Я не помню, где и когда, но однажды Лёнькина мать сказала:

— Все не боги, и потому каждый живёт для себя. А на весь белый свет не угодишь.

Но я вспомнил тогда нашего пасечника деда Матвея Бурятова, которого даже после смерти уважал весь посёлок, и в душе не согласен был с Лёнькиной матерью.

Неправильно судит она о людском добре. И чтобы меня лучше поняли, расскажу о Матвее Ильиче.

Жил он бобылём в лесу, позади нашего посёлка. Зимой избушка его виднелась за голыми деревьями, а летом словно терялась в зелени. Вообще-то до неё было недалеко. И вела туда вытоптанная годами дорожка. И все знали её. Потому что ходили просить мёд. В ту пору он был как лекарство.

Дед с виду строгий, неразговорчивый, отличался каким-то постоянством и мёду почти не продавал: ни до войны, ни в войну, ни после неё. Он распределял его между многодетными вдовами и поддерживал больных и тех, кто после ранений.

Например, нас трое у моей матери — нам полагалось три кило. Грачёвым тоже три кило, Павлухе Долговязому — кило, дяде Лёше Лялякину — кило и так всем понемножку. Конечно, и люди не оставались в долгу, и деда снабжали кто картошкой, кто крупой. Или помогали заготовить дров и сена. И ещё его очень уважали и даже за глаза звали не просто дед Матвей, а Матвей Ильич.

Пытались и другие разводить в наших краях пчёл, но почему-то не получалось: пчёлы или дохли, или покидали улей. А у Матвея Ильича были какие-то особенные пчёлы — живучие. И ульи — долблёные колоды.

Когда летом он дважды качал мёд, то приглашал нашу тройку помогать. И мы день-деньской, на сменку — то я, то Лёнька, то Грач крутили ручку барабана. А потом ели прямо из рамок сотовый мёд, глотая его вместе с воском, и всем хвалились, что это полезно. Над нами кружились пчёлы, лезли чуть ли не в рот, но не жалили. Помню, припорол в гости Портянкин — тоже хотел отведать мёда, но пчёлы накинулись на него — и как бежал он от них в лес, махая руками и приседая, смешно было наблюдать.

— Порублю на фиг улья! — в сердцах вопил он.

Но дед Бурятов не обращал внимания на крик, лишь объяснил нам:

— Пчёлы не любят пьяных.

Вечером он наливал нам за работу по литровой банке мёду и ставил условие, чтобы потом мы эти банки вернули, так как насчёт посуды у него было туго. Выкачанный мёд распределял на три части: людям, про запас и на налог с пасеки. Дед Бурятов платил солидный налог, но это его не обижало, так как он был твёрдо уверен, что этот мёд — фронту.

Ещё Матвей Ильич держал коз, которых пасла на опушке его огромная собака, лохмато-рыжая и непонятно какой породы. Однажды зимою она загрызла волка, и поселковые стали брать от неё щенков; только щенки совсем не походили на мать — и рост не тот, и ум короче. Собаку дед звал Ведьмой и никогда не привязывал на цепь. Да она почти никогда и никого не кусала. Но о ней все знали и побаивались.

На зиму дед перетаскивал ульи в омшаник, складывал в три яруса. Это была нелёгкая работа, потому что каждая осенняя колода весила до восьмидесяти килограммов. И дед распределял её на неделю.

Встанет утром, походит по двору, разомнёт косточки и внесёт один улей. В обед — ещё один. Вечером ещё. И к восьмому дню все двадцать одна колода в омшанике.

Потом дед так же планомерно начинал свозить на Му-2 с лесных стожков сено, которое заготовил летом, и укладывал его под навес. Когда ему кто-нибудь из поселковых сожалеючи говорил, что, мол, скучно и хлопотно тебе одному и отдыхать некогда, Матвей Ильич, он коротко отвечал:

— Во-первых, труд, как хлеб, не приедается. А во-вторых, когда не мешают — лучше.

Людскую помощь дед принимал скрепя сердце и недовольно ворчал:

— Что я, немощный, что ли? Слава богу, сам всё могу, да и совестно, когда на тебя батрачат.

Дядя Лёша Лялякин его как-то попрекнул:

— О себе лишь думаешь, Матвей Ильич. А ведь у людей тоже совесть имеется. Они за твой благодатный мёд хоть малостью тебе заплатят. Хоть чем могут.

— Мёд не мой. Пчёл благодарить надо, — улыбался он.

Два раза в неделю, оставив Ведьму сторожить дом, Матвей Ильич приходил в посёлок, в магазин. Шагал по улице, крупный и весь заросший седыми бровями и бородой. Зимой носил обычно козлиную шубу, летом — белую рубаху навыпуск, подпоясанную бечёвкой. А на руке неизменно висела корзинка для хлебушка, и опирался рядом в землю посошок, словно третья нога.

Дед был очень сильный, чему я сам свидетель. Однажды забодал его илюшкинский бычок-двухлетка, свалил прямо на пыльную улицу и истоптал корзинку. Тогда Матвей Ильич осерчал. Замахнувшись, он стукнул бычка между рогов кулаком — и убил насмерть. Мужики нашенские смеялись и приговаривали:

— Вот так дед — семьдесят лет. На нём пахать можно.

Может, в ту пору как раз его сглазили.

Впрочем, Матвей Ильич был, наверное, старше: уж слишком глубокие морщины на лице и некогда синие глаза выцвели. Наша учительница Ирина Павловна, когда впервые увидела его, долго стояла на дороге и смотрела, как заворожённая, вслед.

— Ой, как здорово он похож на Льва Толстого, ну чисто репинский портрет! — сказала она.

В грамоте, однако, дед Бурятов был далеко не Толстой, но писать и читать умел. У него была сберкнижка, а иногда он захаживал на почту и посылал письма или телеграмму куму Ивану в Астрахань. Но чаще они обменивались просто посылками, и у Матвея Ильича всегда имелась копчёная осетрина, или икра, или душистые связки сушёной воблы.

И вот в сорок седьмом, к осени, Матвей Ильич неожиданно занемог. Он стал реже появляться в посёлке, а однажды мимоходом окликнул меня:

— Ты, дитятко, меня хлебом снабди. Забеги в зимовку ден через трое, я те денег дам.

— Ладно, — пообещал я.

Хлеба в сорок седьмом, после отмены карточной системы, стало досыта, мы ели его по буханке враз и кое-как наелись. Очереди в магазинах стали исчезать, и даже удивительно: хлеб, всем доступный, лежал на прилавках и всякий — и белый, и ржаной. И покупать его было некое удовольствие, потому что наесться-то мы наелись, а глаза ещё были не сыты. Я с охотой побежал через три дня к Матвею Ильичу за деньгами. Ведьма вильнула мне, как старому знакомому, хвостом, но дорогу к крыльцу всё-таки перегородила. И зарычала угрожающе.

— Ты что, я же свой! — сказал я.

Она малость успокоилась, а в окошке показалась голова деда Бурятова, и он крикнул:

— Пусти, Ведьма!

Матвей Ильич выглядел плохо, заметно исхудал и ещё больше постарел.

— Всё хвораю, — сказал он и тяжко вздохнул. И неожиданно попросил:

— Ты уж врачов позови, дитятко.

Я удивился: Матвей Ильич вообще не имел с врачами дела. Да и чтобы он раньше болел — я не помню такого случая. Скорая помощь приехала к нему на лошадях — на автомашине к бурятовской зимовке не проедешь.

Врач осмотрела Матвея Ильича, измерила температуру и предложила поехать в больницу. Дед собирался нехотя. Положил на крыльце кусков хлеба для Ведьмы, задал сена козам и только тогда закрыл дверь на большой амбарный замок.

— Смотри тут. Одна остаёшься за хозяйку, — сказал он собаке, садясь в телегу, и нахмурился, и выцветшие глаза его под лохматыми бровями показались мне какими-то жалобными. И вообще он всю дорогу вёл себя необычно. Раньше Матвей Ильич, когда шёл или ехал на лошадях по посёлку, то смотрел на дорогу, под ноги, и казалось, ничего его, кроме этой дороги, не интересовало. А нынче он смотрел по сторонам. На приунывший сентябрьский лес, уже местами тронутый желтизной, на мокрую остывшую дорогу. И щурился на серое низкое небо, окунувшее день в изморось.

— Осень идёт, — качая большой, обряженной в козью ушанку головой, говорил он.

И вздыхал:

— Эх и напасть, не к сроку.

А я опять вспомнил: таким разговорчивым Матвей Ильич никогда не был.

В больнице у него признали рак, и кто-то из медицинских сестёр невзначай сказал об этом. Матвей Ильич принял страшную весть как-то покорно, не дрогнув.

— Стало быть, всё, — выдохнул он и попросил выписать его, объясняя:

— Скотина у меня в зимовке одна. Ужо шестнадцатый день. Люди, конечно, присматривают, но самому дома тоже спокойней.

И его отправили домой.

Люди в посёлке всполошились и не знали, как помочь Матвею Ильичу. Ходили целой делегацией к Анне Ивановне, нашему хирургу. Но та отказалась делать операцию.

— Поздно, — растерянно говорила она.

А Колькина мать всё-таки нашла в городе какого-то частника-травника, он приготовил за большие деньги и под страшным секретом от милиции раствор сулемы.

И вот Колькина мать пришла в зимовку запыхавшаяся, но довольная и поставила бутыль на стол:

— Пей на здоровье, Матвей Ильич, — сказала она, — средство верное. Что надо.

Дед Матвей устало улыбнулся, протянул:

— Понапрасну вы расходуетесь, сельчане.

Но с надеждой посмотрел на бутыль и начал пить. По слухам, его коробило от сулемы, но он терпел. Когда тонешь — за соломинку уцепишься, хоть знаешь, что не спасёт.

В то время уезжал в командировку на Дальний Восток Лёнькин отчим. Люди опять собрали кучу денег и просили купить заморский корень женьшень. Нас, меня и Кольку, направляли после школы в зимовку помогать деду. А Лёньку мать не пустила, хотя он и со слезами просился с нами: она боялась, как бы сынишка не заразился страшной болезнью.

А мы почему-то не думали об этом. И подметали у деда пол, пилили и кололи дрова и даже варили ужин.

Но чаще нам и деду еду приносили моя или Колькина мать или ещё кто — и что-нибудь вкусненькое: то суп с курочкой, то оладышки со сметаной, то компот из урюка и кишмиша. И сам Матвей Ильич поднялся с постели, словно забыл про свою болезнь, а может, помогла ему сулема. Он даже носил без чьей-либо помощи в омшаник ульи, ссыпал в погреб выкопанную нами картошку и раздавал мёд — излишки запаса. Словом, жил как ни в чём не бывало.

А когда деревья осыпали листву и ударили крепкие заморозки, Матвей Ильич взял посошок и корзинку и пришёл в посёлок. Но, помимо магазина, он зашёл в этот раз на почту и, отдохнув, уняв дрожь в ногах, дал телеграмму в Астрахань:

«Кум Иван. Приезжай. Наверное, на днях помру. Так что, если не застанешь живьём, прости».

Потом он подошёл к другому окошечку с надписью «Сберкасса» и забрал все свои сбережения.

— Никак на тот свет с деньгами собрался, — шутили работницы сберкассы, когда он вышел.

Но дед Бурятов знал, что делал.

Ещё с неделю он прожил в ожидании. Выходил на край леса и всё смотрел из-под ладони на шоссе. Потом послал нас с Колькой в посёлок передать устное объявление о том, что он продаёт ульи и коз.

Странно: цены Матвей Ильич давал судя по человеку. Например, за тысячу рублей отдал матери Кольки Грача шесть коз вместе с приплодом — это по тем временам почти даром. За десяток ульев содрал с дачника-отставника бешеные деньги, не пощадил и Лёнькину мать за три улья. А когда она долго рядилась, дед Бурятов, хмурясь, сказал:

— Я знаю, кому уступить. А у вас деньги не потные.

Леснику Портянкину продавать ульи он отказался совсем. Тот очень обиделся, упрекнул, что всегда давал ему лошадь, когда нужно было отвезти налог.

Но Матвей Ильич шепнул Портянкину что-то на ухо, и лесник побледнел и замахал руками, и заспешил прочь от его зимовки. Последние пять ульев Матвей Ильич не стал продавать, а бесплатно отдал один нам, один Грачёвым, два дяде Лёше Лялякину и один Павлухе Долговязому, вернее, его приёмной бабке.

И скучно и тихо стало в зимовке. Целый день дед Бурятов ходил по пасеке, по не топтанной годами и прихваченной морозами траве и зажимал правый бок, где у него болело, и стонал, и о чём-то думал. За ним по пятам, как хвост, ходила постаревшая Ведьма и печальными глазами заглядывала хозяину в лицо. Когда он обессилевал и неуклюже садился на траву, Ведьма тоже садилась рядом и жалобно скулила, и лизала ему руки.

...Мы с Колькой тайком смотрели за ним издали, а потом зашагали в посёлок — сегодня Матвей Ильич просил нас уйти. Ему хотелось побыть одному.

А наутро прорезал тишину собачий вой. Ведьма выла призывно, точно плакала — и все в посёлке всполошились.

Моя мать, на ходу утирая слёзы, подбежала к моей кровати и начала просить:

— Сынок, вставай. Иди-ка сбегай к Матвею Ильичу, что-то неладно с ним.

И я понял всё: и почему Матвей Ильич не оставил вчера нас с Колькой на ночлег. И почему не пил в тот день ни раствора сулемы, ни настоя корня женьшеня, который на днях привёз ему Лёнькин отчим, и даже не стал есть пирожки с повидлом, испечённые моей матерью. И потому я один идти в бурятовскую зимовку струсил, забежал за Колькой Грачом, и вдвоём нам было не так страшно. Впрочем, за нами уже шли люди из многих домов.

Ведьма встретила нас с Грачом у калитки и не загородила, как обычно, дорогу, не зарычала, но и не завиляла хвостом. Она посмотрела мне в лицо своими беспокойными глазами и побежала впереди, указывая дорогу.

Двери в зимовке были распахнуты настежь: что в сенцах, что в избе.

И когда мы с Грачом переступили порог, то невольно вздрогнули. И попятились. Дед Бурятов всем телом навалился на стол, опрокинул с него хлеб, солонку...

Под ногами деда, обутыми в кирзовые сапоги, лежала на боку крашеная в кирпичный цвет табуретка и на ней сырая грязь и пыльные листья — видно, Матвей Ильич ходил перед смертью зачем-то в лес.

Мы с Грачом набрались храбрости и обошли труп, чтобы заглянуть в бородатое лицо.

На Матвее Ильиче была новая чистая рубаха с застёгнутыми до самого верха пуговицами и новые брюки, чёрные и узкие, должно быть, старинные.

Пришедшие люди заполняли зимовку, молча снимали фуражки. Женщины начали утирать слёзы.

Трогать труп без милиционера никто не решился. Рыжая Ведьма бегала по кругу и повизгивала, не понимая людей. Возможно, она по-собачьи думала, что хозяину ещё можно чём-то помочь.

Пришёл Максимыч и старший лейтенант Колосов с серыми внимательными глазами.

Колосов приехал к нам недавно, и его ещё боялись. Он снял фуражку и недовольно сказал:

— Что же ждёте?.. Старика можно было положить и без нас. Тут никакого преступления.

И он поставил на ножки опрокинутую табуретку.

Максимыч и другие мужики подняли тело Матвея Ильича и понесли на застеленный аккуратно топчан.

Но старушка Авдошина властно закричала, что мёртвого на кровать класть нельзя. Грех.

И Максимыч и мужики замешкались, стали ждать пока сдвинут в ряд табуретки и стулья, — на них и положили Матвея Ильича.

— Ух, тяжёлый, — выдохнул Максимыч и покачал седенькой головой. Его кто-то толкнул в бок и кивнул на оттопыренный карман.

— Може, глянем, — спросил Максимыч у Колосова и показал тоже на карман. Тот коротко разрешил.

Тогда Максимыч вытащил из кармана исписанный листок бумаги и деньги — целую пачку.

Деньги положили на стол, бумагу развернули: это было письмо.

«Сельчане! — крупно и коряво писал Матвей Ильич. — Схороните меня на нашем кладбище, как полагается, но без попа. Был бы бог — разве дал бы он людям такую болезнь, от которой спасу нет. И войны не допустил бы.

И ещё, сельчане, простите меня за один грех. Не привык я оставаться в долгу, — и возвращаю ваши затраты».

Далее стояла подпись: «Бурятов Матвей Ильичов сын».

Максимыч кончил читать. Наступила мёртвая тишина, даже Ведьма, вытянувшись вдоль расставленных табуреток и стульев и положив голову на передние лапы, казалось, не дышала. Ветерок из дверей шевелил на спине рыжую с проседью шерсть. В окошко, на котором стояли бутылки с настоями женьшеня и сулемы, бились белые мухи — первый снег.

— Дайте мне эту бумагу. На память, — попросил дядя Лёша Лялякин и протянул руку.

Все знали, что они с дедом очень дружили, и начали просить Максимыча, чтобы он отдал, и Колосов кивнул — дал согласие.

Матвея Ильича хоронили через день: пока вырыли могилу, пока дядя Лёша сколотил гроб и сделал из дуба крест. Он обещал сделать ещё оградку, но это потом — пока не было досок. На кладбище мы с Колькой первыми бросили на гроб по горстке земли, потом застучали лопаты. А когда разошлись люди, у свежего бугорка земли с ещё пахнувшим дубовым крестом осталась рыжая Ведьма и улеглась около и смотрела вслед людям.

Она пролежала два дня, ничего не пила и не ела, а на третий нам с Грачом стало её жаль и мы принесли хлеба и старых щей. Ведьма хлебала их неохотно и даже не доела, стояла, облизываясь и покачиваясь на высоких ногах, и словно просила, чтобы мы ушли и оставили её в покое. И Грач заключил:

— Она всё равно сдохнет. Вот увидишь.

— Почему? — спросил я.

Но он не ответил, только пожал плечами.

Каждый день я ходил на кладбище и носил ей есть, а Колька всё спрашивал:

— Ну, как, ещё не сдохла?

Я на него злился, может потому, что мои куски хлеба и мослы лежали нетронутыми и засохшими, а Ведьма всё больше слабела и уже не вставала на ноги. На шестой день я не пошёл туда: мне тяжело было смотреть, как она с каким-то безразличием относится к еде и добровольно гибнет. Я пошёл на восьмой день схоронить её.

Но меня уже опередил дядя Лёша Лялякин.

Над могилками возвышались две оградки: большая и маленькая. И на новом бугорке ещё не смёрзшейся земли был поставлен красный кирпич, точно памятник.

На дубовом кресте красовалась под стеклом дощечка и на ней надпись:

«Здесь лежит добрый человек Матвей Бурятов».

А три дня спустя после похорон приезжал кум Иван. В противоположность деду Матвею, это был маленький старичок с белой бородёнкой и с задубелыми от ветров лицом и руками.

Он долго стоял над могилой и всё просил у Матвея Ильича прощения за то, что опоздал.

А холодный северный ветер трепал его реденькие волосёнки на непокрытой голове и выдувал слёзы. И завывал.

Люди хотели отдать куму Ивану деньги, что оставил Матвей Ильич, но он не взял их.

— Одолжите кому-нибудь нуждающемуся, немощному, — сказал он.