Посёлок наш имел расположение благоприятное: с трёх сторон лес, с четвёртой — шоссе, ведущее в город. За шоссе завод — туда уходили работать наши матери.

А в посёлке тихо. Мы тут, в наших домишках, словно спрятались от всего: от заводского шума, от войны, что бушевала где-то.

Впрочем, не совсем спрятались.

По шоссе часто ехали из города на пересыльный пункт солдаты. Заполненные ими полуторки выстраивались в ряд. Но чаще солдат отправляли пешком, очень молодых и уже старых, в серых одинаковых шинелях, и штыки от винтовок, как еловые иголки, покачивались над ними.

Моя бабушка, которая из-за преклонного возраста не работала и всегда была дома, обычно выходила в такие дни на шоссе и отдавала солдатам то вязаные носки, то варежки, смотрела вслед колонне и плакала. Мне тоже их было жаль, солдат, но больше хотелось убежать с ними на фронт. Там где-то пропал без вести мой отец и воевали дядья — бабушкины сыны.

Иногда почтальонка приносила кому-нибудь похоронную, и оплакивать погибшего в несчастный дом приходили все овдовевшие женщины. А в холодные зимы лютым врагом гулял по посёлку голод.

По карточкам на работающего в день полагалось семьсот граммов ржаного, будто прессованного хлеба, детям норма была меньше — четыреста граммов, а просто иждивенцам, то есть не работающим на заводе, выдавали только триста граммов. Ещё полагалось на человека немного жиров, в основном постного масла, и сладостей по полкило на месяц — густой чёрной патоки. Это, конечно, небогато. А есть в войну хотелось ещё сильнее, чем в мирное время. Да и забыли мы его, то мирное время, будто его никогда и не было — просто сон.

Хлеб же заменяла картошка, сладости — пареная тыква. Но огородных богатств на зиму не хватало, и раньше всех они кончались у Грачёвых.

Помню, я как-то зашёл к ним и ждал, пока Колька соберётся в щколу, а его мать делила как раз хлеб. Тяжёлую приплюснутую половинку кирпичика она разрезала на три части. Две из них спрятала, завернув в полотенце. А третью часть, глянув на детей, словно убедившись, все ли они целы, начала резать на четверых.

Вязкий, сыроватый хлеб прилипал к ножу, точно воск, и крошился. Колькины сестрёнки, чем-то похожие на муравьишек, голодно блестя глазами, спорили.

— Мне корочку!

— Нет, мне корочку!

— Тише вы! — прикрикнула на них мать и протянула обеим по боковому ломтику с корочкой.

Схватив хлеб, они живо шмыгнули в постель, сна-чало жадно ели там, под залатанным одеялом, свои ломтики, а потом начали сосать, как конфеты, корочки.

Колька свою порцию сразу почти всю запихал в рот. Остаток отдал мне, мы всегда делились. А Колькина мать, обернувшись в мою сторону, кивнула:

— Иди к столу!

Резкий голос её был не особо доброжелательным, и исхудалое лицо хмурилось, но она так же, как и детям, протянула мне одну из варёных картофелин, которые у неё были на счету, и сказала:

— Ешь.

Впрочем, я не оставался перед Грачёвыми в долгу, частенько воровал из дому тыкву и приносил Кольке. Или моя мать сама насыпала ведро картошки и говорила :

— На. Снеси беженцам.

Беженцами она называла Грачёвых. Таких семей, поднятых войною с разных мест, у нас в посёлке было немало. Они появились здесь в ту весну сорок второго года, а летом все взрослые беженцы уже поступили на завод и одновременно строили себе жильё. Огородами им заниматься было некогда — картошкой и тыквой они почти не запаслись.

Иногда что-нибудь съестное для Грачёвых добывал у себя Лёнька. Но это случалось редко: Лёнька боялся матери. Он с матерью и отчимом приехал к нам в посёлок чуточку раньше, зимой сорок второго — эвакуировался вместе с подмосковным заводом и его рабочими. И всё хвастался:

— Мы привезли вам работу. И семьсотграммовую пайку.

Я укрощал его:

— Ладно уж, молчи. Ты иждивенец.

И хотя Лёнька возражал, что не иждивенец он, а дитя, а это не одно и то же, мы дразнили его незнакомым новым словом и как бы потешались.

Но вот наступала весна, полый поток вымывал и подметал нашу Овражную улицу, чем-то похожую на днище плоскодонной лодки, в потоке искрилось перевитое в струях солнце, и для нас, ребят, наступал праздник. Мы уходили на первые проталины, на подножный корм. Поначалу пекли в лесу на костре и ели прошлогодние жёлуди.

Лёнька не ел — у него от желудей живот пучило, а мы с Грачом дорывались. Да и все мальчишки в посёлке ели жёлуди.

Кто-то даже придумал, что они очень полезные — в них витамины. У свиней, например, от желудей слой жира нарастает.

У нас почему-то этот слой не нарастал: наоборот, мы были худые, как черти. И ненасытные.

После, с приходом тепла, оживлялись деревья и лужайки и нас уже кормили сорочьи гнёзда. А в мае расцветала на клёнах медовая жёлтая кашка — редкое по вкусу, лакомство. Над клёнами роем гудели пчёлы — кормились. Не отставали от пчёл и мы, мальчишки.

Добытчиком в нашей тройке был я, потому что здорово умел лазать по шершавому стволу и заметно отличался мастерством среди мальчишек. Я топырил ноги, как сидящая на кочке лягушка, словно обнимая босыми подошвами ствол, потом резко упирался, выпрямляя ноги, и так скачками лез.

Грач и Лёнька одолевали голый, без сучков ствол тяжело. Они лазали совсем неловко, свивая ноги вокруг шершавых клёнов и обдирая в кровь ляжки и икры. И сразу было видно, что они не здешние, не родились в лесу.

Вдобавок ко всему Лёнька имел лишний вес. И когда мы злились на него, презрительно говорили:

— Эй ты, пузо!

Или:

— Паук.

Лёнька обиженно сопел и поджимал под рубашкой живот. И жаловался:

— Я похудел.

Но мы-то видели, что он явно врёт. Когда поспевала кленовая кашка, мы поправлялись. Наедались ею до икоты, до расстройства желудка. Но она не приедалась. Потом быстро отцветшие клёны стряхивали кашку на землю, как жёлтый снег, — распускали листочки. А в лесу начинались грибы.

Открывали сезон сморчки, маленькие, в измято-сморщенных бурых шляпках, на рыхлых молочных ножках. Но ими беден наш лес.

Вообще грибов у нас мало. И растут они какие-то разные, и некоторым из них и имени не знаешь. Например, зонтики. Но зонтиками их назвали мы, а до нас они были безымянными. Росли себе в нашем лесу — гиганты на высокой тонкой ножке, и шляпки у старых такие, что и на сковороду не поместишь. И пышные, как блины из тёртой картошки, только пипка посередине тёмная да от неё расходились веером такие же тёмные рябинки. А снизу зонтик лучистый, белый, на ножке ободок, будто колечко на пальце.

Впрочем, ножки мы не рвали — сохраняли грибницу, или корни гриба, в лесной земле. Да и душистую шляпку поначалу не ели. Кто-то в посёлке назвал зонтик «волчьим грибом», кто-то нарёк поганкой-великаном. Много было самодеятельных знатоков.

А Грач как-то предложил:

— Давайте пожарим зонтики.

Решено — сделано. Стянули мы предварительно у моей матери постное масло, луковицу. Поначалу мелко искрошенные зонтики отварили в воде, в подвесном котелке над костром. Потом посолили, вывалили на сковороду, нарезали луку и начали жарить в масле.

От зонтиков исходил вкусный запах, и они приятно зарумянились. Но когда изжарились, есть мы их забоялись. К тому же лесничиха Портянкина, увидев нашу затею, устрашила:

— Смотрите, дурни. С энтих грибов на стенку будете лезть. Или пронесёт.

Но к поносам нам не привыкать. Только на стенку вот лезть не хотелось. И непонятно было: как это лезть... Без лестницы.

Мы начали считаться — кому первому есть зонтики. Точно так мы считались перед игрой в кулюкушки, или в прятки, чтобы определить, кому первому водить, — это справедливо. А сейчас думали: если снявшего пробу не пронесёт и если он на стену не полезет и не помрёт, — оставшиеся жареные грибы разделим на троих. И впредь их будем есть и всем скажем, чтоб ели.

Ну, а для счёта Грач выбрал палку: мы поочерёдно должны были перехватывать её, точно измеряя длину ладонями, и чья рука накроет конец — тому и есть грибы. Ну, а что палка — самый надёжный способ, это всем ясно. Тут уж никто никого не надует. И Колька первым облапил палку. За ним взялся я. За мной — Лёнька. Потом всё повторилось ещё раз.

— Сейчас мне достанется пробовать грибы, — испуганно пролепетал Лёнька. И угадал — так и вышло.

Но Лёнька, конечно, струсил. Он с минуту стоял возле парящей сковородки, зачем-то почесал свой пухлый живот. И, сморщив лоб, втянул рыжую голову в плечи.

— Я не б-буду.

И хотя голос его жалобно дрогнул, я напомнил:

— А счёт!? Мы же считались.

Но Лёнька, ещё больше морщась, простонал:

— Не могу. Меня вырвет.

— Пускай только вырвет! — пригрозил я. И поднёс к Лёнькиному конопатому носу кулак.

Но Лёньку и вправду начало рвать, хотя он не ел ещё грибов.

— Слабак, — протянул Грач.

— Неженка, — добавил я. — Маменькин сыночек...

Хныкая, Лёнька утирал ползущие изо рта слюни и не перечил нам. Тогда мы с Грачом снова и уже вдвоём начали считаться на палке. Не пропадать же грибам и постному маслу, за которое ещё дома предстояла мне лупка. Очередь пробовать грибы выпала Грачу.

Он сначала неохотно ел зонтики, хмуря лоб, о чём-то напряжённо думал, но потом разошёлся, и я вынужден был отнять у него сковороду.

Однако сами мы с Лёнькой есть оставшиеся грибы не решились. А Колька бессовестно просил:

— Давай доем. Всё равно лезть на стену.

— А вдруг всё будет хорошо. Нет уж, оставим на завтра.

И я завернул остывшую сковороду с грибами в рубаху. Вечером никак не мог уснуть. Смотрел сквозь оконное стекло в небо, где мерцали, как волчьи зрачки, редкие звёзды. Мягко шелестя ветками, о чём-то тревожилась на ветру берёзка. Свежее дыхание её залетало в дом, наплывало на меня.

Во сне я видел, как смуглый Грач пытался и никак не мог залезть с разбегу на стену. Ноги его скользили и зависали в воздухе. А на истрескавшихся толстых губах пузырилась пена, будто Кольке намылили рот.

Утром мать искала бутылку с постным маслом, о чём-то спрашивала меня.

Я, лёжа в постели, пожимал плечами, молчал, оттягивая наказание. А чуть свет был уже около дома Грачёвых. Из окна на мой свист выглянул Колька, целый и невредимый.

— Ничего, — улыбаясь, сказал он. И, задрав рубашку, пошлёпал себя по впалому брюху. — Переварились.

Часом позже мы съели втроём в лесу вчерашние жареные зонтики. И тоже ничего. Всё было с нами благополучно. Да и мало ли что мы ели. Корни лопухов, тмин, конский щавель, сусликов... Всего не перечтёшь.

После поспевала лесная земляника, запекаясь, будто капли крови, в траве. Но мы её начинали есть задолго до созревания, когда она ещё была мелкой и жёсткой.

Грач шутил:

— В животе дозреет.

Иногда нам везло. Как-то Лёнька, когда мы сидели на земляничной полянке, сказал:

— Мать щей наварила, мясных. Отчим откуда-то говядины принёс.

Грач нюхнул горбатым носом воздух, будто наслаждался запахом мясных щей, и тут же спросил:

— А дома у тебя кто есть?

— Нету никого.

— И ты знаешь, куда ключ от двери мать спрятала?

— Конечно.

— Тогда пошли.

Лёнька замялся. Ему охота было угостить нас мясными щами, но в то же время боязно было — мать за это не погладит по головке.

А аппетит у нас уже загорелся.

— Айда, Лёнька — просил я.

Колька тоже обещал:

— Мы только по две ложечки. Только попробуем щей.

Лёнька всё равно мялся. А в животах у нас с Грачом сосало ещё сильней. Нам становилось невмоготу.

— Эх, жмот, лучше бы ты не говорил про щи, — возмутился Колька. — Сам налопался и молчал бы...

— Сам-то налопался, — подхватил я.

— Вот и не налопался, — возразил Лёнька. И его конопатая физиономия грустно сморщилась, будто её заквасили. — Мать только одну тарелку налила. И кусочек мяса махонький такой дала.

Лёнька показал, отмерив ребром ладони на пальцах другой руки величину кусочка. И вздохнул:

— Остальные щи спрятала в кастрюле в чулан. Даже сама не ела. Всё отчима ждёт, — пояснил он.

— Отчима, — негодующе подхватил я. — У твоего отчима и так рожа масляная. Он и без щей хорош.

— И начальник продсклада, — добавил Грач. — Там кругом еда. Что-нибудь украдёт.

— Нельзя, — сказал Лёнька. — За это сразу тюрьма.

Мы помолчали, украдкой глотая слюни: побороть свой голод было трудно. Он, как пиявка, сосал и сосал душу. И ни о чём, кроме тех мясных щей, не хотелось думать. Оттого Колька опять пробурчал:

— Лучше бы ты, Лёнька, не говорил про щи...

— Хоть бы разок хлебнуть! — выдохнул я. И начал собирать ещё не дозревшую кислую землянику. А Лёнька как раз в эту минуту сдался:

— Ладно, — сказал он. — Айдате. Только по разу хлебнём. Не больше.

— Уговор есть уговор, — пообещал я, чувствуя, как сердце сразу учащённо запрыгало. Грач тоже согласно кивнул.

А ноги сами бежали в посёлок, к крайнему от леса Лёнькиному дому. Вот и их дощатая калитка. Вот мы уже на чёрном, чуть тронутом зеленью в начале лета огороде, когда на грядках только лишь поднял свою щетину лук и лишь махрилась морковь. И картошка едва-едва раскинула ботву над землёю.

На двери издали был виден большой амбарный замок. Лёнька шмыгнул под крыльцо, недолго шарил там и отыскал пузатый кованый ключ. Руки у него были потные и дрожали. Он попросил:

— Ну, Грач, открой.

Щи в чулане мы нашли сразу — они были ещё горяченькие. И искрились жирными круглыми звёздами. И так одуряюще пахли!

Потом Лёнька принёс три раскрашенные деревянные ложки.

— Только по разу хлебнём, — напомнил он.

— По разу...

Однако щи оказались очень вкусными. Мы никогда таких не ели.

— Хватит, — шептал Лёнька, а сам торопился ложкой.

— Ещё чуть-чуть.

— Не заметит мать, — утешали мы.

А потом почему-то забылись. И Лёньку захватил азарт. Сидели все трое на прохладном полу в чулане и наперегонки хлестали щи.

За каких-то несколько минут опустошили почти всё содержимое четырехлитровой кастрюли, съели мясо. И только тут Лёнька спохватился:

— Что мы наделали!

И захныкал:

— Теперь мать задаст!

Жадно сгребая со дна гущу, Грач успокаивал его:

— Сейчас что-нибудь придумаем.

Но придумать что-либо было трудно. Мы облизали круглые ложки и сложили в кастрюлю. А вечером, сидя за стенкой дома, слушали, как вернувшаяся с работы Лёнькина мать остервенело лупила его верёвкой, и сочувственно вздыхали. На сытый желудок неохота было жалеть о чём-то, и Грач на каждый Лёнькин выкрик приговаривал:

— Ничего, ничего. За такие щи можно не то вытерпеть.