Сегодня у учительницы Ирины Павловны день рождения. Мы все трое, да не только мы, приглашены к ней на квартиру. Лёнька несёт завёрнутую в газету трофейную статуэтку — подарок. Эту статуэтку привёз из Германии его отчим.
Впрочем, не совсем она трофейная, так как Лёнькин отчим не воевал. Он ездил в Германию уже после войны по делам, а статуэтку, наверное, купил. И оттого, что она не памятный трофей и не сувенир, Лёньке немного обидно.
Но статуэтка что надо: белый мраморный мальчик бежит и несёт в руке факел. И языки огня рубиновые. А у нас с Грачом пока что ничего нет.
Моя мать дала мне пять рублей, у Кольки была трёшница. Потом ещё я расколол копилку — пёстрого облезлого кота и высыпал рубля два мелочи. Совсем даже небогато. Втайне, конечно, ругал себя за то, что при помощи ножа выуживал из копилки монеты то на конфетку, то на курево. Теперь же капиталу в копилке — одна медь: пятаки, копейки. Но и на том коту спасибо — всё-таки на двоих получилась десятка и кое-что можно купить.
Мы разменяли пятёрку, трёшницу и мелочь на одну бумажку в хлебном Магазине и пошли в «Промтовары».
Всё-таки одна десятирублёвая бумажка — это поприличней. И совсем новая. И с Лениным. Это уже деньги. Я хрустел ею в кармане и боялся, как бы не выронить. Тогда хоть пропадай.
Ирина Павловна — такой человек, и подарок ей надо купить обязательно. Хоть расшибиться, но купить. Я вспомнил, как она впервые пришла к нам в класс. Вообще на учителей нам везло.
Сначала, ещё с сорок второго, нас учила в первом классе Мария Ароровна Усман. Это была очень добрая и очень худая черноглазая женщина. А волосы у неё казались пепельно-седыми и не оттого, что она старая. Скорее она была даже молодой, по крайней мере, моложе наших матерей. Да и голос у неё был какой-то девичий, радостный. Я помню её широкую улыбку, когда она что-нибудь замечала. И слова её звучали необычно даже в самом простом.
— Ребята, смотрите, какой сегодня день! Как много солнца!
Мы в первом классе были ещё глупые и растерянно хлопали ресницами. И удивлялись, почему она так говорит. Ведь солнце-то всегда одно. Ещё она любила играть с нами в игры, на уроках физкультуры водила в осенний лес. И опять шутила, что ходим мы «по золоту». И собирала с нами листья, особенно багряные звёзды клёна, и ей казалось, что нападали они с неба.
Когда мы уходили из школы, Грач, улыбаясь, говорил про Марию Ароровну:
— Чудная она! Но не сердится. И не ругается, даже если волынишь.
Но мы её почему-то слушались. И другие учителя, и директор уважали Марию Ароровну, и в нашей школе появилась летучая фраза, что у Усман есть к детям ключик. Я отроду любопытный. И однажды на вешалке облазил все карманы её пальто. И нашёл. Обычный дверной ключ. Мне казалось, что это он самый. Я затаённо шептал ребятам, что видел и что ключ заколдованный — и это заметно.
А весной, в сорок четвёртом, когда мы заканчивали второй класс, Марии Ароровне стало плохо. Она ещё больше похудела и на уроках иногда обессиленно падала на стул и роняла на грудь голову.
— Воды... Принесите, ребята, воды из учительской, — просила она.
Мы чуть ли не всем классом бросались к двери. А те, кто оставался за партами, замирали и растерянно смотрели на неё. Из учительской, конечно, прибегал кто-нибудь из учителей или завуч — кто был свободным от уроков. И все они обычно попрекали Марию Ароровну, что гробит она себя. И советовали отдохнуть. Но она пила из стакана воду и отрицательно качала головой...
— У меня нет иного выхода, — шёпотом признавалась она. — А лишний день никого не устроит.
И, обессиленная и качающаяся, снова поднималась со стула и продолжала урок.
Однажды она села прямо на пол: у неё не хватало сил, чтобы дойти до стула и попросить воды. Она смотрела на нас виноватыми глазами и молчала. А потом стало очень много свободных дней, и второй «Б», никто не учил. Мы слонялись по коридору, иногда подслушивали под окнами учительской. Нас всех интересовал вопрос: что с ней? Директор хлопотал о каком-то дополнительном пайке для Марии Ароровны и ходил грустный и подавленный.
И завуч однажды сказала:
— Всё, Усман больше уже не встанет.
Учителя, что сидели в учительской, разволновались: всем стало душно, и кто-то раскрыл настежь окна и двери. Историк Фёдор Иванович грубо вслух ругал фашистов.
А судьба нашей первой учительницы была такова.
Её освободили под Минском из гетто партизаны, потом самолётом она была вывезена в тыл среди немногих, кто уцелел. Всё-таки какой-то фашист успел отбить ей прикладом печень. Уроки она вела уже будучи инвалидом.
После первомайского праздника нас собрали и почти всем классом повели к ней. Исполнили последнюю просьбу учительницы. Мария Ароровна уже выписалась из больницы и лежала дома в своей тесной комнатке.
Мы обступили её кровать, застеленную всю белым. Из-под простыни выглядывала одна голова с пепельной сединой и жёлтым осунувшимся лицом.
Но чёрные глаза искрились: Мария Ароровна была несказанно рада нам. Она улыбалась бескровными сухими губами и тихо говорила:
— Дорогие мои, глупенькие... Как хорошо, что вы пришли.
Потом она долго молчала — набиралась сил, и голос её стал ещё тише. И какой-то просящий:
— Новую учительницу слушайтесь... Учитесь хорошо...
У нас ещё не было новой учительницы, и потому Лёнька спросил:
— А вы что, разве не будете, нас учить?
Мария Ароровна ничего не ответила, только глаза её вдруг наполнились слезами.
Впрочем, тогда мы не знали, что она через день умрёт, что мы всем классом пойдём её хоронить — и этот день запомнится, как осколок в душе.
А в сентябре директор Валентин Иванович, или «Шныр», как мы его за глаза прозвали, привёл к нам в класс эту самую фронтовичку Ирину Павловну.
Директора мы так прозвали за то, что он всегда выслеживал нас, если мы куда-нибудь прятались, чтобы покурить. И отнимал у нас табак. А курили тогда все — и старшеклассники, и маленькие, это мы. После курева не так здорово хотелось есть.
Ещё это было модно. Помню, даже Лёнькина мать как-то сказала: «Пахнет от них табаком, как от мужиков...». И это нам льстило.
Директор и учителя боролись с этим злом. Но последние считались неопасными противниками. Лишь Валентин Иванович очень уж проворным был. Ещё ростом маленький, точно специально, чтобы не замечали мы его. И одевался, как школьник. И все наши потайные местечки знал и выкраивал время на обход.
Поймав нас с самокрутками, дотошно объяснял, какой вред истощённым детям приносит никотин, что мы расти не будем, наживём болезнь.
Впрочем, если бы мы понимали, что нам хотят добра...
А в тот день Валентин Иванович привёл её, фронтовичку, и сказал:
— Вот вам, дети, новая учительница. Прошу любить и жаловать.
И тут же он поведал, что она была на фронте, что лётчица, что зовут её Ирина Павловна.
Новая учительница стояла рядом и неловко улыбалась, и краснела до самых ушей. Когда Валентин Иванович ушёл, тихо скрипнув дверью, она ещё с минуту не могла вымолвить ни слова, только покашливала, а мы тоже во все глаза смотрели на неё и молчали. Лишь только одно сообщение, что она фронтовичка, нас ошеломило. Да и сама она, молодая и сильная, с курчавой каштановой головой, с задорными и словно подсинёнными глазами, произвела на нас доброе впечатление.
И Колька Грач прошептал:
— Что надо женщина!
Но в то же время волею злой судьбы она, молодая и сильная, была поставлена на место Марии Ароровны, нашей маленькой худенькой учительницы, которую мы так любили и которую никак не могли забыть. И одно лишь то, что она молодая и сильная, вдруг показалось нам обидным. Глупо, конечно, но что поделаешь с ребячьей душой.
К тому же она сама подлила масла в огонь.
Прошлась между рядами парт в своём зелёном платье, точно пробуя на скрип хромовые сапоги. И когда вернулась снова к столу, лицо её уже не заливала краска, а подсинённые глаза были не задорными, а строгими. И смотрели на нас в упор. И недружелюбно.
— Отныне прошу запомнить: дисциплина у меня в классе будет железная, — отчеканила она.
Мы все притихли, только Лёнька хихикнул. Она резко повернулась к нему.
— Повторяю — железная. Кто не будет подчиняться — встанет к стенке. Возле доски...
И она показала загорелым пальцем на место между классной доской и дверью.
— И-и стрелять б-будете? — как-то несмело и без иронии спросил Слава Рагутенко. Мы сразу и не поняли его, но Слава был в оккупации, и для него слово «к стенке» имело двоякое значение. Учительница смерила его взглядом.
— Встать! — закричала она.
Слава Рагутенко вздрогнул, и мы все вздрогнули. Смотрели, как правая тонкая бровь Ирины Павловны судорожно задёргалась.
Тогда мы поняли: слухи, что новая учительница пришла к нам из госпиталя после контузии — правильные.
— Завтра к девяти приведёшь мать. Таких шуток я не прощаю, — проговорила она. — А теперь садись.
Но Слава не садился, только пожимал худенькими плечами и смотрел куда-то вниз. Стриженная под машинку голова желтела дынешкой.
— Садись! — резко повторила Ирина Павловна.
— Но у него нет матери, — тихо сказал кто-то. — Только бабушка Дуня. Она из детдома его взяла.
Учительница растерялась. Лицо её стало задумчивым, лишь дёргалась по-прежнему бровь. Она села за стол и закрыла эту сторону лица ладонью. Раскрыла журнал.
— Давайте познакомимся, — как-то виновато улыбнулась она. И начала выкликать фамилии и имена.
Мы вскакивали с мест и отзывались: «я» или «тут».
После школы шли домой шумной ватагой. Но не баловались, не шлёпали, как обычно, друг друга портфелями: просто разговаривали об Ирине Павловне.
— Не нравится она мне, — говорил Грач и мотал перед собой смуглой рукою. — Что-то она того... Непонятная.
— Да-да, я её даже боюсь, — признался Лёнька.
Слава Рагутенко шёл рядом со мной и о чём-то думал.
Павлуха Долговязый — атаман всех наших мальчишек бахвалился:
— Я её проучу! Вот увидите.
На следующий день он начал выпускать из-за парты бумажных голубей. Один из них прилетел и шлёпнулся на стол. Ирина Павловна развернула его и прочитала: «Уходи от нас, мы тебя не хотим».
Мы думали, что она сейчас взорвётся, и Павлуха уже не рад был своей выдумке. Но Ирина Павловна как-то сникла и дольше чем надо рассматривала классный журнал. Рука её непроизвольно расчёсывала каштановые волосы, пропуская их между пальцами, и дрожала. И бровь опять задёргалась. Потом она молча положила голубя в единственный карманчик на зелёном платье.
— Всё, наябедничает директору, — решили мы.
И хотя с этого второго дня она была уже с нами и вежлива, и внимательна, мы начали её выживать. И нам не составляло большого труда вывести её из терпения. На это специалист был Лёнька.
— Конов-Сомов, — выкликала она его фамилию.
— Он самый, — отзывался Лёнька и выкатывался к доске, толстенький, с сияющей хитрой конопатой физиономией. В зелёных глазах искрились чёртики, и мы заранее знали, что сейчас он что-нибудь ляпнет или отчубучит.
— Повесь, Конов-Сомов, карту.
— Слушаюсь! — отчеканил Лёнька.
Кстати, такую похожую на винегрет фамилию он получил недавно, после того как отчим усыновил его. А мы советовали добавить к ней ещё девичью фамилию Лёнькиной матери и звали его так: Конов-Сомов-Соломонов. Получалось здорово и складно и натощак всё это не выговоришь — сил не хватит.
Но Лёньке такая фамилия нравилась — длинная и ни у кого — ни в классе, ни в школе — такой нет. Он торопливо вешал карту на стену. Но едва Ирина Павловна дотрагивалась до неё указкой, карта падала. Он вешал её снова, и она опять падала. Все смеялись. Тогда Ирина Павловна показывала Лёньке пальцем на стенку, что между классной доской и дверью. И уж сама вставала на стул и выпрямляла на стене загнутый книзу гвоздик. Карта не падала.
Лёнька тем временем строил нам рожи: то фюрера, то бабы-яги, то копировал череп и две кости со столба под высоким напряжением. Класс опять смеялся.
Однажды мы решили испытать смелость Ирины Павловны. Грач пришёл пораньше и, забив в каждую ножку стула гвоздики с откушенными шляпками, насадил на них «кругленькие», принесённые с Точки. Потом поставил стул, как обычно, у стола, и мы с замиранием сердца ждали, что будет.
Впрочем, про выходку Грача знали только я да Лёнька, остальным это знать было ни к чему. Вполне возможно, Кольку кто-нибудь бы предал. И уж лучше об этом хранить тайну.
Только одного мы не могли предусмотреть — что в тот день у нас будет открытый урок. Ирина Павловна хотя и молчала и боролась с нами в одиночку, но слухи о поведении в нашем третьем «Б» расползлись по всей школе и дошли до директора Валентина Ивановича.
И вот в класс пришли сразу четыре педагога: директор Валентин Иванович, завуч Мария Осиповна, наша Ирина Павловна и парторг школы Олимпиада Григорьевна, грузная большая женщина с пронизывающими карими глазами. Про неё говорили, что она любит всех воспитывать. Но надо отдать должное, Олимпиада Григорьевна была умной женщиной и если ей врать, сразу же разоблачит. Короче, нам здорово не повезло с этим испытанием. И Лёнька даже прошептал безнадёжно:
— Всё, влипли.
— Тише ты, — толкнул я его в бок.
А директор уже спешил к стулу, опередив всех остальных.
— Безобразно, безобразно ведёте себя, — возмущался он на ходу. — В других классах...
Он не договорил, рывком бросил на стул своё лёгкое тело. И тут ахнул взрыв. Четыре «кругленькие» рванули в один голос — наверное, Валентин Иванович умел правильно садиться и распределять тяжесть поровну на все ножки. Ещё бы — физик. Но вскочил он так же ловко, как мячик, у него было такое лицо, будто его пиннули, и он ощупывал сзади брюки и морщился.
Олимпиада Григорьевна никак не могла отдышаться. Лицо её сделалась, как мел.
Старушка завуч с испугу юркнула за дверь.
Вообще весь класс вздрогнул, даже мы трое, хоть для нас это не было неожиданностью. Только Ирина Павловна стояла невозмутимая и спокойная и даже чуточку улыбалась и покачивала головой. Ей это всё, казалось, даже понравилось.
Но директор, заикаясь спросил:
— Кто э-э-то з-з-делал? Пусть он выйдет к доске.
Но не тут-то было. Класс растерянно молчал, точно набрав в рот воды:
Тогда директор начал стыдить нас, сказал, что у того хулигана не хватает мужества признаться. И он последний трус и прочее.
Но Грач на подобную приманку не клюнул — он знал, чем это признание кончится.
В этот вечер мы были оставлены воем классом без обеда и сидели до темноты запертые. Нам предоставили время подумать. И ребята начали уже бузить и допытывались между собой, из-за кого эта неприятность, и кое-кто жаловался, что сосёт под ложечкой. Конечно, подозрение падало на нашу тройку.
Всех выручил Павлуха Долговязый. Он оказался электриком. Начал вывинчивать одну за другой лампочки и, нажевав промокашки, клал её на цоколи и снова завинчивал. Пока что лампочки горели.
— Надо спасаться! — сказал он. — Иначе ночевать тут будем.
— Ночевать неохота, — согласился Лёнька, он хуже всех терпел голод.
Когда пришли Валентин Иванович и Ирина Павловна, лампочки начали поочерёдно гаснуть — жёваная промокашка высохла на цоколях.
— Что за ерунда? — в недоумении пожимал узенькими плечами Валентин Иванович. А ещё физик.
Когда погасла последняя лампочка, грехи нам были отпущены.
Дружба между Ириной Павловной и нами, учениками третьего «Б», началась совсем с необычного.
Однажды — это уже весной — в класс кто-то неумело постучал.
Ирина Павловна распахнула дверь и, вскрикнув, исчезла за нею. И когда я, самый любопытный, выглянул в коридор, то увидел: наша учительница обнимает высокого мужчину на костылях и в солдатской серой шинели. У мужчины на щеке был шрам, и по нему, как по желобку, текли слёзы.
— Витенька! Живой! — приговаривала Ирина Павловна и тёрлась щекой о его шинель.
Потом она, заплаканная и сияющая, вошла в класс и объявила:
— Уроков, ребята, нынче не будет.
Мы всем классом прильнули к окнам и смотрели, как они идут по школьному двору, обходя затянутые ледком лужи.
Мужчина неуклюже опирался на костыли и будто прыгал на одной ноге. Ирина Павловна всё время забегала ему вперёд и мешала идти. И поправляла съезжавшую на глаза фуражку с чёрным околышем и трогала его погоны и костыли.
Мы все сразу решили, что это её жених. А Лёнька даже вздохнул:
— Неужели она за него выйдет замуж? За калеку. Ведь такая красивая.
Но Павлуха Долговязый сказал:
— Дурак ты, Конов-Сомов, и ничего не смыслишь.
— Почему? — спросил Лёнька.
А Грач даже замахнулся на него кулаком.
Наступила минутная тишина.
Потом Колька протянул:
— Всё, ребята, хватит волынить.
И мы как по команде кивнули головами.
И с тех пор в нашем классе всё иначе, и, как говорит директор Валентин Иванович, мы нашли с нашей учительницей контакт. И дружим.
А на другой день после того, как приехал солдат, кто-то принёс в класс целый букет сухих прошлогодних бессмертников и поставил в поллитровой банке на стол. И когда Ирина Павловна вошла, мы встретили её стоя и в строгой тишине.
Она прошлась к столу, какая-то по-новому весёлая, и нюхала непахнущие бессмертники, и глаза её повлажнели.
— Спасибо, вам, ребята, — сказала она, и тонкая бровь её опять задёргалась.
И стало нам всем не по себе. И точно сквозь сон доходили её слова:
— Я думала — вы маленькие и ничего не понимаете.
Позади меня стоял растерянный Грач и часто дышал. И шмыгал носом. Я догадался, что эти цветы принёс он, откуда-то взял.
* * *
И снова сентябрь. Мы уже в четвёртом «Б». В этом году Ирина Павловна будет нас выпускать. Но пока мы проучились всего полторы недели. А сегодня приглашены в гости.
— Что же мы купим ей? — спрашивает Грач.
Я пожимаю плечами: откуда знать, что купим. Лёнька топчется в стороне, прижимая к груди свёрток. Он спокоен. Промтоварный магазин ещё закрыт. На двери замок. Наконец его открыли. Народ хлынул в двери, мы тоже не отстали от других.
Вот и парфюмерный прилавок. За стеклом витрины всевозможные духи, одеколоны, в картонных коробках пудра, губная помада — не очень, конечно, богато, но всё для женщин. Или нам так казалось.
— Что же мы купим? — повторяет Грач.
Я показываю на маленький флакончик с букетом фиалок на этикетке — он стоит ровно десять рублей.
Но Грач отрицательно мотает головой.
— Пузырёк с горошину. И это дарить? От двоих... Уж лучше тройного одеколону купим. Он самый большой флакон.
Мы начинаем спорить. Потом я уступаю, так как Колька сильней и упрямей меня.
— Одеколон — и точка! — решает он.
Две продавщицы разговорились между собой и не слушают нашей просьбы. Наконец одна из них подала тройной одеколон. И сдала сдачу с десятки. Как с сотенной бумажки. Я держу в руках деньги и не знаю, что с ними делать. Грач тоже растерялся. Продавщицы по-прежнему о чём-то разговаривают. Мы вышли на улицу. Выслушав нас, Лёнька воскликнул :
— Так это же здорово! Как с неба свалились девяносто рублей и восемьдесят копеек. Вам помог сам аллах.
И он тут же предложил:
— Там сумочки есть. Беленькие, с плетёной ручкой. Сейчас модно. И такой подарок не уступит моей статуэтке.
А Колька морщил лоб и о чём-то думал. И почёсывал четырёхпалую руку — после того, как рана зажила, рука всегда у него чесалась.
— Это хорошо, что не пожалел твой отчим для Ирины Павловны статуэтки, — сказал он Лёньке. — За это ему спасибо. Но сумочку мы, пожалуй, не купим. Так, Малышка?
— Почему? — спросил я. И не мог понять его решения.
Но Колька мне всё объяснил:
— Нельзя делать на такие деньги подарков. Тем более Ирине Павловне.
И он взял у меня эти девяносто рублей, оставив лишь восемьдесят копеек — они были наши, — и понёс продавщице. Мне почему-то было жаль денег, и я закричал:
— Подожди! Ведь они не ворованные!
— А какие же? — отозвался Грач и даже не оглянулся.
А Лёнька усмехнулся и сказал:
— Дураки. Им повезло!..
И переступил с ноги на ногу. Поначалу я был ещё согласен с ним и даже сплюнул с досады. Но потом, уже в гостях у Ирины Павловны, мы спокойно пили чай и нам было не стыдно смотреть ей в глаза.