротное), но не конкуренцию взглядов на эффективное государственное управление”, – считают специалисты по ближневосточной политике Хольгер Альбрехт и Оливер Шлумбергер. Возможно, чем громче звучат голоса в Сети, тем лучше, однако по-настоящему важно, обернется ли это более активным участием в политике и голосованием. (И даже если это будет так, не все такие голоса в равной степени представительны, поскольку результаты выборов нередко фальсифицируются еще до того, как они начались.)

 

Чей твит прикончил СССР?

Главная проблема подхода к свободе интернета, отмеченного влиянием холодной войны, в том, что подход этот основан на поверхностной, триумфалистской трактовке ее финала. История политиков имеет мало общего с историей историков (представьте, что для того, чтобы разобраться в принципах работы блестящего новенького айпада, мы обратились бы к невнятной инструкции XIX века по пользованию телеграфным аппаратом, которая к тому же была бы сочинена псевдоученым, не знакомым с физикой). Выбор холодной войны как источника отношения к интернету приведет нас в тупик хотя бы потому, что изучение ее самой настолько затруднено спорами и противоречиями (которые множатся год от года по мере того, как историки получают доступ к новым архивам), что совершенно не годится для сравнительного исследования, не говоря уже о том, чтобы определить эффективную политику на будущее.

Защитники свободы интернета обычно прибегают к риторике времен холодной войны, стремясь указать на причинно-следственную связь между распространением информации и крахом коммунизма. Политические последствия такого сопоставления легко предугадать: технологиям, которые обеспечивают увеличение мощности информационных потоков, следует отдать приоритет и оказать им основательную общественную поддержку.

Обратите внимание, например, на характеристику холодной войны, данную обозревателем “Уолл-стрит джорнал” Гордоном Кровицем. Он пишет, что “победа в холодной войне была одержана благодаря распространению информации о свободном мире… в мире тиранов, боящихся собственных граждан. А новые инструменты Сети, должно быть, вызовут еще больший страх, если внешний мир сделает все, чтобы люди получили доступ к этим инструментам”. (Кровиц обосновывал бюджетное финансирование групп в интернете, связанных с движением Фалуньгун.) Другая колонка, напечатанная в “Уолл-стрит джорнал” в 2009 году (авторы – бывшие сотрудники администрации Буша), содержит тот же трюк: “Поскольку фотокопировальные и факсимильные аппараты помогли польским диссидентам из ‘Солидарности’ в 80-е годы…” (это определитель, в отсутствие которого совет может показаться менее достойным доверия), то “…следует обеспечить грантами отдельные группы, разрабатывающие и испытывающие технологии, которые позволяют разрушать файерволы”.

Возможно, это достойные внимания политические рекомендации, однако они основаны на своеобразной (некоторые историки скажут – сомнительной) оценке событий холодной войны. Ее неожиданный, скоротечный финал породил всевозможные теории о власти информации над властью политической. То обстоятельство, что крах коммунизма на Востоке совпал с началом нового этапа информационной революции на Западе, многих убедило в том, что это и есть единственная причина случившегося. Появление интернета стало лишь самым заметным прорывом, львиная же доля почестей за поражение Советов досталась остальным технологиям, в первую очередь радио. “Как Запад победил в холодной войне? – вопрошает Майкл Нельсон, бывший председатель Фонда Рейтера, в книге 2003 года об истории западного радиовещания на страны советского блока. – Отнюдь не силой оружия. Не оно пробило железный занавес – Запад осуществил вторжение через радио, которое оказалось сильнее меча”. Автобиографии радиожурналистов и руководителей, командовавших “вторжением” с аванпостов вроде “Радио Свобода” или “Голоса Америки”, отмечены самодовольной риторикой. Их авторы явно не станут преуменьшать собственную роль в установлении демократии в Восточной Европе.

В широком распространении подобных взглядов следует винить того же героя, который, по убеждению консерваторов, выиграл холодную войну, – Рональда Рейгана. Поскольку именно он курировал упомянутые радиостанции и негласную поддержку диссидентов, распространявших самиздат, приписывание победы над коммунизмом новым технологиям должно было неминуемо привести к прославлению самого Рейгана. Рейгану не пришлось долго ждать признания. Объявив, что “электронные лучи проникают сквозь железный занавес как сквозь кружево”, он начал разговор, который постепенно перешел на призрачный мир “виртуальных занавесов” и “киберстен”. Стоило Рейгану назвать информацию “кислородом современной эпохи”, который “просачивается сквозь стены с колючей проволокой, сквозь электрические заборы”, ученые мужи, политики и эксперты почувствовали, что в их распоряжении оказалась настоящая россыпь метафор. А многочисленные поклонники Рейгана восприняли это как долгожданное признание вклада своего кумира в установление демократии в Европе. (Китайских производителей микрочипов должно очень веселить предсказание Рейгана, что “Голиаф тоталитаризма будет сокрушен Давидом-микрочипом”.)

Всего несколько месяцев ушло на то, чтобы придать заявлениям Рейгана аналитический лоск и увязать их с действительностью. В 1990 году корпорация “Рэнд” (RAND Corporation, аналитический центр со штаб-квартирой в Калифорнии, который, быть может, в силу своего местоположения, никогда не упускает возможность вознести хвалу могуществу современных технологий) пришла к поразительно схожему выводу. “Коммунистический блок потерпел неудачу, – говорилось в своевременно опубликованном докладе, – в основном (или во многом) не из-за своей централизованной экономики или непомерного бремени военных расходов, а потому, что закрытые общества входящих в него стран слишком долго отвергали плоды информационной революции”. Этот взгляд оказался поразительно устойчивым. В конце 2002 года Фрэнсис Фукуяма (кстати, питомец “Рэнд”) написал, что “тоталитарные методы управления основывались на государственной монополии на информацию, и как только современные информационные технологии сделали такую монополию невозможной, мощь режима была подорвана”.

В 1995 году те, кто свято верил в способность информации сокрушить авторитаризм, обрели манифест длиной в книгу. “Демонтаж утопии: как информация прикончила Советский Союз”, книга Скотта Шейна, который в 1988–1991 годах служил корреспондентом газеты “Балтимор сан” в Москве, попытался так обосновать значимость информации: “Советскую иллюзию погубили не танки и бомбы, а факты и мнения, информация, скрываемая десятилетиями”.

Огромную роль, по Шейну, сыграло то, что в эпоху гласности, когда открылись информационные ворота, люди одновременно узнали правду и о бесчинствах КГБ, и о жизни на Западе. Шейн оказался не так уж неправ: доступ к скрываемой властями информации раскрыл ложь, нагроможденную советским режимом. (Учебники истории подверглись столь серьезным изменениям, что в 1988 году пришлось отменить всеобщий экзамен по этому предмету, поскольку было неясно, можно ли считать историей прежний учебный курс.) По словам Шейна, “обычная информация, голые факты, взрывались как гранаты, разрушая систему и ее легитимность”.

 

Товарищ! Придержи информационную гранату

Взрывоопасные факты – хороший образ для публицистического дискурса, но это не единственная причина, почему эта идея столь популярна. Она неизменно выводит на первый план людей, а не некие абстрактные исторические или экономические силы. Любые трактовки финала холодной войны, в которых главной является информация, отдают приоритет вкладу диссидентов, участников демонстраций, НКО перед структурными, историческими факторами: неподъемным внешним долгом центральноевропейских государств, спадом в советской экономике, неспособностью Организации Варшавского договора противостоять НАТО.

Те, кто отвергает структурное объяснение, считая события 1989 года подлинно народной революцией, видят в толпах на улицах Лейпцига, Берлина и Праги средство давления на коммунистические институты, которое их в итоге и погубило. “Структуралисты” же не придают толпе большого значения. По их мнению, к октябрю 1989 года коммунистические режимы были и в политическом, и в экономическом отношении мертвы, и даже если на улицы не вышло бы столько людей, они все равно были обречены. А если восточноевропейские правительства были недееспособны и не могли – либо не хотели – сражаться, то героизм манифестантов значит гораздо меньше, чем предполагает большинство исследователей, для которых важнее всего фактор информации. Позировать на фоне мертвого льва, сдохшего от несварения, не так интересно.

Спор о том, кто победил коммунизм в Восточной Европе – диссиденты либо некие обезличенные общественные силы, – возобновился в виде научной дискуссии о том, существовало ли при коммунизме подобие “гражданского общества” (любимое словечко многих фондов и учреждений развития) и сыграло ли оно сколько-нибудь значительную роль как катализатор общественного протеста. Спор о гражданском обществе имеет громадное значение для будущего политики, нацеленной на защиту свободы интернета, – отчасти потому, что этому туманному концепту часто приписывают революционный потенциал, а блогеров почему-то считают авангардом перемен. Но если оказывается, что диссиденты и гражданское общество не сыграли заметной роли в разрушении коммунизма, то и всеобщее ожидание новой волны интернет-революций может быть преувеличенным. А к этому стоит относиться трезво, поскольку слепая вера в могущество гражданского общества, точно так же, как вера в силу инструментов проникновения сквозь брандмауэры, в итоге приводит к вредной политике, к неэффективным действиям.

Стивен Коткин, известный специалист по советской истории из Принстонского университета, утверждает, что миф о гражданском обществе как движущей силе антикоммунистических перемен является большей частью изобретением западных ученых, спонсоров и журналистов: “В 1989 году ‘гражданское общество’ не могло расшатать советский социализм по той простой причине, что гражданского общества в странах Восточной Европы еще не существовало”. У Коткина есть все основания так говорить: в начале 1989 года, по данным органов госбезопасности Чехословакии, в стране насчитывалось не более пяти сотен активных диссидентов, а костяк движения состоял примерно из шестидесяти человек. Даже после начала в Праге акций протеста диссиденты требовали выборов, а не свержения коммунистического правительства. Тони Джадт, признанный знаток восточноевропейской истории, заметил, что под “Хартией-77” Вацлава Гавела подписались около двух тысяч человек, а население Чехословакии составляло тогда 15 миллионов. Диссидентское движение в ГДР не сыграло заметной роли в уличных манифестациях в Лейпциге и Берлине, и едва ли можно сказать, что такие движения существовали в Румынии и Болгарии. В Польше подобие гражданского общества существовало, но в то же время в 1989 году там почти не было заметных акций протеста. Коткин справедливо заметил, что “точно так же, как ‘буржуазия’ по большей части была продуктом 1789 года, ‘гражданское общество’ стало скорее следствием, чем причиной событий 1989-го”.

Но даже если гражданского общества как такового и не было, люди все же вышли на Вацлавскую площадь в Праге и провели холодные ноябрьские дни, скандируя антиправительственные лозунги под неусыпным надзором полиции. Какую бы роль ни сыграли толпы, они не помешали делу демократии. Если считать, что присутствие толпы имеет значение, то наиболее эффективный способ вывести ее на улицы тоже играет важную роль. Внедрение фотокопировального аппарата, который печатает листовки вдесятеро быстрее прежнего, было настоящим прорывом, как и любые другие перемены, которые помогают людям делиться друг с другом своими инициативами. Если вы узнаете, что двадцать ваших друзей присоединятся к готовящейся акции протеста, то шанс, что вы последуете за ними, увеличивается. Поэтому “Фейсбук” и стал поистине божьим даром для протестных движений. Было бы глупо отрицать, что новые средства коммуникации могут увеличить вероятность и масштабность акций протеста.

Тем не менее восточноевропейские режимы еще не были мертвы и могли остановить любой “информационный каскад”. Похоже, что восточногерманский режим просто не пожелал подавить первую волну протестов в Лейпциге, понимая, что в этом случае обречен на коллективное самоубийство. Кроме того, в 1989 году, в отличие от 1956 или 1968 года, советские лидеры, помнившие жестокость своих предшественников, не считали кровавые репрессии приемлемым способом решения проблем, а восточногерманская верхушка была слишком слаба и нерешительна для того, чтобы начать их самостоятельно. Перри Андерсон, один из самых проницательных исследователей новейшей истории Восточной Европы, заметил, что “ничто в Восточной Европе не могло фундаментально измениться до тех пор, пока советская армия была готова открыть огонь. Все стало возможно тогда, когда фундаментальные перемены начались в самой России”. Утверждать, будто фотокопировальные аппараты вызвали перемены в России и в остальной Восточной Европе, – значит упростить историю настолько, что можно вообще ею не заниматься. Речь, конечно, не о том, что они не сыграли никакой роли, но о том, что нельзя считать их единственной причиной перемен.

 

Когда радио сильнее танков

Настоящий урок холодной войны заключается в том, что возросшая эффективность информационных технологий по-прежнему ограничена внутренней и внешней политикой существующего режима. Если политика начинает меняться, можно воспользоваться новыми технологиями. Сильное правительство, обладающее волей к жизни, сделает все для того, чтобы лишить интернет способности мобилизовать массы. Поскольку интернет привязан к инфраструктуре, это не так уж трудно осуществить: правительства почти всех авторитарных государств контролируют коммуникационные сети и могут отключить их при первых же признаках общественного протеста. Китайские власти, обеспокоившись в 2009 году растущим недовольством населения Синьцзян-Уйгурского автономного округа, попросту отключили все интернет-коммуникации в этом регионе на десять месяцев. В менее угрожающей ситуации хватило бы и нескольких недель. Разумеется, информационный блэкаут может привести к значительным экономическим потерям, однако между блэкаутом и мятежом чаще выбирают первое.

Протестующие постоянно бросают вызов даже самым сильным авторитарным правительствам. И наивно думать, будто авторитарные правительства воздержатся от крутых мер из-за боязни быть обвиненными в жестокости, даже если каждый их шаг будет заснят на камеру. Скорее всего, они просто научатся жить с этими обвинениями. Советский Союз, не колеблясь, послал танки в Венгрию в 1956 году и в Чехословакию – в 1968. Китайцы вывели на площадь Тяньаньмэнь солдат, невзирая на существование сети факс-машин, с помощью которых оппозиционеры передавали информацию на Запад. Присутствие иностранных журналистов в Мьянме не удержало хунту от разгона марша буддийских монахов. Во время тегеранских событий 2009 года правительство, которому было известно, что у многих демонстрантов с собой мобильные телефоны, все же разместило на крышах снайперов и приказало стрелять. (Возможно, один из них убил двадцатисемилетнюю Неду Ага-Солтан. Девушка, чья смерть запечатлена на видео, стала героиней “Зеленого движения”. Одна из иранских фабрик даже выпускает ее статуэтки.) Мало оснований считать, что лидеры (по крайней мере те, кому не светит Нобелевская премия мира) воздержатся от насилия только потому, что о нем станет всем известно.

Еще важнее то, что правительства тоже могут извлекать выгоду из децентрализации информационных потоков и дезинформировать население в вопросе о том, насколько в действительности популярно протестное движение. Предположение, что децентрализация и размножение цифровой информации облегчат понимание происходящего на улицах для тех, кто смотрит на это со стороны, беспочвенно: история свидетельствует, что СМИ могут легко ввести в заблуждение. В Венгрии многие хорошо помнят безответственные заявления “Радио Свобода” накануне советского вторжения 1956 года о том, что американская военная помощь уже близка (а это было не так). В некоторых передачах рассказывали даже, как справиться с танками, и убеждали венгров сопротивляться оккупантам. Эти передачи стали причиной (по крайней мере, отчасти) гибели трех тысяч человек. Подобная дезинформация, намеренная или случайная, вбрасывается и в эпоху “Твиттера”. Примером может служить попытка распространения постановочного видео, демонстрирующего сожжение после иранских волнений портрета аятоллы Хомейни.

Не стоит считать, что децентрализация коммуникаций неизменно полезна, особенно если целью является максимально быстрое оповещение максимального количества людей. Восточногерманский диссидент Райнер Мюллер в 2009 году в интервью “Глоуб энд мэйл” рассказывал о том, что в конце 80-х годов внимание нации не было рассеяно: “Люди не смотрели двести телеканалов, десять тысяч веб-сайтов и не получали электронные письма от тысяч людей. Можно было передать что-либо западному ТВ или радио и быть уверенным, что полстраны это узнает”. Не многие оппозиционные движения могут похвастаться столь же широкой аудиторией в эпоху “Ю-Тьюба”, особенно если им приходится состязаться с кошками, умеющими обращаться со сливным бачком.

Хотя окончательная история холодной войны еще не написана, не стоит недооценивать беспрецедентность ее финала. Слишком многое оказалось против советской системы. Горбачев посылал коммунистическим лидерам Восточной Европы сигналы, предостерегая их от жестких действий и давая понять, что Кремль не станет помогать в подавлении восстаний. Экономика ряда восточноевропейских стран находилась на грани банкротства, и перспективы их были безрадостными даже без народных выступлений. Полиция ГДР могла с легкостью расправиться с демонстрантами в Лейпциге, но ее начальники ничего не предприняли. Наконец, незначительные технические поправки к избирательному законодательству могли привести к тому, что “Солидарность” не смогла бы сформировать правительство и польский пример не вдохновил бы демократические движения региона.

Здесь кроется парадокс. С одной стороны, структурное состояние государств Восточного блока в 1989 году было настолько плачевным, что гибель коммунизма казалась неизбежной. С другой – у сторонников жесткой линии в коммунистических правительствах было настолько широкое пространство для маневра, что абсолютно ничто не гарантировало бескровное окончание холодной войны. Очень многое могло пойти не так, и то, что советский блок (за исключением Румынии) распался мирно, похоже на чудо. Надо иметь довольно странные представления об истории, чтобы на основании этого нетипичного примера сделать далеко идущий вывод о роли техники в поражении Советов, а двадцать лет спустя пытаться применить его к абсолютно иной ситуации вроде китайской или иранской. Западные политики должны избавиться от иллюзии, что коммунизм пал под давлением информации или что его конец неминуемо должен был быть мирным, поскольку за этим следил весь мир. Крах коммунизма стал результатом более длительного процесса, а народные протесты были только самым заметным (но не обязательно важнейшим) его компонентом. Техника, вероятно, сыграла в этом некоторую роль, однако произошло все только благодаря определенным историческим обстоятельствам, а не из-за ее имманентных свойств. Эти обстоятельства были характерны для советского коммунистического режима и могут больше не повториться.

Западные политики не смогут изменить современные Россию, Китай или Иран методами конца 80-х годов. Само по себе разрушение информационной дамбы не смоет современные авторитарные режимы, отчасти потому, что они научились существовать в среде, изобилующей информацией. И, вопреки ожиданиям Запада, информация определенного рода только укрепляет их.