Прошли годы...
Люди в нашем посёлке говорят, что мы выросли. Возможно, это и так — мы сдали последний экзамен на аттестат зрелости. Но в душе остались теми же мальчишками, и все трудности последних лет забылись.
Для нас с Колькой Грачом это были не просто школьные годы. Сначала мы пасли в летние месяцы стадо, а в пятнадцать устроились на завод. Работать пошёл и Павлуха Долговязый, только он бросил школу и затерялся где-то на улице.
А мы с Колькой учились.
Впрочем, если бы не Грач, я бы ни за что не осилил этих вечерних занятий. Было время, когда он меня чуть ли не за шиворот уводил в школу. И насмешливо шептал:
— Путешественник. Как же ты будешь неграмотным ходить по земле — заблудишься. К тому же надо знать, для чего ходить. Для чего жить. Не просто так себе хлеб есть и от тебя никакой пользы. Смешно так жить.
— Некоторые живут, — подзадорил я Кольку, отчего он попятился:
— Может, ещё позавидуешь?!
— Не позавидую, — ответил я спокойно.
В тот последний день, двадцать третьего июня, мы сдавали физику. Мне она давалась трудно, особенно напичканные формулами задачи. Я решал их с горем пополам. А Грач сдал физику на «пятёрку».
Директор школы Валентин Иванович еле дотянулся на цыпочках до его плеча, чтобы похлопать, и сказал:
— Из тебя, юноша, выйдет толк.
Но мне хотелось, чтобы из Кольки вышла бестолочь, а толк остался. Иначе не получится из него лётчика.
Однако я не решился поправить Валентина Ивановича, так как в то время ещё не ответил на билет.
А директор — человек злопамятный.
Но всё равно он гонял меня беспощадно по дополнительным вопросам и влепил «тройку».
Возможно, он был прав, так как физику на «четвёрку» я не знал. Мне и так повезло, вернее, я приметил, куда положили первый, лёгкий билет — а так жди, повезёт.
Наш вечерний класс сдавал экзамены вместе с дневным, и мы с Колькой были свидетелями «великого плавания» по физике нашего «руководящего» Лёньки Конова-Сомова. Директор вытягивал Лёньку прямо «за уши», хотя бы на «троечку» — старая дружба с его отчимом к чему-то обязывала.
Всё такой же худенький Слава Рагутенко сказал Конову-Сомову:
— А ведь в индустриальном институте, куда ты собираешься, Валентина Ивановича не будет. Туго тебе придётся.
Но Лёнька лишь хитро усмехнулся:
— Свои люди везде.
После физики нам захотелось побыть вместе, всей группой, а потом уж разлететься из школьного гнезда. И, конечно, мы пошли ватагой на Волгу смыть грехи и солёный пот. Мне хочется рассказать об этом последнем школьном дне, о нашей общей любви к Вальке.
Всё, что было между нами и нею, позади — это детство. Мы неплохо дружили, росли. Потом пришла любовь, похожая на серьёзную и злую болезнь.
С Валькой Лариной остался Лёнька. Мы с Колькой поступили работать, вечером учились, и четвёрка распалась. Валька и Лёнька освободились от нас будто специально. Пословица гласит: там, где двое, — третий лишний. Нас лишних оказалось двое. Впрочем, Валька относилась благосклонно и к Кольке, что-то нравилось ей в Граче. А я не в счёт: девчонкам не нравятся маленькие, это уже закон.
Потому я любил Вальку тайно и даже себе в этом боялся признаться. В то же время мне казалось, что я самый разнесчастный человек. Одно лишь успокаивало: вот буду путешественником или геологом, найду на земле новые нехоженые тропы, открою новые месторождения и буду большим, несмотря на маленький рост. Большим от своих дел.
И тогда Валька, наверное, скажет:
— Зря я его не замечала.
И взгрустнёт. И, может быть, мы с нею встретимся. И будем ходить по земле вместе.
Но тут же я вспомнил разженихавшегося Лёньку. Его дорогие подарки. Ещё на майском празднике заголубели бусы на тонкой Валькиной шее. Они очень шли к её глазам. А редкая брошь? Она загоралась на выходном Валькином платье, как звёздочка. Лёнька зря времени не терял — знал, что девчонки любят красивое. А эта его хитрющая мать... Её лисий голосок:
— Валентинушка, и в кого ты такая?
— В папку, наверное.
Валька Ларина доставала из новенького комсомольского билета довоенный снимок отца. Он был совсем маленьким, этот снимок, паспортным, но ошеломлял. И Лёнькина мать смотрела на него и бледнела. И ей не верилось, что война могла так изувечить человека.
Частенько Лёнькина мать приглашала:
— Идём, Валентинушка, чайку попьём.
И это гостеприимство, привораживало Вальку к Коновым-Сомовым. Может, чудодейственно влиял на неё зелёный чай, который Лёнькин отчим привозил из дальних командировок. Тётя Настя Ларина была малограмотная женщина, но и она сказала дочери:
— Смотри, Валька, не прогадай! Не нравится мне жених твой. Да и рано тебе ещё ходить к ним в гости.
Но как отказать Глафире Андреевне — так Валька звала Лёнькину мать, — если та просит.
А за чаем были беседы. Уж Лёнькина мать умела беседовать. Скучающие зелёные глаза её уводили думы куда-то в прошлое.
— Я всё одна. Муженёк в командировках. Сыночек сторонится меня.
Лёньку на время чая выпроваживали в другую комнату — нечего женский разговор слушать. И это льстило Вальке: она чужая, а ей доверялось больше, чем сыну. Вообще Глафира Андреевна неглупая, с ней было интересно.
— Досталось мне воспитание сынка, Валентинушка, — часто жаловалась она. И зажимала чистыми пальцами серьги на ушах. И протяжно вздыхала:
— Полжизни унёс.
Валька была простоватой по молодости и возражала:
— Что же тут трудного? Он как все рос.
Впрочем, ей, нашей сверстнице, так и казалось.
Но Лёнькина мать отрицательно качала головой.
— Нет, не как все.
И исповедовалась. В конце-концов, ей перед кем-то надо раскрыться.
— Сначала я оторвала его от этой старухи Коновой.
Глафира Андреевна знала, как больно было сыну. Но другого выхода не нашлось — не терять же Лёнечку.
— Больше месяца выл он день и ночь, — вспоминала она. — А потом сделался мяконьким. И я начала лепить из него своё дитя.
Глафира Андреевна безжалостно улыбнулась — отчего золотые коронки её хищно сверкнули. Вальке сделалось не по себе. И она невольно спрятала взгляд под стол, точно размышляя: говорить — не говорить?
— Впрочем... — Глафира Андреевна сделала паузу. Потом продолжала: — Ремень и страх сделали своё дело. Особенно помог чулан — там крысы скреблись. Лёнечка их как огня боялся. — Глафира Андреевна опять так же нехорошо улыбнулась. Задумалась.
— Короче, на всё шла. Ради добра ему. Кое-что, конечно, не удалось. Например, не смогла спрятать Лёнечку от этих уличных мальчишек. Они научили его врать, тащить всё из дому.
«А так ли? — подумала вдруг Валька. — Ведь от боязни врут. От боязни». Но промолчала. Тут же вспомнила: втайне Лёнька ненавидел мать. За глаза рассказывал такое... Обманывал на каждом шагу. И при чём тут мальчишки... Да и сама Глафира Андреевна будто подслушала её мысли. Выдохнула:
— Не любит он меня.
В следующий раз за чаем она вспомнила это признание. И оправдалась.
— Всех не любят за горькое лечение. Однако я Лёнечку спасла. Что толку: Грачёва Катерина и Малышкина мать лупили своих... — И криво улыбнулась: — Они-то лупили, а дети остались прежними. И пришлось их отдать на завод, чтобы ворами не стали.
Валька отлично знала, почему мы пошли работать на завод. Многим поселковым жилось трудно. Однажды она набралась смелости и выпалила:
— А Лёнечка у вас трусишка, Глафира Андреевна. Вы не знаете, почему?
— Видишь ли, Валентинушка... — Лёнькина мать помрачнела. И, будто, озябнув, запахнулась в свой бархатный халат. Начала разговор о другом.
— Нет трусов... Просто есть разумные люди. — Голос её сорвался. — Они всегда умеют извернуться в жизни. Вот Лёнечкин отчим уберёгся от фронта — и целёхонек. А жить с таким как хорошо.
И Глафира Андреевна притворно засмущалась. Положила мягкую руку Вальке на плечико.
— И ты не пропадёшь, если поженитесь с Лёнечкой. Вспомнишь тогда меня.
Но, уходя в тот день от Коновых-Сомовых, Валька поняла иное. Сгубила в какой-то мере Глафира Андреевна Лёньку. И ей вдвойне стало жаль парня. Лёнька же привязался к Вальке искренне. И что уж скрывать: без неё никуда ни шагу.
— В кино, Валь, хочешь? На «Тарзана»...
Или:
— В город хочешь? Мороженого наедимся.
И в тот день после экзаменов он сказал:
— Вы обождите, ребята, я за Лариной сбегаю.
Мы с Колькой, конечно, были не против, редко в последнее время видели Вальку.
А ждать ватагой остановились на поселковом кладбище — всех ребят и девчонок потянуло к дяди Лёшиному кресту. Бугорок земли над Лялякиным был ещё свежим. В светло-зелёный крест вдавлена фотография под стеклом. Дядя Лёша смотрел с неё уже состарившийся: седые брови, седые волосы, фигура по пояс чуточку сгорблена, отчего знакомое лицо казалось ещё добрей.
Захирел он как-то неожиданно. Всю зиму болел: то поднимется, то сляжет. Приехала проведать его старшая дочка Иринка, скуластая, похожая на отца. Постирала бельё, прибрала в комнате, собралась уезжать. И вдруг вернулась.
— Папа, не могу я оставить тебя, — сказала она. — Тебе трудно одному.
Дядя Лёша даже поплакал на радостях. Сказал:
— Спасибо, родная!
И горестно признался, что её, девчонку, меньше любил — тосковал по сыну. И вот — на тебе.
Иринка поступила на завод сверловщицей, уходила по утрам с нами вместе, маленькая, проворная, в мешковатой замасленной фуфайке — обычный рабочий человек. Вечером с учебниками и тетрадками под мышкой спешила в школу, в девятый — она была на один год моложе нас. А в домике у дяди Лёши словно просветлело: на окнах шторки, шершавые полы в комнатах выскоблены, и каждое утро топилась печь и пахло блинами.
Женщины в посёлке восхищённо поговаривали:
— Сразу видно, что в избе баба. Хоть дитя ещё, но у неё порядок.
И сам дядя Лёша сделался веселей. Серые глаза искрились светом. Походка стала живей.
Весною пошёл опять в Зеленхоз — сезонить.
Может, хотел прикопить деньжонок для дочки, а может, скучно было без дела. Да и на людях — оно как-то легче, не то что дома в одиночку стены коптить. Самосад ведь тоже горький от безделья.
Короче, дядя Лёша решил поработать. Сезонники в Зеленхозе его берегли: трудные работы делили между собой. Дяде Лёше, инвалиду войны, доверяли что полегче.
И в тот день он на лошадях не пахал, а только бороновал пашню.
К обеду лошади с опрокинутой бороной вернулись на стан одни, без Лялякина. Да и не придал этому никто значения: нет так нет, значит, присел старик у дороги покурить.
Нашли дядю Лёшу часа три спустя на пашне. Он лежал, будто отдыхал. В холодной руке была горсть земли, прижатая к сердцу.
Так умер старый солдат Алексей Лялякин. Он очень любил эту землю. И людей, и нас — детвору.
И люди любили его ответно. И сегодня, на сороковой день, кто-то оставил под крестом лесные цветы.
Мы постояли грустные у его могилы.
...На Волгу вела знакомая с детства тропинка. Где-то на ней спрятались наши следы.
И сейчас, когда мы вышли к Студёному оврагу, увидели тот знакомый каменистый склон, где ютились приземистые рыбацкие дома с голубыми окнами и пропахшими вяленой рыбой дворами.
Между домов не было улиц, только тропки да булыжная дорога, петляя как змея, сбегала к реке.
Она, эта дорога, точно опутала весь посёлок, привязала его к песчаному берегу, к старым опрокинутым лодкам, к кудлатым волжским тополям. Местные люди кормились и жили Волгой. На лодках можно привезти сена и дров. И порыбачить.
Внизу, далеко вдаваясь в серебряную реку, полуостровом громоздились плоты. Они прибыли сюда издалёка и как бы встали в очередь: где-то поблизости захлёбывался работой док. А позади, на плечах обжитого склона, лежала Лысая гора, чем-то похожая на утюг. И вся была усыпана бородавками из белых камней и заросла карликовыми дубками.
Деревья вскарабкались и на зелёную вершину её и образовали реденький лесок, где поселились речные коршуны — тоже рыбаки. День-деньской они кружили над Волгой и волокли на гору, под самое небо, добытых рыбин, насыщая прожорливое потомство.
И, глядя на эту стеснившую небо гору, на грудастый склон обжитого берега, на эту громаду плотов в серебряной реке, невольно чувствуешь широту и величие Родины и свою способность уместить эту Родину в сердце. Уместить, отражая всё увиденное. Это не каждому удаётся, но чувствуют это все.
И Наташа Воронова, очень повзрослевшая за последние годы, сжала узкие плечики и прошептала:
— Как это хорошо — быть человеком. Иметь эту гору и Волгу!
Мы все: и я, и Колька Грач, и Валька, и даже Лёнька как-то внимательно посмотрели на Наташу Воронову и задумались. И каждый по-своему представил себя в этой жизни, в этом нынешнем дне, подчеркнувшем наши первые итоги. И, конечно, мы отметили его необыкновенность. Ведь не часто видишь её, эту Волгу, и родное небо над ней. И этот берег. Где-то вдалеке прокричал пароход, точно позвал за собой. И мы начали торопливо перебираться по плотам, обходя водяные окна в них, — спешили туда, где крутые прозрачные волны бились в древесную грудь брёвен. Плоты нехотя скрипели, а водяные окна дышали. Наконец вот и кромка. Мы расселись по ней цепочкой и разделились: девчонки с одной стороны, ребята с другой.
Лёнька Конов-Сомов сразу же разделся, чтобы позагорать и искупаться. Лёнькино веснушчатое тело было уж и так кирпичным. Он учился в дневной школе, не работал, и времени позагорать у него было предостаточно.
И вообще Лёнька не по годам растолстел.
И Слава Рагутенко сказал:
— Ты, Конов-Сомов, плечистый в животе. И экзамены на тебя не подействовали. Все переживали — худели, а ты хоть бы что.
— Зачем худеть? Худеть вредно, — не то в шутку, не то всерьёз протянул Лёнька и похлопал себя по круглому гладкому животу, который лоснился на солнышке и как бы дразнил, так и хотелось щёлкнуть по нему или пощекотать.
Валька забралась на мостки из брёвен, выпиравшие концом в Волгу, и бултыхала в воде ногами.
— Лёнька, а Волга хо-лодная! — крикнула она. — Зря разделся.
Лёнька вместо ответа попробовал рукой на прочность трос, которым какой-то незадачливый рыбак наспех закрепил эти мостки к плотам, и попросил:
— Уйди оттуда, Валентина! Подвязки на брёвнах ржавые. Ещё опрокинешься, а плавать не умеешь.
Но Валька расстегнула своё полосатое платье-халатик и ещё сильнее зашлёпала по волнам ногами.
— Надеюсь, спасёшь, если тонуть буду.
Девчонки на плотах дружно рассмеялись. Кто-то из них рвал теперь уже ненужные шпаргалки и бросал в волны клочки бумаги. Волга торопливо уносила их под плоты. И я, понимая, какое тут под Валькиными мостками гиблое место, подумал ещё: вряд ли Лёнька прыгнет в Волгу, если она начнёт тонуть. Действительно, так и случилось. Прошёл порожний буксир, и волны от него сильно раскачали плоты. Брёвна-мостки отвязались и шлёпнулись в воду, а вместе с ними — Валька. Ещё несколько секунд она барахталась в волнах, цепляясь за мокрые крутящиеся брёвнышки, но они не выдерживали её. Лёнька метался по плотам и вопил:
— Помогите!
Мы прямо в одежде попрыгали в Волгу — и сильный и быстрый Колька успел прийти Лариной на помощь. Он ухватил её за полосатое платье уже под водой и вытянул на поверхность.
Потом мы сушились на солнышке и на ветру. Валька порядком нахлебалась воды, и её рвало.
И хотя Лёнька поддерживал ей голову и укрывал её своей сухой рубашкой, всем — и девчонкам и ребятам — было ясно, что их дружба кончилась. И вообще Лёнька потерял её навсегда.
Над Волгой о чём-то кричали чайки, горбатые волны по-прежнему бились в грудь брёвен, и казалось, ничего не случилось.
Или случилось.
Ребята развешивали мокрую одежду и, отвернувшись от Лёньки, почему-то молчали. Девчонки тоже притихли — никому не хотелось говорить. Меня тянуло на размышления: «Самый опасный человек — это трус... Ходит и живёт рядом, но случись беда — сразу предаст. А ведь ему веришь, вместо того чтобы жить подальше».
А Колька Грач, сжавшись, стесняясь своей пестроты, задумчиво смотрел на противоположный берег.
Я знал, он жалеет о последнем, намокшем письме отца. И вспомнил его содержание. Колькин отец писал жене:
«...Милая Катерина! Поутру уходим на задание. Обстановка такая, что если того — прощай. Понимаешь, нужно так.
Ты сильная и добрая, и за детишек я спокоен.
Письмо сбереги и дай почитать Кольке, когда вырастет. Понимаешь, так нужно... Фашистов без крови не одолеешь».
Колька носил письмо в карманчике своей клетчатой рубашки, под пуговкой. Там же у него лежали комсомольский билет и маленькая фронтовая фотография отца. Мы все носили эти фотографии.
За последнее время я почему-то тоже много думал об этом.
Какой ценою они, отцы и старшие братья наши, заплатили за то, чтобы заслонить нас от фашизма, чтобы спасти Родину от рабства. Ведь там, где проходил фронт, тесно их могилам. И потому нам, спасённому поколению, надо быть какими-то особенными, правильными.
И не имеем мы права на малодушие, которое проявил Лёнька, на беспутную жизнь, что выбрал Павлуха Долговязый. Дороги надо выбирать честные. И вообще, нам надо устоять перед всем тёмным, заменить отцов. Во всём. Ведь жизнь продолжается, течёт, как эта Волга. И нет ей конца.