В Деревне меня поместили в отдельный маленький коттедж или флигель, который служил чем то вроде изолятора. Можно подумать, я подхватил холеру или чуму. Впрочем, я нисколько не возражал. Здесь было тихо и спокойно. Да, собственно говоря, я и не был способен возражать. Мне не хотелось никого видеть. Конечно, меня постоянно навещал кто-нибудь из наших, но эти посещения были в тягость. Майя не появлялась, но и ее я не хотел видеть.

Меня преследовало воспоминание о видении рая. Оно было страшнее, чем воспоминание о разоренной Москве. Это была квинтэссенция истины. Никому нельзя было рассказать об этом. Я прислушивался к стуку сердца — бьется ли оно, нет ли. Иногда я напрягался, словно ждал, что вот вот снова попаду в каменные объятия. Я почти не мог спать. Едва засыпая, я просыпался задыхающийся и онемевший. Тогда я нашаривал на столике рядом с кроватью лекарства, которые прописали приезжавшие пару раз врачи, и с отвращением глотал таблетки.

Помнится, я спрашивал врачей, что меня ждет, что можно сделать, исправить, но они пожимали плечами: «Ничего, ничего, вот, попейте таблеточек…» Что я мог выяснить? «Доктор, я умру? — А как же!»… Что они могли ответить? Что тело мое — уже не вполне мое, а отпущенное мне время, моя жизнь, измеряется ничтожной величиной? Да это все равно, что еще при жизни улечься, словно труп, на анатомическом столе: анатомы копаются во внутренностях, качают головами — вроде прохожих, пробегающих мимо нищих и калек, околевающих у них на глазах. Наподобие посторонних людей, которые из любопытства или по долгу службы заглядывают в выгоревший дом, где сидят несчастные, пришибленные хозяева. Разве можно исцелить калек, помочь нищим? Разве в выгоревшем доме измученные хозяева могут снова почувствовать себя счастливыми?.. Я, кажется, и сам хотел пробежать мимо себя самого, чтобы не видеть того, что со мной стало.

Со времени моего затворения в изоляторе, Альга навестила меня одной из первых. Не помню, говорил ли я с ней о чем-нибудь или нет. Пожалуй, у нее могло создаться впечатление, что и ее я не желаю видеть. Конечно, это было не так, но во мне вдруг вскипела прежняя глупая досада на то, что она решила переоборудовать апартаменты. Хотя, если уж говорить начистоту, это было вообще не мое дело. Она была вольна привередничать и забавляться со своими апартаментами, как ее душе угодно. Устраивать у себя хоть вертеп, хоть монастырскую келью. Смотря по настроению… Но вот поди ж ты, мне были неприятны, не давали покоя прежние сплетни и язвительные замечания Мамы относительно того, для чего понадобилось это переоборудование, что якобы сам Папа потворствует капризам девушки. Как бы там ни было, но мне, хоть в лепешку расшибись, никогда доподлинно не узнать об истинном месте изумрудноглазой в его свите. Все то, что она сама рассказала мне, когда мы были вместе, теперь казалось частью общего бреда, логическим завершением которого стало страшное видение рая. Не знаю, откуда у меня взялась эта мысль, но я почти не сомневался, что Альга явилась ко мне просто из жалости. Она, конечно, улыбалась светло и нежно, но на самом деле, наверное, ужасно тяготилась необходимостью меня навещать — она ведь отнюдь не была обязана это делать. В общем, думаю, я вел себя с ней холодно, и вид у меня был недовольный. Я замечал, что она украдкой беседует о чем то со стариком садовником, который убирал у меня в изоляторе, приносил еду и лекарства, и это раздражало меня еще больше.

Иногда я выходил из изолятора и брел до ближайшего лесочка. Но я не чувствовал ни воздуха, ни природы. Не слышал пения птиц, шума ветра. Иногда мною овладевало какое то бешеное отчаяние. Мне словно хотелось проснуться от тяжелого сна и увидеть, что все снова идет по прежнему. Один раз я огляделся вокруг и, убедившись, что поблизости никого нет, принялся как безумный скакать по траве, размахивать руками и орать. Словно хотел убедиться, что еще существую, что моя плоть на самом деле не так уж немощна. Мне казалось, что таким способом удастся восстановить утраченную связь с миром… В конце концов я выдохся, у меня зашумело в голове, тяжело запрыгало сердце. Пришлось сесть на землю, чтобы отдышаться. Мне сделалось страшно одному в лесу, и я едва дотащился до изолятора, где, по крайней мере, лежали какие то лекарства, где маячил полупомешанный старик садовник.

Майя навестила меня. Один единственный раз. Причем явилась вместе с Папой. Об отношениях этой чинной с виду парочки можно было строить любые предположения. Но я не собирался ломать над этим голову. Она держала его под руку и явно избегала смотреть в мою сторону. Взглянув на меня, Папа покачал головой с таким видом, словно из вежливости пришел проститься с умирающим. В этот момент на меня нашло что то вроде прояснения, и я обратился к нему с глупым упреком: «Как же так, Папа? Ладно мы, но почему ты не защитил нашу любимую Москву?» Я действительно был идиотом; я думал, что он хотя бы на словах выразит сожаление по поводу случившегося. Но он ни чуть не сожалел. Напротив, усмехнулся: «Не беспокойся, Серж! Мы все, конечно, восстановим, мы развернем новое, еще более грандиозное строительство!» Он видел перспективы новых заказов, еще более фантастических подрядов и капиталовложений и уже будто бы распорядился сформировать целую «команду архитекторов». Это, по сути, будет не восстановление, а возрождение из пепла. Дело не ограничится одним лишь мегаполисом, вверх дном будет перевернута вся столица. Да что там столица, — вся Россия! Приветствуются самые смелые, передовые идеи. «Господи, о каких идеях он толкует?..» — подумал я. Мне показалось, что я впадаю в бред. Он понес какую то ересь об образцовых богадельнях, ночлежках, сиротских приютах и бесплатных столовых для голодных. Он от чистого сердца предложил мне (если я, конечно, оклемаюсь) внести свою творческую лепту в возрождение Москвы и поучаствовать в этой работе. «Нет уж!» — вырвалось у меня. Господи, разве можно восстановить то, что разрушено? Разве можно оживить труп?!.. Представляю, что эта «команда архитекторов» наваяет! «Ну как знаешь», — хмыкнул он. Не уговаривать же ему меня, в самом деле. Он никого неволить не собирается.

Так же от чистого сердца он обещал компенсировать все мои «физические и моральные ущербы», как ни как я почетный архитектор и все такое, и лично наблюдать за тем, чтобы обо мне достойно заботились. Обещал заходить почаще… Конечно, он напрочь забыл о моем существовании, лишь только вышел за порог. Да мне, собственно, и ни к чему была его забота, плевать я хотел на его заботу.

У меня еще долго стояло в глазах, как он крепко держал Майю за шею, когда они выходили из комнаты. А она даже не сбросила его руку. Шла покорно, как объезженная лошадка. Бог с ней!..

Мама не зашла ко мне ни разу. Честно говоря, я был очень даже рад такому пренебрежению с ее стороны. Пусть презирает меня, но на расстоянии. Хотя именно она прислала ко мне врачей. Я прекрасно понимал ее чувства. Ей, пожалуй, было не легче, чем мне. Насколько мне было известно, после всего произошедшего она не только не взбунтовалась против Папы, но, напротив, вдруг сделалась ко всему равнодушной. Забросила всю обширную общественную деятельность в России, замкнулась в узких хозяйственных делах Деревни.

Зато почти каждый день у меня бывали наши старички. Я обратил внимание, что отец ужасно постарел за последнее время и, видимо, плохо себя чувствовал. Поскольку говорить нам было особенно не о чем, они просто сидели недолго, а потом уходили. Я не касался семейных дел, а сами они деликатно помалкивали. Одно для меня было несомненно: родители были весьма довольны тем, что в силу известных обстоятельств Папа их вроде бы как окончательно «усыновил». То есть им было предложено поселиться в Деревне на постоянной основе, на что они, естественно, с радостью и согласились. В усадьбе им было отведено особое крыло, где их поместили вместе с отцом самого Папы и прочими приживальщиками родственниками.

Несколько раз являлся по моей просьбе Александр. Я заметил, что, во первых, он искренне меня жалеет и что ему тяжело видеть меня в нынешнем моем состоянии (по крайней мере, мне так казалось), а во вторых, он больше прежнего поглощен своими делами. Когда я поинтересовался, что сталось с «Великим Полуднем», существует ли еще игра, он взглянул на меня с предельным недоумением: «Конечно, существует, папочка!» — «А не обижает тебя Косточка?» — спросил я. «Ты что, — еще больше изумился он, — Косточка мой лучший друг!»

Чаще всех заходил ко мне дядя Володя. Но, видя, что любые разговоры мне в тягость, он тоже главным образом сидел молча. Никаких сетований или тем более упреков в мой адрес он себе не позволял, хотя я знал, как он мечтал о том, чтобы у нас с Майей что то получилось. Наивный, добрый человек… Иногда, правда, он вдруг начинал горячо уговаривать меня переехать к нему во флигель, чтобы жить там вместе. Или просил хотя бы зайти к нему в гости. В своей обычной интригующей манере, со всяческими недомолвками и многозначительностями он обещал открыть мне нечто действительно невероятное и исключительно важное. Якобы имеющее для меня значение. Наивно хотел отвлечь от мыслей о погибшей Москве. Но он ничего не знал о другом — о моем видении рая. Я обещал, что как-нибудь загляну к нему, но только потом, позднее.

Иногда я расспрашивал дядю Володю о моем Александре. Он охотно рассказывал об успехах мальчика в учебе, уверял, что мальчик освоился в Пансионе наилучшим образом и чувствует себя прекрасно. Я не верил. Мне почему то казалось, что Александр в разговорах с глазу на глаз не совсем искренен со мной. Что на самом деле ему, может быть, плохо в Пансионе. Мне казалось, что если я увижу его реальную жизнь здесь, увижу, как он себя держит, как общается с другими ребятами, мне будет легче. Дядя Володя, словно прочитав мои мысли, предложил разрешить мои сомнения самым действенным и непосредственным образом. Однажды, в часы, отведенные для этого строгим распорядком, я сам отправился в Пансион, чтобы посмотреть, как там живется Александру.

Мы сидели в директорском кабинете. Дядя Володя включил дежурный монитор, пощелкал кнопками, при помощи которых осуществлялся выбор одной из телекамер слежения, установленных по всему Пансиону. Я увидел на экране своего Александра. Он, Косточка и несколько других ребятишек сидели за одним обеденным столом, смеялись и с аппетитом ели. «А звук?» — спросил я. Дядя Володя настроил направленный микрофон, и я не только увидел, но и услышал происходящее за столом…

Александр и в самом деле ничуть не выглядел зашуганным или опечаленным. Хохотал, держался среди других ребят более чем уверенно. Но что у них был за разговор! Боже мой, лучше бы я этого не слышал! Дело было даже не в том, что их разговор был вопиюще груб по форме, содержал самые что ни на есть грязные ругательства и обороты, — причем сквернословие это было до того нелепое, неуместное и нарочито бессмысленное, словно имело своей целью лишь одно — раздражить и шокировать невидимых наблюдателей. Дядя Володя, кстати, так это и трактовал. Увидев мое смущение и огорчение, он принялся успокаивать и уверять меня, что в отсутствии телекамер, в нормальном общении дети превращаются в нормальных детей. Они, мол, и есть самые нормальные дети. А то, что я слышу, это, мол, проявление их протеста против чрезмерных мер контроля, которые были введены в Пансионе по требованию Папы и Мамы. Этот словесный эпатаж вошел у ребят в привычку. Но на него просто не стоит обращать внимания. Эта похабщина — чисто внешнее явление, вот и все… Хорошо, я был готов, скрепя сердце, согласиться с тем, что это все «внешнее». В конце концов и мы в детстве позволяли себе такое, отчего наши родители, если бы только узнали, упали бы в обморок… И все таки я не мог успокоиться.

Нет, дело было даже не форме, а в самом содержании разговора. Наши дети обсуждали нас, взрослых, своих родителей. Они цинично издевались над всем, что было для нас свято. Судя по всему, они действительно считали нас полными ничтожествами. Не испытывая ни малейшего смущения или стыда, они во всех подробностях пересказывали друг другу то, что происходило и происходит у них в семьях, но в такой дикой интерпретации, что у меня потемнело в глазах. Им было известно абсолютно все, и они нам не только не сочувствовали, но открыто нас презирали и мечтали о том, что скоро свергнут власть взрослых и, наконец, создадут свой собственный, правильный мир. Тут, безусловно, снова присутствовали мотивы пресловутого «Великого Полудня».

Игра, насколько мне известно, была практически уничтожена, или, по крайней мере, изолирована от внешней сети интернет, но детские головы были по прежнему засорены гипертрофированным уродством, мерзкими образами. В их глазах мы, взрослые, были каким то монстрами, роботами, грязными похотливыми животными, лицемерными, алчными, слабыми и лживыми, и было похоже на то, что они махнули на нас рукой, отреклись от нас… Что нам оставалось, как следовало реагировать? Опровергать эти грубые, извращенно нелепые мнения детей? Но напрямик опровергать подобное, оправдываться выглядело бы еще более нелепым и грубым.

Никто из маленьких пансионеров не только не жалел и не тосковал о доме и родителях, но, наоборот, с нарочитой легкостью плевал в свое домашнее прошлое и безжалостно топтал его. Дети постарше рассуждали о том, что взрослые рады свалить все грехи на детей, а малыши дружно поддакивали. Все сходились на том, что взрослые только и мечтают загнать всех детей в концлагеря, чтобы самим предаваться обжорству, пьянству, блуду и оргиям. Для этого, якобы, они идут на любые подлости. В связи с последними событиями вокруг Москвы были «вскрыты» многие заговоры, причем некоторые родители сами называли своих детей в числе заговорщиков и выдавали их властям. Один малыш, кажется, это был младшенький из отпрысков о. Алексея, со знанием дела рассказал о том, что известны случаи, когда родители прокручивали детей в мясорубках, делали из них фарш и котлеты, а кровь сцеживали и пили для поддержания собственных угасающих сил…

С тех пор я избегал заходить в Пансион, а когда меня навещал Александр, я лишь молча прижимал его к себе, задыхаясь от бессилия и печали, и отпускал только тогда, когда сын начинал от меня отбиваться. Мне всегда казалось, что мы видимся в последний раз.

Подчас происходящее вызывало у меня ощущение горькой иронии. Впрочем, по большей части, я просто не реагировал на весь этот маразм и сюрреализм. Так я вдруг узнал, что моя жена Наташа, оказывается, уже не моя жена. Она стала официально жить с мажордомом Веней. Вот чудеса! Это, наверное, вскоре после того как он залез к ней под юбку, а она дала ему по морде? Я все хотел спросить об этом, но так и не сподобился. Уже несколько раз Наташа навещала меня, а потом я еще встречался и говорил с ней в саду, но все не мог поверить, что она живет с мажордомом. Не столько именно с мажордомом, сколько вообще с другим мужчиной. Да, меня это впечатлило. У меня в голове не укладывалось, что она в самом деле чувствует то, что изображает, как себя ведет. Обескураживало, с какой легкостью она переменилась ко мне. Может быть, ужасно ожесточилась? Злилась? Мне все казалось, что это она таким своеобразным способом мне мстит, капризничает. Да просто глупит. Это было до такой степени удивительно, что сначала я воспринимал ее поведение как не слишком умную, затянувшуюся шутку. Я то ведь смотрел на нее как на свою жену!.. Но, нет, в том то и дело, что она была настроена как нельзя более серьезно. Она переключилась на Веню. Конечно, я был сам виноват в произошедшем, но что это за женское сердце, из которого можно в одно мгновение выбросить все прошлое?! При встречах со мной она смотрела на меня так, как будто говорила: да, теперь уж всё по другому, тут, дескать, и обсуждать нечего, теперь мы чужие.

Я элементарно ревновал Наташу. Значит, я все таки любил? Но я и прежде не отказывался от этого. Нет, не просто ревновал. Мне было страшно за нее. Может быть, это звучит нелепо и глупо, но я никак не одобрял ее выбора, а, стало быть, не мог быть спокоен. Что такое со мной творилось, чего я хотел? Разве можно совместить несовместимое: с одной стороны, мы должны быть свободны друг от друга, то есть не быть вместе, а с другой, — чтобы она была со мной, вернее, чтобы ее мужем был я, поскольку я сам — единственно мыслимая для меня кандидатура. Только так я мог быть спокоен. Такая вот парадоксальная мужская психология. Меня давно не удивлял тот факт, что можно любить женщину и чувствовать себя рядом с ней несчастным…

Я был ужасно туп. Самые трагические новости не производили на меня почти никакого впечатления. Все происходило как то сумбурно, в тумане. Я путал дни недели, да и сами недели тоже никак не мог сосчитать.

Запоздало пришло сообщение, что в ходе боевых операций в Москве погиб народный любимец Федя Голенищев. Как это случилось — шальная пуля или хладнокровное убийство, расстрел? Его тело не могли отыскать. По некоторым версиям оно было загружено вместе с тысячей других трупов в гондолу дирижабля. Впрочем, сначала почему то заговорили о том, что погиб вовсе не Федя, а Папа. Такая нелепейшая телевизионная утка. Это было весьма странно, поскольку, во первых, Папа был мало известен в широких народных массах, а во вторых, он все это время сидел у себя в Деревне живой и здоровый. Зато люди успели поскорбеть и узнали о нем, как о ближайшем сподвижнике Феди Голенищева и несомненном герое, положившем жизнь за други своя и вообще за святые идеи нашей России в черные для Москвы дни. Все наши по нескольку раз бегали к Папе в его охотничий флигель, чтобы убедиться, что он пока что жив. Только спустя несколько дней телевидение объявило о недоразумении. Папа, слава Богу, находится в добром здравии, а погиб именно Федя. И сразу, естественно, всколыхнулась новая волна отчаянной народной скорби. В конце концов какой то похожий труп все таки отыскали и состоялись пышные похороны. Опять таки ходили всякие слухи. С особым азартом, конечно, обсуждались теории различных заговоров.

Новая трагедия послужила поводом к тому, чтобы в который раз вся политическая ситуация была перевернута на сто восемьдесят градусов. Авторитет России снова вознесся до небес, а имя Феди Голенищева, как мученика и страстотерпца, немедленно было канонизировано святой церковью. Где то в руинах Москвы как раз отыскали икону, на которой в сонме ангелов, архангелов и патриархов, окружающих Христа Спасителя, якобы обнаружили чудесным образом отпечатавшийся, нерукотворный образ самого новомученика Феодора. При сем были, якобы, зарегистрированы массовые исцеления от неизлечимых болезней и явлены иные чудеса…

Еще чуть позже вдруг выяснилось, что прежнее, то есть старое правительство, как ни удивительно, вовсе не было настроено оппозиционно по отношению к России, а тем более, к законно избранному народному любимцу. Дескать, совсем наоборот: дополнительный анализ всех документов (указов, постановлений и ультиматумов), а также анализ событий, происходивших в период смуты, со всей убедительностью свидетельствовали о полной поддержке России прежним руководством. Более того, о признании абсолютной законности выборов и преемственности перехода власти.

Но и это еще не все. В самый разгар траурных мероприятий было сообщено, что покончил собой временный командующий вооруженными силами маршал и генералиссимус Сева Нестеров. Мгновенно нашлись документы и живые свидетели, подтвердившие, что Сева застрелился не просто так, а именно от великого несмываемого позора, который он, дескать, навлек на себя, преступно заняв нейтральную позицию в период вооруженного кризиса. Его упрекали в нерешительности, а то и прямо обвиняли в предательстве лидера России и даже называли «генералиссимусом иудой», но, впрочем, похоронили с отданием всех положенных его рангу почестей, хотя и с чрезвычайной поспешностью и практически тайно.

По обоим делам было, конечно, назначено строжайшее расследование, однако в свете вновь возникающих проблем оно если и велось, то в полном забвении прессы и телевидения, которые были заняты освещением экстренных новостей политической жизни.

Какую они все развили бешеную активность! Вся Россия, все ее лидеры, все члены бывшего правительства сомкнулись в едином порыве преодолеть кризис. Петрушка возглавил штаб новой пропагандистской компании. Его ретивые помощники пролезли в самые дальние углы и там учредили ячейки активистов, призванных возбуждать общественное мнение.

Теперь вся страна знала, что единственный человек, проявивший твердость в пик кризиса, был не кто иной, как наш Папа. Стали даже поговаривать, что Федя Голенищев хоть и был, дескать, всеобщим любимцем кристальной честности и нравственности, но в известные черные дни, между прочим, не проявил качеств, которые были так необходимы для решительнейшего подавления смуты, оттого и пострадал, сердешный. Население, натерпевшееся всяческих ужасов, с готовностью подхватило эту мысль. Более того, в народе утвердилось мнение, что он, народ, поддерживал Федю Голенищева не столько ради его симпатичной личности, присказок и балагурства, сколько ради той мудрой и спасительной силы, которая стояла за ним и которую, как всем стало абсолютно ясно, теперь олицетворял именно Папа.

Таким образом рядом с иконами, изображавшими новомученика и страстотерпца Феодора, стали носить портреты спасителя нации и нового народного благодетеля Папы, и буквально весь народ выражал свой восторг и свое единодушное доверие последнему. «Господи, конечно, мы его знали!» — говорили все. Единодушное горячее слияние и замирение ранее противоборствующих политических и общественных сил также было налицо. Со специальным обращением по этому поводу выступил Совет церковных иерархов. Выдвижение во главу государства такой фигуры как наш Папа было названо долгожданным и «указанным свыше». Политические аналитики и комментаторы всех мастей единогласно окрестили сей политический феномен ярчайшим и счастливейшим примером появления на политическом небосводе новой сверхзвезды — чеканной харизматической личности.

Кстати, сама «харизматическая личность» отнюдь не развивала бешеной активности в смысле публичной деятельности. Папа вообще предпочитал сидеть — посиживать в своей деревенской резиденции. У него, видимо, имелись свои представления о том, как он должен выглядеть в глазах толпы. А именно, он должен был предстать перед народом в образе справедливого и всесильного, но немногословного и скромного цезаря. Всего раз или два он выступил с предельно краткими телеобращениями. Во первых, по поводу канонизации светлой памяти Феди Голенищева, а во вторых, с лаконичным изложением грядущих перспектив, которые сконцентрировались в крылатой фразе: «теперь, мол, все будет как надо». И этого было вполне достаточно. Остальное народ мог легко додумать и самостоятельно.

Когда, лежа на постели в своем изоляторе, я время от времени поглядывал одним глазом в телевизор, мне казалось, что все торжественные мероприятия, начатые для чествования всенародно избранного правителя, продолжались так энергично, как будто вообще ничего не случилось. Как будто не было ни кризиса, ни битвы, ни загадочной смерти нашего «всенародно избранного», ни его похорон. Было такое впечатление, что Папа самым естественным образом занял место Феди Голенищева, и все настоящее являлось логическим и естественным продолжением предыдущего. Само собой разумеющимся считалось, что минувшие выборы проводились все равно что по кандидатуре Папы, а намечавшаяся церемония вступления в должность верховного правителя, приведения его к присяге и т. д., — была лишь не надолго отложена по «техническим причинам», но будет проведена по всем правилам. А то что в лидерах другой человек — это неважно.

Несмотря на введенный повсеместно строжайший режим чрезвычайного положения со всеми самыми жесткими мерами, в столице были возобновлены прерванные праздничные мероприятия. Результаты выборов теперь никто не оспаривал. Мне даже кажется, что теперь большинство населения искренне уверилось в том, что в минувшие выборы оно, т. е. население, голосовало именно за нашего Папу, а не за того, чей мученический образ глядел с иконы, помещенной в специально выстроенную для этого часовенку по соседству с новой триумфальной аркой. Эта арка была возведена в честь победного исхода грандиозного сражения и национального примирения. Ее поставили на исторической Треугольной площади (ныне пл. св. Феодора), пока что во временном пластмассовом варианте, и она являлась практически точной копией порушенной старой триумфальной арки…

Еще один человек регулярно навещал меня. Это был бывший официант Веня, произведенный Папой в мажордомы. Странное дело, когда он отсутствовал, я думал о нем ужасные вещи, но когда он появлялся у меня, в моей душе не оставалось никакого предубеждения против него. Можно сказать, Веня, когда я его не видел, и Веня, когда я его видел, был для меня как бы один в двух лицах — два совершенно разных человека. Его глаза снова смеялись. Они появлялись за окном, а потом Веня входил в комнату с какой-нибудь незамысловатой прибауткой, как в первую нашу встречу: «Цирк уехал, а кони остались…» Хотя лето только началось, он уже успел неплохо загореть. Он носил футболку без рукавов, его мускулистые худощавые руки в золотистых волосках отливали чудесным бронзовым тоном. После того как он заполучил в жены мою Наташу, наивная, почти звериная тоска, которая заедала его последнее время, похоже, совершенно улетучилась, и Веня снова являл собой образец бесшабашного жизнелюбия и того удивительного энтузиазма, которые так поразили меня еще при первой встрече с ним. Его открытый взгляд искрился, словно он был готов на любую авантюру.

Этот человек был необычайно прост. В нем не было ничего навязчивого, пошлого или грубого. Он был прост, но не той простотой, которую считают хуже воровства. Впрочем, так называемой тонкости или «интеллигентности» в нем также не было. Интеллигентность все таки предполагает некую глубину натуры, осознанную щепетильность, тактичность. Ничего этого не было и в помине. Одна лишь легкость и прозрачность.

Можно сказать, что мне были приятны его визиты, я словно ждал его. Довольно скоро я объяснил себе причину этого. Глядя на него, я был уверен, что вряд ли найдется на свете что-нибудь такое, что сможет навеять на него уныние, ему все было ни по чем, и я сам напрочь забывал обо всем, что так мучило меня еще минуту назад. Именно благодаря его голубым смеющимся глазам и всему его беспечному облику, я невольно заражался тем же самым светлым оптимизмом. Даже видение рая представлялось мне тогда не более чем случайной картинкой. Как говорится, жизнь копейка, и смерть копейка. Мне нравилось его крепкое мужское рукопожатие, манера говорить. У меня никогда не было друга, но, наверное, он должен был бы быть таким. Между тем, мне бы, к примеру, никогда и в голову не пришло поделиться с ним своим опытом относительно видения рая, хотя опытом то это проклятое видение никак нельзя было назвать — просто какие то неврастенические бредни, ничего больше.

Меня веселили разговоры с Веней, он никогда не утомлял и не раздражал. Впрочем, мы никогда не касались предметов сколько-нибудь серьезных, а болтали так — о том о сем. Он действовал на меня прямо таки психотерапевтически. На меня словно нисходило какое то просветление, и я вдруг понимал, что, кроме страдания, люди способны и на другие мироощущения. Он трогательно заботился о том, что в моем рационе появлялись различные аппетитные вещи, доставлял их мне с кухни, — как бы по пути, заодно, но с очевидным вниманием. Не забывал прихватывать графинчик портера или мадеры. Делал он это, как мне кажется, по собственному почину, чисто по дружески и совершенно ненавязчиво. Кроме того, он приносил в изолятор всякую необходимую мелочь, вроде бритвенных и маникюрных принадлежностей, салфеток, свежих газет… Последних, впрочем, я не касался. Их замусоливал, читая, старик садовник.

Слава Богу, ни Вене, ни Наташе, не приходило в голову (или попросту не случалось) навестить меня ко мне одновременно, вдвоем. Они приходили лишь порознь. Когда я видел его без нее, у меня не возникало никаких неприятных ассоциаций. Кто знает, может быть, в том и заключалось с его стороны достойное мужское отношение ко всему произошедшему, что ни словом и ни намеком он не напоминал мне ни о чем. В самом деле, к чему мусолить свершившийся факт? Что есть то и есть… Но обо всем остальном, не забираясь в психологические и философские дебри, мы с Веней говорили. Он сделался для меня желанным собеседником, как некогда доктор.

Именно от него, от Вени, я узнавал множество существенных подробностей, относительно политической подоплеки событий вокруг Москвы и государственного восхождения Папы. От него я узнавал и о том, что происходит сейчас в нашем кругу. В частности, о полной капитуляции Мамы, которая до недавнего времени еще пыталась влиять на Папу, а теперь смирилась, о ее добровольном отказе от своей активной общественной деятельности в недрах России, о заточении в Деревне. Косвенным образом я пришел к заключению, что и моя Наташа оставила общественное поприще. Теперь подруги были поглощены какими то скромными не то садово огородными, не то кухонно домоводческими заботами.

Многое из того, что рассказывал мне Веня, в других устах, наверное, прозвучало бы для меня и болезненно, и оскорбительно, и даже убийственно, но в интерпретации нашего мажордома это выглядело вполне невинным — обычными перипетиями частной жизни, вроде сплетен доброй тетушки… Так он не только подтвердил мою догадку о том, что Майя и Папа, судя по всему, вступили в интимные отношения, но как то сразу примирил меня с этой мыслью. Его наблюдения и доводы были просты. Он основывался на том, что Папа и Майя, прежде никогда не ссорившиеся, вдруг стали мелочно и сварливо ругаться, словно один из них был другому что то эдакое должен. Майя, прежде никогда не капризничавшая, вдруг сделалась болезненно и самолюбиво капризна, требовательна и нетерпима, словно дурно воспитанная девчонка. Их поведение никак не походило на отношения дочки и отца, а тем более отчима и падчерицы. Она вдруг охладела к Пансиону, который до сих пор считала едва ли не делом жизни, и стала говорить, что все ей здесь опротивело, жаловалась на смертельную скуку и, якобы, все рвалась в какие то кругосветные путешествия. Кроме того, уже не раз в их компанию зачислялся Петрушка, которого теперь называли «чудо мальчиком» политики. Надо полагать, они развлекались втроем. Вене часто поручали устраивать для них в охотничьем флигеле Папы то ужин, то обед. Были, у них всегда, конечно, и другие гости, но эти трое явно составляли теперь компанию. Хороша компания, нечего сказать! Как правило, начав в Деревне, они ехали развлекаться куда-нибудь в столицу, или, наоборот, возвращались из столицы догуливать в Деревню. Кстати, ссорясь с Папой и хлопнув дверью, Майя предпочитала исчезнуть с Петрушкой. Чтобы, видимо, досадить Папе. Но Папа не вскипал, а терпеливо дожидался, пока блажь пройдет. Что касается Альги, то она почему то не присоединялась к компании. Ее отношения с бывшей лучшей подругой не то чтобы испарились, но как то чрезвычайно охладились. Мажордому Вене, как никому другому, было известно, что отныне подруги не ночевали в одной комнате, как раньше. Альге выделили свою комнату в крыле для обслуживающего персонала. Веня ни разу не видел их гуляющими как раньше вместе в саду или секретничающими в беседке на берегу Москва реки. Все уже, кажется, привыкли к тому, что теперь Альга напоминала не фаворитку Папы, а его ближайшую помощницу. Однажды я поинтересовался у Вени, что он думает насчет того, состоит ли все таки Альга в любовницах у Папы. «Бог их знает, — развел руками он. — Все говорят, что он уже давно с ней спит, но я лично в этом сомневаюсь…»

Так, довольно неожиданно для себя, я вдруг открыл, что Веня не только приятный, но, в своем роде, весьма неглупый собеседник. Он не высказывал никаких мнений относительно пикантных подробностей политических интриг, однако тон и наблюдательность, с которыми он сообщал самые разнообразные новости, позволяли мне не только сориентироваться в происходящем, но и всякий раз почувствовать, что сообщаемые им подробности как бы удачно дополняют и подтверждают справедливость моих собственных смутных догадок и ощущений и возрождают подобие прежнего ироничного и легкого отношения к происходящему. Это сблизило нас еще больше.

Постепенно и мучительно я приходил в себя. Наплывы бреда, парализующий ужас, сосредотачивавшийся под ложечкой еще посещали меня среди ночи или под утро, но в дневные часы я находился в состоянии относительной уравновешенности бреда.

Теплые и легкие летние дожди чередовались с абсолютно прозрачными и ясными днями. Теперь все с нетерпением дожидались церемонии приведения Папы к присяге в качестве диктатора, цезаря, императора, верховного правителя или как там, бишь, его будут величать. По видимому, торжественная церемония даже нарочно оттягивалась под разными предлогами, чтобы народ, пребывавший в ужасе от воцарившегося повсеместно хаоса и разрухи, дозрел в полной мере и мог впоследствии трансформировать все свое отчаяние в буйную радость созидательного труда. Уже не однажды к Деревне приступали организованные толпы ходоков, которые ради Господа Бога умоляли Папу поскорее прекратить жуткую неопределенность. Они несли с собой иконы новомученика Феодора, то есть Феди Голенищева, а также Заступницы и Вседержительницы.

Сообщалось также о сознательной и добровольной выдаче армейским командам всякого рода зачинщиков и активистов минувших беспорядков. Впрочем, случаи выдачи были довольно редки, поскольку получившие неограниченные полномочия органы местного самоуправления (они же местные отделения России) считали целесообразным «судить гадов» без лишней волокиты. Во взаимодействии с армейскими комендатурами функционировали специальные общественные трибуналы, выносивших в таких случаях лишь два вида приговоров. Собственно, и они были почти идентичны. Разница заключалась лишь в том, что в первом фигурировали «фонари», а во втором «осины».

Отдаленные от столицы области присылали ходоков с просьбами и мольбами присоединить их к территории России. Налицо была жажда централизации и собирания земель. Странное дело, казалось бы по всей матери России вот уже несколько лет вся власть целиком и полностью отдана на откуп местным органам самоуправления, но практика показала, что чем дальше от святого центра, тем злокачественнее открывались результаты этого самого «народного самоуправления». Если в столице (или в непосредственной близи от нее) Бог ведает почему еще сохранялись какие то признаки цивилизации, сказывающиеся хотя бы во взаимодействии местных властей с армейскими командами и трибуналами, то в дальних регионах не только не наблюдалось никакого стремления к цивилизованности (хотя бы в части «фонарей» и «берез»), но укоренились такое беспросветное самодурство и жесточайшее людоедство, каких в свое время не успел сочинить мастер на подобные ужасы, наш старинный национальный писатель и насмешливый пророк Салтыков Щедрин. Говорят, тамошнее население рефлекторно сбивалось в голодные коммуны, перебиваясь неведомо чем. Впрочем, эти были счастливее тех, у которых даже «неведомо чего» не имелось и которые массовым порядком падали в полях, лесах, лугах и страшных «промзонах» — просто падали как есть наземь с женщинами, детьми и стариками в ожидании не то естественной смерти, не то светопреставления. Но поскольку светопреставление по многим причинам уже можно было считать состоявшимся, а естественная смерть в виду свирепствовавших повсеместно банд и местных извергов кровопийц могла считаться непозволительной роскошью, то, не находя никакой возможности тихого упокоения, осатаневшее население поднималось и начинало метаться из конца в конец по бескрайним просторам. Да, собственно говоря, его, этого населения уже не так уж и много осталось. То есть как раз наметился самый подходящий момент для собирания земель.

В общем, если политика как таковая и имела какие — либо цели, то теперь, очевидно, эти цели можно было считать достигнутыми на все сто процентов. Эпохальное дело воссоединения всех и вся под единым началом сделалось не только логичным, но желанным. Кроме того, на фоне искромсанного и выжженного пространства, частью которого теперь была и столица, это движение действительно приобретало вид фундаментального и солидного мероприятия. Ожидалось не банальное вступление в должность очередного правителя, а практически коронование и возведение на трон долгожданного собирателя земель. Вся шелуха мелочных политических интриг, возни и заговоров сгорела в дни последнего кризиса, и ситуация в глазах народа предстала в своей библейской элементарности и предельной доходчивости и могла быть выражена всего двумя словами: Он Пришел.

Как следствие минувшего кризиса и эпидемии самоистребления, возникла проблема заполнения вакантных мест в окружении нового правителя. Кто во главе чего встанет. Особенно, по военному ведомству и ведомству государственной безопасности. На этот счет делалось множество предположений, да и претендентов хватало, но все понимали, что конкретные назначения состоятся не раньше, чем состоится официальное введение в должность и приведение к присяге Первого Лица в государстве.

Насколько мне было известно, даже в своем ближайшем окружении Папа не спешил обнаруживать фаворитов, которым он не только должен был доверится в жизненно важных вопросах, в том числе и в вопросах собственной безопасности, но с которыми ему предстояло поделиться властью. Теперь он сам входил буквально во все и сам подбирал, назначал, сменял многочисленных исполнителей по каждому ведомству из числа функционеров средней руки. До сих пор пустовало место начальника его личной охраны, и, по видимому, он сам занимался организацией своей безопасности.

Несмотря на то, что общество находилось в состоянии блаженного ступора и даже коллапса, а концентрация враждебных элементов была настолько ничтожной, что в образовавшемся вакууме с кристальной отчетливостью были видны близкие перспективы эры нового счастливого правления, — в общем, несмотря на то, что путь к власти для Папы был совершенно расчищен, Папа проявлял всегдашнюю осторожность и предусмотрительность. Вероятно, из тех соображений, чтобы никто до поры до времени не думал расслабляться, всего за несколько дней до церемонии вступления в должность он решил немного взбодрить своих истинных и ложных соратников. Кое какие подробности этого эпизода просочились в газеты и на телевидение, хотя цензура тут же пресекла эти утечки. О том, что происходило в Деревне непосредственно вокруг Папы я опять таки узнал из веселых комментариев мажордома Вени.

Практически одновременно множество людей получили предложения об участии в физическом устранении Папы как недостойного кандидата на высший пост. В одних случаях это были анонимные послания по частной электронной почте, телефонные звонки, а также вульгарные и недвусмысленные подметные письма, в других, — замаскированные косвенные предложения, переданные иносказательно в виде намеков и пожеланий. Но в каждом случае это было устроено в условиях примерной секретности и сопровождалось разного рода щедрыми и строго индивидуальными посулами за услуги. Предложения поступили как самым известным и уважаемым лидерам России, бизнесменам и политикам, так и близким родственникам и родным — даже Маме, Майе и нашим изумленным старичкам. Соответствующие записки нашли у себя все без исключения сотрудники и обслуживающий персонал Деревни. Один я, как ни странно, подобного предложения не получил. Хотя Веня получил его. И дядя Володя тоже. Подметное письмо получил даже старик садовник.

Сначала среди публики воцарилось ужасное замешательство. Некоторые, впрочем просто посмеялись или плюнули и выбросили мерзкие записки. Как это сделали дядя Володя и Веня. Но большинство отреагировало иначе. Приближенная публика, как местная деревенская, так и столичная, словно наперегонки, стала валом ломиться к Папе, чтобы доложить об очередном зреющем заговоре и на всякий случай сделать доносы на ближних. Папа и сам как будто сначала опешил: количество именитых и не очень посетителей, просящих о «немедленной аудиенции по чрезвычайно важному вопросу», было огромным, но потом, не перекладывая это дело на секретарей и помощников, самолично приступил к приему верноподданных. Он вел прием днем и ночью в течении почти двух суток.

Веня, который исполнял в это время мелкие поручения Папы, несколько раз заходил к нему и мог наблюдать происходящее. Он был в курсе и кулуарных сплетен. В частности, он рассказал мне, что, внимательно выслушав каждого посетителя, будь то церковный иерарх, деятель России, генерал госбезопасности или простая судомойка, Папа, якобы, настоятельно допытывался у него: а что, может, и правда, ему, Папе, стоит отказаться от своей исторической миссии? Может, он и правда недостоин возложить на себя это святое бремя и тому подобное?.. Само собой посетители, подчас со слезами на глазах и едва не бухаясь в ноги, уверяли Папу в обратном.

Если бы в свое время я не узнал от Альги, что Папа планирует нечто подобное — так сказать «широкомасштабное профилактическое мероприятие» — то, пожалуй, попался бы на удочку как и все прочие. Даже зная об этом заранее, я в какой то момент усомнился: а может, все правда?.. Какая позорная и глупая поднялась суета и кудахтанье! Казалось, все и так сбивались с ног, чтобы доказать Папе свою безграничную любовь и преданность, но на этот раз были превзойдены даже пределы возможного. Это было совершенно в духе его маниакальных идей и сверх подозрительности, примеры которых я наблюдал в прошлом, никогда не зная наверняка, шутит ли он, ломается, или действует всерьез.

В какой то момент у меня промелькнула мысль, что устраивая подобные «испытания» своему окружению, Папа играет с огнем и может и правда накликать беду, спровоцировав повальное помешательство среди своих вассалов. Так действует человек, который, сознательно или бессознательно, хочет сам себя уничтожить…

Как бы там ни было, все это выглядело отвратительно.

Веня уверял, что накануне церемонии Папа выглядел абсолютно спокойным и откровенно самодовольным. Все, получившие провокационные предложения, теперь получили официальные приглашения на торжественное мероприятие и смотрели друг на друга как ни в чем не бывало, хотя каждый знал, что каждый знает и что все замешаны в одно.

Кстати, широким жестом Папа распорядился, чтобы на церемонию была допущена не только элита, но рядовые сотрудники и служащие Концерна, а также многие из обслуживающего персонала Деревни — дворники, повара, прачки, горничные. Приглашение получил даже хозяйничавший в изоляторе мой старик садовник.

Накануне специальный посыльный принес и мне официальное именное приглашение — великолепную золотую карточку. Распорядок торжественных мероприятий состоял всего из трех пунктов. Сначала предполагалось особое богослужение в Кремле, на котором сам старенький патриарх, поднявшийся ради этого с одра болезни, благословит нового правителя и приведет его к присяге посредством целования Святого Креста. Затем в Белом Доме на Краснопресненской набережной в присутствии представителей различных партий и движений, а также многочисленных государственных мужей правитель подпишет формальные документы по своему вступлению в должность, после чего произнесет соответствующую светскую присягу, положив руку на исторический манифест Всемирной России… Потом он отправиться в Москву, где состоится торжественный ужин для своих и иностранных гостей и опять развернется народное гулянье.

Что ж, пожалуй, именно этого Папа и добивался. Все шло гладко. Сквозь внешний хаос и дремучесть политических интриг проступила простая, изначально прозрачная логика событий. Так кишащий пчелами улей кажется неискушенному наблюдателю воплощением полнейшего сумбура, тогда как на самом деле все в нем подчинено ясной и простой логике.

Я заранее знал, что, конечно, никуда не пойду. Во первых, я чувствовал себя еще очень слабым и боялся, как бы опять не свалиться где-нибудь по дороге, а во вторых, мне уже было известно, какого рода «подготовка» к торжественной церемонии произведена в сожженной и порушенной Москве. Неужели нельзя было найти другого места! Могли бы ограничится мероприятиями в Кремле и в Белом Доме.

Я бегло видел в новостях, как страшные, черные остовы зданий драпируют какими то похабно пестрыми щитами, вроде ярмарочных декораций, опутывают иллюминацией, натягивают на них блестящие синтетические чехлы. Оформление развалин было доверено нашим почетным художникам академикам, которые мгновенно натащили в Москву из личных ангаров запасников свои чудовищные монументальные творения, растиражировали их в увеличенных масштабах и составили громадные панно. По коллективной мысли академиков размещение образчиков их творчества посреди пепелища должно было символизировать идею вечного возрождения и возвращения к истинным ценностям. Воронки и ямы на скорую руку закрывали щитами, декорировали фальшивым дерном и искусственными кустами. По соседству с шедеврами академиков монтировали площадки для артистов и длинные столы для бесплатных закусок… Господи, да это все равно что поруганное агонизирующее тело, безобразный труп наряжать в белоснежные одежды невесты! Сплошное надругательство и циничный фарс. Нет, я, конечно, не желал смотреть на подобное!

Кажется, единственное, что загадочным образом уцелело в мегаполисе и не подверглось варварскому разорению, это здание Концерна с центральным офисом Папы. Именно в нем по завершении протокольных мероприятий должен был состояться грандиозный банкет для политической и прочей элиты, — в то время народная толпа будет ликовать как в самой Москве.