Все мальчишки в душе охотники и рыбаки. Да и не только мальчишки — и некоторые взрослые. Например, плотник дядя Лёша Лялякин, Лёнькин сосед.

Но дяде Лёше легче было охотиться: у него берданка, и удить рыбу на лесном озере и на утином болоте он мог безбоязненно. Его не ловил лесник Портянкин и не мылил за это шею. И уши у дяди Лёши не страдали. Даже наоборот — сам Портянкин побаивался Лялякина, потому что с ним ругаться было нельзя. Немножко ещё так-сяк — можно. А уж если здорово или долго — опасно.

Дядя Лёша от крупного скандала сначала бурел, как горький перец, потом начинал трястись. А потом сжимал огромные кулаки и, заикаясь, спрашивал:

— Ты што, х-халера, инвалида н-не уважаешь?

И все поскандалившие с ним сразу отступали и торопливо признавались, что, дескать, уважают его и даже очень.

Дядя Лёша медленно терял свою красноту, выдыхал:

— То-то же!

Но трясся ещё долго и крупно. И мы, мальчишки, не понимали, как он это умел.

Я, Грач и Лёнька охотились проще — с луком и стрелами. Причём луки делали дубовые — тугие, а стрелы из сухой конопли — лёгкие, с жестяными наконечниками из консервных банок.

Эти ржавые банки были у нас дефицитом. Их в сорок третьем встречалось так мало. И ладно хоть у нас был Лёнька. Ему отчим нет-нет да и приносил такую порожнюю банку со склада. Лёнька прятал сокровище у себя на огороде, и если у нашей тройки появлялись излишки, мы продавали банки другим ребятам. Торг вели все трое, а рядился с покупателем Грач.

— Что дашь? — спрашивал он сердито.

— Три тянучки базарные.

Покупатель — мальчишка от других ватаг приходил один и, как обычно, рядиться тоже умел.

— Мало, — выговаривал Грач.

А во рту у нас у всех уже было сладко от этих чужих тянучек. Из чего-то вкусного делали их спекулянтки, и конфеты не уступали магазинным. Но главная прелесть была в том, что тянучка как деревянная: её сразу не съешь, а сосёшь, сосёшь, чмокаешь с полчаса, и на лице у тебя, и на душе — улыбка, а во рту щекотно.

Иногда тянучки были мятные — от тошноты. Мы тоже любили такие.

И потому мальчишка-покупатель пояснял:

— Конфеты мятные.

— Всё равно мало, — стоял на своём Грач.

— Ну, как хочешь...

Покупатель поворачивался спиной, уходил. Это была психическая атака. И первыми сдавали нервы у Лёньки, он начинал суетиться и спрашивать:

— Что же это мы делаем? Упустим тянучки...

А покупатель всё уходил, не оглядываясь. Тогда Лёнька выхватывал банку из рук Грача и бежал догонять мальчишку. Возвращался, уже чмокая на ходу, и нам протягивал по тянучке.

Иногда мы разживались за банку всего лишь горстью «кураги» из сушёной тыквы, а иногда свежим ранним огурчиком. Короче, прирабатывали на этом деле гораздо больше, чем на самой охоте. Подстрелить сороку или лесного голубя было не так-то просто. И вообще от этой охоты часто случались неприятности.

Однажды мы, охотясь на лесном озере, раскололи невзначай окно в доме лесника Портянкина. Тот незамедлительно принёс стрелу в поселковое отделение. И, конечно, мы имели неприятный разговор с милиционером Максимычем, который в тот же день отобрал наши луки и стрелы и даже запасное оружие — рогатки.

Он же, Максимыч, посоветовал поговорить с нами матерям, и этот «разговор» был ещё неприятнее. О нём даже неохота рассказывать.

Как-то мы снова смастерили луки и стрелы и попробовали играть ими в войну ватага на ватагу, но матери на эту игру ответили разъярённой злобой. Одно это слово «война» вызывало у них проклятие, а тут мы могли ещё вдобавок покалечиться. Позже мы будто поумнели. И луки и стрелы стали делать всё реже и реже. Охотились только при помощи проволочных петель зимой на зайцев, ставя петли на их тропах, а летом на сусликов, заарканивая на опушке за шоссе их норки. Зайца за всё время мы добыли одного, зато сусликами лакомились. И частенько.

И всё-таки рыбалка в детстве ни с чем не сравнима.

Когда наступал июнь и ночи теплели и звенели напролёт от соловьёв, нас захватывала эта страсть. К тому же на лесном озере начинали резвиться караси, особенно в безветренные вечера, рисуя по глади воды ширящиеся волнистые круги. Иногда караси выпрыгивали из воды, блеснув на закатном солнце золотистым чешуйчатым боком и алея плавниками. Кроме золотистого карася, водился у нас и серебряный, не такой красивый, с тусклыми плавниками, зато вырастал значительно крупнее первого. И так же любил резвиться.

— Плещется уже, — шептал Грач и затаённо улыбался. И мы с Лёнькой, стоя рядом на берегу, понимали его без слов.

Это значило, что наступило время клёва и надо готовить снасти. Самый трудный вопрос — раздобыть волосяные поводки для удочек. Снабжало нас ими одно-разъединственное существо — лесникова лошадь Марка, а вернее, её хвост. И несмотря на то, что она лягалась и кусалась, а её хозяин, Портянкин, не спускал с Марки глаз, к середине лета лошадиный хвост от нападения всех поселковых мальчишек редел или вообще становился куцым.

Портянкин до того злился, что устраивал около Марки засады с ивовыми розгами или даже с ружьём, заряженным солью. Только это не помогало. Мы заманивали Марку в лес и «грабили». Нападали на неё обычно и спереди и сзади, как волки, и драли гриву и хвост. И хотя Марка пускала в ход и зубы, и копыта, мы успевали увернуться. Возможно, потому что она была спутанной.

Потом мы свивали конский волос вдвое и делали прочные поводки. Карась — рыба глупая, подвоха не чует и хорошо ловится. Особенно на мотыля. И на ржаной хлеб. На картошку же он клевал хуже — разбирался.

Крючки мы готовили тоже сами, воруя у матерей швейные иглы. Потом калили эти иглы над свечкой докрасна и гнули. Крючки получались — чудо.

Смастерив, наконец, удочки и насадив их на длинные удилища из орешниковых прутьев, мы шли на озеро. Там зелёной толпой росли камыши и вербы, между ними окнами блестели плёсы — и крупные караси и молодь каждое утро и вечер ходили туда жировать.

Если день стоял ясный, вода просматривалась насквозь и было видно, как рыбины, задрав хвосты, копаются стайками в донном иле.

Иногда среди них выделялись матёрые, крупные, как лапти, и глядя на них пробирала дрожь во всём теле.

Забравшись в прибрежную зелень, мы втроём обступали какой-нибудь плёс, стегая его удочками, как кнутами, и оглядывались. Старались вовремя улизнуть от нагрянувшего Портянкина. Он и тут преследовал нас.

Но чаще, конечно, забывали оглядываться — и всё из-за карася. Или из-за карасика. Нечего уж греха таить: больших карасей мы только наблюдали, а ловили маленьких, молодь — что поглупей. Но всё равно азарт захватывал. Глядишь из укрытия, как карасик медленно подплывает к твоему висящему под поплавком крючку и сначала нюхает мотылей. Потом начинает толкать нанизанных кучкой червячков — «мусолит».

А мёртвые червячки как бы шевелятся, дразнят рыбу. Но всё равно карасик не торопится. Он сытый в нашем озере и страсть какой ленивый, потому что нет щук. И, конечно, ему не жизнь тут, а благодать. И никакая война его не тревожит. И не пугает. И подо льдом зимой тепло. Да и летом его можно только удочкой взять или вентерем. А с бреднем в озеро не залезть: кругом коряги.

И если бы был он, карасик, поумней и соображал бы своей рыбьей башкой, то вообще бы его невозможно было поймать. И он бы жил себе в озере подолгу и не тужил. А то ведь ему всё равно хотелось заглотнуть насадку, и мы, мальчишки, его понимали. У него тоже детство. И он как бы хулиганил.

Попавшись на крючок, карасик сначала удивлялся: почему во рту больно и почему он не может уплыть в глубину и его вдруг тянут, наоборот, вверх. И уж испугавшись окончательно, начинал трепыхаться, извиваясь углами, оказывая сопротивление.

Но мы всё равно тянули его вверх — поводок был крепкий, надёжный. И тут не спасёшься. Пойманную рыбу сажали на кукан, привязывая куском бечевы к склонённой низко над водой ветке. Потом, чтобы ей не было скучно, сажали к ней в компанию другую, третью.

Иногда изловчишься и наловишь карасиков штук семь-девять. Бывало, подцепишь и крупненького, как исключение. А уж дома за это похвалят. И ухи наварят пожиже — на всех. И пусть она лишь чуть рыбой пахнет, но всё равно с удовольствием её похлебаешь и чашку вылижешь. Бывали случаи — ловил нас, так же, как мы карасей, лесник Портянкин и, правда, не сажал на кукан, но мылил шеи отменно и уши драл докрасна. На это он был мастер. И, что самое обидное, отбирал удочки и улов. Простить такое мы ему никак не могли. И Колька Грач всё думал, как бы отомстить...

Когда однажды лесник накрыл нас, налетев, как коршун, не давая опомниться, мы не побежали от него, побросав снасти, а продолжали как ни в чём не бывало ловить карасиков. Портянкин даже растерялся от нашего нахальства. Лупил круглые глаза и дивился :

— Это што за штука?

Лёнька, правда, тут же дрогнул и выронил удочку в плёс, вернее, кинул её подальше от берега. Это было остроумно, и мы кинули свои удочки туда же.

Дело в том, что Портянкин плавать не умел и воды боялся жутко. В посёлке поговаривали, что его маленького мачеха роняла в колодец и с тех пор он полубешеный.

Сейчас же он нехотя хихикнул и покачал головой, ещё больше удивляясь нам. И выдохнул:

— Скоко раз говорить: не ходите, не ловите!

— А что, рыба ваша? — вдруг спросил Грач.

— Моя! — твёрдо выкрикнул Портянкин. — И озеро моё, и лес мой! Я тут хозяин, а вы посторонние лица. Хотите — под суд отдам?

Мы, пришибленные его словами, замолчали. А Портянкин поднял длинную сухую хворостину, начал обламывать с неё сучки. Мы опять не тронулись с места, потому что знали: эта хворостина не для нас — Портянкин попросту хочет достать наши удочки.

А он опять хихикнул, наверное, был в хорошем настроении.

— Я ищо добрый. Купаться вам в озере велю. В лесу собирать ягоды велю.

И, разыскав наши куканчики, Портянкин ссыпал рыбёшку в тряпицу и сунул в свою сумку, похожую на милицейскую. Мы понимали: на обед у него будет неплохая из трёх уловов уха, если, конечно, он не обменяет наших карасиков на водку.

Потом Портянкин нагнулся с хворостиной над берегом, начал подгребать к себе по глади воды удилища.

Приговаривал:

— Счас мы того — ваши снасти конфискуем. А то ишь, разбаловались.

Пиджачок и зелёные галифе стянулись на нём, как резиновые, тонкие руки вылезли из рукавов. И вообще стало видно сквозь одежду всю его худобу и корявость от оттопыренного узкого зада до ног в кирзовых сапогах, кривых, как у кавалериста.

— Давайте искупнем его, — сказал я тихонько Кольке, и тот сразу же кивнул. И, разбежавшись, толкнул лесника в узкий оттопыренный зад.

Он ухнулся в воду, вытянув вперёд руки, как спортсмен, и душераздирающе вопя. Потом вода в тесном плесике всколыхнулась, и лесник исчез, только плавала на волнах вылинявшая фуражка да тыкались друг в дружку наши удочки, схлёстнутые хворостиной.

Портянкин выскочил из воды, как пробка, сразу весь осклизлый и залепленный прямыми от макушки волосами. В бороде у него застряли похожие на зелёные нитки водоросли.

— A-а, караул! — выкрикивал он, прыгая на одном месте, как поплавок, пока не понял, что глубина в плёсе ему по грудь и бояться нечего. И всё-таки, смахнув с лица волосы, лесник, весь дрожа, начал торопливо вылезать на берег. Вода стекала с него ручейками, серые глазки злобно сверкали, а рыжеватая бородёнка напоминала мокрую мочалку. Отыскав нас взглядом, он начал грозить кулаком и выкрикивать:

— Стервецы! Сживу за ето... Заём. И матерей ваших изведу.

Пытался топать ногой, но из сапога стрельнула вода. Мы, отбежав на всякий случай от него подальше, кричали в ответ:

— Это тебе за нашу рыбу. За удочки.

— С лёгким паром!

И, конечно, лесник опять позвал на помощь милицию. Максимыч, не в силах удержать смех, ругал нас, но даже не сообщил об этом матерям. А с озера и с утиного болота мы были изжиты начисто. И ловить рыбу с той поры ходили на Волгу, за десять вёрст. Это далеко. Но зато туда полномочия Портянкина не распространялись. Там был другой лесник — добрый.

Матери чаще радовались нашим уловам, но на Волгу отпускали неохотно.

— Дорога лесом, — выговаривали они. — Боимся мы за вас...

После Лёнькина мать вообще перестала его пускать, мы ходили рыбачить вдвоём с Колькой Грачом. Лёнька ревел, глядя нам вслед. И объявлял матери голодовку, что, конечно, не помогало. Лёнькину мать ничем не прошибёшь. А чуть позднее, когда из госпиталя убежал Жорка Нуянзин, племяш Портянкина, и скрывался в наших лесах, нам с Грачом эта дорога на Волгу тоже стала запретной.