Последние дни перед выборами были отмечены необычайным и повсеместным спокойствием и замирением. Как будто с уходом зимы, таянием снега, окончательным иссушением грязных весенних потоков и, благодаря разлившемуся в природе цветению наступило естественное равновесие и благоденствие. Впереди нас ожидало мудрое и взвешенное правление симпатичного Феди Голенищева. Его избрание на пост главы государства представлялось простой формальностью. В этом абсолютно никто не сомневался. Даже привыкшие сомневаться во всем наши старички. А то, что на его жизнь было предпринято несколько покушений, даже укрепляло репутацию народного любимца.

Нынешнее правительство, доживавшее свой законный срок, теперь существовало лишь номинально — в тени Всемирной России, которая стремительно набирала мощь и авторитет, и уже успела превратиться в своего рода параллельную властную структуру. Правительство продолжало выпускать некие постановления, распоряжения, декреты, но выполнялись они или нет — Бог ведает. Даже скептики и недоброжелатели говорили, что сразу после выборов произойдет мгновенное и полное обновление государственной иерархии, структуры России получат государственный статус. В частности, лидеры России есть не что иное, как готовый кабинет министров, а комиссии станут кузницей разнообразных ведомственных кадров. Что же касается идеологии, выработанной Россией, то она будет официальной правительственной идеологией как в национальном, так, в перспективе, и мировом масштабе.

Впрочем, статус кво, подобный тому, что установился в обществе, не мог существовать сам по себе, и определенные усилия прикладывались.

Порядок в столице и области поддерживался силами нескольких дивизий, стянутых из различных военных округов. Это была, конечно, вынужденная и временная мера, однако население ее безусловно поддерживало. Во всяком случае делегаты из местных отделений России постоянно сообщали о своем полнейшем взаимопонимании и взаимодействии с окружными комендатурами и штабами.

Что касается пространств, более удаленных — периферии, там жизнь уже была давно замкнута в самой себе. Собрание представителей регионов, как государственный институт (в смысле реальных властных полномочий), не слишком отличалось от дышащего на ладан правительства. Съезжаться то они съезжались, однако крайне нерегулярно и, судя по всему, сами точно не знали с какой, собственно, целью.

Армия по прежнему формально подчинялась правительству, но фактически существовала сама по себе и подчинялась самой себе. Это было гораздо разумнее со всех точек зрения. Армия давно не кормилась из казны, не нуждалась в унизительном выпрашивании денег у правительства или у кого бы то ни было. И без того имелось достаточное количество желающих, главным образом из числа местных органов самоуправления, которые считали выгодным регулярно перечислять соответствующие суммы на воинские счета, нежели не делать этого.

Абсурдное разделение стратегических задач на «внешние» и «внутренние» было похерено еще при прежнем правителе. Произошло естественное слияние всех родов войск, что доказало преимущества компактности и оперативности, а главное, уничтожило узковедомственную конкуренцию. Не существовало более такого атавизма, как искусственное разделение людей в военной форме на армию, милицию и полицию. Взамен двух последних, выросла многослойная система органов общественной безопасности, которая формировалась по территориально производственному принципу и обслуживала интересы соответствующих корпораций. Костяк новой структуры составляла наша московская служба безопасности во главе с ее бессменным руководителем Толей Головиным.

Несмотря на автономность своего положения, армия продолжала осуществлять ту основную и, пожалуй, единственную функцию, которую осуществляла и прежде, находясь в подчинении правительства. А именно, являлась тем бесстрастно объективным молотом, который сокрушал при необходимости любые альтернативные вооруженные формирования регионального уровня. Последние рассматривались как потенциальные зачинщики масштабных военных конфликтов. Кстати, именно проведением подобной профилактики объяснялось отсутствие сколько-нибудь заметных вооруженных столкновений вокруг столицы. В конечном счете армия пользовалась заслуженной репутацией бескомпромиссной и грозной умиротворительницы. Вроде разящей небесной десницы.

Схема была хорошо отработана и предельно проста: как только служба армейской разведки выявляла незаконные вооруженные формирования, которые превосходили по численности установленные нормы и могли явиться фактором дестабилизации, в тот же самый момент объявлялась готовность номер один и наносились упредительные удары. В течении нескольких недель или даже дней группировки бывали разгромлены и стерты с лица земли силами специальных мобильных бригад.

Бригады эти действовали на территории всей страны по вахтовому методу. Во главе каждой стоял бригадир в чине полковника. В народе бригадиров называли также «контролерами», поскольку их главнейшей обязанностью было проверять, прочесывать периферию на предмет выявления внегосударственных вооруженных формирований. Как правило, «контролеры» долго на одном месте не сидели, а напротив, с примерной резвостью перемещались во всех направлениях. Особо следует сказать, что по отношению к гражданскому населению они были абсолютно индифферентны. За исключением, конечно, тех случаев, когда в какой либо местности не начиналась партизанщина — формирование ополчений или нападения на армейские арсеналы и комендатуры. Какая именно не санкционированная концентрация и какого вооружения допускалась в том или ином случае, составляло государственную стратегическую тайну. Насколько мне было известно из общения с маршалом Севой, на этот счет существовали строгие нормативные документы, которые давали самые скрупулезные разъяснения. Право окончательного решения и ответственность за него лежала на элитных бригадных полковниках. А также, конечно, на начальнике генерального штаба и главнокомандующем. Судя по событиям последних лет, военные редко ошибались в оценках и прогнозах и действовали с примерной точностью. Не считая незначительных просчетов, неизбежных в любой военной компании.

Забастовки не подавлялись, демонстрации не разгонялись, а блокады магистралей и путей сообщения не прорывались. Армия в народ без нужды не стреляла и в карательные экспедиции понапрасну не пускалась. Что же касается любых проявлений социальной напряженности или массовых волнений, вплоть до мятежей, упомянутой партизанщины и революций местного масштаба, то последним предоставлялось вспыхивать, разгораться, чадить и потухать своим естественным порядком. Даже если на местах усилиями противоборствующих сторон создавались незначительные ополченческие отряды на это смотрели сквозь пальцы. Пусть стреляют, пока патроны не кончатся. Лишь бы не в сторону армейских блокпостов.

Проблемы, возникавшие при разного рода мятежах и всяческих карманных переворотах, расхлебывали местные же власти, а также само бунтующее народонаселение. Иначе говоря, каждый отдельный член общества и все общество в совокупности были предоставлены самим себе. Местные администрации, профсоюзы, отделения политических партий, руководители предприятий были брошены в стихию народной воли и могли рассчитывать исключительно на собственные силы. В этой связи особую роль играли органы самоуправления, которые в пору волнений появлялись, реформировались и сменялись с необычайной быстротой.

Военные хранили олимпийское спокойствие, равнодушно взирая на мелкие разборки и столкновения. Не делали и попытки развести конфликтующие группировки. Они рассуждали вполне логично: пожгут пожгут, пограбят пограбят да и, в конце концов успокоятся же когда-нибудь, — и снова жизнь потечет в спокойном русле. Даже если после таких катаклизмов оставались одни руины и выжженная земля, жизнь мало помалу все равно возвращалась. Сначала в виде натурального хозяйства, а затем и виде очередного экономического чуда.

Существовали, впрочем, особо неблагоприятные местности, что то вроде проклятых черных дыр или чумных геополитических проплешин, где с незапамятных времен не выдыхаясь и не прерываясь бурлило экстремальное кипение, но они, эти проплешины, были обнесены надежными заслонами и абсолютно изолированы друг от друга и от здоровой части общества, жили в режиме карантина во избежание распространения заразы.

Действующая схема глобальной безопасности являлась абсолютно законной, так как в свое время была утверждена парламентом. Сам парламент был распущен еще при прежнем управителе, а выборы нового парламента вроде бы не заладились. Потом о парламентский выборах и вовсе позабыли. Как, впрочем, и о самом парламенте…

Что не говори, а с тех пор, как я выбрался из своей скорлупы и сделался общественным деятелем, мой кругозор существенно расширился. Чем дольше я вращался среди разных людей, тем яснее виделись мне наши политические горизонты. Стоило мне немного оглядеться вокруг себя, как я почувствовал, что по настоящему отчетливо разобрался в ситуации. Никогда еще я до такой степени не понимал все нюансы политической жизни и расстановку сил. Без громоздких схем и формул, без каких бы то ни было эзотерических теорий и метафизики я на пальцах мог объяснить, в чем заключается вся тайна нашей современной истории со всеми ее движущими силами, случайностями и закономерностями.

Слабость нынешнего государства была больше, чем слабость. Государством называли то, что таковым по сути не являлось. Государственные органы утратили даже свою внешнюю декоративность, и государство более не являлось ни диспетчером, ни арбитром, ни карателем, ни палачом. Существование рядового члена общества предельно упростилось. Местные органы самоуправления были скоры как на суд, так и на расправу. Внутри замкнутых производственных предприятий и торговых структур всецело распоряжались хозяева. На любой ступени государственной системы все дела решались либо при помощи подкупа, либо посредством родственных связей. Все, что когда то представляло собой разветвленную бюрократическую систему, давно кануло в Лету. Те, кто в свое время протестовал против засилья бюрократии, теперь могли торжествовать, поскольку абсолютная коррупция истребила какой бы то ни было приоритет закона. Внешне все оставалось по прежнему (то есть тюрьмы, суды, прокуратуры, управы, мэрии и т. д.), однако государство как организм утратило нечто такое, что составляло его сущность. Было нарушено, утрачено… но — что? Нечто всепроникающее, всесвязывающее и всесильное. Была разорвана нить, на которую прежде нанизывались бесчисленные бусинки звенья. Улетела, истребилась душа всякого государственного организма — власть. Бусинки рассыпались. Общество распалось на атомы. В пространстве воцарился тот самый девственный хаос, о котором наверно когда то мечтали наивные анархисты.

Я не без ехидства поглядывал на моего коллегу по идеологической комиссии профессора Белокурова, который по прежнему предпочитал оперировать мистическими категориями и конструировал свои алхимические теории, которые, в свою очередь, забрасывались в широкие массы интеллигенции его супругой, богемной профессорской половиной. Профессор подсчитывал пропорции и степени вероятностей. Он пытался представить современную политическую волю в виде сходящихся и расходящихся математических рядов, в сонмах и множествах рациональных и иррациональных чисел. В этом не было никакой надобности. Я был убежден, что, сколько ни жонглируй цифрами, черт с рогами и копытами, если бы он вдруг снова вынырнул из омута времени, будет все тем же чертом с рогами, даже если у него на лбу не три, а тридцать три шестерки.

Если уж на то пошло, вся нынешняя метафизика заключалась в феномене объединения двух идей — Москвы и России. Центр всяческой активности помещался теперь в Шатровом Дворце, из недр которого, словно из вновь народившегося архитектурно космического пульсара квазара, выплескивалась положительная организующая энергия. Вот и вся метафизика. И мне, как никому другому, это было совершенно очевидно. С закладки первого камня в фундамент Москвы я мог наблюдать в действии великий принцип архитектурной гармонии. Москва была воздвигнута в самом центре мира, посреди однородного, аморфного скопища пространств, как нельзя лучше подходящего для созидания новой вселенной. Именно от стен Москвы в силовом поле великой архитектуры должно было выкристаллизоваться, возродиться и воссоздаться в новом качестве такое понятие как государственная власть.

На последнем перед выборами заседании России много говорили о положении в стране и о том, что в сознании общества да и всего народа Россия и Москва стали неразрывными понятиями. Представители комитетов и секций выступали с итоговыми докладами. От нашей группы выпало выступать мне. Я раскрыл публике глаза на ожидающие нас блестящие перспективы как цель всякой архитектуры и опять сорвал аплодисменты.

Вот уже несколько недель слияние Москвы и России было для телевидения и прессы темой номер один. Большинство делегатов находилось в состоянии близком к эйфории и не обращало внимание на то, что в течении последних дней стала появляться информация о том, что на заседаниях правительства вдруг принялись обсуждать ситуацию вокруг Москвы.

А между тем эта новость имела дурной запашок.

До сего времени официальные власти предпочитали не замечать и вообще никак не комментировать деятельность России… И вот теперь самые разные высокопоставленные чиновники, причем не только, из числа мертвых душ, которых даже не сочли нужным приглашать в Россию, дабы не обременять новое движение унылым балластом, вдруг ожили и в один голос принялись выражать странно ревнивую обеспокоенность тем, что Москва и Россия имеют тенденцию изолироваться не только от столицы, но и от всего мира. Что в этом, мол, проявляется политический и общественный эгоизм Москвы, ее снобизм и высокомерие и что Москва явно начинает претендовать на особый статус, да что там — она фактически стала государство в государстве! В прессе и на ТВ была развернута целая дискуссия по поводу того, насколько с точки зрения конституции правомерно, что в предвыборной компании некая самозваная общественная организация, прикрываясь демагогическими заявлениями о своей лояльности, фактически выступает от лица самого государства и даже присвоила себе право насаждать некую собственную идеологию. Договорились даже до того, что популярность нашего народного кандидата искусственно раздута, что найдутся, мол, и другие, о чем, якобы, свидетельствуют соответствующие общественные опросы. Петрушка, первый помощник Феди Голенищева, частенько нырял в правительственные кулуары и доносил патрону, что все это время велась интенсивная секретная работа по укреплению позиций неких альтернативных кандидатов и что самого патрона всячески пытаются выставить политическим выскочкой и клоуном. Папа был особенно раздражен, если не взбешен, неожиданными «телодвижениями» агонизирующего правительства. Мне было известно, что он специально консультировался по этому вопросу с Федей Голенищевым и убедил нашего кандидата, что тот не только вправе, но даже и обязан достойно ответить на вызов и происки врагов и завистников. «Если им не нравится, что Москва превращается в государство в государстве, — говорил Папа, обнаруживая не только темперамент, но и то, что успел изрядно поднатаскаться в политической терминологии, — значит мы должны заявить о том, что Москве действительно пора провозгласить себя единственным и неповторимым государством, которое сплотит вокруг себя любые дикие территории и пространства!»

Выступая в качестве спикера, первый помощник народного кандидата Петрушка специально для прессы торжественно разъяснил, что все добрые люди нашей многострадальной родины не только могут со спокойным сердцем отправляться голосовать за своего любимца, но уже и теперь считать его своим единственно законным управителем, поскольку выбор сердца важнее любых формальных процедур и тому подобного. И еще намешал соуса: мол, за нами и так всенародная любовь, а на правительство нечего смотреть, поскольку там одни политические трупы, вроде окуклившихся насекомых. Само собой, делегаты России, представляющие разные «пространства и территории» встретили эти слова шквалом одобрительных аплодисментов. Затем слово предоставили председателю комитета по духовным делам и связям с патриархией нашему о. Алексею, который высказался в том смысле, что, несмотря на его личное уважение к выборной процедуре, предусмотренной конституцией, он считает, что никакие процедуры и никакие конституции не способны подменить то великое таинство наделения властью, которое есть дело сугубо Богово. Народная любовь как прямое и непосредственное Божье произволенье и есть несомненное и ярчайшее свидетельство законности власти, и неважно, имело ли место формальное вступление в должность. Слово священнослужителя делегаты встретили дружным выдохом «во истину так!». Поднявшемуся для выступления Феде Голенищеву ничего не оставалось, как благодарно раскланялся и заявить, что он чувствует силу народной любви и сознает, какая ответственность на него возложена. Более того, он и в самом деле считает, что уже принял этот символический дар — власть — с того момента, как провозгласил исторический лозунг «Москва! Россия! Победа!..»

Этим этапным и программным заявлением Федя Голенищев и завершил последнее заседание. В работе объявлялся перерыв на период до оглашения результатов выборов. Можно сказать, каникулы.

Итак, в изумительное апрельское воскресенье, когда на березах и тополях уже трепетали свежие клейкие листочки, когда яблони, вишни, черемухи и сирени находились в апогее неистового цветения, а земля была усеяна белыми лепестками начались долгожданные выборы. В тот день, как и во все утра последних недель, я проснулся очень рано, лишь только у нас под окнами стали собираться оркестранты духовики и зазвучали первые пробные всхлипы и взвизги тромбонов, труб, кларнетов и геликонов. Наши старички, а также Наташа с Александром, не желая упускать чудесные весенние денечки, еще вчера отправились в Деревню. Я остался дома один. Чтобы успеть до того, как на улицах соберутся толпы новых манифестантов, я на скорую руку сжевал бутерброд, запил его чашкой кофе и побежал в Москву.

Несмотря на ранний час, публика на улицы уже высыпала во множестве. Очевидно, большинство городского населения решило проголосовать в первых рядах. На каждом шагу попадались синие кабинки для мобильного голосования. Люди выходили из них с запястьями, обрызганными несмываемой краской, приобщенные к таинству свободного выбора. Вообще то, в день выборов и накануне всякие агитационные митинги с речами и лозунгами считались противозаконными, однако толпы все равно собирались, хотя и без речей и транспарантов. Это было что то вроде праздничных народных гуляний, но все и так понимали, что это манифестации — в поддержку России и нашего кандидата Феди Голенищева. Особенно многолюдно было на новом многоярусном мосту через Москва реку — воплощенной маниловской мечте, — на котором по случаю праздника с лотков торговали баснословно дешевыми закусками и напитками. Повсюду пестрели флаги, а между фонарными столбами колыхались гирлянды разноцветных воздушных шаров.

Как ни странно, общее праздничное настроение в какой то степени передалось и мне, и я даже заскочил по пути в одну из избирательных кабинок, сунул руку в отверстие бюллютенемета, был опрыскан лиловой краской, а затем проголосовал за Федю Голенищева. Краска как будто слегка попахивала матиолой. Только потом я отправился в Москву.

Весь день я бесцельно бродил по притихшей Москве в тени и благоухании цветущих аллей Садового кольца, сидел на скамейках, наслаждался видом искристых фонтанов. Чтобы убить время, иногда заходил в музыкальные салоны или книжные магазины, рассматривал антикварные и модерновые инструменты, листал громадные альбомы репродукций и старинные архитектурные справочники и строительные каталоги. У меня и мысли не было наведаться к Майе в Западный Луч. Если она и была сегодня в Москве, то наверняка поглощена делами Пансиона. Несмотря на скуку, мне не хотелось заходить ни к кому из знакомых. Ни к Маме, ни к Папе, ни к кому бы то ни было. Я был по горло сыт всякими разговорами. Я также избегал до поры до времени приближаться к Шатровому Дворцу. Просто погулять по московским паркам и садам, потерзаться благородной скукой — как раз то, что было мне нужно…

Весь день Центральный сектор был практически безлюден, но зато под вечер публика потекла отовсюду.

Весь день я уверял себя, что с наступлением вечера отправлюсь обратно домой, но когда то тут, то там стали зажигаться волшебные огни, не выдержал и отправился к Шатровому Дворцу, вокруг которого сверкал молодой листвой хоровод дубков.

Еще накануне в Шатровом Дворце начались спешные и чрезвычайно масштабные работы по переоборудованию и подготовке помещений. Не только в день выборов, но и в три последующие дня, пока будет вестись подсчет голосов, во Дворце было решено собрать всю московскую элиту, делегатов из России и, конечно, прессу и развернуть перманентное, круглосуточное празднование столь выдающегося общенационального события. В главном зале Шатрового Дворца монтировались сразу несколько громадных телевизионных экранов, — чтобы публика могла находиться в курсе всего происходящего в Городе. На экраны непрерывно подавалась самая свежая информация с избирательных участков и из центральной избирательной комиссии, различные экстренные сообщения, периодические выпуски теленовостей. Судя по программке, разосланной всем приглашенным, праздник был задуман со знаменитым московским размахом и основательностью. Ожидалась нескончаемая череда балов, банкетов, фуршетов, пати и тому подобного. Что то вроде весеннего карнавала, с плясками и масками, конфетти и серпантином. Поговаривали, что приготовлена масса сногсшибательных номеров и сюрпризов. Дни и ночи напролет разнообразные шоу и самое честное в мире казино. Развлекать публику съехались лучшие артисты, певцы и музыканты, а целой бригадой лучших конферансье должен был руководить популярный комик телеведущий. Все было предусмотрено до мелочей. Если на второй, третий день гости начнут валиться с ног от усталости, им не нужно будет разъезжаться в Город по домам. При желании они смогут воспользоваться шикарными номерами в лучшем московском отеле, специально арендованном устроителями на период празднеств… Впрочем, я не слишком внимательно изучил весь список праздничных мероприятий. Мне лишь запомнилось, что в день официального оглашения результатов выборов, ровно в полдень запланирован запуск гигантского дирижабля, который отличался какой то уникальной грузоподъемностью — чуть не в полусотню тонн — и был размером с небоскреб или летающий остров; он был специально изготовлен к этому событию, и его уже перегоняли к Шатровому Дворцу. На нем все желающие смогут подняться на небеса.

Первое, что я сделал, когда вошел в главный зал, заставленный банкетными столами, и оказался среди знакомых физиономий, взял с подноса бокал розоватого шампанского. Помимо главного зала, в огромном здании Шатрового Дворца было множество других помещений: холлов, аудиторий, гостиных, коридоров, зимних садов и т. д. Все эти помещения, превращенные в бары, бальные залы, курильни, диванные и игорные комнаты, составляли единое многоуровневое и сложное пространство, по которому распространялась, разливалась и перетекала непредсказуемая праздничная кутерьма. Но основная программа, как я уже сказал, разворачивалась в главном зале. Проворные служители разводили гостей по их местам. Несмотря на изысканность избранной публики и ее относительную немногочисленность, все же была предусмотрена и соблюдалась определенная иерархия. В частности, особые места в зале были отведены лидерам России. Индивидуальные ложи заняли банкиры, высокопоставленные военные и уездные князья. Я не сразу поверил своим глазам, когда разглядел, что за одним из столов расположилась вся наша местная мафия и, как ни в чем не бывало, громилы братья Парфен с ужасным Еремой. Впрочем, вид у обоих был такой благопристойный и чинный, словно они представляли здесь пацифистское общество филателистов любителей.

Только что были включены все мониторы. На них засветились карты различных избирательных округов. На пестром фоне мелькали цифры статистических данных. Судя по первым подсчетам, активность избирателей, как и ожидалось, была необычайно высокой. Хотя до конца отведенного для голосования времени оставалось еще пару часов, информация из центральной избирательной комиссии свидетельствовала о том, что уже две трети населения проголосовало. С подавляющим отрывом лидировал, естественно, наш Федя Голенищев. (Центральная избирательная комиссия, кстати, размещалась в Городе — в одном из зданий комплекса государственных учреждений на Старой площади). Публика разом поднялась со своих мест и зааплодировала. Сам партийный лидер в Шатровый Дворец еще не прибыл. Экраны мониторов переключились на прямую телевизионную трансляцию с Треугольной площади у центрального пропускного терминала, где проходила неофициальная встреча Феди Голенищева с горожанами. Импровизированная встреча нисколько не противоречила закону о выборах, поскольку не имела ничего общего с предвыборной агитацией или митингом. Люди, заполнявшие Треугольную площадь, расселись прямо на мостовой, тротуарах и газонах, культурно подложив под седалища газетки, а Федя Голенищев, умостившись на крыле своего бронированного автомобиля, по свойски, как только он один умел, беседовал с народом о том, о сем. Народ одобрительно посвистывал, посмеивался, прихлопывал. Народ преклонялся перед личной отвагой нашего партийного лидера, который, в отличии от предшественников, не боялся таких открытых встреч, несмотря на угрозы террористов и недавние покушения. Конечно, работа служб, возглавляемых Толей Головиным, была организована с фантастической изощренностью и надежностью, и даже импровизированное выступление на столичной площади в смысле безопасности мало чем отличалось от выступления, скажем, в каком-нибудь бетонном бункере. Впрочем, безопасность безопасностью, а Федя Голенищев по натуре действительно был убежденным фаталистом и даже относился к службе Толи Головина с обидной для последнего иронией. «Мне охрана ни к чему, — говаривал он, появляясь в гуще народной. — Если я вышел к людям, значит, я пришел к друзьям. А если я встречу врага, я должен сделать из него друга. Вот и все!» Толя Головин и даже сам Папа часто пеняли ему на подобную небрежность и беспечность, однако Федя только добродушно морщился.

Вот и теперь с минимумом внешней охраны он объяснял народу свои воззрения на характер государственной власти, которые прямо вытекали из идеологии России:

— Нет, не я, Федор Голенищев, собираюсь управлять вами. Неблагодарная это работа. Я даже пошлю вас, милые мои, куда подальше, если даже вы сами станете умолять меня об этом одолжении. Покорно благодарю! У меня своих проблем хватает. Увольте и попробуйте сами. Каждый из вас на моем месте прекрасно с этим справится. Вот, к примеру, вы, уважаемый!.. — Федя поманил к себе какого то небритого мужичонку из ближних рядов. — Ну да, вы, вы!.. — Мужичонка, не выпуская из рук полиэтиленовый мешок с какой то дрянью, довольно развязно приблизился и довольно нагло осклабился. — Давайте, уважаемый, — продолжал Федя Голенищев, — добро пожаловать на мое место. Вы согласны? С юридической точки зрения, это совершенно законная замена!..

И Федя, как бы освобождая место народного любимца, спрыгнул с крыла бронированного лимузина и подвел к нему неожиданного кандидата. Мужичонка с мешком, однако, ничуть не смутился и без долгих уговоров действительно взгромоздился на капот машины.

— Это я могу, — громко заверил наглый мужичонка. — Не хуже некоторых!

Хлопнув «преемника» по плечу, Федя отошел и скромно занял место среди публики. На площади установилась недоуменная тишина: все ждали, что выйдет из этого явного трюка, думали, что Федя продолжит разговор с наглым мужичонкой, гадали — кто кого оконфузит, но Федя молчал. Пока длилась пауза мужичонка, деловито похлопал жилистой рукой по сверкающей поверхности лимузина, словно осваиваясь с неожиданным назначением, после чего, не переставая нагло ухмыляться, оглядел площадь и прогнусавил:

— Стало быть, формальности можно считать законченными, уважаемые? Пора приступать к исполнению…

Он слез с капота, с достоинством подошел к задней дверце лимузина и кивнул одному из охранников: открывай, мол. Он, наверное, так бы чего доброго и уехал, если бы вдруг в толпе не выдержала какая то тетенька с авоськами. Она приподнялась из самой глубины народной, держа в каждой руке по грузу, охнула:

— Господи, он же щас же к бабам поедет и напьется!

— Глупая, — с обидой отозвался мужичонка, — у меня ж государственные дела особой важности!

— Нет, уважаемый, — также не выдержал какой то пенсионер, приподнимаясь и прищуриваясь на кандидата, — ты нам сначала свою программу изложи, а после отчаливай! Может, ты и не компетентен вовсе!

— Вот я тебе сейчас как дам мешком по голове, сразу увидишь, компетентен я или не компетентен! — неожиданно вспылил новоявленный управитель.

Эта горячность и обидчивость его и погубили.

— Все слышали? — завопил старик, хватаясь за сердце. — Это же настоящий фашист — террорист!

Народ вокруг тревожно загудел. Видимо, и в правду поверил в происходящее: что наглый мужичонка сейчас сядет в лимузин и будет таков, а там поди расхлебывай. Благодушие толпы мгновенно сменилось яростью. Раздались гневные выкрики.

— На старика мешок поднял!.. Террорист!.. Программу излагать не желает!.. Некомпетентен!

— Ну ну, полегче, уважаемые! — начал было мужичонка заносчиво — повелительным тоном. — Будет вам программа. Как же без программы…

Но было уже поздно. Несколько человек угрожающе придвинулись к лимузину.

— Не нужна нам твоя программа!.. В шею его!.. Террорист!.. Самозванец!.. Эй, охрана, что стоите! Посмотрите ка, что у него в мешке!..

Нервы сдали. Мужичонка не на шутку заволновался и, инстинктивно загораживаясь мешком, стал жаться ближе к рослым охранникам. Охранники откровенно потешались.

— Бери свой мешок и уматывай, — посоветовали ему.

Провожаемый свистом, тычками и пинками мимолетный самозванец был с позором изгнан с площади. Народ облегченно вздохнул. Лица снова осветились улыбками.

— Хотим нашего дорогого кандидата! — раздались крики из дальних рядов.

Федя Голенищев занял свое прежнее место.

— Тс с с! Тс с с! — приложил он палец к губам и заговорщически подмигнул народу. — Сегодня агитация и митинги запрещены. Как ни как выборы идут.

Народ тоже начал понимающе перемигиваться и угомонился.

— Ну вот, я же говорил, — многозначительно продолжал Федя Голенищев, — вы и сами прекрасно умеете собой управлять. Руководителей у нас всегда хватало. Не управление вам нужно, дорогие мои, не руководство, а совсем другое!.. Вам нужно, чтобы о вас заботились! Вам нужно, чтобы о вас заботились и помнили!

— Хотим нашего дорогого кандидата! — дружно откликнулась площадь. — Хотим Федю Голенищева!

Таким образом публика, собравшаяся в главном зале Шатрового Дворца позабавилась тем, как перед ней разыграли первый номер праздничной программы в духе эпических народных сцен. С самого начала был дан энергичнейший старт веселью. Признаюсь, даже я не смог до конца распознать, было ли все происшедшее на Треугольной площади подготовлено заранее или вышло экспромтом. Наш Федя Голенищев был неподражаемым мастером на такие штуки. Не даром в кулуарах любили повторять: «Наш Федя Голенищев — это Марк Аврелий и Цицерон сегодня!»

Как только представление на площади закончилось, Федя сел в лимузин и покатил в Москву, а мониторы в главном зале переключились на краткую сводку теленовостей. По всей столице были зафиксированы народные гулянья. Толпы почитателей нашего кандидата уже праздновали победу. Неофициальные, предварительные сведения общего компьютерного контроля не оставляли сомнений в том, каковы должны быть окончательные результаты выборов. Отсюда и ликование… Правда, сообщалось о появлении в городе изрядных скоплений недовольных, одержимых прямо противоположными настроениями. Эта часть населения выражала глухое недовольство текущим развитием событий и, якобы, поддерживала «государственную» позицию, то есть позицию прежней государственной администрации и старого правительства. Однако в целом обстановка была спокойная. Экстремистские группировки затаились и не проявляли никакой активности. Стало быть, военные твердо стояли на своих постах.

Не успели закончиться новости, как в главный зал уже входил герой дня Федя Голенищев. Он все еще был возбужден недавним выступлением на Треугольной площади. Его снова встретили рукоплесканиями и поздравлениями. Банкетные столы были накрыты. В бокалах играло шампанское. В какой то миг мне показалось, что впереди нас ожидает довольно таки чинное и чересчур официальное мероприятие. Опять речи, опять лозунги. Но Федя Голенищев, поднявшийся для того, чтобы открыть гулянье, и на этот раз оказался молодцом. Он вообще не стал произносить никаких речей. Он поднял бокал с шампанским, словно это был олимпийский факел, и громко крикнув «Ура!», одним глотком осушил бокал и что было силы, эффектно хлопнул его об пол. В следующую секунду несколько сот гостей, последовав его примеру, принялись швырять на пол свои бокалы, отчего по залу прокатилась оглушительная волна великолепного хрустального звона. Праздник начался.

На оригинальной винтовой эстраде в виде ленты Мебиуса возник популярный коротышка телеведущий. Что и говорить, в своем жанре он был ас, но, глядя на него, я до сих пор содрогался. У меня перед глазами нет нет, да всплывал кровавый эпизод в терминале аквариуме. Но, судя по всему, после того случая популярность телеведущего, ставшего невольным участником драмы, и вовсе достигла заоблачных высот. Пожалуй, в этой самой популярности он мог соперничать даже со всенародным Федей. Публика завыла от восторга, едва он появился. Тряхнув мелкими рыжими кудрями, он принялся сыпать заготовленными остротами и приглашать на сцену артистов. Почти в каждом эстрадном номере содержался намек на коллизии нынешней избирательной компании. То с одной, то с другой стороны выдвигались и снова убирались мобильные телекамеры. Происходящее в главном зале Шатрового Дворца транслировалось по одному из центральных телеканалов, чтобы население могло приобщиться к процессу ликования. Особенно густо телекамеры были понатыканы вокруг столов, за которыми гуляли мы — элита Всемирной России во главе с Федей Голенищевым. Так что мы могли не только праздновать, но еще и наблюдать наш собственный праздник и наши торжествующие физиономии на телемониторах.

Следующие несколько часов до полуночи я провел в обществе самых разных знакомых, но в основном просидел в компании профессора Белокурова. Мы с профессором устроились в конце длинного стола, за которым обосновался Федя Голенищев с Петрушкой и свитой, банкир Наум Голицын, компьютерщик Паша Прохоров и прочие. Места, зарезервированные за Папой, все еще пустовали.

За столом толковали главным образом о тех жалких телодвижениях, которые производило уходящее правительство. Мы на разные лады иронизировали, острили и потешались над никчемными и позорными потугами наших завистников. У них даже не хватило духа с достоинством сложить свои полномочия. Непонятно, почему они так остервенились. Еще в свое время каждому из них были предложены хлебные места в новой государственной системе, которая возводилась в рамках Всемирной России. Особенно развеселила нас конфиденциальная информация, доставленная поздно вечером агентами Петрушки прямо из Дома Правительства. Подтверждались слухи о готовящемся указе правительства о «роспуске» и «упразднении» Всемирной России, которая «самым наглым образом захватила Москву», «изолировалась», а в дальнейшем, якобы, намеревалась «узурпировать власть и прибрать к рукам всю мать Россию». А что распускать то? — добродушно смеялись мы. Ведь Россия как таковая никогда не являлась официально зарегистрированной или утвержденной организацией. А тем более нечего было упразднять, поскольку Россия — не государственная структура. Это все равно что вдруг объявить, например, об упразднении ледохода… Словом, нелепость да и только!

Ровно в полночь начался специальный выпуск теленовостей, появились данные о результатах выборов. При 99 % явки, за нашего Федю Голенищева оказалось подано, как ни странно, 99,9 % голосов. Арифметика. Что и говорить: лучший ответ умалишенным задницам из правительства. Кстати, их тут же показали в новостях — эти задницы. Прямо скажем, не эстетическое зрелище. У них еще хватало духа что то толковать о якобы широкой народной поддержке прежнего курса, о патриотизме и о том, что в последнее время наметились зловещие тенденции ущемления всяческих свобод и подкопов под нашу конституцию. Они даже заявляли, что народ готов выйти на улицы, чтобы протестовать против безобразия, и призывали своих мнимых сторонников всеми возможными средствами противодействовать России. Ну чепуха, правда? Бросая подобные призывы, они, сами того не замечая, обнажали перед всем миром не только свое безмерное ущемленное самолюбие и нежелание расставаться с властью, но и полнейшую умственную деградацию. Как это, интересно, можно противодействовать России, а? Это позабавило нас еще больше.

Как только на мониторах высветилась информация о нашем решающем перевесе на выборах, освещение в зале стало фантастическим образом меняться. В пространстве словно расцветали ослепительные бесплотные цветы то самых нежных, то насыщенных оттенков. Зал наполнился звуками чудесной музыки. Мелодия была чуть чуть тревожная, словно предуведомляла о некоем надвигающемся необычайном событии. Особая и сложная партия была отведена ударным инструментам. Целых четыре группы музыкантов были размещены на хорах и в незаметных оркестровых ямах по бокам зала. Именно такое расположение и создавало особые эффекты акустики, впечатление живой музыки, льющейся из разных концов помещения и гармонично сливающейся в одну звуковую стихию. Вряд ли музыканты имели возможность хорошо слышать друг друга, однако их виртуозная игра была такой слаженной, как будто они тесно сплотились вокруг одного гениального и страстного дирижера, который заставлял их всецело повиноваться своей воле. Потом свет в зале погас совершенно. Послышались звуки фанфар, и сводчатый потолок целой ярко осветился паутиной движущихся, сбегающихся и разбегающихся разноцветных лазерных лучей.

Там в вышине, в самом верхнем ярусе, выдвинулись со всех сторон небольшие площадки, наподобие балконов без перил или, вернее, вышек для спортивных прыжков в воду, и образовали замкнутый ряд вроде балюстрады, на которой одновременно появилось несколько десятков юных гимнастов и гимнасток в почти прозрачных, золотистых костюмах. Не успели мы прийти в себя, как гимнастки и гимнасты, раскидывая руки и делая сальто мортале, принялись прыгать с вышек прямо в зияющую пустоту. Казалось, они рухнут на нас, на банкетные столы, но, не долетев до пола каких-нибудь двух трех метров, они легко и мощно, словно стая ангелов, снова взмыли в вышину, оттолкнувшись от едва видимой, необычайно тугой и упругой страховочной сетки или специальной пленки, которая оказалась растянута у нас над головами. Можно было даже хорошо рассмотреть лица бесстрашных прыгуний и прыгунов, их совершенные тела, стройные ноги и руки, длинные шелковистые волосы. Я невольно вздрогнул, когда вдруг абсолютно ясно увидел над собой знакомое лицо, хотя и мелькнувшее перед моим взором всего лишь на мгновение. Ей Богу, я сразу узнал эти странные глаза, в которых в тот миг сверкнули изумрудные искры. И мне показалось, что я разгадал, что таилось в этих глазах. Гимнастки и гимнасты взмыли ввысь, подброшенные изумительным батутом. Некоторые из них приземлились обратно на площадки, а другие, проделав в воздухе несколько головокружительных пируэтов, снова спружинили на батут. Все это время гремела восторженная музыка. Особенно, буйствовали цимбалы и тамбурины. Необыкновенные прыгуны, гуттаперчево гибкие, падали вниз, взмывали в воздух, соединяясь и разделяясь, и все вместе изображали стремительный захватывающий танец… С последним грандиозным аккордом, они одновременно оказались каждый на своей площадке, и свет под куполом погас. Когда же еще через мгновение свет зажегся, они исчезли, словно сказочное видение, но во мне еще некоторое время не могло улечься удивление. Я был уверен, что среди них была наша изумрудноглазая знакомая, столь ценимая Папой помощница и, якобы, моя тайная почитательница.

Папы до сих пор не было видно на празднике. Проем его личной ложи был совершенно задекорирован. Между тем все наши уже были здесь. В Маминой ложе на этот раз для лучшего обзора сняли полупрозрачные стекла и боковые панно. Там был накрыт стол с легкими закусками и фруктами, романтично горели толстые свечи, разливая вокруг теплый красноватый свет — уютно устроились наши: Наташа, старички, Мама и Майя.

Ради приличия, а главное чтобы не показаться странным, я все таки ненадолго заглянул в Мамину ложу, по родственному поцеловал в щеку каждого, не исключая Майю. Когда я целовал ее, мне показалось, что она чуть заметно усмехнулась. Мы с ней минуту другую стояли у обитого темно голубым бархатом барьера, отделявшего ложу от зала.

— Благоустройство твоего Пансиона, наконец, закончено? — довольно таки сухо поинтересовался я.

— Что ты, — серьезно и озабоченно вздохнула она, всплеснув руками, — там еще столько дел, столько дел! Я ужасно переживаю. Уехала — и все бросила на бедного Володеньку. Ему никак нельзя отлучиться…

— Что ж ты, в таком случае, не осталась в Деревне? — еще суше промолвил я.

Майя объяснила, что приехала исключительно ради Альги, которая настояла на том, чтобы она, Майя, не оставляла ее в этот вечер одну. Мне показалось, я понял, что она имела в виду. Наверняка, это касалось притязаний Папы.

— В общем, Ольга хотела, чтобы сегодня я непременно была рядом… — продолжала Майя. — Что поделаешь, пришлось согласиться. Если бы ты видел глаза бедного дяди Володи, когда я уезжала! — улыбнулась она. — Он то ни за что не желал меня отпускать. Бедняжка такой… — Она снова завздыхала, в ее голосе зазвучала нескрываемая нежность.

Что за черт! Сначала дядя Володя порывался излить мне свои чувства, поделиться счастьем, а теперь, кажется, и она была не прочь возложить на меня почетную роль исповедника.

— Послушай, — перебил я ее, чтобы поскорее прекратить этот жалкий разговор, — только что мне почудилось, что среди воздушных гимнасток я видел Альгу. Неужели это действительно была она?

— А а… — загадочно протянула Майя, — ты заметил, значит? — И, словно стряхнув с себя какие то мысли, со странной задумчивостью прибавила: — О, она еще не на то способна!

— На что же она способна? — хмыкнул я.

— Абсолютно на все, — авторитетно заверила Майя. И засмеялась.

Но я не собирался разгадывать ее загадки.

Во время нашего с Майей разговора Мама несколько раз показывала глазами на дочь и делала мне знаки, которые, очевидно, должны были выражать следующее: вот, мол, видишь, что я говорила! Все идет как надо, продолжай в том же духе!..

Мне было ужасно неловко. Во первых, ничего не шло как надо, а во вторых, эти ее неуместные знаки могли заметить окружающие. В том числе сама Майя. Поэтому я постарался поскорее закруглить этот разговор.

Впрочем, наша беседа так и так замялась, поскольку в ложу вошла Альга. Девушки, словно две сестры нимфы обнялись и поцеловались. Изумрудноглазая шатенка была в том же самом костюме, в котором несколько минут назад летала под куполом Шатрового Дворца в составе удивительной гимнастической труппы, то есть на ней в каком то смысле ничего не было — лишь полупрозрачная золотистая лайкра, сквозь которую, естественно, прорисовывались все ее крепкие и прекрасные девичьи формы, фактически совершенно нагая. Но никто этим нисколько не смутился. Напротив, все восхищенно зааплодировали, даже Мама и моя Наташа. Я не заметил в их взглядах и намека на неодобрение. Они даже стали говорить ей комплименты, обсуждая и хваля ее красоту, словно девушка была экспонатом, вроде редкостной статуэтки.

Я собирался поскорее откланяться, чтобы вернуться в общество профессора, но не успел, поскольку буквально следом за Альгой в Мамину ложу вошел Папа. Он, оказывается, приехал как раз к гимнастическому шоу и теперь с порога тоже аплодировал акробатическим талантам своей фаворитки, которую здесь, похоже, все уже считали за свою, за члена семьи или за родственницу. Так же как и я, Папа перецеловался со всеми по родственному, в том числе с Альгой и со мной. Я тоже чмокнул его в щеку и обменялся крепким дружеским рукопожатием. Тут я снова сделал попытку выскользнуть из ложи, но Папа как бы между прочим остановил меня: придвинул мне стул и мне ничего не оставалось, как сесть за стол. Принесли мороженое и напитки, а неугомонный телеведущий вывел на эстраду огромный пестрый цыганский хор. Представление продолжалось. Все было как и задумано — на самую широкую ногу и непременно в стиле «а ля рюс». Ничуть не уступая в размахе и роскоши разного рода юбилейным мероприятиям, устраивать которые все наши правители и прежде были большими охотниками.

Папа был чрезвычайно ласков и внимателен с Мамой, отпускал ей всяческие комплименты, а та их благосклонно принимала. Прекрасный, образцовый супруг и семьянин да и только. Он и с девушками иногда перебрасывался милыми шуточками и даже ласково задирал наших старичков.

В Маминой ложе мы пробыли недолго. Подзакусив в узком семейном кругу, пообщавшись с домашними, Папа перекочевал за стол к Феде Голенищеву и меня увлек за собой. В какой то момент я вдруг почувствовал, что недавняя тоска отхлынула от сердца. Пусть только на миг, пусть на мгновение. Я был душевно рад и этому краткому отдохновению.

Бригадой официантов, обслуживающих стол Феди Голенищева и наряженных в форменные сюртуки, руководил мой старый знакомый Веня. Теперь он с блеском исполнял роль метрдотеля. И физиономию делал соответствующую. В отличии от обычных официантов, на нем был не сюртук, а зеленый фрак, обшитый по обшлагам золотыми галунами с клювастыми имперскими орлами и коронами. Еще в Маминой ложе я обратил внимание на то, что моя жена поглядывает на него с явным одобрением и интересом. Ливрея что ли ее так впечатлила? Меня это даже не покоробило.

Я перебросился с Веней парой слов и выяснил, что его сегодняшняя роль метрдотеля вовсе не означала, что он пошел на повышение или сменил амплуа. Просто по случаю большого праздника Папа выписал его из Деревни, чтобы дать возможность немножко развеяться и поразмяться, а заодно присмотреться ко всей галерее именитых гостей. Стало быть, Папе это для чего то понадобилось…

Я уже успел порядком хватить шампанского и находился в состоянии беспричинной эйфории, но все же с любопытством присматривался к Папе. В эту ночь Папу словно подменили. Таким благодушным и словоохотливым я его, пожалуй, никогда не видел. Глядя на него, можно было подумать, что все сегодняшние мероприятия посвящены лично ему и что он сегодня именинник.

Застольные разговоры по прежнему вертелись вокруг событий выборной компании, деятельности России и будущих перспектив нашей славной Москвы. С бокалом шампанского в руке Папа поднялся для тоста и довольно страстно принялся рассуждать о том, что его сокровенная мечта — превратить Москву в особый мир, в город Счастья, чтобы мы жили в ней, как возлюбленные братья, не враждуя друг с другом и имея все, что только нужно человеку для жизни. Словом, повторял все то, что когда то я сам пытался ему втолковать, а он только скептически усмехался. Теперь это, оказывается, сделалось его сокровенной мечтой… Потом он стал братски обниматься и лобызаться с Толей Головиным, Наумом Голицыным, о. Алексеем, маршалом Севой Нестеровым, который, оторвавшись от службы, ненадолго появился в Шатровом Дворце, чтобы отметиться на общем празднике, а главное — с Федей Голенищевым. При этом Папе приходилось слегка отталкивать локтем Петрушку, все норовившего пролезть и присоединиться к этим горячим выражениям братской любви. Кроме Петрушки, к идиллии норовили присоседиться и его многочисленные помощники, похожие на него, словно меньшие братья. А за соседним столом поднялись с мест и салютовали высоко поднятыми бокалами наши местные бандиты. Среди них живописно выделялись нелепо подобострастные физиономии Парфена и Еремы.

Глядя на эту умилительно трогательную картину, я неожиданно расхохотался. Да так истерически, что никак не мог успокоиться. Мне даже пришлось вылезти из за стола и, закрывшись салфеткой, выбежать в фойе. Там я ухватился за плечо услужливого охранника, и меня еще долго сотрясали пароксизмы смеха. Я успокоился только ополоснув лицо холодной водой в туалете.

Когда я вернулся на свое место, Папа, выбрав момент, наклонился ко мне и, не то жалуясь, не то со смирением, доверительно прошептал:

— Вот видишь, Архитектор, среди какой дряни приходится жить, с кем работать. Ты меня понимаешь. Вокруг одни подонки. Господи, как надоело смотреть на эти бандитские рожи! От них одних стошнит, — вздохнул он с чувством, как будто сообщал нечто личное и важное и исключительно по большой дружбе. Такая вот, дескать, какая злодейка судьба.

Я лишь пожал плечами, хмыкнув про себя: «А у самого то, спрашивается, какая такая рожа?»

Словно прочтя мои мысли, он снова наклонился ко мне и тихо, с похвальной самокритичностью проговорил:

— Может быть, я и сам кому то кажусь таким же, а?

Глубокой ночью в дежурных теленовостях вдруг прошло сообщение о массовых и жестоких столкновениях между двумя манифестациями прямо в центре города. Одна толпа народа весело и мирно дефилировала с портретами Феди Голенищева, а другая, поменьше и Бог ведает откуда взявшаяся, двигалась мрачно, без каких либо портретов, но зато вооруженная арматурой и штакетинами. Последняя, несмотря на свою немногочисленность весьма громко и дружно скандировала «Фашисты! Путчисты!» и «Долой фальшивые выборы!». Началась потасовка. Портреты Феди Голенищева были изорваны, а его сторонники, ошеломленные неожиданным натиском, временно рассеяны. Прошла информация о нескольких жертвах. Сообщалось также, что, повинуясь стихийному порыву, сторонники Феди Голенищева теперь в праведном возмущении стекались на Треугольную площадь перед центральным терминалом, чтобы идти маршем к Дому Правительства, а затем аж на Старую площадь.

— Вот теперь пора бы их вредительское гнездо в пух разнести, — нахмурившись, заметил Папа.

— И поделом им! — ухмыльнулся Петрушка, потирая руки.

Федя Голенищев ничего не сказал, а маршал Сева выпил на посошок и распрощался с компанией, чтобы вернуться к исполнению своих служебных обязанностей.

Остальные обратили свое внимание на эстраду, где голосистых русских цыган сменил пышный мулен ружский кордебалет. Под бешеный канкан замелькали пестрые подвязки, синхронно взлетали вверх бесчисленные женские ножки, обтянутые черными чулками, задирались широкие кружевные юбки, а отборные бюсты делали то «равнение налево», то «равнение направо».

Спустя полчаса в специальном внеочередном выпуске новостей диктор зачитал важный правительственный указ, принятый только что на ночном заседании старого кабинета министров.

Первым пунктом указа в самом деле объявлялось об упразднении и роспуске нашей Всемирной России и запрещении ее деятельности как таковой. Далее объявлялось о временной приостановке работы центральной избирательной комиссии вплоть до выяснения масштабов якобы многочисленных процедурных нарушений, злоупотреблений и подтасовок. Особым распоряжением правительства были взяты под дополнительную охрану Кремль, Дом Правительства, помещение центральной избирательной комиссии. И, наконец, туманно сообщалось о готовящемся указе, в котором будет объявлено о соответствующих перестановках и назначениях в высших эшелонах власти.

Агония, словом.

Я сидел в курильне на красном плюшевом диване и нюхал табак. Праздник шел по нарастающей. Из зала долетали звуки музыки, возгласы и аплодисменты. Выступали артисты — отъявленные любимцы публики. Мне то ли что то грезилось, то ли о чем то мечталось. Плавное покачивание на волнах. Какое то время рядом со мной пристроился профессор Белокуров со своей метафизической половиной. Они упорно пытались доказать, что целый ряд вычислений ясно свидетельствует о том, что знаменитый час «икс» уже настал. Я не спорил. «Ну и слава Богу», — кивал я.

Повсюду — в фойе, в коридорах, в диванных вдруг появилось множество прелестных женщин. Может быть, они и раньше были в Шатровом Дворце, только я их не замечал. Их одежды блестели и переливались словно чешуя экзотических хамелеонов или ящериц. Чувственный аромат, свет желания. Из каждого укромного угла или ниши слышался мелодичный грудной смех и сверкали улыбки. Особенно красивые женщины вились вокруг всеобщего любимца Феди Голенищева, который чувствовал себя среди них, как рыба в воде. Если бы не многочисленные мониторы и телекамеры, можно было были подумать, что Шатровый Дворец превратился в шикарный ночной клуб, где расслабляются политики и бизнесмены. Пронырливые и легкие, как тени, руководимые Веней официанты летали из конца в конец с подносами, уставленными бокалами и блюдечками. В какой то момент мне показалось, что Папа о чем то заспорил с Мамой. На их лицах даже появилось выражение холодной ненависти и непреклонности. Вроде свинцового налета. Вероятно, Мама все таки уступила в этом споре. По крайней мере очень скоро она и моя Наташа исчезли из поля зрения. Должно быть, вообще покинули Шатровый Дворец. Но Альга и Майя остались. Они возникали то в одном сегменте огромного зала, то в другом — там, где было шумнее и веселее. Обе сильно разрумянились, непрестанно смеялись.

Первоначальная жесткая иерархия в расположении гостей постепенно размывалась. Публика незаметно взаимопроникала и перемешивалась. Я видел, что у Альги здесь очень много знакомых. Без сомнения обе девушки были на празднике самыми красивыми и привлекали множество взглядов.

Потом я беседовал о разных разностях с Наумом Голицыным, который был приятным собеседником и, несмотря на то, что был банкиром никогда не говорил ни о деньгах, ни даже о золотых и алмазных копях, а предпочитал беседовать на высоко духовные, или в крайнем случае на интеллектуальные темы. Впрочем, для него это, пожалуй, было одно и то же. Я чувствовал, что слова произносятся неспроста, что они пропитаны каким то неуловимыми намеками. Он элегантно затягивался толстой, как еловая шишка, сигарой, а чудесный дым выпускал крошечными порциями через уголок рта. Странно, я почти не вникал в его рассуждения, но внезапно в моей памяти всплыла совершенно другая ситуация и образ совершенно другого человека. Бог знает почему, мне вспомнился покойный доктор, лишившийся ушей, и его рассуждения о Папе. Нет, Наум Голицын даже не упоминал ни о чем подобном. Он рассуждал о феномене политической воли и нравственных ориентирах. Но я все равно ловил себя на том, что начинаю пристально рассматривать его уши.

Потом я бесцельно бродил по замысловато сообщающимся помещениям Шатрового Дворца и время от времени с удивлением наталкивался на отраженную в зеркалах свою рассеянную улыбку. Меня не покидала мысль, что я нахожусь внутри собственной фантазии или сна. И я знал, что, образно говоря, так оно и было, хотя, конечно, ничего по большому счету не меняло.

Потом я снова присел на какой то пухлый диван. Пестрота, мелькание и звуки начали немного утомлять. Да и алкоголь понемногу осыпал мозги. Все это стало отдаленно походить на массовую оргию. Я закрыл глаза. Перед моим внутренним взором возникли пластичные, призрачные формы, озаренные спокойным теплым сиянием. Мне показалось, что я попал в какое то странное пространство. Трудно было сказать, что это — загадочная комната неопределенных размеров или бесконечный туннель. Мне показалось, что вот сейчас я узнаю что то необыкновенно важное…

— Девушки желают отправиться на озеро, — вдруг услышал я рядом бесцветный голос Папы.

Папа опустился рядом со мной на мягкие подушки дивана.

— Проснись, Серж, — сказал он, подталкивая меня локтем в бок.

— Тише! — недовольно пробормотал я.

— Девушки хотят купаться, — настойчиво и со странной сварливостью в голосе продолжал Папа.

— Ну и что? — Я приоткрыл глаза.

Странное пространство исчезло. Я так и не успел ничего узнать.

— Разве ты не составишь нам компанию, Серж?

— Причем тут я?

— Они хотят, чтобы ты пошел, — объяснил Папа. — Без тебя, видите ли, не желают. Им здесь надоело. Я уже распорядился, чтобы на озере для нас приготовили все что нужно… Потом ты вернешься сюда, если захочешь, — добавил он.

— Ну что же, — кивнул я, — пойдем.

Перед тем, как отправиться, мы выпили еще по бокалу шампанского. Я был пьян, как давно не был. Не то чтобы все вертелось в одуряющем темпе или ноги плохо держали, но было такое ощущение, как будто мое тело превратилось в громадное здание, которое где то на периферии срасталось с какими то другими пространствами и в котором я, то есть не совсем я, а то уменьшившееся внутреннее «я», не очень хорошо ориентировалось и даже рисковало потеряться совсем. Мои глаза казались мне огромными окнами или арками, из глубины которых я, уменьшившийся, до размеров мальчика с пальчика, с трудом подтягивался на цыпочках, выглядывал и старался понять, что происходит вовне.

Девушки хохотали и всячески выражали свое нетерпение искупаться и вообще демонстрировали тягу к приключениям. Я сразу понял, что купаться предполагалось не где-нибудь, а непременно на искусственном озере у Папы на Фирме. Прямо из Папиной ложи мы спустились в подземный гараж, уселись в лимузин и через каких-нибудь пять минут уже входили в главный офис Концерна. Все мы были очень пьяны. Охранники и дежурные секретарши встретили нашу компанию обожающими взглядами.

В безразмерно просторном помещении павильона, под сводами которого плескалось искусственное озеро, до ощущения абсолютной реальности была воссоздана атмосфера раннего летнего утра. Едва за нами закрылись двери, мы погрузились в зыбкую и трепетную тишину природы.

Ни ветерка. По мосткам мы перешли на остров к уютному домику. По спокойной воде стелился едва заметный серебристый туман. Я задержался на мостках, встал на колени и осторожно опустил ладонь в воду. К моему удивлению, она оказалось довольно теплой. Вероятно, подкачивали подогретую воду. В прозрачной глубине виднелись темные спины медленных рыб, мудрых зеркальных карпов. Колыхались густые водоросли. Потом я поднялся на ноги и встряхнул рукой. Капли воды рассыпались веером.

Около хижины, прямо на травке, была расстелена скатерть. На ней были с любовью разложены закуски, расставлены графинчики с напитками. Прислуживал лишь мой старый знакомый Веня, который скромно и незаметно присел на небольшую скамеечку у крыльца. На лице у него была написана любовь к природе, хотя бы и искусственной, — больше ничего. Толя Головин, абсолютно трезвый, присел рядом с Веней и задумчиво сунул в рот сигарету.

— Ну, значит, девочки направо, мальчики налево, — по хозяйски распорядился Папа и, усевшись на траву, принялся стаскивать туфли и носки.

Альга и Майя переглянулись, хихикнули и, подталкивая друг дружку, отправились за домик. Не прошло и минуты, как мы услышали плеск воды и их звонкий смех. Я думал Папа тоже будет купаться, но он лишь повыше закатал брюки и босиком вошел в воду. Мне же, напротив, захотелось последовать примеру девушек, что я и проделал. Раздевшись догола, я неторопливо вошел в воду. Дно под берегом было как бы из пористого пластика, слегка заросшее мягкой травой. Я сделал несколько шагов. Дальше дно круто обрывалось. Я оттолкнулся и поплыл. Даже не припомню, когда мне в последний раз приходилось плавать. К слову сказать, хорошим пловцом я никогда не был. Конечно, сказался пьяный энтузиазм. С другой стороны озера слышался плеск и громкий смех девушек. Папа побродил вдоль берега, загребая ногами воду, потом отвязал лодочку, прыгнул в нее и оттолкнулся веслом от берега.

Я уже отплыл от берега метров на двадцать. Глубина подо мной была внушительная — метров десять пятнадцать, если не больше. Темная черная толща, похожая на омут. Плылось прекрасно — легко, спокойно. Теплые слои воды чередовались с холодными до ломоты. Я неплохо освежился, даже протрезвел и снова почувствовал свое тело практически в его нормальных размерах. Я окунался в воду с головой, выныривал и, отбрасывая ладонями со лба мокрые волосы, облегченно отфыркивался. Я знал, что до «противоположного» берега не более десятка метров, однако иллюзия была такая, будто бы до него добрых несколько сотен метров. Я не плыл дальше, чтобы не наткнуться на витрину, за которой были смонтированы видовые панно и специальное освещение. Не хотел разрушать чудесной иллюзии. Хотя, признаюсь, мне хотелось подплыть поближе. Несмотря на то, что я сам проектировал Папин офис со всеми его изысками, сейчас у меня возникло почти стопроцентное ощущение реальности открытого пространства.

Папа лениво загребал одним веслом и как будто о чем то размышлял. Лодка едва двигалась по дуге вдоль берега, неподалеку от меня. Я поплыл рядом с лодкой и вдруг сообразил, что мы почти обогнули остров. Вдалеке, в тумане показались беззаботно плещущиеся у берега обнаженные девушки. Нас они не замечали. Папа как ни в чем не бывало смотрел прямо в их сторону. Мне сделалось ужасно неловко. Даже если он просто задумался и пялился на девушек по рассеянности, это выглядело, мягко говоря, нелепо, бесстыдно. Я поплыл быстрее — лодке наперерез. Я думал, Папа и сам сообразит что к чему в смысле приличий, но он по прежнему задумчиво смотрел на силуэты девушек, которые все отчетливей проступали из тумана. Он их явно рассматривал. Он вел себя так, как может вести себя человек, переставший контролировать свои поступки.

Наконец мне удалось обогнать лодку и ухватиться рукой за ее нос. Взглянул в сторону девушек, я увидел, что они уже заметили нас, перестали плескаться и стояли по пояс в воде, глядя в нашу сторону с растущим недоумением. Я поспешно отвел глаза и, несколько раз энергично двинув ногами в воде, толкнул лодку. Она остановилась, а затем начала также медленно двигаться прочь от девушек. Папа вздрогнул и отвел взгляд от девушек. «Слава Богу, наконец то до него дошло!» — подумал я. Папа перевел взгляд на меня. Он взглянул на меня так, словно увидел впервые. Странный у него был взгляд. Очень странный. Пустой препустой.

— Не боишься утонуть? — задумчиво промолвил он, едва пошевеливая то правым, то левым веслом.

Теперь я понял, что странного было в его неподвижном мрачном взгляде: на меня смотрел настоящий сумасшедший. Вокруг меня начала смыкаться не вода, а волны ужаса. Я даже не нашелся, что ответить на его издевательский вопрос. Мои руки и ноги налились тяжестью, и заметил, что поверхность воды слегка качается относительно горизонта. Тягостная пауза длилась всего несколько мгновений. В следующую секунду, словно сообразив, в какое недоумение привел меня его вопрос, Папа усмехнулся и, протянув мне руку, сказал уже обычным голосом:

— Что с тобой, Серж? Давай ка, помогу залезть в лодку…

Но я лишь фыркнул, оттолкнулся от лодки и, напрягши силы, нарочито неторопливо, очень медленно поплыл вдоль берега. Назло ему.

Папа направил лодку параллельно моему движению.

— Куда ж ты плывешь, отчаянный ты человек, — удивился он. — А вдруг руку сведет судорогой, или ногу… Знаешь, наш покойный доктор хоть и не был психиатром, но говорил мне, что ты немного тронулся рассудком, помешался. Может, он был прав? Вроде того, что, мол, перетрудился умственно, когда корпел над своим великим проектом. Такое у него было мнение. Он тебя специально наблюдал. Кстати, многие из наших тоже так считают. Дескать, что с тебя взять, с блаженного…

Забавное получалось купание, нечего сказать! Оказывается, мы с Папой, словно соревнуясь, искали друг в друге признаки невменяемости. Теперь еще не хватало, чтобы, вместо ругательств, начали перебрасываться психиатрическими диагнозами. Мы подозревали друг друга в одном и том же. Ну уж нет, я не собирался ему отвечать! Да и неудобно это было в моем положении — на плаву.

— А что? — продолжал он. — Платить не нужно, хотя и расплачиваться, собственно, нечем. Никаких обязательств. Живешь, как хочешь. Принадлежишь самому себе. Мечтаешь, когда мечтается. Делаешь то, что считаешь нужным. И очень хорошо у тебя это получается. Не каждому удается так устроиться. Блаженных, вроде тебя, говорят, и женщины любят… Знаешь, я, признаться, завидую твоей свободе. В самом деле завидую. Вот теперь, похоже, у тебя все идет к тому, чтобы ты снова ощутил себя свободным мужчиной. Как тебе это удается? Ты расстанешься с женой, она сама тебе в этом помогает, и ты после этого еще, пожалуй, останешься с ней в самых добрых отношениях. Она будет верить, что ты все еще ее любишь, да ты и сам будешь в это верить. Послушать Маму, так вы с женой проклинаете друг друга с такой же искренностью, с какой тут же начинаете друг друга жалеть. Тебе, наверное, и в голову не приходило ее ревновать. Так же как и ей тебя. Никто из вас и повода не подавал. Куда уж вам!.. Зато теперь, когда повод появился, это оказалось на руку вам обоим! Скажу тебе кое что по секрету. Сегодня ко мне подходил твой официант. Вроде как благословения просил, мерзавец. А мне что — не жалко, могу и благословить, он ведь у меня при особом поручении. Да ты его сам про жену про свою расспроси. Он тебя очень уважает и, конечно, расскажет, как, едва нарядившись в золотые галуны, набрался наглости, тут же полез к ней под юбку и получил по морде… — Папа усмехнулся. — Впрочем, оплеуха вышла вроде награды или поощрения. Теперь она поглядывает на него с сочувствием. Это все отметили…

Я плыл, упрямо плыл. Меня тянуло, засасывало вниз, словно на мне были тяжелый бушлат и ватные штаны. Я старался найти теплую струю и плыть в ней, растягиваясь на поверхности воды, по возможности расслабляя отвердевшие, непослушные мышцы. Я дышал как можно размереннее: вдыхал, погружался в воду, снова поднимал голову. Я ни за что не хотел поддаваться Папе.

Выныривая, я снова слышал Папин голос. Папа продолжал рассуждать, но его рассуждения казались мне на редкость отрывочными и бессвязными. Какой то шизофренически рваный бред. Он выдумывал такие вещи, которые могут прийти в голову разве что сумасшедшему. Ей Богу, он заговаривался! Да еще меня при этом хотел записать в сумасшедшие! Он повторял, что завидует моей свободе. Говорил обо мне и о моей Наташе так, словно то, что мы с ней расстаемся — дело уже решенное, и от души хвалил за то, что я поступил умно, когда сам нашел себе замену в лице Вени. Ты уже практически свободный человек, повторял он… Как будто сетовал, что сам не может с «такой же легкостью» избавиться от Мамы.

— Ах, если бы я мог сейчас отделаться от Мамы! — вздыхал он. — Но нет, она ни за что не захочет, чтобы мы с ней расстались! Особенно теперь. Мама на все пойдет, лишь бы этого не случилось. У нас с ней все иначе. Конечно, грешно так думать, но если бы с ней что-нибудь случилось, я бы, кажется, не слишком горевал, ей Богу!.. Я по натуре образцовый семьянин, но тебе то известно, что у меня с самого начала нашего супружества были все основания опасаться, как бы она мимоходом еще кого-нибудь не пригрела. Да и потом тоже: чем больше она прощала мне измен, тем больше я подозревал ее саму. Я всегда чувствовал, что секс для нее— ничто, чепуха, вроде баловства, все равно что на землю плюнуть. Сколько мужчин было у нее до меня, пока она вдруг не решила играть роль верной подруги? Она, наверное, сама не знает. Не говоря уж о нашем дяде Володе. Мама всегда особенно жалела этого своего бывшего возлюбленного. У нее, ты знаешь, человеколюбие неумеренное. Это ведь она настояла, чтобы я позволил ему жить при нас…

Я вдохнул поглубже и не меньше чем на полминуты погрузился в воду. Я скользил под водой с открытыми глазами и видел лишь бледный свет вверху, слабые блики, а подо мной разверзалась кромешная тьма. То справа, то слева расходились красноватые концентрические круги. Но это, скорее всего, уже было продуктом моего сумеречного сознания. Я вспомнил, что пора глотнуть воздуха, только когда кровь ударила мне в переносицу. С отчаянным воем я рванулся вверх, и лишь в самый последний момент успел сделать спасительный глоток.

— Он, впрочем, очень преданный, покладистый парень, наш дядя Володя, — продолжал тем временем Папа, спокойно наблюдая за мной. — Мучается, стыдится, бедняга, греха молодости. Всей душой чувствует, что ужасно виноват передо мной. Даже в глаза смотреть духа не хватает. Но в целом я им очень доволен. Он прекрасно исполняет свои обязанности в Пансионе и всегда рад услужить. Теперь мне известно о детях все. На него вообще можно положиться. Он у меня вот где! Ты знаешь, я даже подумываю, а не пристроить ли за него Альгу. А что — неплохая мысль! О ней и так уже столько всяких небылиц ходит. Якобы пол России у девушки в любовниках. Не только Федя Голенищев, но даже Петрушка с помощниками подвизался. Якобы она и с бандитами не прочь. О, это как раз в ее стиле! Говорят, я, дурак, поселил ее в приличных апартаментах, а она теперь содержит там настоящий мужской гарем. Что она и Косточку успела развратить, а я этому не препятствую и даже потворствую. Ты ничему не верь. Все под контролем. Можешь себе представить, даже Мама ревнует ее ко мне. Это все потому, что нет рядом с Альгой порядочного мужчины. Дядя Володя в этом смысле подходящая кандидатура. Только вот небольшой дефект: он ведь у нас, знаешь ли, частенько писается во сне. Ходит под себя прямо как дитя малое. Скрывает это, конечно, как великую тайну. А как было бы удобно и хорошо! Джентльменский договор, практически фиктивный брак. Я бы чувствовал себя куда спокойнее… А еще лучше поженить его с нашей Майей. Я вообще то еще не решил. Это, понимаешь ли, огромная проблема — устроить судьбу взрослой дочери. Я говорил с дядей Володей об этом. Переполошился, чудак! До невообразимости. И отказывается наотрез. Причем не из за этих своих ночных недержаний, нет! А потому, понимаешь ли, что вбил себе в голову, что он — фактический отец нашей Майи. Это Мама с ним такую шутку сыграла, я знаю. Да хоть бы и отец! Я ведь его не что-нибудь, а о дружеской услуге прошу. Фиктивно, для отвода глаз. Не в церкви ж им венчаться…

Я едва не захлебнулся. Признаюсь, порядком уже наглотался воды.

— Да, конечно, — без всякого выражения говорил Папа, поглядывая на меня из лодки, — мы с тобой не боимся смерти, мы с тобой вполне можем позволить себе утонуть. После нас останутся наши великие дела, наша прекрасная Москва. Между нами говоря, я, пожалуй, тоже предпочел бы утонуть, чем дожидаться, пока меня размажут по мостовой банальным тротилом, отрежут уши, звери, или еще чего. Или мозги вышибет снайпер хренов. Это бы еще ничего! Мне часто сниться, как я погибну. У меня есть дар предвидения. Я предчувствую, что это будет ужасно мерзко, ужасно страшно. Чертов тротил рванут как-нибудь не совсем неудачно или снайпер промажет, попадет не в сердце, а в живот, и я, с вываленными внутренностями, буду кататься по земле, буду наматывать на себя собственные кишки и кишочки, которых, говорят, в человеке чуть не тридцать семь метров… До чего мерзко — жить и каждый день знать, что тебя хотят убить. И очень утомительно — не переставая думать о смерти. Бессмысленная жизнь. Иногда, ей Богу, я бы, кажется, с удовольствием сам себя убил. Почему бы и нет?.. Впрочем, я знаю, кто меня убьет. Она меня убьет. Эта ваша Альга изумрудноглазая. Не знаю только, как и когда она это планирует. Пожалуй, ей придется проявить смекалку, изобрести что-нибудь выдающееся. Что ж, меня это даже возбуждает! Интересно, откуда у нее вообще такая целеустремленность? Что она против меня имеет? Толя Головин все раскапывает, но никак не может раскопать. Вот бы ты, Серж, попробовал у нее это выведать, а? Это для меня вроде игры со смертельной опасностью… Кстати, Серж, неужели она еще не предлагала тебе помочь ей в этом деле? Если что, ты, пожалуйста, сделай вид, что соглашаешься. Посмотрим, что из этого выйдет. Да да, ты сойдись с ней поближе, Серж. А что, она тебе очень даже симпатизирует…

Я плыл, выбиваясь из последних сил. Папа держал лодку вплотную ко мне. Наконец мне удалось обогнуть остров. Девушки уже вышли из воды, накинули платья прямо на мокрые тела и теперь стояли на берегу, расчесывая мокрые волосы. Лодка наползала на меня сверху, я несколько раз больно ударился локтем и плечом.

— Значит, не боишься утонуть? — снова усмехнулся Папа.

— Пошел к черту! — хрипло выдохнул я. Я был готов и правда скорее пойти ко дну, нежели покориться его самодурству. Вероятно, так бы оно и случилось, если бы на это раз Папа решительно не перегнулся через борт и не подхватил меня под руку.

— Что ты, дурачок! — шептал он мне, помогая преодолеть до берега несколько последних критических метров. Он буквально дотащил меня до берега. — Если ты сейчас вдруг утонешь, все ужасно расстроятся — Майя с Альгой, Мама, твоя жена, дядя Володя, наши старички и, конечно, я!..

Я почувствовал под ногами спасительное дно и, выбравшись на берег буквально на четвереньках, обмотал вокруг бедер полотенце, подсунутое мне Веней, упал в один из шезлонгов, которые, пока мы купались, Веня притащил из домика и расставил на лужайке возле скатерти с закусками. Должно быть, вид у меня был посинелый, как у настоящего утопленника.

— Кажется, Серж имел намерение выпить мое озеро, — сказал Папа девушкам.

Я соображал весьма плохо. Альга и Веня принялись растирать меня полотенцами, а Толя Головин заставил опрокинуть рюмку чего то очень крепкого и густого. Папа же просто сидел в сторонке нога на ногу и, добродушно прищурившись, наблюдал за происходящим. Он уже успел надеть носки и туфли. Когда у меня перед глазами перестали мелькать черные пятна, и я немного отдышался, то сам взял бутылку и налил себе еще одну рюмку. Теперь я взглянул на наклейку и увидел, что это был какой то редкостный пиратский ром. Уж если пить его, то из кружек!

Майя сидела в шезлонге около Папы с бокалом шампанского и, кажется, избегала смотреть в мою сторону. Похоже, ей не понравилось мое безрассудное поведение на озере. Не прошло и пяти минут, как я снова ожил. Хоть еще раз лезь в воду. Впрочем, больше мы не купались.

Подозреваю, что из всей нашей маленькой компании (двое на двое) я выпил и опьянел больше других. Однако я прекрасно держал себя в руках и, думаю, никто не догадывался о моем состоянии. Я сделал некоторый перерыв в употреблении спиртного и, восстанавливая силы после заплыва, налег на горячие мясные закуски. Мне хотелось реабилитироваться в глазах девушек. К слову сказать, на Папином озере у всех разыгрался аппетит. Расторопный Веня, элегантно пробегая по мосткам, то и дело доставлял нам все новые блюда, а пустые тарелки тут же уносил. Мы отставили шезлонги и улеглись прямо на искусственной травке вокруг скатерти, на манер трапезы древних римлян или греков. После копченых свиных ребрышек «по мексикански», запитых золотой текилой, мы почувствовали, что наконец объелись.

Все это время Майя, не переставая, обсуждала с Папой планы капитальной застройки Деревни, расширенную планировку Пансиона, какие то другие детали. Вероятно, лучшего момента решить с Папой свои очередные финансовые проблемы с Пансионом она не нашла. Мне — то казалось, что в любое время стоит ей о чем то его попросить, быть немного поласковее, ни в чем отказа не будет. Сейчас, в разгаре ночного праздничного гулянья Папа был особенно сговорчив относительно новых расходов. Щедр. Он с очевидным удовольствием выслушивал «любимую доченьку», благосклонно кивал головой. Кроме того, он вытащил из кармана пачку каких то особенных ароматизированных сигарет и, не прерывая «делового» разговора, развлекался тем, что учил девушек курить. Он и мне предложил тоненькую дамскую сигаретку. По моему, Майя просто стремилась в моем авторитетном присутствии и, особенно, в присутствии Альги, Папиной фаворитки, продемонстрировать Папе свои деловые качества. Ведь Папа до сих пор считал ее самоотверженное администраторство и участие в управлении Пансионом чем то вроде забавы. Вдобавок, она нежно гладила Папу по руке и заглядывала ему в глаза. Мне стало неловко: слишком уж очевидными были ее наивно корыстные подходы. Изумрудноглазая Альга не обнаруживала никаких признаков смущения.

Я почувствовал, что меня снова развозит, однако новая волна опьянения была приятной и томной. Я лег на спину и, слегка прищурив глаза, стал смотреть в искусственное небо. Его голубизна была поразительно натуральной. Единственное, что выдавало искусственность окружающего пространства и освещения — ускоренное течение времени. Мы пришли на Папино озеро, когда здесь едва едва занимался рассвет, а теперь, спустя какой-нибудь час, искусственное солнце уже подбиралось к зениту. На самом деле снаружи была глубокая ночь. Эта путаница, смещение времени создавали дополнительный психологический эффект, который усиливал действие алкоголя.

Время от времени Папа отлучался на минуту другую то в расположенный в домике — хижине кабинет, то в приемную. Иногда о чем то совещался с Толей Головиным. Я знал, что это касается событий вокруг выборов, но в данный момент совершенно утратил к ним всякий интерес. Я не ждал ничего чрезвычайного. Это были Папины дела.

Как то само собой вышло, что я принялся любезничать с Альгой. То, что мне было известно о ней из сплетен и со слов Папы, окружало ее каким то языческим, дионисийским ореолом. Она казалась веселой и беззаботной. Ее изумрудные глаза посветлели и пронзительно блестели. Но она по прежнему называла меня на «вы», и это меня изрядно смущало. Недавняя болтовня Папы в лодке вспоминалась, словно дурное наваждение. Я не был уверен, что он мог говорить подобные вещи. Если и говорил нечто подобное, то в пьяном бреду, а сейчас, пожалуй, напрочь об этом забыл.

— Почему бы нам не выпить на брудершафт, — пошутил я, обратившись к Альге, — и, поцеловавшись, наконец не перейти на ты?

— Ну конечно, — одобрительно сказал Папа, — давно бы так. — Он, оказывается, успевал следить за нашей беседой.

Все произошло быстро и просто. Мы с Альгой взяли по бокалу, переплели как полагается руки и в таком положении выпили. Я даже не успел ничего сообразить, как наши губы встретились. Наверное, я хотел коснуться ее губ как бы чисто символически, но она поцеловала меня по настоящему, всерьез — нежно и вкусно. Майя лишь вскользь взглянула на нас с Альгой, а затем как ни в чем не бывало возобновила с Папой прежний разговор.

Теперь, пожалуй, мы все сравнялись в степени опьянения. Вообще то, после купания на Папином озере вся наша компания намеревалась вернуться на праздник в Шатровый Дворец. Не помню, каким образом родилась идея отправиться к Альге — посмотреть ее апартаменты, о которых ходило столько слухов. Она сама их отделывала и обставляла, Папа только оплачивал счета. На словах апартаменты принадлежали Альге, но сам он, как известно, вовсю ими пользовался, считал запасной резиденцией, постоянно приводил туда всяких нужных людей и важных персон. Там их «раскручивал». Папа в шутку называл апартаменты девичьим гаремом, а Альгу сравнивал с Синей Бородой. Шептал мне, что, дескать, она там маринует мужские органы.

— Кажется, ты один, Серж еще ни разу там не был.

— Любопытно, любопытно, — кивнул я.

Мы собрались на выход. Майя держала слегка пошатывающегося Папу под руку и сосредоточенно объясняла, что в перспективе, заручившись поддержкой России, Пансион будет сам себя окупать. Я держал под руку Альгу. Мы стояли на дощатых мостках, переброшенных через озеро к острову и смотрели в темную воду. Освещение, имитирующее солнечный свет, работало на полную мощность. На глубине нескольких метров виднелись громадные черные проемы овальной формы — коммуникационные трубы, которые, между прочим, через систему насосов, прямиком вели к реликтовому подземному морю. Были хорошо видны также стаи зеркальных карпов. Они избегали глубины и предпочитали держаться под самым берегом. Любитель природы Веня, присев на корточки, кормил умных рыб свежими хлебными крошками и говорил с ними. Вода была до того спокойная и идеально прозрачная, что казалось ее вообще не было, а мостки висят прямо над пропастью.

— У меня сильно кружится голова, — сказала Альга.

— И у меня тоже, — признался я. — Мостки качаются, как подвесные…

В приемной ко мне подошел Толя Головин. Он обнял меня за плечи и отвел в сторонку.

— По дружески тебе советую, Серж, — шепнул он мне на ухо — если ты положил глаз на Альгу, то даже не думай.

— Вообще то, — усмехнулся я, — Папа лично дал мне специальное задание относительно нее. Уж ты то должен быть в курсе. Мне поручено выведать то, что не по силам твоей службе…

Я взглянул на Альгу, которая, как с подружками, мило ворковала с молоденькими Папиными секретаршами.

— Конечно, я в курсе, — очень серьезно кивнул Толя Головин. — Ты его личное задание, конечно, выполняй, Серж. Но не перегибай палку. Не шути, не балуй. Ты же знаешь, Папа на нее не надышится, хотя и старается не подавать виду. В общем, мое дело тебя предупредить. Конечно, она спит со всеми. Она профессионалка. Но ты на других не смотри. У каждого своя голова на плечах. Отвечать то придется не за всех, а за себя. Могут выйти неприятности. Между нами говоря, у нас уже был один такой любитель, который, глядя, как другие пользуются, вздумал ее окучивать, так с ним вдруг случилась такая беда что не дай Бог…

Почему то мы с Альгой еще надолго задержались в Папиной приемной. Нам было очень весело, но отчего — Бог его знает. Просто мы были пьяны. Дожидаясь Папу и Майю, мы успели наболтаться с девчонками секретаршами, которые забросали нас вопросами о грандиозном празднике в Шатровом Дворце. Они радушно поили нас крепким кофе с лимонным ликером и смотрели на нас с обожанием и восторженной непосредственностью, как на богов, которые сошли с небес на землю и вот так запросто разговаривают с ними, простыми смертными. Не знаю как я, но Альга в своем радужно серебристом одеянии, в котором она летала под сводами Шатрового Дворца, со сверкающим изумрудным взглядом и шлемом роскошных, еще влажных после купания волос, с просвечивавшим сквозь материю сильным, легким телом, — она и правда должна была казаться им богоподобной, звездой из звезд. Пьяные боги. Девчонки служили нам и опекали нас с трогательной заботливостью фрейлин ангелочков.

— Сколько же их еще ждать? — спохватился я.

Альга кивнула одной из девушек, и та включила внутреннюю связь.

— Что еще? — послышался голос Папы.

— Папа, — робко промолвила девушка, — тут вас, кажется, ждут…

— Идите, идите, мы вас догоним, — послышался по трансляции голос Майи.

— Ну что, — вопросительно взглянула на меня Альга, — пойдем?

— Пойдем, — согласился я.

Должен признаться, что в этот момент я как бы совершенно утратил самоидентификацию и память. Моя воля оказалась бессильна перед потенциированным эффектом разнообразных алкогольных напитков, которые я употреблял за последние несколько часов. Время и пространство расщепились на бесконечно малые, калейдоскопические фрагменты и весело замелькали у меня перед глазами, словно карты из подброшенной в воздух пестро рассыпавшейся колоды. Может быть, я пел, может быть, смеялся. Когда рассыпавшиеся карты перестали мелькать и сложились в единую картину, я с изумлением обнаружил себя в чудесной обстановке — мы уже приехали к Альге.

— Постой, Альга, — спохватился я, — а разве наши еще не приехали?

— Нет, — покачала головой девушка.

— Что что долго они не едут. Наверное, вот вот должны быть. А?

— Нет, — тихо, но твердо сказала она, — они не приедут.

Я мгновенно поверил и воспринял это как непреложный факт: то есть так оно и есть — никто не приедет, я остался с изумрудноглазой девушкой наедине.

Прямо перед окном сияла огромная полная и чуть чуть розоватая, нежно персиковая луна. Оконное стекло было до того прозрачное, что, казалось, его вообще нет, и луна — яркая и близкая — висит прямо в комнате. Вопреки обыкновению, лунный свет, как будто чуть чуть тепловатый, обильно струился и заливал все помещение, всю обстановку… Здесь веяло тонким благоуханием иранской сирени. Здесь был и журчащий, звенящий, выложенный из хрусталя декоративный фонтанчик, и золотые клетки с пышно золотоперыми дремлющими в ночи птицами, и даже небольшой раскуренный кальян с длинными, как змеи, трубками и темными вишневыми мундштуками, инкрустированными белой слоновой костью.

Мы полусидели полулежали друг напротив друга, с необычайным удобством обложившись большими и маленькими атласными подушками прямо на безбрежном мягком ковре, рисунок которого был необъяснимо странен и изящен как древняя географическая карта.

Да, мы курили кальян и, судя по всему, просто дружески беседовали. Улыбались друг другу с хмельным блаженством. И в то же время я чувствовал, что мы превратились в два ленивых облака, которые медленно медленно, почти неуловимо — так медленно, как течет густой мед, как растут, сплетаясь, ветви деревьев или виноградные лозы, — мы начали сближаться. Мы двигались навстречу друг другу.

— Ах, как же у тебя славно! — шепнул я.

Честно говоря, мне хотелось протереть глаза. Можно было принять все это за сон, но для сна это было чересчур осязаемо.

— Я очень рада, что тебе здесь нравится, — улыбнулась Альга.

Нет, здесь было не просто «славно»… Однажды зимой в гостях у Майи (я прекрасно это помнил!) я позволил себе неумеренно увлечься и, одержимый вдохновением, расписал Майе, как, по моему мнению, в духе восточных сказок Шахрезады должно выглядеть идеальное уединенное гнездышко для парочки влюбленных. Наш тогдашний разговор проходил с глазу на глаз. И вот теперь я увидел, что апартаменты совсем другой девушки, ее подруги, представляют из себя поразительно точную копию описанного мной гнездышка.

Это было восхитительно!.. Конечно, и вся Москва в своем нынешнем виде была ни чем иным, как одной чудесно материализовавшейся мечтой. Теперь я обнаружил, что внутри Москвы существует волшебный уголок — точь в точь слепок мимолетного состояния моей души. На этот раз он материализовался каким то непостижимым образом — вообще без моего участия, я даже пальцем для этого не пошевелил. Он был угадан и любовно воссоздан во всех мельчайших деталях… И кем?.. Этой странной девушкой, подругой Майи и Папиной фавориткой, которая теперь полулежала возле меня среди разбросанных на ковре шелковых подушек!

Но я был удивлен еще больше, когда, девушка призналась, что отделка и оформление апартаментов выбраны ею отнюдь не случайно. Конечно, не случайно. И в этом, собственно, не было никакой загадки. Все объяснялось довольно просто. Однако именно это простое объяснение впечатлило меня еще больше. Майя передала Альге, как близкой подруге, весь тот наш разговор, а также мои обломовские мечты относительно «гнездышка». И она, Альга, сразу решила про себя, что должна устроить здесь все в точности по моей мимолетной фантазии. Теперь я, кажется, мог и не спрашивать, почему и для чего ей это понадобилось… Не без некоторого смущения, девушка призналась, что для нее этот маленький «личный проект», хоть и не грандиозного размаха Москвы, тем не менее стал предметом ее тайной гордости, собственной идеей фикс. Она специально изучила концепцию архитектурных стилей Москвы, рылась в черновых набросках к моему проекту. Может быть, тут сказалось ее увлечение архитектурой. «Я просто влюбилась в этот проект», — призналась она. И даже не скрывала, что главная прелесть заключалась для нее именно в том, чтобы устроить мне сюрприз, поразить меня. Что ж, это ей отлично удалось…

Я даже не заметил, когда погрузился в тягучее, медленное наслаждение. Достаточно было одной этой близости. Не нужно было касаться девушки. Кстати, я вовсе не был так пьян, чтобы не контролировать себя. Напротив, я ощущал необычайные просветление духа и ясность мысли, на фоне которых чувственное возбуждение и нарастающее желание казались прекрасными событиями, участником которых мне вдруг посчастливилось стать. Конечно, повлияло (да еще как повлияло!) и то, что последние несколько недель я воздерживался и, стало быть, накапливал пресловутые гормоны. В этом я отлично отдавал себе отчет. Но в данный момент сколько-нибудь физиологическая трактовка причин происходящего со мной не имела никакого отношения к тайне прозрачной и свободной прелести нашего уединения. Это не имело ничего общего с теми рефлексами, которые вгоняли меня в краску в ложе у Мамы.

Странно, мы разговаривали о довольно отвлеченных вещах, но, глядя на Альгу, я не мог не помнить всего того, что насплетничали мне о ней со всех сторон за последнее время. Я смотрел на нее и не верил ни одной сплетне, ни одному слову. И в то же время чувствовал, что меня, словно горячей волной, обдает желанием, искушением. Если рассуждать здраво, то я почти ничего о ней не знал. Но мне казалось, что она действительно была девушкой «без прошлого». Вот она, вся передо мной, и вопрос «кто она?» меня не беспокоил. Я, пожалуй, не стал бы ее вообще ни о чем расспрашивать…

Впрочем, она сама чувствовала необходимость рассказать мне о себе. И то, что я узнал о ней от нее самой, не вызывало у меня тени сомнения. Естественность, ясность, простота ее рассказа словно опережали его содержание. Я и раньше думал о ней в каком то таком роде, сам предполагал нечто подобное.

Еще два три года тому назад совсем юной, самой обычной девушкой она жила с родителями где то на столичной окраине и как все ее сверстники да и вообще большинство москвичей, со сладким замиранием сердца смотрела на развернувшееся в центре грандиозное строительство. Почему то ей сразу пришла мысль о том, что за всем этим великолепием, отличавшимся таинственным единством, должен стоять один человек, что именно в голове одного человека могла родиться идея необыкновенного мегаполиса. И с самого начала ее преследовала странная, полубессознательная и беспокойная мечта — увидеть, приблизиться к этому человеку, познакомиться с ним. Зачем? Она этого не знала. Так, вероятно, ее сверстницы заболевали «любовью» к кинозвездам.

Родители — не бедные, не богатые, самые обычные люди, спокойные и добрые. С высшим образованием, начитанные. Стало быть, по всем меркам интеллигентные. Может быть, единственный их недостаток — скучные, состарившиеся и разболевшиеся гораздо раньше времени. В молодости они серьезно увлекались спортом, всяким там альпинизмом — багизмом, и один раз даже побывали в Гималаях, где и зачали ее, Альгу. Теперь, увы, единственной их мечтой было разбогатеть и отправиться на лечение за рубеж — в какой то первоклассный медицинский центр. Для того чтобы разбогатеть, они бросались в довольно таки странные «коммерческие» предприятия и хватались за различные модные способы обогащения. Вдруг всерьез начинали изучать курсы акций или высчитывать какие то «беспроигрышные» серии облигаций. Играли в лотерею, участвовали в разнообразных рекламных компаниях, проводимых фирмами: собирали колпачки от бутылок из под минеральной воды, вкладыши, наклейки, которыми снабжались упаковки с продуктами, смотрели телевизионные шоу и писали письма с ответами на викторины. Оба очень рассчитывали на свой кругозор и интеллект. А ведь совсем не глупые были люди…

Мало помалу взаимопонимание между Альгой и родителями начало таять. Кроме того, они вдруг принялись подозревать ее во всех грехах. Тяжелые затяжные скандалы стали следовать один за другим. Это было тем более обидно и больно, что она их, своих родителей, очень любила. Финал последовал вполне банальный: Альга, все чаще уходившая из дома, в один прекрасный день решила, что с нее довольно, что она уже достаточно взрослая, чтобы начать абсолютно самостоятельную жизнь, и исчезла окончательно. В небольшом кожаном рюкзачке лежали только зубная щетка, упаковка пресловутых гигиенических прокладок, миниатюрный томик японской классической поэзии да собственная записная книжечка.

Поначалу бродячий образ жизни пришелся ей по душе. Ей всегда попадались хорошие подруги, у которых можно было пожить недельку другую. Более или менее везло на людей. В притоны и грязные подвалы не заносило. По счастью, ее сразу прибилась к какой то чистой культурной богеме, где, по ее собственным словам, процент порядочных людей оказался весьма высок, а законченных подонков умели отваживать. Какая то художница дизайнер с собственной мастерской взялась обучать ее живописи, а известный кутюрье и постановщик модных шоу познакомил с профессией топ модели. У нее также завелись друзья среди цирковой публики и профессиональных спортсменов. Всего понемногу. Кое чему она успела научиться. Но и тут, конечно, случались всякого рода инциденты, наркотики, свободный секс и прочее. Но Бог миловал.

Она понимала, что опасная грань, за которой начинается ад проходит где то поблизости. Прекрасные ничего не обещающие изумрудные глаза были неважной защитой в этом мире. Скорее, даже наоборот — магнетически притягивали самый гнусный порок. В компании двух — трех подруг она пускалась в опасные приключения — случайные знакомства, ночная жизнь. Манили модные тусовки, экзальтированные клубы, Видимо, она сама еще колебалась — не зная, куда занесет нелегкая… Встречались ей мужчины и женщины, в которых, наверное, стоило влюбиться. Но она никогда не забывала о своей мечте взглянуть на человека, который построил Москву.

Сначала она решила, что это — Папа. За недолгий период своей бродячей жизни она успела наслышаться о нем. Но проникнуть в окружение Папы было практически невозможно. Это был абсолютно замкнутый круг. Впрочем, она и не ставила перед собой такой задачи. А если бы ставила, то все ее попытки окончились бы плачевно, если не трагично. Однако судьба словно вела ее за руку и привела на тот самый пятачок перекресток вблизи правительственной трассы, где тоскующий Папа, который проносился мимо в лимузине, случалось, подбирал девчонок. Конечно, на первый взгляд это был образец вульгарности и падения… Но, во первых, Альга, сама по себе, была совершенно особенной девушкой, к которой не могло прилипнуть ничего грязного, вульгарного или унизительного. А во вторых, несмотря на банальность ситуации, в этом повороте судьбы прослеживались некая мистическая закономерность и своеобразный обычай, укоренившийся испокон веков: какой-нибудь могущественный древний вождь встречал бедную девушку у степного колодца, проезжая мимо; фараон замечал в поле девушку, собирающую колосья, или царь находил возлюбленную среди виноградных лоз… Словом, она сама не успела сообразить, как оказалась наедине с самим Папой, намерения которого поначалу были отнюдь не столь поэтичны, чтобы сложить еще одну «Песнь Песней». Тут же в лимузине он облапил ее, пьяный, возбужденный красотой ночной незнакомки, но внезапно отпрянул. Что то поразило его в девушке. Может быть, именно сверкающие изумрудные глаза. Она лишь коротко покачала головой — нет! Только и всего. Если бы в тот момент он все таки настоял на своем, т. е. если бы она отдалась ему, то она, со всей своей чистотой, красотой и очарованием, оказалась бы еще одной глупой девчонкой в сонме его любовниц. Поначалу он, вероятно, намеревался растянуть удовольствие, просмаковать момент. Они завели беседу. Затем ему, мужчине в полной силе, пришла в голову мысль, а не обзавестись ли, наконец, постоянной блестящей любовницей. Не мальчишка уж он и еще не сластолюбивый старикан, чтобы до такой степени зациклиться на «сексе», — а по сути на набившей оскомину чернухе. Может быть, у него были и другие причины притормозить, о которых она еще не подозревала. Папа ни минуты не сомневался, что она то готова отдаться по первому требованию.

Время шло, и Папа уже обращался с ней, как с равной, ввел в свой круг, а она с каждой встречей становилась все недоступнее. Он интуитивно чувствовал ее тайную страсть к Москве и преклонение перед тем, кто ее, так сказать, сотворил. Ему не нужно было притворяться. Он и так ощущал себя творцом и полновластным хозяином Москвы. Никаких комплексов и сомнений. Ему, наверное, и в голову не могло прийти, что у нее на этот счет может быть иной взгляд. Между тем она уже была в курсе — немножко знала обо мне, видела меня сначала издалека, а затем получила возможность познакомиться поближе.

Она обратила внимание на странное поведение Папы, который как будто колебался и не мог окончательно решить для себя, как ее, Альгу, использовать. Особенно удивляло, как быстро Папа ввел ее в свое ближайшее окружение, устроил так, чтобы она как бы случайно познакомилась с Майей, и вскоре стал обращаться с ней, как с членом семьи…

Итак, у нее было нормальное прошлое, обычные родители. Теперь я знал это. Ничего сверхъестественного и таинственного. Кстати, ни минуты не сомневался, что и Толя Головин прекрасно об этом осведомлен. Все были осведомлены. Не говоря уж о Папе с Мамой. А может быть, тут была какая то своя игра…

Мы с ней действительно беседовали будто старые, настоящие друзья. Без малейшей скованности или неловкости, не выбирая слов и выражений — как Бог на душу положит.

Глядя прямо в ее изумрудные глаза, я рассказывал о том, что иногда пытался представить себе, как должна выглядеть любовь человека, вроде нашего Папы, как на Новый год меня поразила мысль, что он ее любит и что, может быть, и она тоже… не равнодушна к нему. В общем, что у них страстные, но этакие своеобразные и сложные отношения. По крайней мере, она определенно имела на Папу влияние.

Я заговорил об этом неспроста. Если бы я увидел в ее глазах хотя бы намек на то, в моих словах была правда, — если бы она хотя бы в шутку подтвердила мое предположение, я, возможно, удержался бы от искушения продолжать нашу беседу. Но Альга решительно возразила. Что касается чувств самого Папы, то не ей об этом судить. Иногда ей кажется, что он должен ее ненавидеть. Ведь с самого первого его «подхода» она заявила ему напрямик, что не собирается с ним спать. Конечно, мужчины (а тем более Папа!) обычно не воспринимают всерьез подобных заявлений и не оставляют своих домогательств. Раз от раза Папа убеждался, что она куда более недоступна, чем могло показаться вначале. Никаким растягиванием удовольствия или желанием прочувствовать момент тут и не пахло. Но он держал себя в руках, хотя раз от раза свирепое бешенство все явственнее просвечивало в его нарочито джентльменском тоне. Она, как могла, чистосердечно старалась ему помочь. Что — то дать взамен. А что могла предложить девушка, мужчине, которого не любила и с которым не собиралась ложиться в постель? Только помощь, понимание и дружбу. Но Папа и сам всячески демонстрировал, что они успели сделаться друзьями. Иногда ей становилось ужасно жаль его. Он уверял, что всецело ей доверяет и, похоже, уже и сам не различал, когда действительно был с ней искренен, а когда играл в искренность. Возможно, он немножко запутался. Да, однажды он признался ей в любви, а она сказала, что не любит его. И она не может без дрожи и без отвращения вспоминать этот случай. В следующую же ночь после покушения, когда девушка неотлучно находилось при нем (он смиренно умолял ее об этом), Папа все — таки взбесился. Перед этим он тихо и печально лежал у себя в офисе на кожаном диване, пил коньяк и со всей серьезностью объяснял ей, кого в его лице хотели уничтожить враги. Они хотели убить Мессию. Они хотели убить того, кто был призван и способен спасти Родину на краю бездны. То есть его, Папу, да. Он грозился вывести всех на чистую воду. К слову сказать, он и Толя Головин уже разработали целую систему соответствующих мероприятий. В частности, они устроят так, что каждый из приближенных к нему тем или иным образом получит предложение устранить, убить его, Папу, а они проследят за первой реакцией испытуемых. Вот тогда все и выясниться…

— Ничего удивительного, что у него такое количество врагов, — пожал я плечами. — Теперь он ищет их вокруг себя. Еще покойный доктор намекал, что есть люди, которые опасаются за его психическое состояние и, в связи с этим, за свое собственное будущее.

— Я тоже успела наслушаться всякого, — кивнула Альга. — Причем никогда не знаешь, сплетничает человек по своей собственной инициативе или по поручению самого Папы. Сплошной туман. Все преподносится как бы в шутку, как бы между прочим…

Она рассказала, что вот и Петрушка уже закидывал удочку на этот счет. Дескать, у Петрушки недавно состоялись строго конфиденциальные переговоры с одной достойной и уважаемой, очень богатой персоной о возможных путях решения проблемы с Папой. Разговор шел также о конкретных исполнителях этого щекотливого поручения. Дескать, в частности, персона интересовалась у него, у Петрушки, может ли Альга разузнать у меня, что за человек этот новый приближенный Папы, этот бывший официант. Любопытно, было бы, дескать, узнать, за какую сумму этот Веня взялся бы ликвидировать своего босса.

— Знаешь, Серж, — сказала Альга, — Петрушка ведь и насчет тебя тоже интересовался.

— То есть сколько мне нужно заплатить, чтобы я поспособствовал в этом деле? — усмехнулся я.

— Речь была не только о деньгах. А вообще — при каких обстоятельствах ты решился бы на подобное. Он считает, что тут возможны варианты…

— Боже, какие же подонки теперь вьются вокруг Папы! — вздохнул я. — Это неспроста.

— Я до сих пор не знаю, следует ли рассказать обо всем об этом самому Папе, — покачала головой девушка. — Противно носить это в себе, но еще противнее участвовать в этих играх.

— Плюнь на это, — успокоил я ее. — Я сам попадал в подобные ситуации. И давно плюнул. Папа сам во всем разберется. Это ж его родная стихия. Может быть, он действительно сходит с ума, а может быть, выстраивает очередную комбинацию.

— Но его действительно могут убить, — снова покачала головой Альга.

Что я мог на это сказать?

— Ты не договорила, — прервал я ее. — Ты хотела рассказать о том, что у тебя произошло с Папой, — напомнил я, возвращая Альгу к прерванному рассказу. — В ту ночь после покушения. Когда Папа вообразил себя мессией и спасителем России…

— Он действительно так думает, — серьезно сказала она.

Сколько всякого разного довелось испытать девушке из за ее изумрудных глаз!

Потом Папа взял Альгу за руку и стал рассказывать про свое детство. Иногда у него увлажнялись глаза. Ничего удивительного, что и у нее наворачивались слезы. Он поведал о том, что заливные луга, полные цветов, золотистый мед, необычайной вкусноты, — увы, не единственные впечатления его раннего детства. Все было не так сусально и приторно. И даже совершенно наоборот: ужасно и горько. Его папаша, ныне такой добродушный весельчак дедушка Филипп — пчеловод и пасечник — допился до того, что волшебная пасека стала гнить и истребляться, а сам папаша зверел и жестоко избивал жену, которая в конце концов заболела раком и умерла, а маленького Папу определили в интернат. Его забрала оттуда одна из сердобольных тетушек. Как бы там ни было, но Папа считал, что именно интернат закалил его, воспитал в нем лучшие качества. Вероятно, по этой причине он с самого начала поощрял идею создания Пансиона в Деревне. Словом, еще одно несчастливое детство. Где то я уже слышал нечто подобное… Что же дальше?

Закончив рассказ, Папа без всякого перехода завалил девушку на пресловутый диван. Собственно говоря, это смахивало на торопливое изнасилование. Но она оказалась девушкой умной и сильной. Он, конечно, ожидал, что она будет яростно сопротивляться. Было видно, что он готов ударить ту, которой еще минуту назад исповедовался. Тут не было никаких сомнений. Однако на этот раз она не сопротивлялась. Он даже не встретил ее холодного изумрудного взгляда. Она отвела глаза в сторону, поскольку ей было стыдно за него и за себя. Он тряс ее, словно куклу или манекен, но ничего не чувствовал. Он действительно потерял голову. Видимо, все таки сказалась недавняя контузия. Он сорвал с нее платье, а она даже не пикнула. Затем стащил с себя брюки, сбросил рубашку, и она вдруг увидела, что все его тело опутано проводами и заклеено миниатюрными датчиками: его организм находился под постоянным медицинским контролем. Все правильно. Это было сверхсекретное мероприятие. Дистанционный мониторинг всего организма при помощи новейших компьютерных и медицинских технологий. Сердце, легкие, печень, мозг, почки… Через спутниковую антенну вся закодированная информация передавалась непосредственно в специализированный аналитический центр для своевременного обнаружения возможных функциональных отклонений, — если Папа, к примеру, подвергнется скрытому воздействию изощренных ядов, излучений, вирусов и тому подобного. С тем чтобы можно было принять экстренные меры. Спаситель России и Мессия чрезвычайно опасался за свое здоровье. Кстати, о том, что он постоянно носит на себе такую уйму оборудования, не знала даже Мама. Но ей, Альге, он, стало быть, мог довериться. Между прочим покойный горбун доктор со свойственным ему едким сарказмом однажды высмеял Папу, считая подобное увлечение признаком самой позорной ипохондрии, а может быть, чего и похуже. Подозрительность Папы доходила до того, что он якобы даже начал подозревать доктора в двурушничестве, видел в нем вражеского соглядатая. Папа ужасно злился и, видимо, с тех самых пор стал презирать медицинский авторитет доктора, а затем окончательно лишил его чести наблюдать свою персону. В последнее время в медицинские тайны ответственного мониторинга каким то образом незаметно проник Петрушка. Он отзывался о принятых Папой мерах с огромным энтузиазмом и даже разыскал по своим каналам молодых ученых и медиков, якобы вооруженных еще более прогрессивными технологиями. Папа разрешил привлечь их к данной работе… В общем, обнаженный и весь в медицинских датчиках, похожий на фантастического робота андроида, Папа двинулся на Альгу. Ей не было смешно. Ей было его искренне жаль. Ну хорошо, — согласно кивнула она, — с Богом. В конце концов, от нее не убудет, если он попользуется разок. Она заранее его прощает. Если нужно, она даже готова постараться и сделать то, что требуется. Для такой важной персоны, для Мессии. Да, в данный момент она была готова заменить ему, так сказать, в одном лице и о. Алексея, и Маму, и девушку по вызову. Но, как выяснилось, ему было нужно нечто другое. «Не смей меня жалеть!» — заскрежетал зубами Папа, абсолютно утративший должную физиологическую предрасположенность. Это была безнадежная мужская осечка. Оба сознавали, что последний факт был немедленно зафиксирован соответствующими службами в наблюдательном медицинском центре. У Папы начался припадок бешенства. Он, наш невозмутимый Папа, катался по полу, бился о стены, сдирая с себя провода и датчики. Все было напрасно.

В это время секретарша, а затем и Толя Головин стали настойчиво добиваться, чтобы он уделил им несколько минут: как раз в тот день началась свистопляска с генералиссимусом. Альга закуталась в шубу, и Папин шофер отвез ее в новые апартаменты. Инцидент был исчерпан.

С тех пор Папа благоразумно не возобновлял попыток. То есть абсолютно. При всем своем женском чутье, она не могла понять, вожделеет ли он ее хотя бы на расстоянии или нет…

Я даже не заметил, когда мы с Альгой впервые прикоснулись друг к другу. Если до этого момента мы разговаривали, то теперь умолкли и только все ближе тянулись друг к другу. Первый раз она смотрела на меня так открыто и доверчиво — глазами, полными откровенного желания. Ее лицо, ее тело как будто светились изнутри насыщенным розовым свечением. Это была пульсирующая неисчерпаемая энергия, которую я ощущал на своей коже, словно ровное горячее дыхание. Ее руки были горячими и крепкими. Обо мне и говорить нечего — я так давно не трогал женщину, что, казалось, трогаю ее первый раз в жизни.

Я не заметил, в какой момент и почему наше общение достигло такой степени открытости, что я не испытывал даже недоумения, когда мы помогали друг другу раздеться. Мне не было удивительно, что молодая девушка с самого начала обнаружила передо мной полное отсутствие застенчивости. Причем это отнюдь не наводило на мысль о ее распущенности или бесстыдстве. Альга раскрывалась передо мной без остатка и без сомнений. Так оно и полагалось. Безграничное, естественное человеческое доверие. Мы оба улыбались, но кажется никого из нас не удивляли эти улыбки, мы не доискивались их причины. Улыбки на наших губах были улыбками людей, которые спят и видят чудесный сон. Я, всегда стеснявшийся своей наготы, даже с женой, вдруг забыл обо всем. Как странно! — я рассматривал прекрасное тело Альги с особенным наслаждением и интересом, словно подвергся особой амненизии, напрочь забыл или никогда в жизни не видел женской наготы, а теперь с нескрываемым восторгом и удовольствием ощущал и рассматривал самые укромные уголки ее тела, а Альга с таким же удовольствием позволяла мне это делать, в свою очередь, поворачивала, трогала, рассматривала меня.

Прошло немного времени, но мы успели самым подробным образом познакомиться с телами друг друга — с каждой родинкой, изгибом, ложбинкой и складочкой. От кончика волос до ногтя на мизинце. Как странно! — мы оба медленно и вдумчиво доводили друг друга до исступления, дрожали, содрогались от желания и ловили каждое движение и каждый вздох друг друга. Мы как будто делились друг с другом впечатлениями, и это составляло дополнительную, если не главную прелесть нашей близости. Раз от раза затягивая до сердечного трепета момент подъема на вершину, а затем переходя пик наслаждения и словно вырвавшись душой из телесной оболочки, мы стремительно падали вниз и достигали земли без всякого для себя ущерба. Наоборот, здесь, на земле, мы погружались в чудесное спокойствие, забвение, живительный отдых и блаженную обездвиженность, чтобы затем, незаметно для самих себя, пуститься в новое путешествие.

В минуты отдыха наша дружеская беседа возобновлялась. Мы лежали в обнимку, переплетясь руками и ногами, и при этом ухитрялись дотягиваться до серебряного подноса с фруктами и экзотическими сладостями и серебряным же кувшином с родниковой водой. Мы давно бросили кальян, и две его гибкие трубки лежали на ковре, тоже переплетясь между собой, а из инкрустированных мундштуков едва вытекал беловато серебристый дымок.

Незаметно завязался разговор обо мне. Я словно перелистывал годы своей жизни, вспоминал прошлое, молодость. Мне было грустно, но это была какая то особенная грусть, которая могла быть понята другим человеком, которую могла разделить со мной эта чудесная девушка. Меня ничуть не смущало, а даже ободряло и утешало ее искреннее и простодушное любопытство. Ей хотелось понять, как я жил и как представлял себе в молодости свое будущее — мечтал ли я о любимой женщине, искал ли ее. Я конечно и раньше задумывался об этом. Об утекшем сквозь пальцы времени. Но я старался бежать этих мыслей, которые не приносили мне ничего, кроме боли и ощущения беспросветного мрака. Независимо оттого, вспоминал ли я о возможности счастья или о том, что счастье безнадежно упущено… Теперь я смотрел на свое прошлое почти спокойно. Мне хотелось рассказывать о нем, и я рассказывал. И особенно не переживал — переживания отражались на лице Альги. Переживания одновременно дружеские и какие то еще, сопровождавшиеся прикосновениями и ласками. Это было очень необычно для меня — трогательно и утешительно.

Нет, я никогда не искал любимую женщину. По крайней мере целенаправленно. Я мечтал о ней, это верно, но никогда мне не удавалось что либо предпринимать в этом отношении. Я со смиренным отчаянием сознавал, что не наделен этим величайшим из величайших даром и талантом — искать свою возлюбленную. Может быть, я слишком рано смирился с этой своей неспособностью. Не то чтобы теперь мне казалось, что все в моей жизни могло повернуться как то иначе. Вероятно, смирился. Даже относился к этому с изрядной долей самоиронии и юмора, — что в данной ситуации попахивало кощунством и святотатством по отношению к самой идее существования любви и любимой женщины. Однако я довольно быстро нашел для себя лазейку. Я малодушно решил, что в моем положении самое лучшее — положиться на судьбу и на время. Кроме всего прочего, я ведь обладал и другим величайшим даром — даром творчества, — и всегда это осознавал. Я был всецело занят поисками того, к чему однажды таки пришел — идеи Москвы. Это ли не оправдание моей бездеятельности в поисках любви? Всей человеческой жизни, всех сил человека не могло хватить для того, чтобы совместить таких два великих дела, разрываться между двумя великими целями.

Я положился на судьбу, а желанной встречи судьба не преподносила. И не преподнесла. По правде сказать, я всегда брал то, что «ближе лежит». Это было почти воровство, но обкрадывал я сам себя, и, увы, вполне осознанный, абсолютно осмысленный выбор. На какое то время я успокоился на мысли: что же, значит, мне не суждено найти свою любовь, — остается просто жить, творить… Да, эта сознательная «простота» жизни — еще один призрак, еще одно дьявольское искушение. К чему лукавить, я, конечно, прекрасно понимал это и раньше. Однако теперь, рядом с Альгой, вдруг увидел это совершенно под другим углом: может быть, в самом этом выборе и компромиссе содержалось предательство и проклятие. Вот в чем моя слабость и мое ничтожество! Я предал и себя и саму идею любви.

Альга обняла меня изо всей силы. И я обнял ее. Потом я увидел, что у нее по щекам катятся слезы. Она сочувствовала мне, жалела меня, — может быть, так же, как жалела Папу, а мне, признаюсь, сделалось от этого необыкновенно хорошо.

Я рассказал ей историю своего недолгого романа с Мамой и о том, как складывалась моя жизнь с женой. Странно, прежде мне бы, наверное, показалось явной низостью, даже подлостью рассказывать кому бы то ни было о личных вещах, которые касалась не только меня, но и другого человека. Я бы ни за что не стал бы никому рассказывать, тем более, другой женщине, но в этот момент не было ничего естественнее, как признаться во всем этой изумрудноглазой девушке, не замечавших собственных слез. Она крепко обнимала меня, гладила ладонью по плечу, по груди. Я чувствовал, что могу рассказать ей все, и в этом не будет ничего дурного, — как будто я рассуждаю сам с собой.

В моем «выборе» между поиском великой идеи и поиском любимой женщины заключалось не только предательство. Ужасное решение. Тут замешены и самомнение, и гордыня. Теперь, пытаясь объяснить то, что произошло со мной, я не мог сослаться даже на то, что был ослеплен внезапной влюбленностью, потерял голову, как последний дурак. Наташа не была женщиной моей мечты, но была со мной очень мила. Я приглядывался к ней и, несмотря на ее и свою молодость, уже видел все, что впоследствии меня с ней ждет. О чем она думала и какие у нее был «мотивы», мне неизвестно. Конечно, первое время у нас с ней были прекрасные «человеческие отношения». А уж в постели и подавно. Впрочем, когда случались не частые разлуки, жена искренне считала, что они даже на пользу, искренне желала, чтобы я развеялся и отдохнул. Тем радостнее будут встречи. О том, чтобы грустить, скучать и речи не было. Разлуки ни сколько не угнетали ее. Ей просто достаточно было одной мысли, что у нее есть муж, который говорит, что любит ее и ждет. По той же причине, как я уже упоминал, отсутствовала и видимая ревность. Пожалуй, только рождение Александра спасло наш союз от случайных измен…

Я никогда не обманывался в отношении своей жены, но убеждал себя (и еще как убеждал!), что как «истинный творец» я способен сотворить любимую женщину — вообще из любой женщины. Вложить в нее свое понимание мира, свои взгляды, свою душу. Я рассчитывал на «энергию великой идеи». И ведь я действительно полюбил Наташу, но какая же странная и противоестественная это была любовь! Я внушал себе то, что сам же и выдумал, и не хотел видеть, что за человек в действительности моя Наташа. Я видел себя нежным отцом, ее мудрой любящей женой и матерью, а вместе с нашим милым Александром мы были счастливой, гармоничной семьей… Вот где гордыня сверхъестественная! Я возомнил себя почти Богом, способным творить свет из тьмы и жизнь из глины. И потому в результате — наказан. Оказалось, что для того, чтобы жить вместе, все таки нужна настоящая любовь, нужна особенная женщина.

Подобные мысли давно преследовали меня. Удивительное дело: мы с женой еще жили, как близкие люди, но в душах копилась отрава взаимного недовольства, претензий и во всем сквозила мертвящая и безжалостная мера — деньги, быт… Масса вопиющих обид и претензий, подчас самых нелепых и оттого еще более ранящих. В то же время, за исключение весьма редких случаев, мы почти никогда не выясняли отношения. Я уже говорил, что ко всякого рода разговорам по душам у нее было прямо — таки физическое неприятие. Любое раздражение она предпочитала переваривать в себе, но если уж оно выплескивалось, то в самых крайних формах. Так однажды, в пору ее отчаянной борьбы за то, чтобы и у нее, наконец, было «все, как у людей», когда я позволил себе высказать мнение как бы эта борьба не разорила нас окончательно, что нужно подумать об Александре, приберечь кое — что на «черный день», Наташа вскипела до неистовства. С ее точки зрения, это именно из за меня, ей, и Александру приходилось вести жизнь на грани нищеты. Якобы именно я всегда воспринимал собственную семью — жену и ребенка — как ужасный груз на своей шее и вообще «не хотел этого ребенка». Последнее меня изумило до глубины души. Я не хотел ребенка? Это Александра то!? Ну да, ну да, дескать, в период ее беременности я даже сетовал на то, что рождение ребенка помешает осуществлению моих планов, занятиям и вообще моему пресловутому творчеству. И ничем ее нельзя было вразумить, переубедить — и подавно. Мне казалось, что один из нас, должно быть, сходит с ума… Я изумлялся воздвигнутым против меня обвинениям, ужасно переживал и под конец говорил себе: да, наверное, я чрезвычайно дурной человек. Почти всегда неправый, неспособный или — хуже того — не желающий исполнять долг добытчика. Другие то исполняют… Не то чтобы самобичевание, но что то вроде воспалившегося чувства вины. Виноват или нет, но боль — то я ей причинял. Она отдала мне молодость, красоту, силы, была очень, очень добра ко мне — это правда. Психологически я оказался в вечной долговой яме. А с рождением Александра и подавно стал бояться ссор. У меня темнело в глазах при одной мысли, что этот нежный маленький человечек, ласковый, доверчивый и светлый, словно ангелочек, в один прекрасный день познает то, что разрывало мою собственную душу. Моей заветной мечтой было дать Александру счастливое детство. Какое мне дело до всех разговоров о том, что ребенка, а тем более сына, нужно с малых лет подготавливать к мерзостям жизни. Никогда с этим не соглашусь. По настоящему человек может оставаться счастливым только до тех пор, пока его не потрясет первое несчастье. Некоторые люди вообще лишены этого счастливого отрезка жизни. У других он ограничивается самыми первыми годами жизни, о которых хотя бы остается смутное воспоминание… Нет, Александр не должен видеть того, на что и мне, увы, довелось насмотреться в детстве! В его душе не должно остаться незаживающей язвы, которая заставляет человека страдать всю жизнь. Когда чистая детская душа вдруг постигает, что «любимые папочка и мамочка» мучают друг друга, смертельно ненавидят друг друга, смертельно тяготятся друг другом, мечтая лишь о том, чтобы однажды начать жизнь с белого листа. Конечно, внешне это были совсем не те ужасы детства, о которых рассказывали Папа и Веня, однако мне и этого хватило через край. Теперь то мои старички, измочалив друг друга, терзаемые болезнями, представляют собой вполне благопристойную супружескую пару. Ох уж эти тихие интеллигентные семейства!..

Таким было мое самоощущение во все годы нашего супружества, и, что самое удивительное, жену это даже как будто устраивало. Ее устраивало, что я живу с этой занозой в сердце, что вечно мучаюсь, чувствуя себя дурным человеком. «Что мне до твоих мучений, — ворчала она, — если я никогда не могла жить по человечески!»

Впрочем, Наташа с самого начала не скрывала, что никогда не чувствовала себя созданной для исполнения роли подруги — подруги «творца», пробивающегося к свету своей идеи сквозь вечную тьму и убожество жизни. Если кто и пытался убеждать себя в этом, то только я сам. А она всегда шутила и говорила, что еще девушкой задумывалась о том, а смогла бы она быть подругой человеку, одержимому какой либо идей, и отвечала себе однозначно: нет, не смогла бы, не создана для этого. Конечно, с моей стороны было бы верхом несправедливости утверждать, что она не стремилась быть мне просто хорошей женой. Напротив, она стремилась — особенно, в первые годы нашего супружества — украсить и наполнить мою жизнь радостями в соответствии со своим пониманием таковых… Нет и нет, душа у нее была совсем не злая. Но вместе с тем все движения наших душ фатальным образом вступали в противоречие. Ей бы и в голову не пришло угадывать мои мысли, сущность моих желаний и потребностей, пока я сижу за эскизами, расчетами и чертежами, ходить на цыпочках, пока я вынашиваю гениальную идею. И уж, конечно, не побежала бы сломя голову исполнять угаданную прихоть. Скорее, она увидела бы во всем этом унижение для себя как для женщины и неоспоримое свидетельство того, что муж ее не любит… Да да, однажды в сердцах я ей так и заявил: «Все, что мне удалось сделать (я, конечно, имел в виду Москву), я сделал не с твоей помощью, а вопреки тебе!» Наверное, это было несправедливо. Она тогда смертельно обиделась на меня.

Пока не было Москвы, Наташа еще кое как крепилась, терпела и даже верила (конечно как «последняя дура») в будущие «златые горы», почти безропотно перенося нашу неустроенность. Но после Москвы вдруг прозрела. Увидела, что все ее мечты так и остались мечтами, а мои обещания только обещаниями. Даже в моей Москве мне не находилось места. Плюс мой дурной характер, плюс конфликты с Папой, коллегами, мэтрами и т. д. Она увидела, что я осуществил то, о чем мечтал, и теперь уж безусловно счастлив. С тех пор заявляла без смущения: деньги, ей нужны деньги, деньги… Впрочем, подозреваю, что все мужья в глазах жен имеют один и тот же недостаток: или мало зарабатывают, или скупы. Что же, с тех пор, как я «влился в Россию», она все получила. В том числе и «жизнь, как у людей». И могла быть мною довольна. Но теперь я сам рушил нашу семью, метался, словно в агонии…

С воплощением моего заветного московского проекта, меня обуяла такая адская тоска, какой я не ведал, даже когда мучился от неспособности выразить себя. Иногда я не выдерживал. Словно в надругательство над самим собой, я убеждал себя, что, возможно, моей жене действительно будет лучше с каким-нибудь официантом Веней, да и сам я вздохну свободнее… А однажды ночью я страстно и глупо молился, возопив про себя, как какой-нибудь юнец: «Господи, пошли же мне Женщину!!..»

«Боже мой, — промелькнуло у меня в голове, — ведь точно такую ошибку я вновь совершил с Майей, когда мечтал, что наша любовь, вслед за Москвой, станет моим лучшим творением…»

Слезы продолжали течь по щекам Альги. С незнакомым удовольствием я смахивал их ладонями, пробовал губами на вкус. Женские слезы. Как странно, во всей своей жизни я даже не знал, не предполагал, что это за ощущение — чувствовать, что тебя жалеет женщина. Оказывается, это нужно мужчине. Очень нужно. Просто раньше я не знал, что это такое. Мы снова обнялись. Я лежал у нее между ног, словно новорожденный у ног матери. Я пил ее сочувствие, как пьют молоко. Возможно, она была девственницей, возможно, нет, я не ощутил этого. Да и вообще напрочь забыл, не думал об этом. А она держала меня крепко и, изгибаясь, жадно целовала куда придется, и каждый ее поцелуй я чувствовал, как единственный и неповторимый…

Огромная луна еще стояла в окне, точно в раме. Не знаю, как у Альги, но у меня было удивительное чувство: мы уже довольно долго были вдвоем, наши взаимные ласки и объятия были бесконечны, однако физическая усталость и эмоциональное утомление, которые наполняли нас по мере того, как мы наслаждались друг другом, доставляли друг другу наслаждение, — эти усталость и утомления не приносили ни взаимного отторжения, ни мучительного разочарования, ни печали, — что было бы вполне естественно, в соответствие с грубоватым, но исчерпывающим афоризмом психофизиологии: «после сношения животное печально». О печали вообще не было речи! Наоборот, я воспринимал нарастающее утомление как новый и желанный этап блаженной близости. Мысли относительно нравственности не приходили мне в голову, не докучали. Так просто, свободно, спокойно должны себя чувствовать себя разве что брат с сестрой. Если, конечно, обойтись без всяких кровосмесительных ассоциаций. То есть в самом общечеловеческом смысле. Как, увы, не могут чувствовать себя друг с другом влюбленные мужчина и женщина.

И вот, наконец, я захотел, решился рассказать Альге о своем глупом, почти роковом увлечении нашей Майей. Мне было крайне важно услышать ее мнение. Как будто с ее помощью я смогу освободиться из тюрьмы своего собственного сознания, иллюзий и сомнений. И я постарался не пропустить ни одной подробности, касающейся этого наваждения с «прощальной улыбкой». Мне было безразлично, в каком виде я предстану перед Альгой и в как именно она истолкует мое признание. Не нужно было думать, сколько преднамеренной истины, а сколько непреднамеренной лжи содержится в моих словах. Почему то я был уверен, что Альга выше пресловутых мнений, которые как оборотни кружат вокруг человека, подставляя ему, бедняге, всевозможные кривые зеркала, чтобы он мучился, видя себя то гением, то глупцом, то героем, то слюнтяем, то праведником, то подлецом. У нее, у Альги, безусловно было то самое абсолютно правильное зеркало, в котором должна была отразиться моя мятущаяся душа, не заскорузлая, покрытая, словно коростой, жизненными впечатлениями, — а душа в своем чистом и первозданном виде. Если Альга сумеет объяснить мне происшедшее со мной, то это будет не очередное мнение, а может быть, избавление от мнений.

Я рассказывал и внимательно смотрел в ее прекрасные изумрудные глаза. Странно, она как будто ожидала услышать от меня нечто подобное. Как будто догадывалась или знала обо всем. По крайней мере в ее взгляде не промелькнуло и тени удивления. Пожалуй, единственное, что я заметил, — это то, что изумрудное сияние ее глаз стало сгущаться и темнеть. Должно быть, от сострадания и жалости ко мне.

Итак, после того как я переспал с Альгой, я тут же посвятил девушку в свои чувства к ее лучшей подруге и во все подробности своего несостоявшегося романа с Майей. Рассказал грустную историю о том, как я пришел к логическому опровержению всего, на что надеялся. А надеялся я, как известно, на то, что Майя может меня полюбить. Альга выслушала меня очень внимательно и задумчиво погладила по голове. Как ребенка. И вдруг огорошила меня, со всей уверенностью заявив, что все, что происходило между мной и Майей последнее время, я истолковывал совершенно неправильно. На этот раз в ее глазах светилась не только сострадание, но и настоящий ужас, страх за мое счастье. Что же теперь? Как быть мне теперь? То есть после того как мы с Альгой были вместе. И как быть самой Альге? После того что я ей рассказал, она уже не сомневалась в любви Майи ко мне. Ей, кстати, тоже было что мне рассказать в подтверждение версии о любви Майи. Это была трогательная, странная, чисто девичья история. Я взглянул на происходящее с совершенно иной точки…

Две подруги всегда делились друг с другом сокровенными мыслями и чувствами. Однако во всем, что касалось меня, у них установился неопределенный — полушутливый, полусерьезный тон. Очевидно, Майя с самого начала ревновала меня к Альге, но скрывала это изо всех сил. Еще бы, ведь в ее подругу и без того «все были влюблены»! В то же время Майя, успевшая убедиться, что я потерял от нее голову, как будто намеренно сводила меня с новой подругой. Опасная, но такая азартная игра! И она заигралась до такой степени, что, возможно, перегнула палку: в какой то момент подруга действительно поверила, что между нами нет ничего серьезного. Кстати, теперь я узнал от Альги, что и она, Альга, чисто по женски, была вовлечена в эту игру. Если между мной и Майей что то намечалось, то это, по мнению Альги, могло перерасти в настоящее серьезное чувство. И она со своей стороны делала все возможное, пускалась в невинные интриги, чтобы уяснить для себя истинные чувства Майи по отношению ко мне, и для этого, между прочим, разыграла новогоднюю историю с запиской, которую я в любовном бреду подбросил Майе и из за которой мне пришлось так помучаться. Только теперь все это окончательно разъяснилось. Когда Майя обнаружила у себя в сумочке анонимное объяснение в любви, Альга как раз была рядом. Они вместе посмеялись над этой запиской. На карнавале ее мог подбросить кто угодно. Скорее всего, кто то из детей. Но Альга убеждала подругу, что это сделал именно я. Майя смеялась и отшучивалась. Скомкала и бросила записку на поднос между пустых бокалов из под шампанского. Тогда то Альга на свой страх и риск прихватила ее и подбросила мне. Если это все таки я, рассудила она, то возврат записки изрядно подогреет мои переживания, заставит меня помучаться и, возможно, ускорит события. Логично. Я тогда в самом деле сделался как угорелый… В общем, между подругами шло своеобразное нескончаемое молчаливое состязание, в котором каждая из участниц желала успеха другой. Выходит, они вроде как подставляли меня друг другу. Поддавки… И вот Майя все таки устроила так, что мы с Альгой оказались наедине. Может быть, хотела испытать меня? И тут перегнула палку? Чего она добилась?.. Может быть, все таки сомневалась во мне, в моих чувствах? И, как выяснилось, не зря… Я хорошо помнил, как при каждом удобном случае она расхваливала Альгу, как будто хотела убедить меня в том, что та для меня идеальная пара. Кроме того, ни одна из девушек ни за что не позволила бы себе встать на пути у другой. Это была настоящая девичья солидарность, готовность к тому, чтобы пожертвовать собственными чувствами, ради счастья подруги. Словом, редкое такое благородство. Майя обожала Альгу и желала ей всяческого счастья. Не говоря о том, что ревнивая и самолюбивая Майя действительно могла внушить себе, что с появлением Альги я охладеваю к ней и начинаю влюбляться в Альгу…

Но Альга не разделила этого моего последнего предположения и даже решительно возразила:

— Какая чепуха! Ты ведь не влюблен в меня? — как бы мимоходом осведомилась она.

— Н нет… — машинально кивнул я. — Нет…

Кажется, в эту минуту я вообще не мог представить себе, что такое — быть влюбленным. Как и то, что такое — эта призрачная любовь… Не то что в прежние времена. Раньше то я представлял себе это с необычайной отчетливостью. Словно это когда то уже было со мной…

— Ну вот видишь, — спокойно сказала Альга.

Я не понимал. Спору нет, в поведении Майи было много странного, но это свидетельствовало лишь об одном: у нее были свои планы, складывалась своя жизнь, а я был ей совершенно не нужен. Плюс этот явный эгоизм — молодой, наивный и не прикрытый. Кроме хлопот о своем Пансионе, ее ничего не интересовало. Я же был не слепой.

— Нет, ты слепой, — улыбнулась Альга.

И принялась убеждать в том, что я очень даже нужен Майе.

— Как ты вообще можешь так думать! — качала она головой. — Это ужасно несправедливо по отношению к ней Да, Майя действительно мечтала о самостоятельности и поэтому с таким энтузиазмом ухватилась за устройство Пансиона. Но самостоятельность нужна ей лишь для того, чтобы освободиться от Маминой опеки и самой распоряжаться своей жизнью. Это же так просто! Она всегда тяготилась тем, что за ее спиной стоят Папа и Мама с их властью, богатством и влиянием, а она сама ничего из себя не представляет. То есть в каком то смысле ей хотелось «повзрослеть», «дорасти» до тебя. Можно себе представить, что творилось у нее в душе, как она разрывалась на части. Она старается приблизиться ко тебе. А для этого нужно сделать карьеру, вырваться из объятий родителей.

— Не знаю, — с сомнением проворчал я. — Я не заметил этого. Если кто и старался, так это Мама. Это она изо всех сил старается нас случить…

Оказалось, Альга ничего не знала о том, что сама Мама взялась между нами посредничать. О том, что она, якобы, не только устроила нашу заочную «помолвку», но и хлопотала о скорой свадьбе. И это, кажется, произвело на Альгу весьма тягостное впечатление. Неужели я действительно мог обсуждать эти вещи с Мамой? Неужели Майя скрыла бы это от Альги? В это трудно поверить. Тут было что то другое. Похоже, доверившись Маме, я действительно вел себя как последний болван. Развесил уши и соглашался с ее «психологическими» рассуждениями на мой счет, — относительно моего мужского «стажа», тридцати лет эрекции и тому подобной чепухи. Слушал ее сладкие песни о свадебной фате, первой брачной ночи и девичьем темпераменте. На чьей стороне была Мама? Не исключено, что она не только не собиралась между нами посредничать, а вообще ни о чем не говорила дочери и ежедневно, держа меня на крючке, ломала передо мной комедию. Свои причины на то у нее, вероятно, были.

С другой стороны, я не мог исключить, что Мама все таки вела обо мне определенные разговоры с дочерью, но какого рода это были разговоры Бог знает. Вряд ли они были приятны Майе, поэтому она вполне могла избегать говорить об этом даже с лучшей подругой.

Нельзя было исключить и того, что, пытаясь усыпить мое внимание, Мама держала сторону своего истинного фаворита. И этот самый фаворит, несмотря на все ее заверения, конечно, не я, а наш милый дядя Володя. Достаточно я насмотрелся на «дружеские» отношения, которые установились между ним и Майей! Уж Маме то это было прекрасно известно!

Пожалуй, впервые Альга взглянула на меня с изумлением.

— Что ты такое говоришь! О каких таких отношениях ты толкуешь, ведь она его дочь!

— Ну да, правильно, — иронически улыбнулся я, — он, якобы, вбил себе это в голову. Папа тоже говорил об этом. Чепуха! Они просто потешаются над нашим педагогом.

— Но это действительно так!

— Дядя Володя — отец Майи? — вскричал я. — Значит, это правда?

— Мне казалось, ты давным давно должен был знать об этом. Конечно, самому дяде Володе Папа строго настрого запретил даже заикаться об этом. Как великую милость, он позволил ему находиться рядом с дочерью и всегда третировал его этой «тайной», которая, кажется, ни для кого не секрет. Только вслух об этом не говорили: табу, наложенное Папой.

— Удивительно! — промолвил я. — Но я действительно ничего не знал об этом…

Неужели я до такой степени всегда был поглощен самим собой и собственными делами?! Что же, это вполне в моем духе.

— А дядя Володя боготворит Майю. — продолжала Альга. — Он на вершине блаженства, что может быть рядом с ней. Особенно теперь, когда она занялась Пансионом. Он готов на все ради нее. На любые унижения. Папа всегда использовал его, использовал его умение найти общий язык с детьми, заставлял доносить обо всем, что происходит в семействе, а особенно, обо всем, что касается детей. Он подчинил дядю Володю непосредственно начальнику своей личной охраны Толи Головину, а уж тот выжимает его как лимон, делает из него настоящего стукача и провокатора. Однажды, это было при мне, дядя Володя попытался жаловаться на него Папе, но Папа лишь фыркнул: «Не нравится, пошел вон!» Вот и теперь дядя Володя докладывает им во всех подробностях о том, что происходит в Пансионе. Увы, наушничает самым жалким образом… Что же касается тебя и Майи, ты и сам прекрасно знаешь, что дядя Володя, несмотря на свое всегдашнее униженное положение, любит всех, а тебя в особенности, и был бы только рад, если бы ты, как говорится, захотел составить счастье его дочери…

— Погоди, погоди, — пробормотал я, — мне нужно все это обдумать!

Тут меня внезапно осенило: ну конечно, мать и дочь могли быть заодно. Обе понимали, какие последствия для меня повлечет подобная любовная история. Папа, с его патологическим желанием контролировать все и вся, в конце концов вмешался бы. Я не секунды не сомневался, что по его представлениям Майя и я были не пара. «Улыбка то» и правда могла стоить мне головы и стать для меня «прощальной» в буквальном смысле этого слова. Стало быть, внешнее напускное равнодушие Майи могло свидетельствовать о ее невероятной осторожности и том, что она не на шутку опасалась за мою жизнь. Но я то презирал опасность, даже не думал о грозящей опасности. Если бы я действительно решился быть с Майей, то, конечно, не стал бы спрашивать Папиного позволения. Если бы она стала моей, я бы вообще не думал о последствиях.

Когда я поделился этими мыслями с Альгой, она долго смотрела на меня своими лучистыми изумрудными глазами, а затем тихо сказала:

— В том то и дело. Это никак не могло произойти.

— Почему? — удивился я.

— Никак не могло, — повторила она и объяснила, что в данном случае я напрасно обольщался возможностью свободного выбора. Папе наверняка было известно — прекрасно известно! — о моих чувствах к Майе. Ведь он не спускал с нее глаз. Следил за каждым ее шагом. Даже личные апартаменты Майи — Папин новогодний подарок любимой доченьке — были нашпигованы следящей аппаратурой, хотя это и не принято в Москве — устанавливать подглядку и подслушку в личных апартаментах. И уж конечно, позаботился о том, чтобы никто до нее пальцем не дотронулся. Изоляция абсолютная. Он демонстративно держался на расстоянии, но, тем не менее, в любой момент был готов пресечь мою попытку. Все, что было между нами, происходило с его позволения.

— Ну уж этого быть не может! — в ужасе проговорил я. — Зачем ему все это?!

— А ты как думаешь? — спросила Альга.

Ответ на этот вопрос мгновенно блеснул передо мной.

— Он приберегал ее для себя, — сказал я.

Господи, я ведь прекрасно знал Папу! Я никогда не идеализировал его и, кажется, не приписывал ему способности к каким то изощренным интригам. Уж я то понимал, что его желания примитивны, а методы достижения цели и подавно отличаются предельной незатейливостью. И все таки я просмотрел, проглядел то, что лежало на поверхности! Что ж, может быть, именно в этом и заключалась сила Папы. Пока я, или такие как я, выстраивали сложные схемы и умозаключения, которые, якобы, должны были привести нас к успеху, он шел напрямик. И это всегда оказывалось самым действенным. Изощренного и сверхъестественного ждали от него по одной простой причине: всегдашнее обаяние богатства и власти. Разве может прийти в голову, что человек с таким влиянием и деньгами, даже не дает себе труда думать. Сбивала с толку его способность никогда, ни словом и ни жестом не обнаруживать своих сокровенных желаний. Он был неподвижен, как крокодил, который ждет, ждет, ждет и заглатывает добычу лишь тогда, когда для этого нужно лишь раскрыть пасть. Вот на чем все накалывались. И я в том числе… Впрочем, в данном случае обмишурился, похоже, я один. Конечно! И Альга, и Майя, и Мама, и дядя Володя, и уж, наверное, покойный доктор оказались куда прозорливее меня!

В общем, если отбросить все лишнее, если увидеть простой как палец единственный стимул, то многое, до сих пор не сходившееся, легко сойдется. Например, Мама. Все ее усилия были направлены на то, чтобы так или иначе помешать Папе или, по крайней мере, оттянуть развязку. Она всячески поощряла «карьеру» дочери, ее увлечение Пансионом, поскольку, проводя большую часть времени в делах и в Пансионе, Майя была от Папы на безопасном расстоянии. К тому же в Пансионе, то есть в Деревне, дочь все таки находилась под крылышком у Мамы и под присмотром дяди Володи. Вряд ли Папа мог позволить себе что то в их присутствии. Поругивая Альгу, ревнуя к ней, Мама, тем не менее, выбирала из двух зол наименьшее. Защищая себя и дочь, она, вероятно, всячески пыталась разжечь Папину ревность, чтобы заставить его переключиться целиком на изумрудноглазую девушку. Потому то и терпела ее у себя в семье. Нет ничего удивительного, что она была готова на все. В конце концов, и я годился для этого дела. Давно приметив, что между мной и Майей что то зарождается, Мама решила, что и эту ситуацию можно использовать против Папы. Любовная интрига с моим участием расстраивала его планы, тормозила развитие событий. Ради этого Мама интриговала, манипулировала моей женой и вообще старалась направлять события в соответствующее русло. Готова была сама держать свечку. Она была в таком отчаянии, что готова была заплатить любую цену. Зная Папу лучше других, она понимала, что он способен сколь угодно долго выжидать, даже делать вид, что выпускает ситуацию из под контроля, но никогда не позволит, чтобы Майя и я были вместе. И все — таки так или иначе поощряла и подталкивала меня. Если бы мне удалось (невероятный вариант!) зайти достаточно далеко, то это, учитывая гнев Папы, могло и в самом деле стоить мне жизни. Но, видно, и такая цена устраивала бедную Маму. Если прежде мне казалось, что Мамина доброта и забота протираются на целый мир, как на единую семью, то теперь со щемящим чувством разочарования я увидел, что Мама озабочена лишь благополучием своей собственной семьи…

Итак, Папе не оставалось ничего другого, как ждать подходящего случая. Майя не была очередной девчонкой, которую он подобрал на перекрестке, в казино или в офисе. Все должно было произойти само собой. Майя должна была захотеть, должна была решиться на это сама.

И все таки я никак не мог в это поверить!

В том то и фокус, что вокруг меня происходило много такого, во что я «не мог поверить», но это грубо и фатально вторгалось в мою жизнь, отнюдь не стремясь вписаться в какие либо мои представления. Он то, Папа, наверняка, не называл это своей «прощальной улыбкой». Он вообще никак это не называл. Это было желание в чистом виде. И он тупо и бездумно шел к его осуществлению.

— И он сам тебе об этом рассказывал? — спросил я Альгу. — Я уверен, что вы говорили обо всем!

Да, именно тогда, когда после последнего покушения он несколько дней удерживал ее около себя, он сообщил ей о своем намерении, пустился в откровения. Сначала она решила, что это последствия контузии и он впал в бредовое состояние. Потом она подумала, что, может быть, таким своеобразным способом он мстит ей, Альге, за то, что она по прежнему отвергала его как мужчину. Пытается задеть ее гордость тем, что видит в ней теперь исключительно друга. Он дал понять, что в какой то степени даже прикрывался Альгой — чтобы обезопаситься, сбить с толку своих недругов, которые были бы рады обнаружить его уязвимое место. Подобная тактика якобы разработана в соответствии со специальными рекомендациями начальника личной службы безопасности и старинного своего друга Толи Головина. Уж тот то по долгу службы был искушен в психологических штучках дрючках. Дескать, в этом смысле он, Папа, и меня, воздыхателя Майи, терпел исключительно в качестве удачного естественного прикрытия на тот случай, если вражеские эксперты начнут подкапываться в этом направлении, разыгрывать внутрисемейные комбинации…

— И что же ты, — спросил я Альгу, — молча выслушивала его признания? Не пыталась его образумить? Все таки Майя ему дочь. Хоть и приемная. С религиозной точки зрения это скотский грех…

— Ну вот ты опять заговорил о религии, — улыбнулась девушка. — Нет, — продолжала она, — я пыталась его образумить. Конечно. Даже стыдила. Но все напрасно. Он уже принял решение.

Папа весьма уважительно относился ко всему, что касалось веры, обрядов и тому подобного. Пусть внешне, но всегда старался соответствовать. Уважал, и как бы даже побаивался нашего о. Алексея. Словно ощущал себя неким древним князем, который может и резню устроить, но затем с похвальным смирением должен помолиться вместе со своим любимым монахом. Казалось бы, достаточно напустить на него о. Алексея, чтобы тот остудил его и привел в христианское чувство. Но, оказывается, с чисто формальных позиций Папа был, что называется, в своем праве: ведь он и Мама (также как и я с Наташей) не состояли в церковном браке. Более того, Папа рассказал Альге, что уже давно переговорил обо всем с о. Алексеем. Поначалу батюшка, дескать, ругательски ругал его, настаивал, чтобы тот немедленно выполнил свой долг перед церковью, обвенчался с Мамой и тем самым совершил церковное удочерение Майи, что, в свою очередь, отвратило бы его от греховных мыслей. Но Папа, с одной стороны, во всем каялся, а с другой — не давался, твердо стоял на своем: он, якобы, всей душой желает соблюсти законы, но венчаться намерен не с Мамой, а с Майей. Причем обещал сделать это тотчас — как только Майя даст согласие. О. Алексей выходил из себя, плевался, крестился, грозил Папе анафемой, всяческими небесными карами, но в конце концов был вынужден уступить. Он заключил с Папой что то вроде договора — взял с него честное слово, что уж теперь то тот соблюдет все необходимые формальности, а до тех пор не позволит себе ничего такого — ни ни. Папа охотно дал слово. Таким образом о. Алексей оказался вовлечен в эту интригу и вступил в своего рода сепаратную сделку с Папой за спиной у Мамы. Исключительно ради благой цели: не допустить дальнейшего блуда и спасти Папину душу.

Казалось бы, после всего, что я узнал, я должен был бы ужаснуться, возненавидеть Папу, но в объятиях изумрудноглазой девушки воспринял все философски — как должное.

Все было хорошо. Обнаженные, мы поднялись с чудесного ковра и, обнявшись, стали расхаживать по апартаментам. Альга включала один за другим диковинные светильники в виде средневековых ламп и восточных фонариков с вмонтированными в них разноцветными драгоценными и полудрагоценными кристаллами и камнями, и каждый из них вспыхивал своим особенным светом и оттенком, — до тех пор, пока все апартаменты не залило веселое праздничное сияние. Иногда мы останавливались, чтобы возобновить ласки. Мы обоняли, обнюхивали друг друга с животной непосредственностью. Я и думать забыл, даже ни разу не вспомнил про свою любимую табакерочку. Мы целовались так, словно поцелуи были пищей, а мы были голодны и никак не могли насытиться. Впрочем, одним вкусом и нельзя было насытиться. А я чувствовал ее вкус, и он мне очень нравился. Как будто мы дегустировали по капле редкое вино и снова и снова тянулись друг к другу, чтобы распробовать вкус. И это было для меня тоже внове. Конечно, мы с Наташей тоже целовались, но как то торопливо, по родственному, словно нехотя, полузакрытыми губами, раз в году…

Апартаменты с фонтанчиком в центре и широким проемом окна были чрезвычайно просторны. В то же время с необычайной изобретательностью они были разгорожено на отдельные ниши. Каждая представляла собой совершенно обособленный объем — как бы противоестественно смещенный в перспективе и пропорциях и задрапированный какой-нибудь темно узорчатой тканью. Попав в эти пространственные ребусы, даже я, искушенный в таких делах, испытал ощущение некоторой приятной дезориентации.

За одной из перегородок оказался низенький резной столик с расставленным на нем кофейным сервизом, а также небольшая жаровня для приготовления кофе. За другой, словно под балдахином, скрывалось удивительное необъятных размеров подвесное ложе, прикрепленное к потолку тонкими блестящими стальными цепочками. Ложе было покрыто несколькими тонкими разноцветными одеялами и пледами. Впрочем, мы задержались на чудесной кровати не более чем на четверть часа, а затем поднялись и продолжили осмотр апартаментов. В третьей нише, спрятанной в самой глубине помещения, вдруг обнаружилась распахнутая дверца. Ступени мраморной лестницы вели на обширный балкон, с которого открывался прекрасный вид — почти круговая панорама, — и, в частности, на озаренный иллюминацией ночной Шатровый Дворец. Странно было находиться здесь, у Альги, тайно уединившись с ней, и знать, что там внутри, во Дворце вовсю продолжается многолюдный шумный праздник.

За громадой Дворца посреди беззвездного неба, иссиня черного и чуть серебристого от пронзительного лунного сияния, можно было разглядеть абрис огромного черного цеппелина, — того самого, о котором шла речь в программке к праздничным торжествам. Предстояла грандиозная экскурсия над столицей. Дирижабль уже перегнали в Москву, и, вероятно, шли последние технические приготовления и работы по обеспечению безопасности. Напрягши зрение, я различил десятки тросов, удерживавших этот летучий остров у земли. Для подъема пассажиров экскурсантов на верхнюю огороженную площадку был сооружен лифт. Посадка на летающий остров должна была производиться со сборной вертикальной конструкции, похожей на длинную этажерку в красных сигнальных фонариках.

Некоторое время мы стояли на балконе, поглощенные созерцанием феерической картины. Ночная прохлада, студеный ветер. Мы крепче обнялись, замерзая, но все еще не могли оторвать взглядов от разверзшегося перед нами, словно с огромной горы, бескрайнего ночного, вернее, уже предрассветного пространства. Вся Москва была как на ладони. Видны были также некоторые, ярко освещенные строения в затемненном Городе: Белый Дом, Мэрия и частично старый Кремль.

Неожиданно мы стали свидетелями зловещего эпизода.

— Ты слышишь? — спросил я Альгу.

— Слышу, — кивнула она.

Наше внимание привлек глухой далекий шум, неуклонно и довольно быстро нарастающая вибрация воздуха на самых низких частотах, грохотанье, рокот. Словно откуда то издалека на нас надвигались сразу несколько сверхтяжелых грузовых составов.

— Смотри! — прошептал я.

— Вижу! — отозвалась она.

С западной стороны — откуда доносилось устрашающее гудение и грохот, от самого горизонта, словно огромные сверкающие и острые иглы, стали пробиваться и ложиться через весь темный Город ослепительно белые лучи. Сначала один, потом другой, потом целый пучок лучей. Это было похоже на какой то сумасшедший сон или апокалиптическое видение: как будто великое светило Солнце, раскалившееся до кварцевой белизны вдруг изменило свой ход и вот вот было готово взойти на западе. И первые его лучи, узкие и режущие глаз, словно негаснущие молнии, уже предвещали этот кошмарный восход… Только немного погодя мы разглядели, что над горизонтом, приближаясь к Москве, движется внушительное скопление летательных аппаратов, оснащенных прожекторами и мощными лазерами, чье хищное сверкание наводило ужас.

Вдруг еще более оглушительный рокот раздался в непосредственной близости от нас. Мы увидели, что одновременно из всех Лучей Москвы, сверкая такими же прожекторами, разом поднялись десятки огромных боевых вертолетов. Я знал, что это поднялась в воздух из специальных шахт особая отдельная бригада — главная тактическая сила дивизии, охранявшая подступы к мегаполису. Обычно попарно, а чаще поодиночке, чего обычно было вполне достаточно, эти машины совершали круглосуточные дежурные облеты Москвы и всей столицы. При таких рутинных дежурствах двигатели вертолетов работали в компенсационном, практически беззвучном режиме. Теперь все вместе они ревели в полную силу, на максимальном форсаже. Вертолеты были оснащены ракетами и скорострельными пушками. Я сразу разглядел под их темным подбрюшьем яркую цветную маркировку ракетных боеголовок. За считанные секунды вертолеты набрали высоту в несколько сотен метров и абсолютно неподвижно зависли над Москвой, прикрывая ее с воздуха, словно гигантский зонт. На фоне огромной сияющей луны они казались фантастическими жуками, нацелившимися на эту самую луну, как будто хотели вцепиться и растерзать ее своими хищными челюстями.

Воздушная армада, несущаяся на Москву с запада, все приближалась. Теперь было хорошо видно, что те, другие боевые вертолеты, тяжело покачиваясь, как бы переваливаясь с бока на бок от перегруженности боекомплектом, на ходу перестраиваются. Сначала они двигались широкой цепью, а затем начали собираться в стаю, словно сколачивались в единый бронированный кулак. Создавалось впечатление, что они вот вот откроют огонь по вертолетам, щитом прикрывавшим Москву или сошли с ума и решили идти на массовый воздушный таран. Вертолеты над Москвой по прежнему висели в воздухе, ощерившись ракетами. Ревели, рычали двигатели… Можно себе вообразить, какие безумные гвалт и вой стояли сейчас в радиоэфире, когда все бортовые радиостанции, перешедшие на открытую волну, изрыгали в адрес противника изощреннейшие ругательства и проклятия. Мы то, конечно, этого не слышали. Но от эфирного ветра, смешанного с предутренней стынью, электризовались волосы и по коже бежали мурашки.

Расстояние между вертолетными армадами сокращалось. Это было что то вроде психической атаки. Лоб в лоб или стенка на стенку. Все это мы видели своими собственными глазами. Я был уверен, что еще секунда другая и будет открыт ураганный огонь, начнется грандиозное воздушное сражение. Но случилось самое неожиданное. Мчащаяся с запада армада соединилась, слилась с армадой, неподвижно зависшей над Москвой, и через несколько секунд, пройдя с виртуозной точностью насквозь, отделилась и стала удаляться. Ничего не произошло. Ни одна машина не задела, не царапнула другую винтом или бортом. Однажды я видел нечто подобное, когда две громадные стаи черных птиц летящие друг на друга смешались, и на какое то мгновение показалось, что теперь они сольются вместе, — однако они снова разделились и самостоятельно проследовали каждая в своем направлении.

В результате эскадрилья вертолетов, прибывшая извне, разделилась над Городом на несколько звеньев и взяла под свой контроль и охрану правительственные здания и Кремль. Непонятно только, кто угрожал Кремлю и правительственным учреждениям? Неужели Москва?

Наблюдая с балкона за устрашающими воздушными маневрами, мы успели ужасно продрогнуть. Мы вернулись в теплое помещение, и Альга увлекла меня в какую то боковую дверь. Во влажной темноте я уловил насыщенный запах свежей зелени. Девушка щелкнула выключателем, свет вспыхнул сразу повсюду, и появился повод изумиться еще раз.

Строго говоря, комната, в которой мы оказалась, именовалась ванной, однако язык не поворачивался назвать ее этим заурядным словом. Это было нечто среднее между ванной комнатой, оранжереей и необыкновенным павильоном, вроде серпентария, террариума и аквариума вместе взятых. В оформлении интерьеров и формировании внутреннего пространства помещений, Альга демонстрировала самые блестящие способности и невероятную изобретательность. Признаюсь, осматривая ее апартаменты, я уже не раз пожалел про себя, что ее не было рядом со мной в те времена, когда я работал над проектом Москвы — мы могли бы с ней найти общий язык, и, наверняка, из нее получилась бы идеальная помощница, схватывающая все с полуслова…

Не успел я сообразить что к чему, Альга нажала кнопку на пульте управления, и отовсюду — снизу, сверху, сбоку — брызнула, хлынула, полилась великолепная бурлящая вода. По ступенькам из искусственного мрамора с оттенком малахита, мы сразу поднялись к небольшому трехъярусному бассейну, который уже пенился, словно кипел, и представлял собой как бы три ступенчатых водопада, переходивших один в другой. Здесь не было ни одной острой грани или острого угла, ни одной плоской стены. В пол и стены были вмонтированы разновеликие аквариумы, и из за того, что снаружи по их стеклам бежала вода, создавалось впечатление, что это единое пространство, в котором обитали всевозможные пресмыкающиеся и рыбы. Возможно, живые существа были не настоящие, а искусно выполненные муляжи, но в первый момент я даже не подумал об этом, и едва не задохнулся от восторга и замер на месте, боясь наступить на какую-нибудь лениво ворочающуюся черепаху или задеть рукой змею. Со всех сторон свисали целые охапки листвы, сквозь которую шумели потоки воды. Растения буквально прорастали сквозь стены, пол и потолок, — ветки кедров, гибкие ивы и виноградные лозы. Микроскопическая водяная пыль сверкала в воздухе и на лепестках лилий.

Альга обняла меня, и мы вместе плюхнулись в бурлящую воду среднего бассейна. Температура воды контрастно менялась в зависимости оттого, в каком уголке бассейна мы находились. Менялись и запахи. То пахло морским йодом, то речными кувшинками. Источники, бившие со дна, имитировали то выбросы горячих гейзеров, то потоки студеной родниковой воды. Лишь своеобразный душ, — а вернее, перемешивающиеся косые полосы ливня — были теплыми, как нежный летний дождь. Для меня, неистового любителя поплескаться в воде, это был настоящий водяной рай. И девушка вилась около меня, словно речная нимфа.

Тогда у меня не промелькнуло даже мысли о том, что в этом чудесном раю уже побывали и развлеклись, по всей вероятности, многие значительные персоны, — не говоря уж о Папе. Впрочем, мне, повторяю, это было абсолютно безразлично.

Альга незаметно убавила яркое освещение, и помещение погрузилось в приятный полусвет. Затем мы устроились на обширном, вроде мраморной скамьи, теплом ложе и долго, увлеченно мыли перемывали, терли растирали друг друга при помощи всевозможных бальзамов, смесей, гелей, мочалок и губок. Наши тела скрипели, как идеально чистое стекло, и светились так, словно кровь, текшая у нас в жилах, вдруг начала фосфоресцировать. Затем мы снова принимались обниматься, играть, целоваться и купаться.

Утомившись плескаться, я, словно морж или тюлень, выполз на гребень верхнего яруса, лег на спину и, чуть наклонив голову набок, с улыбкой смотрел на купающуюся нимфу. Вода как будто текла сквозь меня, — сквозь мои мысли и душу. Освежая, очищая. Блаженство, какое блаженство!

Я неожиданно заснул. Потом в полусне, поддерживаемый Альгой, я выбрался из чудесной ванной комнаты. Мы устроились на шелковых подушках на изумительно раскачивающейся кровати. Когда я проснулся, мне показалось, что я проспал совсем недолго, но, оказалось, почти целые сутки. Впрочем, это меня нисколько не обеспокоило и не встревожило. Мне казалось, что никто даже не заметит нашего отсутствия. Я чувствовал себя необычайно — как никогда свежим и бодрым.

— Сейчас утро или вечер? — спросил я, сладко потягиваясь и глядя в раскрытое огромное окно, где уже не было розовой луны, а было нежно голубое небо и белые облака, в которых играли веселые солнечные лучи. Ей Богу, мне показалось, что до моего уха доносится птичье щебетание.

— Тот день прошел, — сказала девушка, — а сейчас утро нового дня.

Кажется, все это время она была со мной. По крайней мере теперь она сидела с ногами на кровати с маленькой записной книжкой на коленях и авторучкой. Судя по всему, это была та самая записная книжечка, сунув которую вместе с зубной щеткой в рюкзачок, Альга покидала родительский дом. Она взглянула на меня, и я вежливо отвернулся, поспешил отвести взгляд, чтобы не смущать ее и не смущаться самому. Если ей хочется что то записать, пусть себе пишет. Кто знает, может быть, она вообще пишет между делом интимные записки обо всем и обо всех, с кем ей доводилось общаться в ее московских приключениях

Но Альга заметила мой взгляд и тут же протянула мне книжку. Покраснев, я замотал головой, но она, усадив меня на диван, все таки вложила ее мне в руки.

— Да! Прошу тебя! — попросила она с улыбкой. — Мне хочется, чтобы ты взглянул, прочел…

Я тоже уселся на кровати, подобрав под себя ноги, и принялся медленно перелистывать страницы. Изящным тонким женским почерком сюда были занесены милые и трогательные, коротенькие поэтические впечатления молодой девушки, датированные последними месяцами. Что то вроде древних восточных миниатюр. Мне запомнились два таких текста — самых последних, как раз сегодняшних:

Когда запели птицы,

Мы поняли,

Что это утро нас нашло

И разлучить спешит…

В движеньи дневном

Вдруг замру на мгновенье,

Когда у меня на губах оживет

Твой ночной поцелуй…

Впрочем, я не мог долго вчитываться в ее записи, поскольку Альга уже положила голову ко мне на колени и обняла меня. Я тоже обнял эту замечательную девушку. Странно, мы были близки, как только могут быть физически близки мужчина и женщина, но я не думал об этом в таком прямом смысле, что мы «занимаемся любовью».

Альга несколько раз заговаривала о том, что мне все таки, несмотря ни на что, предстоит «вернуться» к Майе. Но мне в это что то слабо верилось.

Потом мы выпили по чашке бархатистого кофе за низеньким резным столиком. Я чувствовал себя здесь как дома. Мы никуда не торопились. Мы болтали о том, о сем. За те часы, пока мы были вместе мы успели переговорить о целом мире. Мы были теперь, словно сиамские близнецы, чувствующие любое движение или ощущение друг друга. Теперь то я знал, что все ходившие о ней сплетни были спровоцированы либо жгучей ревностью, либо закулисной борьбой за власть, а всего больше — нашим общим безумием. Чего только стоили слухи — злоязычие Мамы, солидарное злоязычие моей жены, доходящее до маниакального бреда служебное рвение Толи Головина, перевранные и перелицованные мнения всех прочих. Не говоря уж о бредовой подозрительности самого Папы! Сколько несуразиц нагнеталось вокруг нее! Теперь я лишь улыбался, когда мы с Альгой вспоминали об этом. Господи, каких только собак на нее не вешали! Помнится, ей даже приписывали неподобающую, извращенную связь с Косточкой…

Кстати, я спросил ее о Косточке, когда мы заговорили о детях нашего круга. Мне было чрезвычайно интересно услышать ее мнение о нем. Если я не ошибаюсь, она наконец нашла с ним общий язык? Так или нет?

Альга задумчиво качала головой. Косточка очень странный, необыкновенный мальчик.

Однажды, месяца два тому назад, она привезла Папе в Деревню какие то конфидециальные документы из России, и ей пришлось заночевать в усадьбе. В тот день Майи не было, дела задержали ее в Москве, и на этот раз Альга устроилась у нее в спальне одна. Она, конечно, предусмотрительно заперлась изнутри на ключ. Не то чтобы она опасалась, что среди ночи к ней пожелает наведаться Папа. На крайний случай спальня Мамы находилась поблизости. Однако соответствующая предосторожность не мешала. Она разделась, расчесала волосы и легла в постель. Ночник выключать не стала. По обыкновению она спала под одеялом совершенно нагой. В комнате, несмотря на приоткрытое окно, было довольно тепло. Кажется, она только что закрыла глаза и едва стала погружаться в сон, как вдруг на нее пахнуло холодком — словно из приоткрытого окна. И в ту же секунду она ощутила, как ей под подбородок легло тяжелое стальное лезвие. Она сразу поняла, что это нож. Открыв глаза, она с изумлением увидела склонившегося над ней Косточку. В левой руке, чуть на отлете, он держал змеисто радужные ножны, а в другой руке у него был тесак, которым он плашмя давил Альге на горло. Бог знает каким образом мальчику удалось сбежать из под присмотра, выбраться из детской спальни в Пансионе и проникнуть в гостевую половину особняка — прямо к ней, к Альге в спальню.

Горел ночник, и ей были хорошо видны глаза мальчика. У нее едва не остановилось сердце: ей показалось, что он готов вот вот перерезать ей горло — столько в его глазах было яростной решимости. Стоило ей только пошевелиться или просто моргнуть… Некоторое время они молча смотрели друг на друга.

— Ты как две капли похож… — прошептала она.

— Что что? — переспросил Косточка.

— Ты как две капли воды похож на Папу.

Мальчик ничего не сказал, продолжая смотреть на нее, но ей показалось, что ярость в его взгляде вскипела еще больше. Нет, не стоило ей этого говорить. Она чувствовала, как напряжена его рука с ножом. И она не знал, что делать.

— Альга, он уже спал с тобой? — вдруг спросил мальчик. — Ты спишь с ним?

— А ты как думаешь? — с чисто женским возмущением вырвалось у нее.

— Не знаю, — ответил он.

— Нет, — сказала она, — не сплю.

— Ты наверное врешь, — задумчиво проговорил он.

— Тогда зачем спрашиваешь?

Косточка молчал.

— Ты пришел, чтобы это выяснить?

Но мальчик, кажется, и сам толком не знал, зачем он здесь. Он еще немного помолчал. Как будто переводил дух. Но она чувствовала, что нож в его руке по прежнему готов полоснуть ее по горлу. Затем Косточка одним движением вдруг сбросил с нее совершенно легкое одеяло, подцепив его ножнами.

Обнаженная, она попыталась дернуться, но он сильнее придавил ей горло лезвием. Она не была уверена, что еще не образовался порез и не льется кровь.

— Значит, не спишь, — с какой то мальчишеской туповатостью повторил Косточка, смерив ее взглядом с головы до ног. — И не спала…

— Нет, — повторила она с нервной усмешкой, — вообще то, я еще девушка.

— В самом деле? — молвил он. — Это, как говорится, еще не факт. К тому же, как нам известно, можно быть девушкой и вовсю заниматься сексом. К сожалению, точных сведений на этот счет у меня нет.

— Сведений?! — вспылила она. — Может быть, ты хочешь это проверить? Или попробовать? — Она не спускала с него глаз.

Но он нисколько не смутился.

— Проверить? Это идея! Может быть, так? А?.. — усмехнулся он и вдруг, убрав лезвие от ее горла, грубо протиснул руку с зажатым в ней тесаком прямо между ее ног.

От этого его немыслимого дикого жеста Альга пришла в ярость. В глазах у нее зарябило, и она изо всех сил ударила мальчика по щеке. Об опасности он вообще не думала.

— Свинья!

— Тебе — прощаю, — спокойно сказал Косточка, словно не почувствовал жестокой пощечины. Словно он вообще не был чувствителен к ударам и любой боли.

Он так же спокойно вложил свой тесак в ножны и потер ребром ножен щеку.

— Дурак! — Она чуть не плакала.

— А ты дура, — усмехнулся Косточка. Впрочем, беззлобно. — Посмотри, вот даже порезалась!

На внутренней стороне бедра у Альги действительно показалась кровь. Впрочем, это была крошечная царапина, от которое остался едва заметный шрамик, — я заметил его еще накануне, когда мы с Альгой рассматривали друг друга на прекрасном, похожем на древний материк, ковре.

Девушка схватила салфетку и прижала к ранке. Потом накинула на себя одеяло. Как ни странно, вид крови, в котором было нечто символическое, мгновенно разрядил ситуацию. Косточка и Альга смотрели друг на друга и, кажется, не чувствовали прежней взаимной вражды. А Косточка, — он, пожалуй, выглядел в каком то смысле даже удовлетворенным. В его взгляде появилось нечто покровительственное и дружелюбное — едва ли не сочувствие.

— Теперь ты не должна с ним спать, — с оттенком примирения сказал он.

— Не беспокойся, — сказала она, — я с ним не буду спать. Я его не люблю. Да и вообще…

— Если хочешь, — предложил он, — я тоже пущу себе кровь. Мне это ничего не стоит.

— Верю, — кивнула Альга. — Но я этого не хочу.

— Как хочешь.

Они немного помолчали.

— Как тебе удалось сюда пробраться? — спросила Альга, понемногу приходя в себя. — Насколько мне известно, за вами, детьми, в Пансионе строгий надзор.

— Ерунда, — презрительно бросил Косточка, — если мне понадобится, я могу оказаться где угодно.

— Каким образом? — улыбнулась девушка. — А как же ваши воспитатели, Папина охрана?

— Тьфу! Рабы! Им все равно кому служить. Я могу перекупить их всех. Даже у самого Папы, — похвастался мальчик. — Тут дело даже не в деньгах, — объяснил он, видя скептический, недоверчивый взгляд Альги. — Конечно, Папа создал свою систему, но это не значит, что вместо него ею не может управлять кто то другой. Все его люди — только исполнители, они просто не задумываются над тем, кто именно ими управляет. Может быть, им вообще это все равно…

Они поболтали еще немного. А потом Косточка попрощался и ушел. Он не стал вылезать в окно, как предположила Альга. Он ушел с достоинством — через дверь. При этом она заметила, что за дверью дежурил какой то человек, взрослый.

После этого случая они, можно сказать, даже подружились. Бывая в Деревне, она непременно навещала его. Они поддерживали связь то через дядю Володю, то через официанта Веню. Должно быть, самолюбивого мальчика впечатляли беззлобность и дружелюбие Альги, и он охотно беседовал с ней по душам. А она узнавала о его интересах, удивлялась некоторым его воззрениям. В частности, Косточка рассказал, что питает отвращение к сексу как к таковому — к любым его проявлениям, считая это грязью. Кажется, в его планы, которые как известно состояли в том, чтобы в ближайшем времени захватить всю Папину империю (и Москву впридачу), входили также определенные мероприятия, весьма фантастические — что то вроде коренного переустройства человеческого естества. Грубо говоря, идея заключалась в том, чтобы абсолютно уничтожить половые отношения. Пожалуй, в Косточке говорил довольно таки распространенный отроческий максимализм. Мальчик, конечно, всякого успел насмотреться, в том числе наслушаться о похождениях Папы, и у него сложилось собственное мнение о корне всех семейных конфликтов. Ему представлялось, что вся жизнь взрослых есть сплошная цепь конфликтов на сексуальной почве, что даже деньги и власть используются не по назначению, а ради сексуальных целей. Распущенность взрослых вызвала в детской душе крайний протест против всего, что имело отношение к интимным отношениям между мужчиной и женщиной. В каком то смысле это были поиски новых, чистых отношений. Активное отвращение к предмету проявлялось также и в том, с каким презрением он отзывался о соответствующих опытах старших приятелей и знакомых. Даже о собственной сестре Майе, которая, по его мнению, чрезвычайно «испортилась» с тех пор, как стала проявлять признаки «сексуальной озабоченности», мальчик говорил с брезгливой усмешкой.

Не то чтобы он доверял Альге свои секреты. Казалось, у него вообще их не было или он презирал секретничать. Ему было просто приятно с ней разговаривать. Должно быть, не хватало элементарного тепла. Конечно, Папа воспитывал его своеобразно — растравливал, как растравливают молодого щенка, чтобы воспитать в нем необходимые агрессивность и решительность. Кое какие достойные качества в Косточке безусловно удалось воспитать: с детского возраста он напрочь пренебрегал любой опасностью, не боялся ни животных, ни техники, ни людей. Ни высоты, ни глубины, ни боли, ни огня, ни воды, ни наказания, ни, конечно, смерти. Ничто в мире не могло его смутить… Однако, если растравленный щенок все таки знает руку хозяина и подчиняется беспрекословно, то мальчик, судя по всему, вообще не хотел никого признавать и никому подчиняться.

— Иногда мне кажется, что он может быть по настоящему опасен, — сказала Альга. — От него можно ждать чего угодно.

— Второй Папа, — кивнул я.

— А иногда мне кажется, — продолжала она, — что все это напускное. Что он всего лишь ребенок, которому хочется, чтобы Папа и Мама были настоящими папой и мамой, жили с ним, стали нормальной семьей. И его заветная мечта, идиллия — просто поселить их вместе в Деревне и жить себе поживать. Впрочем, в случае необходимости, он, кажется, готов их к этому принудить…

— Ну это уж слишком! — улыбнулся я.

Что же касается хвастовства Косточки насчет того, что он готов соперничать с Папой не только в перспективе, но уже и теперь имеет собственные рычаги управления системой, — все это я приписывал чересчур разыгравшейся фантазии мальчика.

Между тем Косточка уверял девушку, что даже детскую компьютерную игру «Великий Полдень» ему удалось превратить в часть своей империи, что целые блоки этой гигантской саморазвивающейся программы продолжают сращиваться в общей сети, и даже по конфиденциальным каналам со стратегическими компьютерными программами и системами самых высших уровней, что отныне ни одно политическое событие в стране не происходит без определенной коррекции со стороны «Великого Полудня», — да и сам Великий Полдень как таковой уже не за горами. Примитивное баловство с компьютерами давно пройденный этап. Пространство игры удалось срастить с реальной жизнью. То есть по правилам «Великого Полудня» начинают играть сами взрослые. Некоторые, впрочем, даже не подозревают об этом, хотя занимают весьма значительные посты. Но есть и такие, которые якобы совершенно сознательно прошли все этапы и стадии своеобразных идеологических проверок, испытаний и, наравне с детьми, включились в общее дело.

Кое что из того, о чем Косточка рассказывал Альге, я уже знал из рассказов сына и наблюдая за сеансами игры. Так Косточка тоже упоминал о разветвленной иерархии, о некоем странном Вове из касты жрецов идеологов, о делах России и о том, конечно, что он, Косточка, всем этим заправляет…

— Да, я слышал об этом от сына. Мой Александр его боготворит, — вздохнул я. — Он считает, что лучше человека нет. Одно время меня это выводило из себя. Я даже не заметил, как случилось, что сын попал в такую зависимость от Косточки. Что то вроде добровольного рабства, ей Богу. Я не понимаю, что происходит.

— Кто знает, может быть, в глазах детей Косточка заслуживает такого отношения… Во всяком случае тут дело не только в игре, — покачала головой девушка. — Косточка уже не раз заявлял, что определенная работа проводится и что очень скоро всем придется с этим считаться.

На этот раз я не стал спорить. Что ж, вполне вероятно. Я видел, что мой маленький Александр меняется на глазах и, несмотря на что он все еще оставался ребенком, был способен ориентироваться в поразительно сложных вещах. Я был свидетелем того, как, играя, он буквально создавал, вызывал к жизни какую то удивительную новую реальность, которая действительно смыкалась с тем, что происходило вокруг нас.

— Косточка, конечно, многое преувеличивает, — сказала Альга, — но у него и правда имеются собственные капиталы. И, видимо, значительные. Это не фантазии. Об этом мне говорил сам Папа. Мальчик распоряжается ими по своему усмотрению.

— Что ж, — согласился я, — детский бизнес — известная вещь…

— Но Папу беспокоит, что за этим за всем скрывается какой то злой умысел. Не исключено, что на мальчика постоянно и целенаправленно оказывается дурное влияние со стороны… Вот это Папа и хочет выяснить.

— Опять заговоры, — улыбнулся я. — Сплошные заговоры…

Вот о чем успела рассказать мне Альга, пока мы пили кофе. Она уже не казалась мне таинственной девушкой с ничего не обещающими изумрудными глазами. Наоборот, ее изумрудные глаза, интенсивный блеск которых как бы чуть чуть смягчился, смотрели на меня открыто и дружелюбно. Другими я теперь и не мог их представить. Мне кажется, что ни Папа, ни кто другой, не видел ее такой, какой видел ее я. Я также отметил про себя, что если кому придет такая блажь — влюбляться, то, пожалуй, нужно влюбляться именно в таких замечательных девушек, как Альга.

Итак, только на третий день мы снова отправились во Дворец… Там по прежнему вовсю шумел праздник, хотя публика уже явно угорела от бесконечных возлияний и мероприятий. Альгу сразу облепили какие то знакомые молодые деятели, похоже из свиты Петрушки, и я оставил ее, а сам, в прекрасном расположении духа стал прохаживаться по Дворцу, рассеянно улыбаясь знакомым, то и дело поднося к носу любимую табакерочку. Кто то спал прямо в креслах, кто то просыпался и опять начинал колобродить. Мужчины выглядели лиловыми и опухшими, словно утопленники. Женщины многократно меняли наряды, прихорашивались, но походили на съехавшихся на шабаш ведьм и ведьмочек. В главном зале гремели какие то казачьи хоры, махали шашками и плясали гопака. Никто не расходился, так как с минуты на минуту ожидали официального оглашения результатов выборов.

Но Мамина ложа была затемнена, закрыта. И Папина тоже.

Я улыбался, лазил за табакеркой и с интересом поглядывал вокруг, прищуриваясь так, как будто был близорук. То было редкостное для меня состояние, когда в голове отсутствовали какие либо определенные мысли. У меня даже появилось ощущение, что мысли как таковые, — как во сне об Экзаменаторе, — в каком то смысле сродни цифрам, а, стало быть, есть не что иное, как фикции, навеянные злым духом. В отсутствии мыслей я находился в бодром и даже радостном, почти парадоксальном состоянии ума. С одной стороны, необычайная пространственная ясность, а с другой полное отсутствие каких либо предметов для размышления.

Я уже был в курсе последних политических событий. Беспрецедентные ночные вертолетные маневры явились первой акцией, которую провело правительство. По сути дела это было введением чрезвычайного положения и началом диктатуры.

В специальных правительственных постановлениях и указах, бесперебойно выходящих вот уже вторые сутки, на все лады разъяснялась противоправная и антигосударственная суть нынешней предвыборной компании, проходившей под эгидой нашей Всемирной России. Постоянно сообщалось, что предпринимаются какие то меры для поддержания порядка. Армия якобы сохраняла лояльность. Граждане, соответственно, призывались к спокойствию. Указывалось, что главный очаг заразы находится в Москве. Что именно в чванливой, снобистской и тщеславной Москве свили себе гнездо антиправительственные силы. Из нее, возомнившей себя пупом земли и центром мирового порядка, дескать, и исходит все злокозненное и бунтовщическое. Одна глупость и нелепость громоздилась на другую.

В конце концов из центральной избирательной комиссии поступило официальное сообщение о результатах выборов, которые, с одной стороны заключались в абсолютной победе представителей России и приходом к власти Феди Голенищева, но с другой стороны, были тут же, в том же правительственном сообщении признаны целиком фальсифицированными и, следовательно, объявлены недействительными.

Собравшиеся в Шатровом Дворце с ликованием встретили первую часть этого сообщения и совершенно проигнорировала вторую. Праздник входил в свой апофеоз. Петрушка, который был в числе главных распорядителей, позаботился о том, чтобы народ, собравшийся вокруг Москвы, также мог сполна прочувствовать и насладиться величием свершившегося. С этой целью с наступлением сумерек на Треугольную площадь перед центральным терминалом, на который собрались сторонники России, были подогнаны десятки фургонов с бесплатной закуской и напитками. Когда достаточно стемнело, над площадью был устроен очередной грандиозный фейерверк и салют. Кроме того, публике раздали в превеликом множестве всевозможные карнавальные принадлежности — колпаки, маски, одежду — с непременным обыгрыванием символики России. Плюс наглядная агитация, иллюминация, гигантские пестрые надувные куклы — популярные народные персонажи — и все такое. Специально отряженные по этому случаю и по царски оплачиваемые бригады артистов, спрятанные за бронированными стеклами особых эстрад, с удвоенной энергией принялись увеселять народные массы. Было прислано несколько смен девушек танцовщиц, наспех набранных из ночных клубов, стрип баров и модельных агентств.

Некоторое время я бродил по громадному Шатровому Дворцу, а потом вышел погулять по Москве. Но тут на меня внезапно навалилась страшная усталость. Я не стал возвращаться домой в Город, а, вернувшись во Дворец, заночевал в одном из административных помещений — на диване в одной из тех комнат, где еще недавно заседала и трудилась наша идеологическая группа.

Сколько я спал, не знаю, но, проснувшись, снова отправился на праздник.

На Треугольной площади творилось невообразимое. Среди безалаберной возбужденной толпы появились бронетранспортеры. На броне сидели молодые румяные солдаты в полной десантной экипировке, до зубов вооружены, скромно и как то отрешенно улыбались на предложения выпить, закурить и вообще брататься. Эти румяные юноши с пшеничными бровями на общем карнавальном фоне тоже казались ряжеными. На мосту через Москва реку выставили несколько рядов заграждений. Препятствий в проходе между заграждениями не чинилось, однако редкие личности пересекали эту импровизированную границу.

За ограждениями собралась изрядная толпа. Настроение здесь было отнюдь не праздничное. Здесь все дышало агрессией. Это были противники России и сторонники правительства. И они все прибывали. То и дело над толпой поднимали самодельные грубые транспаранты, на которых были выведены какие то ругательства. Время от времени люди принимались мерно стучать по мостовой и перилам моста прутьями железной арматуры, булыжниками и палками. Здесь тоже стояли бронетранспортеры с румяными молодыми солдатами на броне, которые улыбались одинаково скромно и отрешенно. Что любопытно, то с одной, то с другой стороны скандировали практически одни и те же лозунги: «Долой диктатуру!», «Не выйдет, гады!», а также «Фашисты!» и «Позор!». Существенным, стало быть, являлось лишь то, с какой стороны кричат. При беглом взгляде на обе стороны мне показалось, что толпа приверженцев России как то похудела. Или, точнее, худела почти на глазах. Видимо, тонкий ручеек утекал через заграждение, и сторонники превращались в противников. Даже странно, что еще недавно, всего два три дня назад соотношение было прямо противоположным.

По некоторым сведениям кто то из высших чинов распорядился, чтобы армейские наряды не препятствовали вхождению в столицу любых «социально активных элементов» и желающих принять участие во всенародных гуляньях, — и вот уже третьи сутки в столицу подтягивались поодиночке и целыми колоннами массы из провинции, среди которых якобы были тысячи нищих, голодных, бездомных и просто уголовников, — которых прежде тщательно отфильтровывали еще на подступах к Городу и загоняли в лагеря временно перемещенных лиц. Некоторые ходоки выдвинулись к столице Бог знает из какой глубинки — лесов, полей, тайги и тундры. Другие вот уже несколько месяцев, словно выжидая удобного момента, темными таборами стояли по всему пригороду.

О том, что в настоящее время происходило в отдаленных районах Города, можно было лишь догадываться. В новостях мелькала информация о неких концентрировавшихся и вооружающихся формированиях, летучих отрядах, эскадронах смерти. Особенно врезалось мне в память сообщение о целой партизанской армии, совершенно особой армии, разбитой на небольшие, но прекрасно скоординированные группы, — якобы сколоченной из тысяч и тысяч подростков, беспризорных, собранных со всей России и отличавшихся особой жестокостью, дерзостью и неуловимостью. Причем не только беспризорных, но и подростков, которые лишь на время исчезали из своих семей, чтобы принять участие в некоем централизованном движении, глумливо именуемым «Молодой гвардией».

Между тем, как ни удивительно, праздник в Москве шел по заранее утвержденному плану, и здесь не обращали ровным счетом никакого внимания на происходящее в Городе и вокруг. Над землей, зафиксированный между стальных ферм, у Шатрового Дворца висел знаменитый дирижабль. Его корпус был сплошь опутан сложнейшей иллюминацией, которую вдруг зажгли, и он засиял и засверкал, как новое чудо света. До запуска «летающего острова» еще оставалось время, и я опять принялся слоняться по Шатровому Дворцу.

Сменился свет, сменилась музыка, и под кристальные чистые звуки симфонического оркестра главный зал Шатрового Дворца наполнился сразу несколькими сотнями балерин в белоснежных пачках, которые плавно закружились на пуантах между рядами столов. Потом балерины исчезли, упорхнули, а вместо них в зал влетели танцовщики в донельзя облегающих белых лосинах. Потом девушки выпорхнули вновь, и весь кордебалет синхронно закружился парами. Я машинально искал среди балерин девушку с изумрудными глазами. Несколько раз мне показалось, что в скоплении молодых напудренных лиц мелькало лицо Альги. Наверно в глубине души я все надеялся, что мне удастся пообщаться с ней, но она куда то запропала.

Немного погодя я вдруг сообразил, что с тех пор, как мы с Альгой вернулись на праздник, здесь не стало видно никого из наших. Куда то подевался даже профессор Белокуров со своей метафизической половиной. Из постоянных лиц нашего близкого круга на своем почетном месте практически безотлучно как залог общего веселья присутствовал лишь Федя Голенищев. Он был центром всего происходящего и произносил бесчисленные речи. Вокруг него, постоянно сменяясь, толклись какие то люди, которые очень часто кричали «ура» и принимались его качать. При этом нынешний правитель добродушно посмеивался и как обычно начинал приветствовать окружающих сцепленными над головой руками. Петрушка с командой расторопных молодцов — помощников то исчезал, то появлялся. Можно было догадаться, что хлопот у них как всегда полон рот. Особенно неприятно было наблюдать, как развязно, словно на собственной сходке, чувствуют себя пролезшие на праздник бандиты из местных органов городского самоуправления. Братья гориллы Парфен и Ерема, опухшие и соловые от бесчисленных возлияний и обжорства, то и дело поднимались со своих мест и пытались докричаться до сектора Феди Голенищева, чтобы выразить ему свое полное восхищение и верноподданническую поддержку.

Наконец объявили, что начата посадка избранных на «летающий остров». Я то, конечно, был в числе избранных, а потому поспешил к дирижаблю. Время приближалось к полудню. Солнце сияло, небо синело, облака совершенно отсутствовали. Несколько лифтов, смонтированных на стальных фермах, поднимали публику прямо в салон дирижабля. Салон представлял собой широкий цилиндр со стеклянной боковой поверхностью, а внутри цилиндра находился конус, на котором концентрическими рядами располагалось несколько сотен кресел для зрителей. Конус медленно вращался, создавая наилучшие условия для полного кругового обзора всей панорамы. Внутри размещались буфеты и технические службы.

Процедура погрузки на «летающий остров» и приготовления к подъему заняли весьма много времени. Пришлось набраться терпения. По прежнему не было видно никого из наших. Потом к лифту, в компании нескольких монахов, невозмутимо проследовал наш о. Алексей. Впрочем, подъемов на дирижабле было запланировано несколько — в течении целых суток. Я решил, что, вероятно, в то время, пока я был у Альги, они договорились собраться где-нибудь в Москве своим узким кругом, а обзорную воздушную экскурсию совершить позднее. Мне же не терпелось подняться и воспарить над Москвой. Позже, после полета на дирижабле я все выясню.

Соседство в салоне «летающего острова» оказалось для меня не слишком приятным. Прямо надо мной разместилась свита Феди Голенищева, и, конечно, молодчики Петрушки с самим Петрушкой во главе. Правда, наш добродушный Федя, кивнув головой на открывающуюся за окнами панораму, как бы в знак одобрения и признания моих заслуг снова поприветствовал меня своим всегдашним жестом — сцепленными над головой руками. Зато рыжий и не в меру словоохотливый Петрушка занял кресло как раз позади меня.

— Почиваете на лаврах? Любуетесь собственным произведением? — блеял мне на ухо этот деятель.

Странная у него все — таки физиономия, подумал я. Как будто не идущая к его долговязой шарнирно механической фигуре. Какая то плотная, бесчувственно крепкая рожа. Словно кусок теста, которое круто замесили, хорошенько поваляли в муке, а затем долго долго били о доску.

— Какую кашу мы с вами заварили, а? — доверительно усмехнулся он.

— Да уж, — кивнул я, всячески демонстрируя, что не расположен к общению.

Каждое кресло в салоне дирижабля было оборудовано мощными стереоскопическими биноклями, при помощи которых можно было детально рассматривать всю панораму. Я приник к окулярам и направил их к границе мегаполиса. Мне хотелось взглянуть, что происходит в Городе, но дирижабль поднимался очень медленно, и мы еще были недостаточно высоко. Я разглядывал Москву, которая по мере подъема «летающего острова» уровень за уровнем уходила вниз, преображаясь при этом, словно раскрывающийся на встречу солнцу огромный цветок с мельчайшими, сложнейшей конфигурации элементами, каждый из которых для непосвященного глаза не имел никакого функционального назначения и существовал исключительно ради абсолютного ощущения Красоты.

Я, конечно, не удержался и искоса посматривал на пассажиров — экскурсантов. Мне хотелось проследить их реакцию на это бесподобное зрелище. Мне казалось, что даже те, кому уже доводилось любоваться Москвой с обзорных площадок небоскребов, снова должны быть потрясены этой красотой, что каждая встреча с Москвой должна наполнять душу священным трепетом и волнением. Впрочем, никакого восхищения, никаких особых эмоций на их лицах я не заметил. Довольно таки снисходительно, почти равнодушно и пресыщено взирали пассажиры на праздничную Москву — глазели, как на очередное увеселительное шоу или аттракцион и наперебой, словно сговорились окончательно перепиться именно в воздухе, заказывали официантам напитки из бара. Как будто не отдавали себе отчета в реальности происходящего. Что же касается славного Феди Голенищева, то наш новый правитель, воспользовавшись короткой передышкой, задремал в своем кресле еще в середине подъема. Публика и приближенные его не беспокоили, а Петрушка снова наклонился ко мне.

— Что то вас вчера как будто не было видно на празднике, Серж, — не унимался он.

— А я, знаете ли, — уклончиво ответил я, — как раз временно отсутствовал.

— Так вы не в курсе последних событий! — обрадовался он.

Ему, вероятно, надоело третировать и поучать своих помощников, которых он, очевидно, считал гораздо ниже себя, — вернее, вообще не считал за людей, — а патрон спал, — вот он и вязался ко мне. Он привык сновать туда сюда, и сейчас — в вынужденном бездействии — его явно распирало. Ему был нужен слушатель, перед которым он мог бы блеснуть осведомленностью во всех закулисных политических махинациях и интригах и, конечно, своей близостью к «первоисточникам». Он и прежде, появляясь на заседаниях нашей аналитической группы, считал необходимым прочитывать нам, людям творческим и отвлеченным, что то вроде краткой политинформации, просвещать нас, дабы мы не слишком витали в облаках.

С характерным своим косноязычием и заиканием, Петрушка принялся сообщать мне сведения «исключительно конфиденциального характера» и рисовать картину разразившегося глобального кризиса, который, судя по всему, грозил вот вот перерасти в вооруженный мятеж или гражданскую войну. Попутно он развивал теорию политических заговоров и контрзаговоров. Попутно классифицировал врагов по категориям — первостепенных и врагов второстепенных. При этом возбужденно потирал руки, словно от души радовался обострившейся ситуации. О членах старого правительства, которые выступили против результатов выборов и нашей России как таковой, он рассказывал как о ненавистных близких родственниках или спортивных соперниках, стараясь унизить их всемерно, выставить кретинами. Возможно, так оно и было, но ведь и наши, если честно, были не лучше.

Что ж, надо отдать ему должное, он был действительно изрядно информирован. Я узнал, что армия, которая до сих пор была образцово монолитной структурой, фактически находится в состоянии раскола. Впервые между отдельными подразделениями было возбуждено злокачественное соперничество. Уже довольно длительное время денежное и прочее довольствие распределялось с вопиющей неравномерностью. Ни денег, ни продовольствия на всех не было и не предвиделось. Деньгами закармливали лишь одну элитную дивизию, которая была расквартирована непосредственно в Городе и обеспечивала безопасность центрального округа. Ею, как известно, командовал наш бравый маршал. Кстати сказать, в правительстве заготовили — таки указ о присвоении ему звания генералиссимуса… Прочие же — в первую очередь отдаленные воинские части — всякие там моряки, пограничники, пехтура и даже стратегические ракетчики давным давно были брошены на произвол судьбы. Моряки добывали пропитание скудной рыбной ловлей, а чаще открыто пиратствовали, нападая на редкие торговые суда и траулеры. Пограничники и пехтура пробавлялась кое каким примитивным хозяйством и взыманием дани с дикого местного населения. Ракетчики распродавали желающим остатки ценных компонентов ракетных систем, а также разводили в шахтах грибы — шампиньоны и вешенки. Все они, бедные, конечно периодически возмущались и подчас бунтовали против центральной власти, но поскольку были истощены и лишены всяческих ресурсов, постепенно вымирали или растворялись в среде аборигенов.

В период предшествующий выборам по распоряжению правительства был осуществлен ряд сильных и заведомо раскольнических мер. Только теперь стало известно, что из неких нераскрытых источников были заранее переведены весьма значительные суммы, на закупку оружия, топлива и продовольствия. Все это скрытно переправлялось в некоторые воинские части в сопровождении тайных комиссаров, имевших единый план действий. Суть его сводилась к тому, чтобы провести соответствующую агитацию против России, которая якобы воровским образом парализовала законное правительство, затем поднять армию (для чего, по уже известным причинам, особенно и стараться не потребовалось), а уж затем в экстренном режиме осуществить выборочную мобилизацию и сформировать из полуразложившейся армейской массы одну две боеспособных дивизии. Дивизии Дзержинского противопоставить дивизию Котовского. Не то чтобы кто то рассчитывал, что в случае перерастания правительственного кризиса в открытое противостояние между Россией и старым правительством, указанные подразделения будут иметь решающий перевес над элитными частями, которые стояли на страже интересов Москвы и России. Во всяком случае можно было рассчитывать, что сила, выдвинутая из глубинки в центр, явится временным противовесом железному кулаку Москвы. В дополнение к переформированными подразделениям в известный критический момент могли быть задействованы несколько стратегических пусковых установок с ракетами, оснащенными ядерными боеголовками. Игра шла по крупному.

Просвечивала зловещая перспектива — две части армии схлестнуться друг с другом лоб в лоб, фактически брат на брата. То есть на тот случай, если Москва и Россия прикажут маршалу Севе уничтожить брошенные на столицу подразделения и подавить всякое сопротивление и развернуть репрессии в отношении прежних властей. Однако по имевшейся в штабе оперативной информации, даже если упредительными ядерными ударами удастся уничтожить личный состав ракетных подразделений, которые выведены на боевое дежурство и нацелены на Москву, эстафету примут несколько групп отчаянно оголодавших офицеров ракетчиков, суперпрофессионалов, прячущихся где то в глухих лесах. Их семьи находятся в тех же крошечных гарнизонах, которые обслуживают ракетные установки, и при упредительных ядерных ударах будут неизбежно уничтожены — вместе с обслугой и наземными радиолокационными системами наведения. Скрывающиеся в лесах офицеры ракетчики войдут в зону радиоактивного заражения, проникнут по обходным коммуникациям под многометровые чугунные плиты, прикрывающие шахты, и, хотя бы ценой собственной жизни, — а они, естественно, решатся на это без колебаний, — осуществят запуск и наведение баллистических ракет вручную — и тем самым нанесут страшный удар последнего и окончательного возмездия.

Вот уже несколько суток действовало чрезвычайное положение. За это короткое время повсеместно произошли катаклизмы. Финансовая система находилась в состоянии паралича. Как новая, так и старая власть издавала указы, прямо противоречащие друг другу. Отменялись старые деньги и вводились новые, — и наоборот. Прекращались платежи, замораживались кредиты, но тут же с одних счетов на другие перебрасывались астрономические суммы. Что же касается армии, то двумя шизофренически противоположными указами маршал Сева одновременно смещался со своего поста, действительно производился в ранг генералиссимуса, а затем объявлялся государственным изменником и заочно приговаривался к расстрелу, а на его место назначался какой то штатский, какой то крупный правительственный чиновник со Старой Площади. Впрочем, вся эта чепуха ничего не меняла, так как на деле маршал Сева по прежнему осуществлял руководство элитной дивизией. Ее подразделения и комендатуры были рассредоточены вокруг Москвы и в Городе. Двигатели бронетранспортеров работали на холостом ходу, лопасти вертолетов медленно вращались, но бойцы не двигались с места. Армейские подразделения напружинились, но никто не переступал роковой черты. Причину этого равновесия я понимал не хуже сверхинформированного Петрушки. Наш новый лидер и умница Федя Голенищев сохранял олимпийское спокойствие. С полным на то основанием он верил, что сил и энергии, накопленных Москвой к моменту кризиса, авось хватит на то, чтобы новые структуры власти сумели вытеснить старые, отжившие, а затем полностью заменить их.

Между тем сквозь звенья стальной кольчуги, которую представляла собой дивизия маршала Севы, а также сквозь рассредоточенные в городе правительственные войска, хлынула третья сила. Хлынула беспрепятственно и непредсказуемо.

— Нам все это нипочем, — самодовольно заявил Петрушка и в его голосе явно зазвучали Папины интонации, — теперь мы кому угодно бошки то посворачиваем…

В этот момент мы ощутили легкий толчок. Это дирижабль наконец поднялся на необходимую высоту и были отстегнуты и отброшены страховочные тросы. Теперь «летающий остров» мог передвигаться по воздуху совершенно автономно.

И он поплыл над Москвой сквозь сверкающее полуденное пространство. На его гладких, рифленых и золотисто блестящих боках полоскались на ветру шелковые цветные полотнища флагов Всемирной России и портреты нашего теперешнего правителя Феди Голенищева.

С высоты птичьего полета был виден почти весь Город. Только теперь, глядя в стереоскопический бинокль, я мог убедиться, что Москва и правда находится в самом что ни на есть осажденном положении. Это напоминало полную блокаду. Повсюду бурлили толпы народа, — причем невозможно было разобрать где тут сторонники, а где противники России. Я видел также, что армейские подразделения, о которых только что рассказывал Петрушка, продолжают входить в Город и подтягиваются к Москве. Длинные колонны плоскобашенных пятнистых танков, распространяя вокруг себя облака сине черного дыма, гари и копоти, с поразительной синхронностью выдвинулись одновременно на все мосты через Москва реку. Некоторые из них были снабжены флагами России, прочие вообще не имели никакой символики.

Я перевел окуляры в сторону Треугольной площади. Одна из танковых колонн как раз вползала на мост. Железные заграждения, выставленные накануне между сторонниками и противниками нашей России, были в одном месте оперативно раздвинуты, освободив проход для колонны. Мост все еще был уставлен пестрыми лотками и палатками бесплатных угощений. Торговцы и публика принялись кидать на танковую броню пирожки и бутерброды. Какие то растрепанные тетеньки с флажками России и пластмассовыми стульями выбежали на середину дороги. Судя по всему, они намеревались каким то образом застопорить ход колонны. Однако головной танк с удвоенной яростью заскреб гусеницами по мостовой, выпустил огромную тучу темно синего дыма и решительно попер вперед. Тетеньки махали руками, пытались цепляться за броню. Затем одна из них в мгновение ока исчезла под брюхом танка, а остальные в ужасе разбежались. Когда танк прошел, показалась исчезнувшая под ним женщина. Чудом уцелевшая, она ползала на четвереньках по мостовой и, словно помешанная, разевала рот, — видимо, истошно кричала. Кто то успел оттащить ее прочь. По обеим сторонам танковой колонны на Треугольную площадь поперли толпы противников России. Большая часть сторонников России в панике ринулась по направлению к Центральному терминалу. Тех, которые остались и пытались возмущаться и протестовать, сбрасывали с моста прямо в Москва реку.

Я перевел бинокль на другие направления и увидел, что подобное происходит по всему периметру Москвы. Армейские подразделения остановились непосредственно у пропускных терминалов, в которых успели укрыться сторонники России. Линия заграждений была перенесена непосредственно под стены мегаполиса.

Затем я взглянул туда, где находился выезд из специального служебного тоннеля, соединявшего Город и Москву. Того самого тоннеля, в котором в начале года подорвали автомобиль Папы. Ворота были также оцеплены военными и бронетехникой, однако дорога не была блокирована, и время от времени из под земли на огромной скорости вылетали лимузины и устремлялись по проспекту прочь из Города. Впрочем, поблизости от тоннеля не было никаких толп. Скопления народа бурлили лишь вблизи терминалов.

Между пассажирами дирижабля прокатились волны взволнованных восклицаний. Наш о. Алексей, сидевший со своими монахами в самом верхнем ряду, несколько раз перекрестился. Помощники разбудили спящего Федю Голенищева. Он приподнялся со своего кресла и взял бинокль, который услужливо сунули ему в руки, и принялся неторопливо оглядывать панораму. Петрушка, наконец, бросил меня и, перемахнув один за другим прямо через спинки нескольких рядов кресел, перебрался к патрону. Вокруг меня послышались все более обеспокоенные и решительные голоса. Пассажиры предлагали немедленно направить «летающий остров» за пределы Москвы и Города — прямиком в Деревню. И у меня, грешным делом, промелькнула такая мысль — спасаться пока не поздно. Однако Федя Голенищев, вникнув в ситуацию, всех успокоил. Он отмахнулся от Петрушки, который лез к нему с какими то предложениями.

— Это ж наши доблестные вооруженные силы, — заявил Федя. — Это ж наш бравый генералиссимус Сева Нестеров. Ситуация целиком и полностью под нашим контролем. Москва взята под непосредственную, плотную охрану на тот период, пока в Городе не улягутся страсти. Со дня на день толпа начнет осаждать и громить правительственные учреждения, которые наш народ считает главным оплотом прежней порочной системы и гнездом всяческой нечисти. Каких-нибудь несколько дней, и этим ребятам из старого правительства самим надоест сидеть в дерьме, которое сейчас по их милости затопило столицу. В конце концов, не такие уж они безнадежные идиоты. К тому же у них перед глазами светлый идеал общего будущего — наша Москва. Я уже распорядился, чтобы им направили предложение поскорее покончить со всей этой бодягой. Я гарантировал, что и для них в нашем светлом будущем найдется местечко…

Нельзя сказать, чтобы эти доводы Феди Голенищева возбудили в пассажирах дирижабля чрезмерный энтузиазм. По прежнему слышались обеспокоенные реплики.

— Я также распорядился, — продолжал Федя, видя, что публика волнуется, — чтобы в Москву впустили всех наших сторонников, всех членов региональных отделений России, которые пожелают составить своеобразное мирное ополчение. Затем при поддержке армии мы разошлем во все концы своих новых представителей. Они начнут интенсивно внедрять наш прогрессивный опыт на местах. Вдохновляющие лучи Москвы проникнут в каждый темный угол нашей бедной державы…

Мне показалось, что нашего лидера начали утомлять и даже раздражать малодушие и пессимизм приближенных, и он нарочно, как бы в насмешку, с тонкой иронией заговорил подобным псевдопатриотическим тоном.

Затем Федя поощрительно хлопнул по плечу рвущегося в бой Петрушку, предоставив ему развить и дополнить свои тезисы, а сам удалился в специальную кабинку, где располагалась правительственная связь — чтобы заполучить самую свежую информацию с земли и отдать соответствующие распоряжения. А может быть, просто чтобы выдержать паузу.

Петрушка тоже стал убеждать всех, что причин для беспокойства абсолютно никаких. Я с некоторым удивлением обнаружил, что многие его доводы шли вразрез с тем, что я слышал от него буквально несколько минут назад. В частности, он упирал на то, что раскола и противостояния, наметившихся было внутри армии, удалось избежать, что, якобы, все воинские части добровольно объединяются под славным руководством генералиссимуса Севы Нестерова, а из нахлынувших в столицу разношерстных элементов большую часть составляют искренние, хотя и несколько дикие сторонники России, которые просто не умеют выразить своих верноподданнических чувств, — что, мягко говоря, явно не соответствовало действительности и было, конечно, даже не преувеличением, а грубой ложью.

Увы, энтузиазма по прежнему не прибавлялось, хотя и раздались отдельные возгласы, выражавшие одобрение позиции лидера, а также полную готовность следовать за ним в светлое будущее. Возгласы эти раздавались, главным образом, со стороны натурализовавшихся почетных бандитов из местных органов самоуправления.

— Как бы там ни было, уважаемые, — с усмешкой сказал Петрушка, обращаясь к тем, у кого на лицах были написаны страх и малодушие, — направить дирижабль за пределы Москвы невозможно — чисто технически. Где гарантия, что какой-нибудь хулиган или псих не выпустит по нам с земли ракету?

— А как же вертолетный эскорт? — робко напомнили малодушные. — А как же доблестные вооруженные силы?

— Во первых, вертолетному полку поставлена задача охранять Москву, и вертолеты должны экономить топливо, а во вторых… во вторых, вам и знать не обязательно! — ухмыльнувшись, отрезал он. — Положитесь на профессионалов!

Пассажиры принялись шептаться, а Петрушка неожиданно прибег к авторитету о. Алексея. Он уже несколько раз что то горячо шептал священнику. Все знали, что он был представитель патриарха, видимо, любимец и, может быть, даже духовный восприемник. Старый владыка почти не вставал с одра болезни, и с некоторых пор наш о. Алексей стал его во всем заменять. Известны были также главные темы их бесед: беспокойство владыки относительно судеб столицы и Москвы, постоянная забота о том, чтобы они — два сердца России, где столь возможны всяческие искушения и напасти, — не остались, упаси Боже, без светлого и охранительного духовного водительства.

Наконец, Петрушке удалось убедить о. Алексея выступить перед избранной публикой, и низким, словно густеющий мед, баском наш батюшка сообщил, что беспокоиться действительно не о чем. Вот и монахи могут подтвердить. Якобы где то в отшельнических кельях, в глубоких иноческих катакомбах были исчислены все сорок уровней бытия — прошедшего, настоящего и будущего. И показали эти исчисления, что не подошел еще срок и что нескончаемыми и горячими молитвами неких праведников, как несокрушимым щитом, столица укрыта от разорения.

— Даст Бог, все обойдется, милые мои, — улыбнулся о. Алексей. — Только верьте и веры твердой своей не теряйте.

— А на душе то неспокойно, батюшка! — послышались малодушные женские голоса.

— Не сидеть же сложа руки, когда кругом такое творится! — присоединился к ним мужской ропот.

Петрушка снова что то зашептал о. Алексею.

— Конечно, — радостно улыбаясь, закивал о. Алексей, — конечно! Мы с вам, дорогие мои, и не будет сидеть сложа руки. А давайте ка вот что… Завтра же поутру соберемся, вооружимся святой силой наших великих чудотворных икон и всем миром устроим вокруг Москвы крестный ход. Всем миром помолимся! Помолимся так горячо, что черная туча сокроется, словно ее и не было.

Как ни странно, но подобные доводы и предложения возымели на именитых пассажиров дирижабля самое благоприятное и ободряющее действие. Не то чтобы наступило успокоение, но атмосфера несколько разрядилась. По крайней мере дискуссия не переросла в склоку с взаимными обвинениями и эксцессами, вызванными паникой, — так, чтобы потребовалось вмешательство охраны.

Петрушка пустил по рукам листки, где все желающие могли записаться на участие в очередном мероприятии — крестном ходе вокруг Москвы, поскольку потребуются специальные пропуска, соответствующие меры безопасности и т. д. Я, на всякий случай, конечно, тоже записался.

Через некоторое время Федя Голенищев снова занял свое место. Он счел необходимым еще раз объяснить свою позицию и обратился к публике терпеливо и по родственному тепло.

— Сейчас мы посадим дирижабль туда, откуда он взлетел, — твердо заявил Федя, но потом с презрительным оттенком прибавил: — Конечно, все желающие смогут немедленно покинуть Москву по специальным эвакуационным тоннелям, которые будут разблокированы в любой момент как только это понадобиться… Лично я ни за что не покину Москвы!

Сделав это заявление, Федя Голенищев надел очки и углубился в какие то бумаги. Должно быть, демонстративно. А впрочем, ему действительно было о чем поразмыслить.

Дирижабль, сделавший несколько кругов над Москвой, вновь стал снижаться к Шатровому Дворцу. Маневрирование, по причине гигантских размеров «летающего острова», происходило чрезвычайно медленно, и еще в течении часа пассажиры могли любоваться панорамой как при помощи биноклей, так и невооруженным глазом.

Хотя и я не относился к числу малодушных, но сразу после посадки сел в один из микроавтобусов, отправляющихся из Москвы по эвакуационному тоннелю, чтобы выехать в Город. Я намеревался вернуться в Москву, как только побываю дома. Нужно же было посмотреть, как там мои, все ли в порядке… Впрочем, энтузиастов, которые решили остаться на празднике в Москве, тоже оказалось предостаточно. Я обратил внимание, что число гостей как будто даже возросло. Правда, публика все больше становилась какой то подозрительно пестрой.

Микроавтобус, находившийся в составе колонны, которая с предельной скоростью вылетела из тоннеля на изрядном удалении от Москвы, буквально на две секунды притормозил, чтобы я мог «под свою ответственность» выскочить из него, и пустился вдогонку за колонной, которая направлялась в Деревню. Пришлось добираться до дома пешком и окружным путем.

Город, конечно, выглядел мрачнее и запущеннее обыкновенного, однако особо апокалиптических примет не наблюдалось. Повсюду стояли армейские патрули, те же самые румяные мальчики с пшеничными бровками. Во многих дворах размещались бивуаки — ряды грузовиков, полных солдат, и даже полевые кухни, в которых готовилось что то аппетитное. В других дворах десятки, сотни небритых, землистых лиц с воспаленными глазами. Странные люди, не издавая ни звука, сидели скорчившись, не шевелясь на скамейках, а то и прямо на земле. Возможно, это были те самые пришельцы, ходоки, о которых рассказывал Петрушка. Если это было ожидание чего то, то это было страшноватое ожидание. Впрочем, в центре Города сохранялось относительное спокойствие.

В нашем дворе я тоже обнаружил этих людей. Они сидели сбившись тесной кучей на детской площадке. Сто человек, может, двести. Редкие прохожие напряженно пробегали мимо, чтобы поспешно юркнуть в подъезд. Под аркой дома, выходящей на набережную Москва реки, и на самой набережной были расставлены в два ряда невысокие проволочные заграждения, а также аккуратные и тяжелые противотанковые «ежи». За проволокой дежурила густая цепь спецназовцев в полной экипировке — в бронежилетах, шлемах, с легкими автоматами, газовыми ружьями и резиновыми палками.

Широкий мост через Москва реку уже был совершенно отчищен от толпы и лотков. Кое где валялись коробки из под закусок и напитков, и ветер гонял листовки. Несколько солдат часовых слонялись вдоль и поперек пустого моста. Тут же припарковались два бронетранспортера и три танка. По видимому, это было что то вроде «нейтральной полосы» или «мертвой зоны». Сразу за «нейтралкой» была устроена еще одна двойная линия заграждений из колючей проволоки и «ежей» со шлагбаумами, опутанных той же колючкой. Вдоль заграждения (как бы в виде третьей линии) было расставлены вплотную друг к другу танки, тяжелые грузовики и бэтээры… С набережной было видно, что за Москва рекой — там, где начиналась Треугольная площадь и непосредственно под стенами Москвы около центрального терминала медленно бурлили огромные толпы народа, теперь уже отсеченного от остального пространства, как я уже сказал, «нейтральной полосой». Что происходило сейчас там, за Москва рекой, — Бог ведает. Может быть, продолжение праздничного народного гулянья, может быть, массовое побоище. А может быть, то и другое разом. Доносившийся из за Москва реки шум был самого неопределенного свойства.

Я нарочно обошел наш дом кругом, чтобы получше все рассмотреть. Никто не обращал на меня никакого внимания. Ради любопытства я попытался было сунуться на мост со своим сертификатом почетного гражданина Москвы и временным пропуском, но и соваться то, собственно, оказалось некуда. Проход был наглухо перекрыт, а дежурившие за колючкой солдаты смотрели на меня так, словно я говорил на каком то совершенно незнакомом им языке. Перелезать же через заграждение я, естественно, не рискнул. Все это не то чтобы вызывало у меня сильную тревогу, но чтобы успокаивали — тоже сказать нельзя.

Солнце начинало густо золотиться, краснеть и, тяжелея, клониться к закату. Москва за рекой сияла в своем всегдашнем великолепии. Был хорошо виден и гигантский дирижабль с полощущимися на ветру портретами Феди Голенищева и разноцветными флагами России.

Наконец, я вошел в подъезд и пешком — лифт почему то не функционировал — поднялся к себе на девятый этаж. За последнее время я настолько привык, что на соседних лестничных площадках маячит кто то из охраны, что даже не замечал этого. Теперь же, не увидев никого ни внизу, ни наверху, пожал плечами.

Я вернулся домой с таким ощущением, как будто выходил всего на пять минут. В квартире было как то особенно светло и просторно. Так бывало, когда жена вдруг наведет масштабную уборку. Приглядевшись, я увидел, что так оно и было. Все окна после зимы были раскупорены, а стекла отмыты до блеска. Опять «обошлись» без меня.

— Привет, — сказал я жене, которая сидела на кухне с таким видом, как будто не имела к уборке никакого отношения. Перед ней уютно дымилась чашечка кофе и лежал иллюстрированный журнал. В руке у нее был карандаш. Она сосредоточенно разгадывала кроссворд.

— Здравствуй, — как ни в чем не бывало улыбнулась она.

Я ощутил в ее интонациях тонкую усмешку и готов был поклясться, что ей уже все известно о моих похождениях. Возможно, все это было плодом моего воображения, порожденного чувством вины. Затевать с ней выяснения отношений нечего было и думать. Впрочем, внешне все выглядело вполне по дружески. Не зная что сказать, я вышел из кухни.

Потом я заглянул в комнату к сыну. Александр сидел за компьютером. Честно говоря, я и не ожидал застать его за каким-нибудь другим занятием.

— Привет, — сказал я.

Он, естественно, отреагировал не сразу.

— Здравствуй, папочка, — промолвил он, рассеянно оглянувшись на меня. У него было такое выражение, словно он хотел меня о чем то спросить, но, увлеченный своими занятиями, никак не мог теперь вспомнить о чем именно. Через секунду, так и не дав себе труда вспомнить, он снова уставился в экран. Я вышел.

Наши старички сидели у телевизора, а потому вообще не обратили на меня внимания. Отец как обычно перескакивал при помощи пульта управления с канала на канал, но по всем каналам мелькали одни и те же новости. Телекомментаторы вещали до того затейливо и с каким то одним им понятным сарказмом, что совершенно нельзя было разобрать, наступил ли в текущей ситуации какой либо прогресс или наоборот кризис усугубился. Они, словно жонглеры, манипулировали одними и теми же словами: кризис, прогресс, падение, взлет и т. д. Если прогресс и наступил, то непонятно, кому от этого должно было полегчать. А если усугубился кризис, то для кого именно. Собственно, новостей как таковых не было.

Все у нас дома было как обычно, на первый взгляд даже лучше обычного, но, тем не менее, я ощутил в воздухе какой то тревожный, едва уловимый холодок, словно привкус мяты. Не исключено, что этим холодком веет из моей собственной души, решил я и привычно отправился в ванную.

Я плескался под нашим чудесным душем. В общем то вне всякой мыслительной деятельности. Струи воды переменной силы и температуры окатывали меня со всех сторон, словно я находился внутри сложного фонтана. Вода всегда действовала на меня умиротворяюще. Временами в моей памяти вставали картины волшебного купания в апартаментах Альги, но в какой то абстрактной форме. Я воспринимал произошедшее так, словно сам не имел к этому непосредственного отношения, — словно прелюбодеяние произошло со мной не взаправду, а как бы во сне, — что, кажется, характерное свойство мужской психологии.

Когда я вышел из ванной, Александр уже оторвался от компьютера. Стало быть, вспомнил, зачем я ему понадобился. Пока я на кухне кипятил себе воду для кофе, он подошел ко мне и вдруг стал просить, чтобы я разрешил ему перейти учиться из Городского колледжа в Деревенский Пансион. Он и прежде высказывался в том смысле, что не прочь там учиться, но теперь просил, почти канючил с необычной для него настырностью.

— Нет, нельзя, — пробурчал я.

— Но почему, папочка?

Я не знал, что ему отвечать. Мне было странно, что я должен объяснять ему такие естественные вещи. Разве нормально, чтобы ребенок жил отдельно от родителей?.. Я посмотрел на жену, но Наташа по прежнему, устроившись с ногами на диване, даже, как мне показалось, с нарочитой сосредоточенностью была занята кроссвордом и не обращала внимания на происходящее.

— Но почему, папочка? — не отставал сын. — Я хочу учиться там, вместе со всеми нашими ребятами!

— Александр, милый… — вздохнул я и попытался обнять сына за плечи, но тот уклонился от моих объятий и забрался на диван к Наташе.

— Мамочка, — теперь он приставал к ней, — я хочу в Пансион… Скажи папочке!

Дальше произошло то, отчего у меня помутилось в глазах.

С неожиданной яростью и совершенно беспричинной злобой и грубостью Наташа наотмашь ударила Александра по лицу. Сильно ударила. Удар пришелся по лбу, по щеке, по губам.

— Ты же слышал, что нельзя! — выкрикнула она.

Никогда ничего подобного в нашей семье не было. Я мог вообразить себе такое разве что в страшном сне. Самое ужасное, что Александр сидел не шевелясь. Он не заплакал и даже не изменился в лице. Его голубые глаза были широко раскрыты. Он как будто даже жался к ней — к ударившей его матери. Я бросился к нему, обнял его и притянул к себе. Я словно боялся, что она ударит его еще раз.

— Господи, что ты делаешь?! — пробормотал я и повернулся к сыну: — Что… разве мама била тебя и раньше?

— Да, мамочка, меня била, — сказал мальчик.

В моей памяти сразу всплыло то, что мне было известно о детстве Вени, Папы, о том, как обращаются с детьми в других семьях. Неужели и у нас все так же, как у других? Особенный, ужасный, звук удара стоял у меня в ушах. Я не знал, что сказать жене. Я не находил ни слов убеждения. Не говоря о том, чтобы пригрозить ей.

— Умоляю тебя, Наташа, — взмолился я, — никогда больше не бей его.

Если по ее лицу и пробежала тень смущения или неловкости, то едва уловимая.

— Ладно, — кивнула она, но ее поджатые губы говорили, что она, может быть, даже не считает себя такой уж неправой. — А ты, — сказала она сыну, наклонившись и быстро чмокнув его в лоб, — иди к себе.

Александр послушно встал и ушел.

— Ну что ж, пусть сидит в Городе, — сухо промолвила Наташа, когда мы остались одни. — Как раз дождемся, что Пансион будет заполнен до отказа, и мы не сможем его туда устроить. Желающих много, и Папа распорядился, чтобы Майя проводила что то вроде отборочного конкурса. Ведь мест в Пансионе ограниченное число. И это при таком ажиотаже. После того что случилось, все наши бросились устраивать детей в Пансион…

— А что случилось?

Наташа взглянула на меня как на сумасшедшего.

— Ну как же. А история с Толей Головиным!

— Какая такая история? — испуганно пробормотал я.

Жена удивилась еще больше.

— Да разве ты не знаешь? Где ж ты пропадал?! Толю Головина похоронили как раз сегодня утром в Деревне. На любимом Папином кладбище…

— Что о?!..

Увы, очередной инцидент явился по своему логичным и последовательным продолжением одной цепочки — прошлых происшествий, диких шалостей, участниками и виновниками которых становились дети нашего круга. Все же что то неладное происходило с нашими детьми. Достаточно вспомнить истории с уничтожением игрушек, «генералиссимусом», похищением денег. Но случай с начальником Папиной охраны, выполнявшего также обязанности шефа службы безопасности всей Москвы, был настоящим кошмаром. История, которую я услышал от жены, при всей нелепости, граничащей с безумием, и вопиющей жестокости удивила, меня лишь отчасти. Я как будто ожидал чего то подобного… Хотя, конечно, не мог ожидать да и не ожидал вовсе!

Когда я находился в апартаментах Альги, Толя Головин, оставив Папу в Московском офисе, на несколько часов заехал домой, чтобы немного побыть с семьей, отдохнуть от хлопотных мероприятия Праздника…

Его сынок — маленький силач Алеша — до некоторых пор считался у нас самым примерным ребенком. Все мы знали, что его родители, а в особенности, суровый и мощный профессионал Толя Головин души не чают в своем отпрыске, буквально не надышатся на него. В отличие от многих наших ребятишек — болезненных, нервных и избалованных и притом подчас форменных домашних тиранов, мальчик Алеша отличался добрым нравом, скромностью и тишайшим поведением. Несмотря на то, что среди наших детей он значительно выделялся своим физическим развитием, своей силой, он, однако, как это нередко случается в таких случаях, вечно находился в детской компании на каком то униженном, подчиненном положении. Волевой Косточка довольно таки безжалостно его третировал и воспитывал. Между прочим не сам Косточка, а именно маленький силач Алеша по «распоряжению» Косточки исполнял на печально знаменитом новогоднем аутодафе роль палача и уничтожал игрушки — новогодние подарки. Это только теперь удалось выяснить дяде Володе.

И вот с некоторых пор родители Алеши стали замечать, что мальчика словно подменили. Характер у девятилетнего Алеши стал стремительно портиться. Добрая супружница Толи Головина Анжелика жаловалась моей Наташе, что с их Алешей творится что то неладное. Да и наш Александр рассказывал о том, что происходит у Головиных. Возвращаясь из школы, Алеша либо стремился исчезнуть из дому, чтобы пообщаться с приятелями, либо его было не оторвать от компьютера. Но самое главное, странные формы стали приобретать его отношения с родителями. В течении какого — нибудь месяца он сделался грубым, высокомерным и злым. Добрая мать наседка Анжелика считала, что это Городской колледж, атмосфера в котором давно вызывала тревогу, и вообще школьные приятели, «плохие мальчики» оказывают на маленького Алешу дурное влияние. Отец, то есть Толя Головин, по причине напряженной службы появлялся дома довольно редко, не замечал или не обращал внимания на перемену в поведении сына. Все наши знакомые склонялись к тому, что сами родители, Толя и Анжелика, виноваты в происходящем. Это тянулось долго, а проявилось лишь недавно. Родители до того забаловали мальчика, что Алеша раз от раза становился капризнее, требовательнее и невоздержаннее. Поначалу это были как бы шуточки. Мальчик требовал, чтобы домашние всячески его ублажали и поощряли. Суровый и строгий на службе Толя Головин как отец был чересчур мягок и потворствовал капризам сына. Вероятно, ему казалось, и в общем то справедливо, что из за загруженности на работе он не додает сыну ласки и внимания и что побаловать сыночка — святое дело. Да и удовольствие это ему доставляло огромное. Мальчик исподволь вошел в новую роль и превратился в настоящего домашнего тирана, требуя выполнения всех своих капризов и прихотей.

У них в семье начали происходить удивительные вещи. Мы и раньше слышали об этом и недоумевали, как только родители допускают такое. Тут уж дело не ограничивалось неумеренным потреблением сладкого, требованиями развлекать его за едой или читать вслух книжки. Алеша, к примеру, требовал, чтобы родители прислуживали ему за столом вроде официантов. Доходило даже до того, что Алеша заставлял отца простаивать по полночи у своей кровати словно на часах в почетном карауле. Он третировал мать. Грозил тем, что не прочь побаловаться дома со спичками или намекал, что может уйти в школу и забыть закрыть в ванной горячую воду. Часто будил родителей среди ночи и ставил в тупик предельно глупыми, но раздражающе жестокими вопросами типа: «Хотите, выброшу вас из окна?», «Хотите, больно стукну, а?» Или с задумчивым видом: «А не повесить ли мне вас?..» Обзывал плебеями и рабами, заявил со всей серьезностью, что отныне он сам будет начальником охраны и что отец должен беспрекословно повиноваться.

Да, мне было известно, что подобные перегибы случаются порой именно в тех семьях, где родители попадают под каблук к своим чадам, хотя занимают весьма ответственные властные посты и по служебному положению даже обязаны проявлять непреклонность и даже жестокость…

Так продолжалось вплоть до трагедии. Отец как обычно подыгрывал сыночку, который, как оказалось, ничуть не шутил. Но на этот раз капризы и грубости зашли, по видимому, слишком далеко. То ли за то что отец ответил не «по форме», то ли за то, что не пожелал доедать после сына объедки, мальчик указал пальцем на пол и потребовал, чтобы «подчиненный» упал и отжался. На этот раз Толя Головин сорвался, вскипел и все таки отшлепал сыночка, — точнее, даже выпорол распоясавшегося наглеца, — и довольно таки чувствительно… И вот тут случалось то, что ни у кого не укладывалось в голове. Сыночек просто напросто достал из шкафа в прихожей одно из отцовских помповых ружей и всадил в живот обидчику с полкило картечи. Толя Головин рухнул на пол, словно огромный, поверженный лось. У него вырвало бок, вывались кишки. Анжелике, которая выбежала из спальни на выстрелы, сделалось дурно, и она, в глубоком шоке, рухнула на пол рядом с мужем. Отец еще путался в кишках, корчился в агонии, когда сын презрительно швырнул дымящийся ствол на пол и со словами «Ты сам на это напросился, раб, плебей…» ушел в свою комнату и, включив компьютерную приставку, как ни в чем не бывало засел играть в «Великий Полдень».

Сначала все подумали, что произошел несчастный случай. Из за неосторожного обращения с оружием. Однако, когда стали разбираться, расспрашивать мальчика, тот показал синяки и кровоподтеки на своих ягодичках и спине, и убежденно и с достоинством заявил, что никто, — в том числе отец, плебей и раб, — не смеет трогать его, избивать, и он поступил так, как и должен был поступить уважающий себя Воин.

Я слушал рассказ жены и не верил своим ушам. Не шутила же она в самом деле!

— И после всего этого, — прервав Наташу, пробормотал я, — ты подняла руку на Александра…

— Во первых, матери все позволено, — поджала губы Наташа. — А во вторых, — усмехнулась она с чисто женским сознанием превосходства над недогадливостью мужчин, — мы же не держим в квартире помповых ружей.

Маленький отцеубийца, бедная боевая подруга Анжелика, а также тело Толи Головина были доставлены в Деревню в обстановке строжайшей секретности. О случившемся были осведомлены лишь несколько наших и трое или четверо из ближайших сотрудников злосчастного начальника службы безопасности. Впрочем, о том, чтобы сохранить в тайне подобное происшествие с начальником службы безопасности, нечего было и думать. Сама же Анжелика, не в силах держать свое горе в себе, будучи в состоянии шока, успела обзвонить многих подруг и сообщить о постигшем ее ужасном ударе судьбы. Естественно, новость пошла и дальше, хотя еще не успела распространиться слишком широко.

Сама по себе эта история была кошмарна, неслыханна, но ситуация могла иметь еще более тяжкие последствия. Был убит начальник охраны, а значит, на какое то время была парализована вся столичная секьюрити. И снова это подозрительное стечение обстоятельств! В связи с гибелью руководителя в структурах службы безопасности и охраны произошло некоторое замешательство и сумятица, образовались бреши в системе общего наблюдения. Этим чуть было не воспользовались Папины недруги. Едва не разыгралась очередная драма. Механизм нового покушения был запущен именно в этот критический момент. Во время смены охранников, которых прежде, как правило, разводил лично Толя Головин, а теперь один из его помощников, вдруг вышла из строя линия коммуникаций в офисе Папы. Охрана бросилась в офис. Киллера удалось обезвредить лишь по счастливой случайности… Опять Папу спас случай!

Казалось бы, Папа должен был рвать и метать. Но на этот раз, насколько я понял из рассказа жены, ничего такого не произошло. Недаром, вернувшись на праздник от Альги, я еще ни о чем не слышал.

Папа приехал в Деревню для келейного разбирательства. Сначала он беседовал с мальчиком с глазу на глаз. Затем подключились сотрудники службы безопасности. Объяснения мальчика поставили их в тупик. Не зная, как реагировать, все были в замешательстве. С одной стороны, налицо тягчайшее и циничное преступление, а с другой, — синяки, кровоподтеки и наивные, но резонные слова ребенка о том, что на него никто не смеет поднимать руку.

Папа распорядился, чтобы за мальчиком в Пансионе было установлено особое наблюдение. Кроме того, на некоторое время воспитанникам деревенского Пансиона было запрещено посещать родителей в Городе даже по выходным дням, хотя родителям не возбранялось посещать их в любое время. Никаких контактов с другими детьми, с «плохими мальчиками». По мнению Папы дурное влияние на ребятишек распространялось извне. Опасные игры, баловство с оружием, вообще, интерес ко всему порочному: даже алкоголю, наркотикам. Теперь наши дети должны быть полностью изолированы в Деревне. Папа и Мама и раньше проводили эту точку зрения, но после случившегося Папа возвел это в принцип. Он всем дал понять, что желает, чтобы это было так — и никак иначе. Каждый, конечно, мог иметь собственное мнение о причинах произошедшего — о злокачественном влиянии на детей школы, о жизни в Городе, мог соглашаться или не соглашаться с тем, насколько взятые меры оптимальны и разумны в данной ситуации, — но выбора у Папиных друзей не было. Все наши, все мало мальски приближенные к Папе, мгновенно это почувствовали и уж никто не колебался, нужно ли отдавать своих чад в Пансион или нет. Поступить иначе — значило бы пойти против самого Папы, вызвать его крайнее неудовольствие, оказаться выброшенным из его окружения. К тому же и обстановка вокруг Москвы накалялась буквально с каждым часом, и многие родители откровенно запаниковали, как бы чего не случилось. Еще вчера, то есть накануне похорон, Мама сообщила Наташе, что все везут своих детей в Деревню, Майя не успевает принимать желающих и что уже сейчас все места в Пансионе заняты.

Толю Головина похоронили в Деревне спешно, в присутствии лишь нескольких наших. Держать тело в морге при подобной очевидности всего произошедшего, конечно, не имело никакого смысла. Тут требовалось расследование совершенно иного рода…

Стоит ли говорить, какое впечатление произвело на меня все услышанное. Я ходил по кухне, как в тумане. В этом тумане вдруг забрезжило какое то пронзительное, ясное понимание всей ситуации. Но мои размышления были прерваны вопросом Наташи.

— Значит, ты считаешь, что Александр должен по прежнему посещать городскую школу? — В ее голосе появилась взвинченность, хотя Наташа всячески подавляла свои эмоции, стараясь выдержать спокойный тон.

— Ты что, хочешь отослать его в Деревню, расстаться с ним? — насторожился я.

— Не знаю, — холодно сказала жена, — Впрочем, если ты готов постоянно и повсюду водить его за руку, сидеть с ним в школе, после школы…

— Это еще зачем? Ты хочешь сказать, что его надо охранять от дурных влияний, отвлекать от глупостей?

Я вовсе не был уверен, что в Деревне без родителей, в этом Папином Пансионе, Александр не будет подвержен дурным влияниям и глупостям. Пусть уж лучше будет у нас на глазах.

— А как же иначе? Может быть, ты рассчитываешь на наших старичков?

— То есть как? Вообще то, если уж на то пошло, мы все можем понемногу с ним дежурить.

— Значит, я должна все бросить и сидеть с ним? — Наташа как будто не слышала меня.

Это была ее манера разговора: если все таки накипит, она рассуждала сама с собой, а я лишь вставлял бесполезные реплики.

— По твоему, — жестко продолжала она, — я должна бросить все, чего с таким трудом добилась? Что меня ждет? Перспектива снова влачить нищенское существование. Нет уж, с меня хватит! Ты думаешь только о себе. Если мы снова окажемся на мели, я уже не посмею обратиться за помощью к Маме или Папе. Мы ведь не захотели следовать их советам, не отдали сына в Деревню. Благодаря тебе, я вот вот окончательно испорчу с ними отношения. И они будут правы: хотели жить своим умом — вот и живите.

— Проживем и без их помощи, — пожал плечами я. — У них своя семья, у нас своя… — Тут я запнулся. Похоже, я снова запутался. Всякий раз я поддавался искушению верить в лучшее, в возможность взаимопонимания, и всякий раз, в самый неподходящий момент, сталкивался с тем, что не способен ничего объяснить или доказать. Если жена и соглашалась со мной, то лишь с видом жертвы моего эгоизма. Соглашалась, чтобы уже в следующий момент обрушить на меня все свое негодование, самые немыслимые обвинения… Ох, как это все было мне знакомо! Всякий раз все начиналось сызнова.

— Мы все будем понемногу присматривать за Александром. Ты, я, родители… — без особой уверенности пояснил я. — Это все — таки лучше, чем сбагрить его в Пансион.

— Нет, я могу надеяться только на себя, — заявила Наташа. — Неизвестно, что может случиться завтра. Если ты не желаешь переезжать в Деревню, то причем здесь мы, причем здесь Александр? Случись что…

— Да что такого может случиться? — воскликнул я.

Я видел, что у жены есть готовое мнение, и хоть зарежься мне его не изменить.

— Все что угодно. Я вообще не знаю, что тебе придет в голову завтра. Я не могу на тебя надеяться.

— В каком смысле?

— Я не знаю, какие новые воздушные замки ты начнешь строить. А я устала жить в напряжении. Мне надоело.

— Никаких воздушных замков я не строю. И не строил… — почти с детской обидой возразил я и даже кивнул на окно, откуда открывался вид на Москву. — Все очень даже материально и осязаемо.

— Ты знаешь, о чем я говорю. Может быть, завтра решишь, что там, в Москве, у тебя есть дела поважнее, чем здесь.

Мне нечего было ей на это ответить.

Когда я думал об Александре, о том, как могла бы сложиться его жизнь — идеальная, полная света, радостная жизнь, о которой я так мечтал, — меня переполняла такая тоска, что темнело в глазах. Что я для Александра? Что я могу дать ему? Что даю?.. Я могу дать ему лишь свою любовь, свои переживания. Как мало! Почти ничто… К тому же это моя любовь, мои переживания. Нужно ли это ему, способен ли он воспринять, чувствовать эту малость?

— Хорошо, Наташа, — сдался я, — как хочешь. Если ты считаешь, что нужно перевести Александра в Пансион, и он сам просится туда, — пожалуйста, переводи…

Я знал, что мое согласие не удовлетворит жену. Ни мое сопротивление, ни мои уступки никогда не делали ее счастливой. Увы, мы находились в равном положении. Она меня не понимала, и это составляло несчастье моей семейной жизни, — точно так же и я ее не понимал, и это было для нее несчастьем. Было время, когда мне хотелось кричать, чтобы что то доказать ей. Я бунтовал, восставал против этой фатальной несправедливости жизни, и мне хотелось верить, что я могу что то изменить… У меня и теперь не укладывалось в голове, что за все прошедшие годы мы не приблизились друг другу ни на дюйм. Я мог надрываться сколько угодно: ответом мне было враждебное раздражение, холодная пустота. Пустота — куда ужаснее, чем ненависть. Наверное, и Наташа чувствовала то же самое… Было время, в такие моменты я начинал обнимать, целовать ее, надеясь, что, может быть, это ей нужно. Но нет, не это ей было нужно, и мы снова блуждали в том же заколдованном круге.

Теперь мы оба молчали.

— Знаешь, — сказала она, — я думала, что ты сегодня не вернешься домой.

— Правда?

— И не надо было тебе… вообще возвращаться.

Я видел: она ничуть не играет, не блефует. Именно это она и чувствует. Да, она не умерла бы от горя, если бы я не вернулся. Вот оно всегдашнее и страшное — из глаз близкого человека вдруг выглядывает совершенно чужой человек. Неужели ты не пожалеешь? Неужели не боишься потерять меня?

Я оделся и снова вышел на улицу. У меня было такое ощущение, что мне действительно не надо было возвращаться домой. Казалось, что теперь то уж я не вернусь. С тем и ушел.

Смеркалось… Ходить по вечернему Городу, по его неосвещенным улицам было наверное, довольно опасно, но я не думал об этом. Я с детства знал столицу как свои пять пальцев и никогда не боялся ни темных подворотен, ни переулков, ни мрачных проходных дворов. В стороне от центральных проспектов я чувствовал себя так же спокойно, как и в самых глухих углах. О режиме чрезвычайного положения я даже не вспоминал…

Машин на улицах практически не было. Очень редко проезжали черные армейские грузовики. Несмотря на то, что вот уже несколько дней как был объявлен комендантский час, нигде не было заметно никаких патрулей. Никого не останавливали и документов не проверяли. Впрочем, улицы к вечеру сделались совершенно пустынны. Народ и армейские подразделения по прежнему группировались главным образом во дворах и скверах. Там теперь начали раскладывать костры. Все было пропитано каким то тягостным ожиданием. Я один одинешенек шагал через Город. Мне пришлось изрядно побегать. Дело в том, что вход в спецтоннель в районе Дорогомиловской заставы, который вел в Москву, оказался наглухо задраен. Были сдвинуты не только бронированные двери, но поставлены бетонные плиты блоки. Я отправился к другому входу, расположенному неподалеку Ипподрома. Но и тут меня ждало разочарование. Все было так же наглухо заблокировано и замаскировано. Я даже не сразу нашел то место, где располагался вход в тоннель. Это меня не на шутку обеспокоило. Оставалось еще несколько запасных туннелей. Вход в ближайший из них находился аж за филевским речным портом, прямо на набережной Москва реки, а у меня уже гудели от усталости ноги.

На старом, ветхом Шмитовском мосту меня первый раз задержали на армейском КПП. Глядя в ясные голубые под пшеничными бровками глаза пареньков с автоматами, я почувствовал, как у меня по спине ползут мурашки. Я показал пропуск в Москву, а также диплом сертификат почетного гражданина. Они улыбались, но с абсолютным равнодушием: было видно, что они ничему не верят. Мы, мол, тут и сами теперь почетные граждане. К тому же я не знал, какие меры предусмотрены для тех, кого задержали на улице в комендантский час. Берег реки, бетонные заборы были как раз рядом. К счастью, офицер, дежуривший там, читал газеты и смотрел выпуски теленовостей и что то слышал обо мне. «Этого пропустить», — сказал он. Он был занят чему то важным, прижимал пальцем к уху один из динамиков походной рации, посматривал на часы и куда то в западном направлении — туда, где небо еще недавно было залито красным.

Вдруг в потемневшее небо на другом конце Города словно выплеснулась струя расплавленного металла, затем во все стороны зачертили пунктиры ракет и трассирующих пуль. А еще через две три секунды до нас донеслась канонада. Буквально в то же время сразу в нескольких районах Города начались густые перестрелки и тяжело застучали орудийные стволы. Впрочем, очаги вооруженных столкновений находились далеко, вероятно, где то на окраинах Города или даже за его чертой.

Я вопросительно взглянул на офицера, словно он мог мне что то объяснить. Но офицер лишь нетерпеливо замахал рукой, чтобы я уходил.

Пока я добирался до входа в спецтоннель, громыхание и вспышки на горизонте не прекращались. Кажется, наоборот усилились. Было такое впечатление, что началась особая широкомасштабная боевая операция, грандиозное сражение, целая битва. Я миновал еще несколько КПП, но теперь на меня не обращали внимания. Солдаты и офицеры, сидевшие на броне танков или бэтээров и дежурившие около блоков бетонных заграждений — все как один не отрываясь смотрели туда, где началась битва. Их лица сделались сосредоточено хмурыми.

Вот и несколько фальшивых барж, которые прикрывали в небольшом речном заливе вход в тоннель. Стальную конструкцию, служившую эстакадой при входе, уже успели разобрать. Ее остатки без лишних хлопот сброшенные прямо под берег, торчали уродливыми балками над поверхностью воды. Мне пришлось спрыгнуть на баржу и по ней добраться до входа в тоннель. Еще издалека я увидел, что полукруглый проем тоже готовят к заблокированию. Рабочие выкатывали бетонные заслонки и манипулировали задвижками. Мне повезло. Там дежурило подразделение внутренней службы безопасности Москвы. Увидев меня и разглядев мое лицо, они почтительно откозыряли и сообщили, что как раз сейчас, сразу после того как будет заблокирован вход, в Москву отправится микроавтобус с рабочими, — так что мне не придется тащиться по тоннелю пешком. Я поинтересовался, что происходит в Городе, но они ничего не знали об этом. Тогда я спросил, что с другими входами в Москву — все ли они теперь блокируются. Но и на этот счет мне не могли сообщить ничего определенного, так как отвечали лишь за свой тоннель, а его приказали задраить намертво.

Глядя на молчаливую тревогу, отражавшуюся на лицах рабочих и охранников, мне казалось, что вот оно то, чего давно предчувствовал и ждал. Верил и не верил. Вот оно и началось. Я ощутил нервную дрожь и сердцебиение, — как будто все мы угодили в один гигантский водоворот, и этот вихрь несет нас в бездну.

Каково же было мое удивление, когда в Москве я не обнаружил не только никаких видимых признаков беспокойства, а наоборот, обнаружил, что праздник по случаю победных выборов, начавшийся неделю тому назад, не только не думают сворачивать, но поддерживают и раздувают всеми мыслимыми и немыслимыми способами.

Москва была озарена огнями. В каждом из бесчисленных окон ее башен горел свет. По случаю теплой ночи многие окна в верхних ярусах были распахнуты настежь, и в них виделись человечки, размахивающие флагами России. Вероятно, грозные вспышки, огненные стрелы, прочерчивающие небо, тяжелые удары канонады казались гуляющей публике чем то вроде очередного праздничного фейерверка или грандиозного салюта. Может быть, они не знали, что происходит? Но нет, они конечно знали.

У Шатрового Дворца я стал свидетелем того, как сквозь ликующую толпу в открытом серебристо лазурном лимузине проезжает наш новый правитель Федя Голенищев, которого женщины забрасывали алыми и белыми гвоздиками и целыми охапками душистой сирени. Шум, гам стоял оглушительные. Гремела музыка. Лимузин то и дело притормаживал, и Федя, прислоняя для лучшей слышимости ладонь к уху, по свойски беседовал с московской публикой, смеялся, отвечал на вопросы. Теперь все двери Шатрового Дворца были распахнуты настежь, и все желающие могли зайти внутрь. Там кипело буйство, настоящая оргия. Я встречал кое кого из дальних знакомых, но из наших, ближайших, по прежнему никого не было видно. Поэтому когда я вдруг разглядел в толпе профессора Белокурова, с радостью ринулся к нему.

Профессор расположился за одним из столиков, которые были расставлены в привилегированном секторе главного зала, ненавязчиво охраняемом несколькими мрачными парнями, стриженными под ежик, статными, словно молотобойцы. Они переглянулись и дали мне пройти. Сегодня мне положительно везло с передвижениями.

— А! Серж! — воскликнул профессор, взглянув на меня стеклянными рачьими глазками. — Милости просим на наше Свето…престав…ление… — Он с трудом ворочал языком.

Я все понял. Назюзюкался наш профессор чрезвычайно, упился своей любимой массандровской мадерой, которой на праздник было доставлено предостаточно. Судя по всему, ему удалось наконец оторваться от своей богемной половины, и теперь он пытался вкусить радостей жизни, до которых, как все профессора, был большой любитель. Только и всего. Сам того не замечая, профессор угодил в компанию воротил из местных органов самоуправления. В компании предводительствовали страшные братья бандиты Ерема с Парфеном. Последние, очевидно, нарочно затащили к себе профессора. Они заискивали перед каждым из близкого окружения Папы. Правда, в настоящий момент было непонятно, действительно ли они желали оказать ему всяческое почтение или, наоборот, веселились и куражились на его счет. Во всяком случае они подсадили к нему двух молоденьких лолитообразных девиц, которые зажали профессора на угловом плюшевом диване, продолжали опаивать мадерой и щекотали во всех интимных местах. Тот хрюкал, словно молочный поросенок, и даже перестал опасливо оглядываться: как бы его не захватила за этим развлечением богемная половина.

Едва я подсел к ним, ко мне моментально подослали двух других девчонок, но я не собирался здесь задерживаться. Парфен с бокалом вина полез ко мне целоваться. «О, пан Архитектор!» Я обнаружил, что и под столами ползали какие то девицы. Я схватил профессора Белокурова за плечи и наклонил к себе.

— Где все наши?

С огромным трудом мне удалось вытрясти из него, что в настоящий момент в офисе у Папы проходит какое то особенное совещание.

— А ты почему не у Папы? — крикнул я ему на ухо. — Тебе что не известно, что сейчас происходит в Городе?

— А! — ухарски махнул он рукой. — Конец истории, милый Серж. — Снята последняя печать! Времени больше нет. Осталось одно пространство! Но и его немного. Почти что ничего… Мы удостоились великой чести испытать на себе предсказания и выводы пророков, философов и прочих чернокнижников. Может быть, оно даже к лучшему…

Рачьи профессорские глазки прыгали, словно в них бултыхалась мадера.

— Вы тоже отдали сыночка в Пансион? — напрямик спросил я его.

— Естественно! — горячо всплеснул руками профессор Белокуров. — И давно это надо было сделать! Наши дети перестали быть детьми. Они превратились в апокалиптическую саранчу. Нет, мы были не такие. Мой то негодяй что сделал — перепортил всю мою философскую библиотеку. Вырезал ножницами из разных книг отдельные фрагменты, чтобы соорудить из них свою собственную философию. Редчайшие книги, коллекционные экземпляры! Он да еще сынок нашего отца Алексея, который, кстати, как потом выяснилось, учинил нечто подобное со святыми книгами нашего батюшки. Все перемазали гадким клеем…

— Может быть, он решил пойти по твоим стопам? — улыбнулся я. — Его потянуло к первоисточникам?

— Как бы не так! — возмущался профессор. — Если бы в этом хотя бы прослеживались серьезные намерения, тяга к знаниям, а то чистое, откровенное издевательство над здравым смыслом! Словно в насмешку над родителями. Больше ничего! Им, видите ли, надоели умные разговоры взрослых, надоели наши книги! Они решили изготовить собственную философию. Я видел продукт их творчества. Я тебе продемонстрирую это при случае. Огромный, толстенный такой альбом, еще липкий от клея. И назвали то они его Новой Святой Библией! Евангелием Великого Полудня! Я заглянул внутрь. Кошмар! Едва не сошел с ума, пролистав несколько страниц. Если нарочно составлять нечто подобное — и то не получится! Дьявольский коллаж!.. Между прочим, теперь есть все основания полагать, что это именно они, наши маленькие умники, состряпывали и запускали в оборот так называемые «святые письма». Где они только всего этого понабрались, а?!

— Кажется, я знаю, — тихо промолвил я.

Но профессор Белокуров не услышал.

— Это то, о чем предупреждали древние богословы. Ей Богу, это он — тот самый славный конец всей мировой Истории, Серж! Поверь мне! — повторял он.

В страшном волнении он попытался подняться на ноги, словно хотел куда то бежать, но девчонки силой усадили его обратно на диван. Одна из девчонок выползла из под стола и, хохоча, обхватила руками солидный профессорский животик. Профессор выхватил белоснежный носовой платок и стал вытирать багровый лоб, по которому катился пот, и запотевшие толстые линзы очков.

— Извини, Серж, — смущенно бормотал он, икая, — извини…

Потом мадера снова ударила ему в голову, он снова попытался вскочить и что то кричать.

— Ничего, профессор, ничего, — кивнул я и поднялся, чтобы уйти, пока и меня не облепили агрессивные нифметки.

— Какая жалость! Архитектор нас опять покидает! — гаркнул Парфен, который до сего момента с интересом прислушивался к моему разговору с профессором. — Слава нашему Архитектору!

— Архитектору слава! — тут же покатилось над столами.

— И профессору слава! — гаркнул Парфен.

— И профессору слава!

— Слава Москве!..

Особыми служебными переходами я добрался из Шатрового Дворца прямо в здание офиса Папы. Я миновал несколько пунктов охраны. Никто меня не останавливал и ни о чем не спрашивал. Видимо, меня «вели» еще от Шатрового Дворца. В здании офиса — в фойе, в коридорах и холлах — было совершенно пустынно. Здесь не было не только никаких следов разгула, но и вообще следов праздника. Я сразу обратил внимание, что многие стеклянные боковые двери из центрального коридора закрыты на специальные засовы и на каждой двери с наружной стороны опущены стальные жалюзи. Окна наглухо зашторены. В обычное время, насколько я знал, в офисе и по ночам кипела довольно напряженная жизнь, но теперь здесь все словно вымерло. Скоро я уже входил в приемную Папы.

На этот раз здесь не оказалось знакомых секретарш, которые обычно сидели каждая за своим столом по обеим сторонам от двери в кабинет Папы. На их местах восседали двухметровые парни в бронежилетах. Парни задумчиво поглаживали вороненые стволы автоматов. Я прошагал к Папиному кабинету, а они даже бровью не повели.

Я беспрепятственно шагнул в крошечный темный тамбур, в междудверье перед Папиным кабинетом и, решительно толкнув дверь, вошел.

Еще секунду назад у меня в сознании держался тот образ кабинета, каким я его покинул вместе с Альгой три дня тому назад после импровизированного «пикника с купанием»: яркий натурально дневной свет, уютный домик на острове посреди искусственного озера, высоченные своды кровли в виде небесного свода, зеленовато голубая вода в озере, сгущавшаяся в многометровой глубине — если смотреть сквозь толщу воды вертикально вниз в сплошную и непроглядную, с сиреневым отливом черноту. Влетев в огромное помещение оригинального «кабинета», я по инерции сделал несколько шагов по мосткам, которые вели через водоем к острову и зашатался. Меня будто ударили под ложечку, отчего весь мир мгновенно перевернулся вверх ногами, как переворачивают песочные часы. Сплошной сиреневый мрак метнулся вверх и повис у меня над головой, а яркий день стремительно упал вниз и теперь яркий свет, струясь, поднимался у меня из под ног, словно откуда то из преисподней.

Впрочем, я быстро пришел в себя и понял, в чем дело. Совещание происходило в весьма впечатляющей обстановке. Весь верхний свет в помещении был убран и у нас над головой висела кромешная темнота, сравнимая разве с беззвездным небом. Смолисто жирная густая темнота. Зато из искусственного водоема, из самой глубины озера струилось интенсивнейшее рассеянное свечение. Это работали десятки мощных светильников, вроде подводных прожекторов или софитов. Стоя на мостках над водой, я мог видеть огромное подводное пространство, которое было сформировано и ограничено причудливым соединением многих геометрических фигур и плоскостей, начиная от простых треугольников и параллелепипедов и кончая сложными спиралевидными углублениями в виде гигантских раковин. Благодаря, мелким пузырькам и микроскопической взвеси поднимавшимся вверх, свечение воды становилось ослепительно белым. Вдобавок, объекты увеличивала громадная толща воды. Эффект, который создавала разница коэффициентов преломления, а также радужные круговые отблески мощных ламп приводил к тому, что казалось все подводное пространство вспучивается и трансформируется внутри самого себя… Эта подводная игра света обрывалась на поверхности. Мгновенный переход от света к темноте.

На воде стояло несколько черных лодок, вроде гондол с задранными острыми носами. Всех их было около десятка или чуть больше. Они рассредоточились на значительном расстоянии друг от друга по всему озеру вокруг острова. Лодки и те, кто в них сидел, казались особенно черными, так как подсвечивались лишь снизу, из воды. Ни подробностей костюмов, ни лиц сидящих в них нельзя было рассмотреть. Только неподвижные черные фигуры да слегка бледнеющие в темноте глазные впадины. Сначала мне даже показалось, что на них были черные капюшоны, но затем я увидел, что никаких капюшонов нет, это был лишь обман зрения, игра воображения, которую можно было объяснить какими то ассоциациями в духе средневековых трибуналов и аутодафе с монахами иезуитами, кутавшимися в черные рясы и балахоны.

Откуда то сверху, из черноты пространства вдруг пробился узкий серебристый луч света, и я оказался в освещенном круге — словно артист на сцене. Я сделал шаг в сторону, потом в другую, но луч света словно прилип ко мне.

— А вот и наш почетный гражданин! — услышал я голос Папы, донесшийся со стороны острова.

Я помахал рукой в направлении голоса и двинулся по мосткам к острову. Когда мои глаза немного привыкли к особенностям освещения, я разглядел, что на берегу, на светлом песочке стоит высокое кресло. Папа, заложив ногу на ногу, как раз и сидел в этом кресле.

— Кажется, наш почетный гражданин собирается сообщить нам что то важное? — продолжал он, постукивая кончиками пальцев по ребру ботинка. — У него появились интересные соображения?

— Хи хи! Соображения! — услышал я отчетливое хихиканье и различил за сидящим в кресле Папой долговязую фигуру Петрушки. Этот молодчага политик всюду поспевал влезть и сделаться незаменимым.

— Значит, тут у вас совещание? — сказал я, подходя ближе. — И давно вы тут совещаетесь?

Теперь, кроме Петрушки, я разглядел в полумраке еще кое кого. Кто то стоял, кто то расположился прямо на песочке. Увидел двух трех примелькавшихся помощников Петрушки, одного из ближайший заместителей Толи Головина, нашего компьютерного гения Пашу Прохорова, а также — дядю Володю. И еще я разглядел о. Алексея, который, как и Папа сидел в кресле, только на значительном отдалении от всей группы, скрестив руки на коленях и опустив голову… Все молчали, никто не улыбался. Только Петрушка позволял себе хихикать.

А вокруг, как зловещие черные бакены, маячили эти неизвестные люди в лодках. Они ничем не отличались от своих черных отражений. Не люди, а какие то тени… Но нет, я заметил, что лодки не стоят на месте. Они неуловимо медленно и бесшумно перемещались по водоему, словно скользя по бьющим из глубины лучам света, исчезали в дальних углах огромного помещения, появлялись снова, однако нисколько не приближались к острову. Напрягая зрения, я незаметно поглядывал по сторонам, пытаясь определить, здесь ли находится Альга, но, судя по всему, сейчас ее здесь не было.

— Ну что же ты, Серж? — нетерпеливо промолвил Папа, не переставая выбивать дробь по туфле. — Рассказывай. Какие у тебя соображения?

— Я недавно из Города, — начал я, обращаясь не к Папе, а сразу ко всем. — Вы знаете, что там происходит?

Петрушка снова издал свое «хи хи». Остальные хранили молчание.

— У меня действительно есть кое какие соображения, — продолжал я, не обращая внимания на дурака. — Я давно наблюдаю за происходящим, но все никак не мог ухватить за хвост мысль: что же все это мне напоминает. Теперь я понял.

— Ну ну, — благосклонно кивнул Папа. — Что же?

— Это напоминает мне детство, да! Когда я был маленьким, играл с товарищами. Так вот, мы строили огромные города, создавали целую цивилизацию, которую потом подвергали всяческим испытания: там были войны, восстания, стихийные бедствия. Если бы нас спросили в тот момент, кто против кого воюет и с какой целью, мы бы не смогли ответить ничего вразумительного. Это были сражения ради сражений, войны ради войн. Пока вся игрушечная цивилизация не рушилась до основания, пока в ней не оставалось ничего, что еще можно было разрушить, чтобы опять начинать все заново. Это и есть единственная цель всех катаклизмов…

— Мы все помним свое детство, Серж, — заверил меня Папа. — Ты выкладывай соображения.

— Я об этом и говорю! Все, что происходит сейчас вокруг Москвы, лучше всего объясняется логикой подобной детской игры, в которой фаза созидания сменилось фазой разрушения, и все движется к хаосу в отсутствии какой либо цели и единого плана. И что удивительно: все происходящее действительно самым непосредственным образом обуславливается развитием игры — известной вам детской игры. У меня такое ощущение, что все началось именно с этой злосчастной компьютерной игры. Я имею в виду «Великий Полдень». Я не могу всего объяснить, но это так. Все дело в наших детях. Они настроены против нас. У меня такое чувство, что они каким то таинственным образом вмешались в ход истории, и мы имеет то, что имеем…

На этот раз захихикал не только Петрушка, но и его помощники. Даже Папа фыркнул. А черные фигуры в лодках слегка закачались.

— Ну вот, опять Америку открыл, — усмехнулся Папа. — И ничего тут нет таинственного, Серж. Это все мы и без тебя знаем…

— Нет, погоди, — горячо продолжал я, — мне кажется, тут все не так просто!

Я попытался объяснить им, что игра разрослась до такой степени, что ее уже трудно отделить от реальности.

— Эта игра, строго говоря, — даже не игра. Мы не знаем границ тех возможностей, которыми она обладает, не знаем глубинных механизмов происходящего. А главное, не знаем того, что должно произойти на следующем этапе…

— Нет, это ты не усложняй, уважаемый, — махнул рукой Папа. — Сейчас нам надо знать одно: кто конкретно за этим стоит. Кто злоумышленники и заговорщики. Кто, в частности, настраивает против нас наших собственных детей. Вот в чем вопрос! Как это не прискорбно, но, видимо, люди, весьма близкие нам, превратились в наших врагов. Это несомненно люди, которых мы все хорошо знаем.

— Дело не в этом! Тут что то другое, — снова попытался объяснить я. — Конечно, у тебя могут быть враги… и даже рядом с тобой, но…

— А нет ли у тебя на этот счет каких либо версий, Серж? — вдруг поинтересовался Папа, не дослушав меня. — Кто конкретно к этому причастен?.. А может быть, ты и сам часом замарался немножко, приложил к этому руку? А?

— Что что?! — изумился я. — Что ты несешь?

Если это и была шутка, то шутка идиотская, оскорбительная. И я не намерен был это терпеть. Хотя бы и от него. То есть тем более от него терпеть не собирался.

— А что, — спокойно отозвался Папа, — ты ведь у нас человек умный, неординарного интеллекта, сложного мировоззрения и нравственности. С развитым логическим мышлением, принципами и всем прочим… Ненадежный, стало быть. В разведку с такими мыслителями, как ты, не ходят. Ведь мог же ты, скажем, заиграться и сам того не заметил, что у тебя как то так вышло, как то сложилось, и теперь тебе логичнее действовать против меня, чем за меня. Словом, ненароком оказался, как говорится, по другую сторону баррикады, а?

— Ей Богу, может быть, и стоило бы! — разозлился я. — Ей Богу, стоило бы! — Я даже покрутил пальцем около виска. — Ты сумасшедший! Иногда мне кажется, что многое из того, что происходит, ты сам и провоцируешь!

Наверное, ссора с Папой в такой момент могла для меня плохо кончится. И некому было сейчас меня остановить. Я увидел, как вздрогнул дядя Володя, как беспокойно покачал головой и перекрестился о. Алексей. Папа смотрел мрачно и даже в полумраке было видно, что на его щеках появился опасный румянец. Но, повторяю, меня даже радовало, что могу кое что высказать Папе, могу взбесить его. Я подыскивал, что бы еще такого обидного сказать ему, чтобы посмотреть, как у него хватит духу меня уничтожить.

— Что ты Ваньку валяешь! Ты все обо мне знаешь! Как и про каждого, кому выпало несчастье попасть в твою орбиту, — говорил я. — Тебе известно гораздо больше, чем дозволяет нормальное человеческое любопытство. Ты используешь для этого все возможные средства, ничем не гнушаешься: перетряхиваешь чужое белье, выворачиваешь нутро на изнанку. Тебе, наверное, действительно кажется, что ты наш строгий Папа, а мы должны быть твоими послушными детьми. Тебе и в голову не приходит, что это глупость, граничащая с подлостью. Ты, наверное, мнишь себя великим пчеловодом, который повелевает своими верными трудолюбивыми пчелами и собирает мед…

Мне во что бы то ни стало хотелось вывести его на чистую воду. Пусть все убедятся, что он превратился в настоящего маньяка. Если у кого то еще остались иллюзии насчет него.

— Но ты забываешь, — продолжал я, — что таким образом ты и сам попадаешь в перекрестье многих взглядов, и твоя собственная персона не такая таинственная и замкнутая, как тебе кажется… Мне, как и каждому здесь, тоже известно о тебе предостаточно. Поверь, гораздо больше, чем хотелось бы знать. Я давно заметил, что ты делаешься элементарно неадекватен…

Признаться, я все время ждал, что он не выдержит и вступит со мной в перепалку. Затронет как то мою личную жизнь. Вот тогда я ему выскажу еще кое что. И об Альге, и о Майе, и о многом другом. Но — странное дело! — чем больше я горячился и обличал его, тем спокойнее он становился. С его щек сошел румянец ярости, он дышал ровно. Если еще недавно я был уверен, что передо мной сумасшедший, маньяк, переставший контролировать свои поступки, то теперь, с каждой минутой я убеждался в обратном. Нет, он был отнюдь не сумасшедшим. Теперь на меня смотрел холодный и расчетливый человек. Но от этого мне, честно говоря, сделалось еще больше не по себе. Это я был сумасшедший, что связался с ним.

Он молчал. И, по видимому, был вполне удовлетворен моей реакцией. Может быть, он уже не слышал и не слушал меня. Размышлял о чем то своем. Просто ждал, когда я выговорюсь, не давая себе труда вникнуть в мои слова, словно это было какой то комариный писк.

В конце концов я действительно выдохся и был вынужден умолкнуть. Все молчали. Папа был погружен в свои мысли. Потом встрепенулся.

— Ну да, я все о каждом знаю, — кивнул он, — так оно и следует: мы ведь одна семья. Не стоит так волноваться, — усмехнулся он, — если ты по прежнему со мной, так и скажи: что ты, Папа, я с тобой. Вот и все, что требуется.

Он однако не стал дожидаться, чтобы я это сказал. Не стал настаивать. Ему это было абсолютно до лампочки. В один миг я вдруг сделался прозрачным и перестал для него существовать. Я и сам чувствовал, что все брошенные мной обличения выглядят в глазах присутствующих всего лишь нашей давней с Папой взаимной, по временам прорывающейся неприязнью, о причинах которой они могли иметь даже самые невыгодные для меня суждения, — вроде застарелого соперничества, не то зависти, не то ревности, — и еще Бог знает чего. А мои «резкие» слова, мои обличения звучали как проявление комплекса неполноценности, как заурядно мелкое брюзжание человека, которому не дано понять стихийного бытия сильных личностей. Еще, слава Богу здесь не было ни Майи, ни Альги. Я подозревал, что кое какие гнусные сплетни о моей запутанной личной жизни давно волочились за мной, словно неприглядный жирный след. Ему, Папе, как сильному мира сего, конечно, все прощалось. Я это видел. Получалось, что в данный момент он демонстрировал по отношению ко мне божеское терпение, даже душевное благородство и царственную снисходительность, а я неприглядно и мелочно колготился.

Наша внезапная пикировка увяла таким бестолковым образом, что мне было даже не с руки громко хлопнуть дверью. Папа смотрел куда то вверх, в черную пустоту и словно рассуждал вслух сам с собой. Во всяком случае было непохоже на то, что его слова обращены к тем, кто окружал его на берегу или к темным фигурам в лодках. Конечно, лучше всего мне было бы уйти, но поскольку я не сделал этого сразу, то уходить теперь мне показалось еще более нелепым. Кроме того, мне важно было узнать, о чем все таки шла речь на их совещании. В общем, я скромно отошел в сторонку и присел на берегу рядом с дядей Володей, который смотрел на меня чуть ли не с жалостью.

— Кто бы ни были мои враги, уж я до них доберусь, — продолжал распинаться Папа, обращаясь в пространство. — Я их научу общечеловеческим ценностям. Я им объясню, как вести себя в приличном обществе… Дурацкая компьютерная игра только звено в системе огромного заговора. Только часть плана. У них, видимо, разработана целая система мероприятий, направленных против нас, против меня лично. И система эта, надо признать, неплохо работает. Тут явно задействованы интеллектуалы. И я должен знать, кто в этой игре главный кукловод! Кто организатор! Я отобью у него эту охоту. Я так дам ему по рукам…

— Похоже, это не дело рук человеческих, Папа, — вдруг промолвил о. Алексей задумчиво и рассудительно. — Почерк то уж больно знакомый, бесовский почерк. Оттуда ветер веет, оттуда! Из самого логова. От самой гидры. Это Черт, Черт! Это сам Сатана!

— Будь это хоть черт, хоть дьявол, я до него доберусь, — решительно пообещал Папа. — Я закопаю и самого черта!.. Я давно иду по этому следу. Теперь все ниточки у меня в руках, я достану этих деятелей. Подумать только: им удалось устранить одного из самых ценных наших людей, самого руководителя службы безопасности — моего дорогого Толю Головина! И чьими руками? Руками несмышленыша, собственного сына. Какая безнравственность! Этого не прощу. За это сурово накажу. За то, что даже деток втянули…

Из дальнейших обсуждений, к которым время от времени подключался человек из секьюрити, который теперь замещал Толю Головина, а также Петрушка, я узнал о том, что, действительно, уже давно велось специальное расследование. До известного момента им руководил лично Толя Головин, Царство ему Небесное. Именно по его замыслу было решено до поры до времени не препятствовать развитию ситуации, не пресекать распространение пресловутой игры, чтобы таким образом добраться до мозгового центра, до главных заказчиков и вдохновителей. Методы расследования были избраны самые изощренные.

Теперь то мы увидели, к чему все это привело. Опасный эксперимент с не контролируемой экспансией «Великого полудня» зашел слишком далеко. Не говоря уж о том, что проблемы с бесчинствами в компьютерной сети совпали с общегосударственным кризисом. Когда было установлено, что злокачественное виртуальное новообразование, пустило корни по всей компьютерной сети, что были взломаны мощные шифры, препятствующее несанкционированному вторжению в секретные стратегические уровни сети — военные, банковские, промышленные отделы, — были приняты экстренные меры. Нужно было изолировать основных участников игры, то есть детей, наших собственных детей, которых теперь и собрали в Пансионе, лишив всякого доступа во внешнюю компьютерную сеть. Кстати, специально для этой цели в Деревне была смонтирована своя внутренняя, изолированная сеть, все ее блоки были тщательно проверены. С оставшимися участниками игры, которые находились вне Деревни, по видимому, было решено разобраться иными средствами.

Кто бы мог подумать! Особую, даже исключительную роль в этих мероприятиях исполнял наш друг детей — фантазер и щепетильный идеалист дядя Володя. Мне уже было известно об осведомительских, тайных надзирательских функциях, которые он исполнял по принуждению Папы и Толи Головина. Как выяснялось, этим дело не ограничивалось.

Из общения с моим Александром я немало почерпнул об особенностях «Великого Полудня». Точнее, об идеологии и атмосфере игры, которая формировалась и конструировалась в духе своеобразной детской цивилизации. Я уже не раз слышал от Александра о том, какое огромное значение участники игры придают принципу так называемой «правды». Этот принцип ставился превыше всего. Это было то, самое, чуть ни новое генетическое качество, которое отличало «патрициев» от «плебеев». Я прекрасно помнил диспут с сыном, когда тот заявил, что правда даже превыше любви, а меня, считающего иначе, в сердцах обругал «плебеем».

И вот теперь выяснялось, что первоначально эта идея (то есть идея «правды», — а еще точнее, правдивости) не свалилась с неба. Первоначально в «Великом полудне» не было заложено ничего похожего. Именно дядя Володя оказался тем человеком, который подкинул идею Косточке. Причем это было сделано отнюдь не случайно, а после специальных длительных консультаций с Папой и Мамой, для которых единственно важным во всем этом сложном «педагогическом» процессе было создание в детской компании определенных взаимоотношений. Таких взаимоотношений, которые наилучшим образом способствовали бы родительской осведомленности обо всем происходящем.

Как ни странно, в данном случае действия дяди Володи не вступили в противоречие с принципами человеческой чистоплотности и порядочности, а таких принципов дядя Володя безусловно придерживался, и я чрезвычайно его за это уважал. Напротив, почувствовав, что ему предоставляется возможность привнести в наш круг нечто положительное и духовно здоровое, он со всем пылом своей наивной души принялся агитировать Папу (а также Толю Головина как начальника службы безопасности) за то, что это, дескать, самая правильная педагогическая тактика не только в отношениях между самими детьми, но в отношениях между детьми и взрослыми. Папа, однако, терпел всю эту педагогическую канитель из чисто практических соображений. «Прекрасно, — говорил Папе Толя Головин, посовещавшись со своими экспертами в области психологии, — будем учить деток этой самой абсолютной правде. Конечно, через некоторое время, чуть повзрослев и наполучав шишек, они поймут, что совсем невыгодно быть такими уж безоглядно правдивыми, они начнут прикрывать свои истинные мысли невидимой броней. Но до тех пор мы соберем достаточно полезной информации, в том числе и об их родителях, и все рычаги управления и воздействий будут у нас в руках…» И Папа требовал, чтобы дядя Володя, используя то, что дети ему доверяют, особенно старался в этом направлении. «Прекрасно! Ты хочешь вбить в их головы: правда превыше всего. Вот и вбивай!» Дядя Володя старался не за страх, а за совесть, в полной уверенности, что он делает благое дело.

Так цинично они рассуждали. Но, безусловно, никто из них не мог предполагать, как трансформируется эта идея в процессе игры. До какой крайней формы она будет доведена.

Место для основополагающей идеологической установки было зарезервировано на самых ранних ее этапах игры. Идея «абсолютной правды» была заложена в процессе ее развития и сделалась ключевым критерием, по которому в дальнейшем должен был производиться (и производился) подбор игроков, их классификация и определение их места в иерархии.

И еще об одной удивительной подробности я узнал на этом совещании. Я слышал урывками от Александра, что в игре существует определенная иерархия. Еще тогда меня заинтересовало, что уже существует целый круг продвинутых игроков, которые прошли через специальные испытательные уровни, обладают различными заслугами. Так сказать патриции из патрициев — жрецы, идеологи, военачальники и т. д. Бог знает по каким личным качествам происходил этот отбор, но мой Александр, успехи которого были для меня очевидны, лишь приближался к тому, чтобы удостоиться почетных званий.

Косточке удалось с самого начала захватить лидерство и, конечно, заполучить звание Фараона, верховного патриция и жреца. Что и говорить, недаром он всегда считался чрезвычайно способным мальчиком. Но особенно меня заинтриговал загадочный статус неких «идеологов». Кстати, понятие явно заимствованное из обихода взрослых, — а точнее, из деятельности России, которая была все время на слуху. Тогда же я услышал от Александра о некоем главном Идеологе по имени Вова, которого сын лично не знал, а был знаком с ним лишь по игре. В тот момент имя виртуального персонажа, упомянутое в контексте компьютерной игры, прозвучало словно псевдоним или иностранное прозвище (вроде того, как имя, написанное латинскими буквами, приобретает незнакомый и странный вид — Wowa). Во всяком случае оно не вызвало у меня абсолютно никаких конкретных ассоциаций. Этот Идеолог Wowa был доверенным лицом самого Фараона, то есть Косточки. И вот теперь выяснилось, что загадочный Wowa — не кто иной, как наш дядя Володя! Он, оказывается, с самого начала включился в игру и, таким образом, сделался внутренним осведомителем Папы не только по делам Пансиона, а еще и об игре. О том, что ему удалось разведать, он докладывал лично Папе и Толе Головину.

В свое время я сам пытался вступить в игру, и у меня, несмотря на все желание, ничего не вышло. Игра принципиально отторгала всех взрослых. Я своими глазами наблюдал на экране монитора, как время от времени происходили разоблачения «плебеев», которые пытались выдать себя за «патрициев», как в игре происходили расправы над такими шпионами. Но ведь дядя Володя был взрослым! Как же ему удалось ввести в заблуждение «Великий Полдень», сделаться не просто тайным соглядатаем, а одним из активных участников?! Вот — удалось таки… Что ж, недаром он всегда пользовался таким доверием и симпатией наших ребятишек, а мы, взрослые, считали его самого отчасти ребенком.

Я не знал, как мне относится к факту тайного соглядатайства. Считать ли дядю Володю коварным шпионом во вражеском стане, предателем детей?.. Учитывая ужасные инциденты, которые так или иначе имели отношение к игре, я не мог не признать, что осуществлять за игрой самое пристальное наблюдение было отнюдь не лишним.

И все таки какой то гнусный осадок у меня оставался…

Узнавая такие удивительные подробности «педагогической» деятельности нашего дяди Володи, я испытывал двойственное чувство. С одной стороны, я не мог не признавать, что в своем первоначальном виде его вынужденное (шантаж Майей!) сотрудничество с Папой действительно оправдывалось теми высокими и чистыми идеалами, которые он проповедовал детишкам. Но с другой стороны, когда я слышал о том, как расчетливо все это планировалось, я ловил себя на том, что мне делается противно. Впрочем, глядя на наивного и беспомощного, как ребенок, дядю Володю, я принимался его жалеть. Особенно, когда он принимался объяснять Папе, что и теперь, несмотря на ужасные инциденты и сложнейшую общую ситуацию, мы должны продолжать избранную тактику. Более того, сосредоточить все внимание на идее, которая положена в основу необыкновенной детской игры. Не выплескивать вместе с водой младенца. Что это важнее всех насущных вопросов. Похоже, дядя Володя был увлечен новой глобальной гипотезой. Он только и ждал случая, чтобы развернуть перед нами ее масштабность.

Он утверждал, что в результате всего происшедшего мы стоим перед лицом принципиально новой реальности. Происходит качественный раскол человечества на две половины. Как бы на две сверхрасы. Часть детей уже усвоила принцип правды на глубинном уровне. Они закваска. Из них и вырастет новая высшая раса. Он даже принялся излагать нам некую аналогию. Это вроде того, как однажды первобытный человек вдруг перестал страшиться огня, подошел к огню, осмелился взять в руку пылающую головню. С этого момента человек выделился из звериного сообщества, сделался сверх — существом, получил абсолютную, непререкаемую власть над дикими зверьми, которые до сих пор испытывают необоримый животный ужас перед огнем. Это произошло на генетическом уровне… Так, по мысли дяди Володи, наши дети овладели принципом правды как первобытный человек огнем. Абсолютная правда — та же пылающая головня. Теперь дети объединены этим пламенем и получают в руки абсолютную власть. Их не разделяет то, что разделяло людей испокон веков — ложь. Ведь ложь сводила на нет все попытки к объединению, разъедала самые крепкие сообщества. До сих пор людей объединял лишь страх. Они успешно боролись против чужаков, но их сообщество разлагалось изнутри.

У детей все должно быть иначе. Они повзрослеют, смогут объединиться, обретут реальную силу и власть, создадут свою собственную цивилизацию, где не будет места низшим существам, которые так и не усвоили главный принцип и которые будут в животном ужасе, как звери от огня, разбегаться от правды. Никто не сможет проникнуть в их мир, никакая хитрость и изворотливость тут не поможет, поскольку они мгновенно распознают чужака и отторгнут его.

— Но тебе то это удалось? Проникнуть и не быть отторгнутым? — с усмешкой заметил Папа. — Вова сослужил нам хорошую службу.

— Нет — нет, это совсем другое дело! — воскликнул дядя Володя. — Мое общение с ними происходило через игру. Поэтому я мог сохранять инкогнито. Иначе я бы не смог стать «своим». Но сейчас игра и реальная жизнь в их представлении уже сделались слились воедино. Теперь у меня ничего не получится!

— Нет, ты уж, Володенька, продолжай стараться в этом направлении, — попросил Папа. — Учи детишек правде — матушке. Придумай еще что-нибудь. Исхитрись. Ты большой мастак на разные выдумки.

— Но это зависит не только от меня, — уверял дядя Володя. — Это зависит от всех нас! Кроме того, это в наших же собственных интересах…

Что касается меня, то я мгновенно понял его мысль. Он клонил к тому, что пока не поздно, мы все должны впрыгнуть в уходящий поезд: усвоить принцип правды и стремиться к совершенству. Он настаивал на том, что нужно в экстренном порядке рассмотреть этот вопрос в общеполитическом разрезе и даже поставить его перед Россией.

Самосовершенствование, самовоспитание и прочее…

Но Папе, понятно, сейчас было не до глобальных теорий и отвлеченных гипотез.

— Ну да, как же, — отмахнулся он, — только это нам и остается! Заняться самовоспитанием. Другой головной боли у нас нет. Ладно, хватит. Брось ты свой треп!

Папа уже поставил для себя точку на этом деле, приняв окончательное решение изолировать детей в Пансионе, лишить их компьютерной игры и возможности контактировать с «дурными детьми». Он считал, что этого вполне достаточно. Прочие тоже не проявили большого интереса к проблеме. Да и, пожалуй, не поняли толком, в чем суть. Впрочем, Петрушка высказал неожиданно оригинальное суждение.

— А что, Папа, — предложил он, — раз такое дело, мы можем прекрасно обыграть эту ситуацию и получить вперед сразу несколько ходов. То есть использовать затею с детской цивилизацией. Это ж прекрасное, доходчивое объяснение всему политическому кризису! Вечный конфликт между отцами и детьми… А в наше несчастное время это переросло в настоящую войну. Беспощадную войну. На истребление. Давайте проведем соответствующую информационную компанию. Пустим утку, что некие секретные анархисты разлагают наше подрастающее поколение. Вот, дескать, откуда кризис, откуда хаос и беспорядки. Еще бы, детишки — они же лучшие шпионы и диверсанты. Вот откуда расстроенные финансы, транспорт и прочие коммуникации. Вот вам опасный детский терроризм. Мы разработаем некую позитивную программу. Подгоним законодательную базу… Устроим детские лагеря, резервации. Я уверен, многие родители нас поддержат. Будем собирать в резервации всех малолетних террористов, устроим тотальную проверку, фильтрацию во всех школах, детских заведениях, по месту жительства и так далее…

— Что ж, — благосклонно кивнул Папа, — вот об этом нам, пожалуй, стоит подумать.

Огромную работу под эгидой службы безопасности проделал Паша Прохоров. Насколько это было возможно, его компьютерная группа исследовала структуру игры и ее законы. В один прекрасный момент Паша с удивлением обнаружил, что в своеобразном компьютерном поединке его заочным противником оказался собственный сын, который, в частности, весьма преуспел в известных взломах компьютерных шифров. Если бы не трагизм ситуации и ужасные последствия, Паша Прохоров как отец мог бы даже гордиться одаренным отпрыском.

Особое внимание было уделено исследованию данных, которые могли бы указать на происхождение игры. Как это ни странно, вычислить и разыскать автора изготовителя игры не составило никакого труда. Он не только не скрывался, но, кстати, сам представил их. Самые подробные сведения имелись в общем банке данных. Автором игры оказался некто N., совершенно неизвестный одиночка изобретатель, вроде карликового Циолковского, любитель, сочинивший несколько детских головоломок. Служба безопасности мгновенно составило на него исчерпывающее досье. Это была весьма убогая, если не сказать ничтожная личность. Изобретатель прозябал в ужасающей нищете, не получая за свои труды ни гроша, и был вынужден торговать на каком то блошином рынке запчастями от старых компьютеров…

— Что ж, — спохватился Папа и, обернувшись не то к Петрушке, не то к охраннику, щелкнул пальцами, — давайте сюда этого, как его…

— Изобретателя фигова, — с усмешкой подсказал Петрушка.

— Вот вот, — усмехнулся Папа. — Изобретателя сюда!

Петрушка кивнул охраннику, который передал что то по рации. Буквально через секунду двери приемной распахнулись, и на мостки, ведущие к острову, вытолкнули какого то странного субъекта. Прожектор мгновенно осветил нелепую фигуру неизвестного, который близоруко заметался взад вперед по мосткам и едва не свалился в водоем.

Его «взяли» несколько дней назад и, конечно, предварительно «обработали». Покойный Толя Головин вытряс из него все. Подробные сведения содержались в материалах расследования, которые Толя успел представить Папе накануне праздника в Шатровом Дворце. Как следовало из протоколов допроса, N. клялся и божился, что оригинальная идея, а также программное воплощение игры целиком и полностью дело его собственных рук, то есть ума. Не просто клялся и божился, но поначалу, похоже, даже чрезвычайно гордился своим авторством.

Паша Прохоров проанализировал добытые Толей Головиным материалы расследования и пришел к заключению, что N. сам не мог внятно объяснить принципы и структуру собственного детища. Судя по всему, игра была собрана чисто эмпирическим методом — скомбинирована из различных блоков, заимствованных из множества других компьютерных игр, — то есть на голой интуиции. Впрочем, этого следовало ожидать. Подобный подход в области компьютерных технологий, ввиду их невероятной усложненности, давно стал основным, если не единственным.

Увы, как это нередко случается, N. пришлось долго мыкаться по разным отделениям компьютерных фирм, предлагая свой оригинальный программный продукт, пока наконец какая то третьесортная контора не приобрела у него права на изобретение. Причем за ничтожную сумму, а впоследствии вообще ничего и не заплатила бедняге. Затем последовали многократные доработки игры, ее перепродажи смежным фирмам (кстати, все они входили в концерн, которым управлял сам Папа), пока, наконец, в числе других игрушек, ничем особенным не выделяясь, игра была выпущена на диске. Что любопытно, сам автор знать не знал о судьбе своего детища. Его самолюбие было ублажено до небес тем, что в технической аннотации к диску, заложенной в соответствующий служебный банк данных, было упомянуто его имя.

И вот теперь этот бедолага, растрепанный, с синяком под глазом, почерневший не то от побоев, не то от недоедания и недосыпания предстал перед самим Папой и пытался в сто первый раз объясниться. Штаны, вытянутые на коленях и заду, лоснящиеся обшлага и локти пиджака. Один из непризнанных гениев. В особенности, он жаловался на то, что не получил за свой труд сколько-нибудь достойного вознаграждения, что его обманули, обсчитали и т. д. Его нервная система находилась в таком расстроенном состоянии, что он в одну минуту переходил от эйфории к панике. Он с ужасом смотрел то на Папу, то на зловещие черные фигуры в лодках. То готов был от всего отказываться, то, напротив, бил себя в грудь, как какой-нибудь Джордано Бруно, готовый идти за свои убеждения хотя бы и на костер. Уверял, что пусть он — ничто, но его идеи — всё. Он, между прочим, обмолвился, что в игру заложен некий оригинальный алгоритм, который инициирует продолжение игры, ее лавинообразное развитие, как только игра достигает определенного уровня сложности. Даже в том случае, если остается всего один игрок. Более того, если из игры выведены все игроки до единого, сама игра, составные компоненты которой мельчайшими частями разбросаны по сети, продолжает существовать, развиваться и самоорганизовываться — наподобие компьютерного вируса, впитывает информацию, находит ресурсы, осуществляет непрерывный поиск выхода из виртуальности в реальность…

Этот чудак вызывал у меня не то раздражение, не то симпатию. Тоже ведь творческая личность.

— Скажите, пожалуйста, уважаемый, — обратился я к нему, — у вашей игры эдакое громкое, даже претенциозное название. Вы его сами подобрали? Неужели из идейных соображений?

— Ну да, — нервно дернул шеей автор, — а вы как думали!

Действительно, он назвал игру «Великий Полдень» из сугубо идейных соображений, когда понял, что игра обладает свойствами самосовершенствования и перспективой достижения на практике некоего идеального равновесного результата. Дескать, когда солнце зависает в зените, а тень исчезает совершенно. Точка наивысшего расцвета любой идеи! Момент, существующий вне времени и пространства. Вне прошлого и будущего. Момент, олицетворяющий прорыв в иное измерение и равнозначный феномену, объединяющему одновременно рождение и смерть…

Кажется, бедняга, немного заговаривался.

Но у Папы не хватило терпения его дослушать. Папу уже заметно подташнивало от технических подробностей и философских ассоциаций.

— Молчи, гад, — сказал Папа. — Ты знаешь, что ты сделал? Что ты, гад, натворил? Ты ж детишкам, малышам нашим раздал бритвы. Ты им иголки острые раздал поиграться. Раздал битое стекло. Вот что ты сделал, поганец!

Бедный изобретатель пришел в такой ужас от одного звука Папиного голоса, что как очумелый заметался по мосткам.

— Бритвы?! Иголки?! — взвыл он. — Нет — нет, что вы! Я им ничего не раздавал! Я не раздавал!!..

Из стихии самолюбования и гордыни автора снова бросило в бездну отчаяния и сознания собственного ничтожества. Он не знал, как оправдаться, он всхлипывал и говорил, что у него самого детишки малыши, которые сидят голодные и просят: «Папочка, дай кушать!» Не жизнь, а ужасное прозябание. Денежек то не заплатили, а заветную идею извратили…

— Давайте ка я его щас застрелю, Папа? — не выдержав, пробормотал один из охранников.

Но Папа молча наблюдал за изобретателем.

В конце концов тот пустил такую крупную слезу, взглянув на которую, Папа вздохнул и полез во внутренний карман пиджака. Он достал из бумажника толстую пачку банкнот и знакомым широким жестом сунул их Петрушке, чтобы тот передал их горемыке.

— Вот тебе за труды, поганец!

Изобретатель принял запоздалый гонорар трясущимися руками, не веря своим собственным глазам, и тут же принялся горячо благодарить. Его руки до того тряслись, что он выронил деньги, и купюры разнесло по мосткам.

— Прошу прощения! Прошу прощения! — лепетал он, опустившись на четвереньки и торопливо собирая деньги.

Вот тут у Папы действительно иссякло терпение. Не в силах наблюдать эту жалкую картину, он вскочил с кресла и ожесточенными пинками погнал изобретателя по мосткам к двери. Изобретатель спотыкался, падал и снова поднимался. В конце концов исчез в темноте приемной. Папа вернулся на свое место и объявил:

— Всё, больше совещаться не о чем.

Я заметил, что поверхность искусственного озера совершенно очистилась. Зловещие черные фигуры в лодках исчезли, словно злые призраки. В следующий момент разом выключили все подводное освещение, и тьма в один миг наполнила глубину. Сразу стало видно, что нежное предрассветное свечение уже начинает растворять тьму, нависающую сверху. Один за другим мы стали выходить из помещения.

— А кто были те — в лодках? — спросил я шепотом у дяди Володи, который понуро плелся за мной.

— Кто их разберет, — вздохнул он. — Может быть, их запустили так, только для интерьера, а может быть, какие то новые наши друзья…

И опять мне припомнился давний разговор с доктором, когда тот высказывал опасения, что вокруг Папы со временем поменяется все ближнее окружение. Так оно и выходило… Странные новые люди собирались около Папы. Сначала Петрушка с компанией своих пронырливых помощников. Теперь эти ночные призраки в лодках.

Когда мы прошли в приемную, а затем в ярко освещенный коридор, дядя Володя вдруг крепко взял меня за руку. Я остановился. Мы взглянули друг на друга.

— Я все знаю, — с усилием пробормотал он.

Я сразу понял, что он имеет в виду. Конечно ночь в апартаментах Альги. Но ничего не ответил.

— Я все знаю, — продолжал он шепотом, покраснев до такой степени, что у него даже слезы показались на глазах, — но — Боже! — что будет, если она тоже узнает. Что ты был с ней — с ее подругой, с Альгой?! А ведь она обязательно узнает. Что ты наделал! Бедные вы мои, бедные! Как же вы теперь будете! Господи, Серж, зачем тебе только это понадобилось?! Ты бы мог быть с ней счастлив!..

Слезы, повисшие на его ресницах, были безусловно горькими отцовскими слезами. Он, оказывается, всем сердцем желал и надеялся, чтобы у нас с Майей все сложилось.

— Нет, Володенька, — грустно ответил я и нежно обнял его за плечи. — Ничего бы у нас с ней не вышло, милый. Все это только одна наша фантазия и мечта. Мы с тобой проклятые мечтатели. Вот в чем дело. Вроде малахольных…

Как ни удивительно, я чувствовал себя в этот момент совершенно спокойно. Даже отстраненно философски. Мои чувства к Майе были чем то вроде медвежьей шкуры, которую уже ободрали и которой уже не больно. Я даже потрепал дядю Володю по плечу, а он с мольбой смотрел на меня, как будто ждал, что я его утешу.

— Все одна мечта, — повторил я. — Кстати, удивительное совпадение. Ребенок, стало быть, был зачат под майским солнцем… — Я чуть улыбнулся. — Тебе, наверное, известно, что означает имя Майя?

Он молчал, словно потерял способность соображать.

— Я не так давно об этом узнал, — продолжал я, — в переводе с санскрита Майя значит мечта, иллюзия. Я нарочно заглянул в энциклопедию. Такое совпадение…

— Нет, нет! Не иллюзия! — снова зашептал он со слезами. — Вы могли бы быть счастливы!

Я покачал головой.

— Послушай, я знаю, тебе сейчас трудно, — торопливо заговорил он. — Ты, может быть, даже не знаешь, куда тебе сейчас идти. Ты вот что, поживи в московском офисе Майи, в ее апартаментах. Я дам тебе ключи. Она не будет возражать. Вы встретитесь там и обо всем поговорите…

— Говорю тебе, все иллюзия, — улыбнулся я, снова покачав головой на его наивное предложение.

Он беззвучно затрясся и поспешно отвернулся. У него был вид пришибленной собаки. Я зашагал прочь.

Ночь прошла.

На рассвете забурлило новое чрезвычайно мероприятие. Собирался торжественный и общенародный крестный ход вокруг Москвы. Все, оказывается, были оповещены еще накануне. И все, кто находился в этот момент в Москве, заслышав вечевой колокольный звон, стали сходиться к маленькой домовой церкви, что на Ключах, расположенной вблизи внутреннего Садового кольца. Со стороны Шатрового Дворца текла длинная вереница нарядной публики, которая, по видимому, считала крестный ход очередным развлекательным шоу в программе многодневного праздника. Кроме полноправных хозяев Москвы — бизнесменов, коммерсантов, политиков, привилегированных клерков, а также многочисленной внутренней охраны и обслуживающего персонала, в Москву по особому распоряжению было впущено большое количество разношерстной столичной публики самых разных сословий. Должно быть, в виду общенародности мероприятия. Вдобавок, поздно ночью в Москву привезли несколько сотен сергиевских и оптинских монахов и монашек. Некоторые теперь дежурили на перекрестках и раздавали публике свечи и бумажные иконки. Приехали и высшие духовные особы. Сам владыка, правда, по жестокому недомоганию, прибыть не смог, но прислал благословение, а возглавлять крестный ход назначил вместо себя нашего о. Алексея.

Для создания определенной атмосферы на колокольню подняли несколько специальных клеток контейнеров и теперь небольшими порциями выпускали из них голубей и других пташек, которые стаями разлетались во все стороны и кружили в чистом майском небе. Повсюду пестрели флаги России и хоругви.

Собравшимся с самого начала было внушено подобающее моменту серьезное настроение, и публика, чуть перешептываясь, в целом хранила благоговейное молчание. В этой относительной тишине особенно впечатляюще звучала доносящаяся с разных концов Города тяжелая и плотная артиллерийская канонада. Там, судя по всему, с не утихающей яростью продолжалось начавшееся поздно вечером, вооруженное единоборство. Не ясно было лишь — кого и с кем?

Благодаря тому, что, покинув офис Папы, я не отбился от группы особо важных персон, следовавшей из Концерна к домовой церкви, я оказался в первых рядах процессии, — то есть непосредственно перед храмом. Здесь уже собралось большинство наших. О. Алексей успел переменить будничное облачение на праздничное. Он стоял в окружении старух, нищих и юродивых, которые по замыслу организаторов, должны составить авангард процессии. На специально расставленных легких складных креслах, пока суть да дело, расположился наш новый правитель Федя Голенищев со своей командой, а также прочие руководители России и именитые граждане. Я сразу заметил, что специально для участия в крестном ходе прибыл наш бывший маршал, а ныне «наполовину» утвержденный генералиссимус. Сева Нестеров был в выгоревшем камуфляже, однако грудь его украшали все возможные ордена и медали. Но главное — на голубой ленте сверкала бриллиантами изящная восьмиконечная звезда генералиссимуса. Севу окружало десятка два преданных телохранителей, увешанных, словно партизаны или пираты, разнообразным оружием. Они грудились около него, как выводок вокруг наседки. Он сделал решительный отстраняющий жест, и они отступили на несколько шагов. Сева подошел к Феде Голенищеву и принялся о чем то с ним беседовать. Я слышал, как кругом повторяли его слова. «Армия абсолютно нейтральна. Мы не сделали ни одного выстрела. Они разбираются между собой…» Папа, естественно, также присоединился к их компании. Я переминался с ноги на ногу поблизости.

До начала хода оставалось какое то время. Мы успели выпить по чашке крепкого кофе. Притащился из недр Шатрового Дворца даже пьяненький профессор Белокуров. Богемной половине удалось его отыскать и вырвать из рук бесстыжих агрессивных нимфеток. Рачьи профессорские глазки настолько вывалились из орбит, что, казалось, болтались на ниточках и виднелась их испещренная голубоватыми жилками изнанка. Профессор передвигался на полусогнутых. Он ощупью нашел мой локоть, с другой стороны пристроилась его половина, и оба понесли околесицу. Они рассказали, что по последним сведениям, несмотря на очевидный конец пространства и времени как таковых, под предводительством Феди Голенищева создается некая сугубо добровольческая рать для борьбы со Зверем. Принимаются как мужчины, так и женщины. Профессорская чета как раз подумывала, а не взяться ли действительно за оружие? «После крестного хода, уважаемые, всем желающим начнут раздавать автоматы. Давайте, возьмем в руки автоматы, друзья! Долой хилую умозрительность! Да здравствует материализованная метафизика и здоровая практическая философия!..»

— Майе уже известно о твоих похождениях, — услышал я у себя за спиной голос Мамы.

Я никак не ожидал, что она появится здесь и от неожиданности чуть не выронил чашку с кофе.

— Ты знаешь, Серж, — продолжала Мама, не скрывая своего презрения ко мне, — мы с дочерью были о тебе гораздо лучшего мнения.

Я смотрел на нее словно не узнавая. Неужели эта была та самая женщина, нежная и заботливая блондинка, Лань Львица, которую я знал полтора десятка лет тому назад?

— Ты, кажется, даже не понял того, — выговаривала мне Мама, — что тебя, дурачка, элементарно подставили. Нужно было только заманить тебя в этот вертеп. А тебе, наверное, показалось, что ты попал в райские кущи. Да, хорошую шутку он сыграл с тобой.

— Кто — он? — пробормотал я. — Какую шутку со мной сыграли?

Мама усмехнулась и показала глазами на Папу, который в этот момент пожимал руки каким то деятелям, группирующимся вокруг него и Феди Голенищева.

— Э эх ты, — вздохнула она, — взял и сам все испортил! Я тебе этого никогда не прощу. Я доверила ее тебе, а ты ее бросил. Теперь ни за что нельзя поручиться. Теперь жди любой беды. А ведь оставалось потерпеть совсем немного, и мы бы все устроили. Как ты теперь ей, девочке моей, в глаза посмотришь?

Я, конечно, молчал и ничего ей не отвечал. Не было в этом никакого смысла — отвечать. Да и, если честно, нечего.

— А она, эта лучшая подруга, — язвительно продолжала Мама, — снова выйдет сухой из воды. Теперь, поди, начнет строить из себя мученицу, святошу. Начнет грехи замаливать. Мне уже сообщили, что она в своем репертуаре — так и сорит Папиными деньгами. Вокруг Москвы черт знает что творится, а ей все ни по чем: снова принялась за переоборудование апартаментов. Не иначе, как решила все перестроить в скромном монастырском духе…

Я вытащил свою табакерочку и вдохнул ароматный табак. Медвежья шкура. Не больно.

Видя, что я не отвечаю, Мама махнула на меня рукой и отошла.

Монахи начали выносить из церкви иконы, оправленные в белые расшитые крестиками полотенца. Некоторые из знатной публики тоже пожелали нести иконы. Вот, наконец, появилась Спасительница и Заступница, Великодержавная. Бабки и юродивые бросились истово креститься. «С Богом!» — сказал о. Алексей, и под колокольный звон процессия с пением двинулась к выходу из Москвы — прямиком через центральный терминал.

Крестный ход совершался строго по всему периметру мегаполиса. Процессия старалась передвигаться кучно, не растягиваясь, но все равно расползлась на добрую версту. Мы переходили с одной улицы, примыкающей непосредственно к Москве, на другую. Несмотря на раннее утро, повсюду по пути нашего следования собирались громадные толпы народа. Это было довольно странно, поскольку, как известно, еще третьего дня Москва была взята в сплошное кольцо и отделена от Города «нейтральной полосой».

Впереди нас и по бокам двигались бойцы элитного спецназа и особые армейские подразделения. Они расчищали процессии дорогу и сдерживали толпу. Толпа не отличалась буйной активностью, но задние ряды напирали на передние, создавая давку. Враждебных выкриков почти не было слышно. Видимо, повлияла соответствующая религиозная атмосфера. Лишь изредка раздавались знакомые истерические выкрики, неизвестно к кому относящиеся, вроде «Фашисты!» и «Позор!» (хотя еще вчера все одинаково радовались свободным выборам), но в целом, как мне показалось, народ был настроен к мероприятию и к России сочувственно, и порядок удалось сохранять практически во время всего крестного хода.

Нечего говорить, что на общую атмосферу вокруг крестного хода самым тягостным образом влияла все усиливавшаяся канонада. Иногда удары и раскаты раздавались особенно сильно, так, что казалось, содрогалась земля, и тогда толпа разом поворачивала головы и смотрела вдаль. Кое где на горизонте высоко в небо поднимались зловещие черные столбы дыма.

Несколько раз предводительствовавший о. Алексей нарочно отходил к обочине — бесстрашно, по направлению к враждебным выкрикам, — и изо всех сил махал кропилом, обильно обрызгивая народ святой водой. Некоторые в толпе не выдерживали, начинали биться в корчах, эпилептически пускать изо рта пену и голосить. Несколько раз толпа все же начинала буйствовать неумеренно, преграждала нам путь, и тогда дорогу расчищали пожарными брандспойтами, электрошоковым серпантином и небольшими взрывпакетами. Тех, кто был настроен слишком агрессивно, спецназовцы весьма оперативно и напористо вырезали из толпы, словно ломти из пирога и до поры укладывали лицами вниз и с руками, связанными за спиной специальной плетеной леской, а то и запаковывали сразу по несколько человек в тугую синтетическую сетку на манер кочанов капусты.

На каждом именном луче Москвы, соотносящихся с определенной стороной света, крестный ход останавливался на несколько минут, и совершалась молитва, каждение и крапление святой водой. Хор был невелик, но когда начиналось песнопение, толпа вокруг, даже самая буйная ее часть, благоговейно затихала. Пели как каноническое, так и приготовленное к случаю: «Боже славный, спаси и защити Москву, расточи врази ее…» Затем кое кто опять же падал или в обморок, или в корчах, но по большей части народ целыми рядами бухался на колени и принимался молиться и креститься. Стало быть, весьма сочувствовал благой цели мероприятия.

В хвосте процессии двигался специальный грузовик с мобилизационными щитами и плакатами. На ходу велась запись желающих в ополчение — якобы защищать Москву на ближних подступах. От кого и каким образом опять таки — Бог ведает. Но, как потом выяснилось, многие действительно записались.

Особенное впечатление произвело на народ когда наш новый правитель Федя Голенищев, маршал генералиссимус Сева Нестеров со всеми своими орденами, Папа, а также все прочие приближенные стали подниматься на специально сооруженный помост, украшенный ветками с молодой листвой, на коленях лобызали икону Спасительницы и Защитницы и крестились.

Мне, естественно, сразу припомнилась хрестоматийная мысль Федор Михалыча о том, что у нас в России ничего не может сделаться без веры. Хотя бы и в формальном ее исповедании. Может, оно и так, но в чем тогда заключается эта самая вера?

Вряд ли это имело отношение к тем корчам и обморокам, которые происходили в толпе. Может, это знание было привилегией избранных — власть предержащих? Но большинство из них только что вышедших в совершенном угаре с праздника из Шатрового Дворца, с трудом держалось на ногах и едва понимало, что происходит вокруг.

Я же, в отличие от многих, понимал, что происходит, но не чувствовал себя приобщенным к тайнам религии. Какая светлая и великая истина была ныне открыта людям? Была ли она вообще открыта? Тут, пожалуй, во мне говорило всегдашнее неразрешенное мое недоумение. Подобное я чувствовал не только по отношению к религии, но и по отношению, скажем, к философии и литературе. К кому были обращены духовные откровения? Тот же Федор Михалыч писал, конечно, не для литературоведов, а Ницше не для философов. И уж конечно, Библия, написанная под диктовку пророков и со слов самого Спасителя, не предназначалась для того, чтобы ее толковали и понимали исключительно одни богословы…

В общем, толпа, собравшаяся сегодня вокруг Москвы, не имела никакого единого и ясного представления о сути исповедываемой ею религии. Более того, если то, что она сотворяла в настоящий момент можно было назвать молитвами, то молитвы эти были также различными, иногда диаметрально противоположными. Кто то просил об умиротворении и тихой благодати, кто то о том, чтобы на голову врагам была пролиты тонны кипящей смолы и вонючей серы. Кто то молился о спасении Москвы, кто то о ее захвате, глумлении, разрушении.

Во время очередной остановки и молебна я оказался бок о бок с Папой. Мы ждали, пока о. Алексей произведет каждение.

— Ну, как ты, Серж? — вдруг поинтересовался Папа, глядя на меня с этим своим неподражаемым выражением, словно увидел меня только сей момент, словно мы не схлестывались с ним на ночном совещании и не выходили вместе из его офиса. Он смотрел на меня как ни в чем не бывало, совершенно по приятельски.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну как же, — удивился он, — как тебе понравились ее апартаменты?

Можно подумать, что с тех пор, как мы расстались с ним по пути к Альге, прошло не три дня, а полчаса, и вот теперь его живо интересовали мои впечатления… У кого из нас произошел провал в памяти?.. Более того, Папа еще делал вид, что вообще ничего не случилось — как будто ему было неизвестно о том, что я провел у Альги столько времени.

— Ольга у меня обожает всяческую экзотику, — продолжал он вполголоса. — У нее есть фантазия, не правда ли? Есть чувство стиля. Она умеет создать соответствующую атмосферу.

— Какую еще атмосферу?

— Ну вообще — атмосферу.

— Ты имеешь в виду интерьеры?

— Вот вот! Интерьеры. Она готова менять их чуть не каждый месяц. Такая увлекающаяся, творческая натура. Что ж, я не препятствую. Даже готов, так сказать, спонсировать. Вот и на этот раз ей уже неймется все переиначить и перестроить.

Ведь и Мама только что говорила мне то же самое!

— Как перестроить? Зачем?

— Вот и я говорю: зачем? По моему, все эти бахчисарайские изыски — очень удачный вариант. Я бы так и оставил. Чрезвычайно располагает. Впрочем, я в это не вмешиваюсь. Хочет перестроить — пусть перестраивает. Они с Майей в этом очень похожи. Такие деятельные, темпераментные натуры! Каждая, конечно, в своем роде, и обе ужасно мне дороги!.. Кстати, ты обдумал мое предложение? — спросил Папа.

— Как предложение? — не понял я, чувствуя, как у меня сжимается горло.

— Ну как же, — удивился Папа, — какой ты все таки рассеянный!.. Ты ведь теперь у нас свободный человек. Утряс семейный вопрос. Вот и сынишку решил, наконец, пристроить. Тебе теперь все можно, — усмехнулся он. — Вот я и прошу тебя по дружески помочь. Ну, с которой из них тебя окрутить? Давай на выбор! Майя? Ольга? По моему, обе хороши. Но с обеими сразу нельзя. Ты все таки у нас пока что не шейх. Да ты не волнуйся — это ведь чистая формальность. Для отвода глаз. А мне окажешь огромную услугу. Прикроешь девушку, прикроешь меня. Жениться совсем не обязательно — сделай одолжение, походи хотя бы в женихах. А то и просто — в любовниках. Ты ведь теперь у нас почти что холостой мужчина, тебе это ничего не стоит, и, насколько мне известно, не писаешься по ночам… Слушай, — спросил он, — а, может, ты из за Косточки опасаешься?

— Что что?!

— Ну да. Тебе ведь известно, что он у нас ужасно влюблен в Альгу. Нашел, понимаешь, идеал. Сейчас у него самый опасный возраст. На всю жизнь может остаться травма. Что касается меня, то я, конечно, уважаю его чувства. Даже поощряю. Как ни как — моя смена. Дочки, это правда, они ласковые, нежные, — доверительно говорил он, — но сын — совсем другое дело. Вырастет — будет отцу настоящий товарищ… Хотя, признаюсь, — сообщил Папа, — я его сам иногда немного опасаюсь. Ребенок, конечно, но ты и сам знаешь, какие сейчас дети, на что способны. Так что, если что, ты тоже поостерегись! С него, пожалуй, станется убрать с дороги соперника. Способ найдет. И возможностей у него для этого достаточно. Не смотри, что ребенок. В общем, как бы он тебя того, Серж, не убил… — Кажется, Папу ужасно забавлял этот разговор. В его голосе звучало также легкое злорадство. — Ну да ладно, мы ему только намекнем, и он поймет, что все это так, игра. Я же говорю — только для прикрытия. Другое дело, если б ты у нас вдруг заигрался и захотел пристроиться по настоящему…

Тут было что то рефлекторное: мне почудилось, что я снова захлебываюсь в Папином водоеме. Я задыхался, у меня кружилась голова.

— Ну хорошо, — рассудительно продолжал Папа, — если не Ольгой, то в таком случае — займись Майей. А что, девушка она достойная во всех отношениях, ты ее с пеленок знаешь. Я ее тебе мигом сосватаю…

Мне показалось, что меня засасывает в какую то черную воронку.

— Я тебе, ты знаешь, необыкновенно доверяю, Серж. Я бы мог, конечно, привлечь к этому делу кого-нибудь другого. Того же дядю Володю. Хоть и писается в постельку, но зато будет стараться. Или вот Петрушку, например. Этот, правда, повадливый ужасно, жеребец. И так уж на радостях, что волю дали, перепортил всех моих секретарш. Он то не прочь будет. Кровь играет у молодца. За ним глаз да глаз. Готов по тридцать раз в день…

Когда я пришел в себя, процессия снова двинулась вокруг Москвы. А Папа уже от меня отстал.

Крестный ход продолжался ровно до полудня. Чувствовалось, что мероприятие изрядно утомило не только участников, но и толпу. Трудно сказать, достаточно ли энтузиазма было влито в ряды сторонников России. Но я своим глазами видел, как люди потрясали в воздухе сжатыми кулаками, а солдаты — воинственно бряцали оружием. Вероятно, общая молитва сказалась самым непосредственным и благоприятным образом — в смысле немедленной мобилизации в поддержку, так сказать, небесного воинства. Уже то, что всю Москву удалось обойти крестным ходом и мероприятие закончилось благополучно, — внушало надежду.

Процессия вошла в Москву там, откуда вышла из нее — через центральный терминал. Сева Нестеров вместе со своими телохранителями тут же выдвинулся обратно в Город, где усложнившаяся ситуация требовала его постоянного присутствия. Федя Голенищев, как уже было сказано, твердо решил не покидать Москвы, о чем и заявил принародно: все желающие, дескать, могут записываться в мирное ополчение. Перед тем, как удалиться в Шатровый Дворец, Федя заверил, что ситуация остается под абсолютным нашим контролем. Один из резервных тоннелей, выводящих из Москвы, функционирует в нормальном режиме. Все желающие могут совершенно свободно въезжать и выезжать. Так что никакой паники. И ныне, и присно, и вовеки веков.

С этого момента праздник по случаю успешных выборов можно было считать закончившимся. Началась массовая эвакуация из Москвы. Точнее, повальное бегство. Все наши, кто еще к этому моменту находился в Москве, выехали без колебаний. Некоторое время колебался профессор Белокуров, которого прельщала редкая возможность воочию наблюдать апокалипсис — вне времени и пространства, — но и он таки выехал. Москва опустела как по мановению волшебной палочки — в одно мгновение. Через несколько дней после крестного хода по информации Феди Голенищева в ней оставалось не более трех четырех сотен человек, которые обитали, главным образом, в районе Шатрового Дворца. Из армейских подразделений осталось не более роты спецназовцев, отличавшихся преданностью не столько России, сколько лично Феде Голенищеву. Сам то наш миролюбивый правитель считал, что в этом нет никакой надобности. Он даже распорядился, чтобы все личное оружие было складировано в специальном арсенале Шатрового Дворца, а при себе «гвардейцам свободы», как он называл их, позволил носить лишь штыки, снятые с автоматов.

О. Алексей принужден был выехать с Папой. У него были дела в Серьгиевской резиденции владыки, а потому батюшка оставил вместо себя несколько авторитетных монахов, единственной обязанностью которых было молиться да следить за тем, чтобы в храмах не угасали лампадки.

Надобности оставлять в Москве большое количество обслуживающего персонала также не было никакой, — поскольку и обслуживать, собственно говоря, было уже почти некого. Большинство систем и коммуникаций были переключены в экономичный автоматический режим, и могли функционировать в этом режиме в течении многих месяцев.

С удивительным чувством я ходил по почти обезлюдевшей Москве. Исходил ее вдоль и поперек, поднимаясь на самые высокие ее башни и опускаясь в самые глубокие подземные помещения. Кое какая охрана оставалась в здании, в котором располагались офис Папы и Концерн, но и там все было предусмотрительно и заблаговременно законсервировано. Меня это здание мало интересовало, и туда я вообще не ходил. Зато вся остальная Москва была всецело в моем распоряжении. Все было открыто настежь. Никакого мародерства в изолированном от внешнего мира мегаполисе не было да и быть не могло. Можно было ходить всюду, где только душа пожелает. Это было похоже на сон или сказку.

Странное ощущение появлялось при виде абсолютно пустых переходов, залов, комнат, площадей и улиц. Картинные галереи были освещены как в обычное время, в громадной библиотеке работали кондиционеры, в оранжереях и зимних садах почва увлажнялась с обычной регулярностью. Чистота и порядок повсюду сохранялись идеальные. Тишина и спокойствие. В магазинах и супермаркетах, в офисах и ресторанах, в казино и ночных клубах все было оставлено в таком виде, словно хозяева отлучились на минуту и вот вот должны были вернуться. Лишь на кухнях было непривычно свежо и прохладно. Все плиты и печи были холодными, кастрюли и прочая кухонная утварь, до блеска вычищенная, вымытая и просушенная, лежала на своих местах. Но многочисленные холодильные камеры естественно морозили и были забиты всевозможной провизией. В специальных прозрачных шкафах и хранилищах стояли бесконечные ряды бутылок с винами и прочими напитками. Было такое впечатление, что каким то удивительным распоряжением Москву вдруг превратили в один большой музей, где экспонатами служили образцы достижений современной цивилизации. То, что я теперь наблюдал вокруг себя, напомнило мне те славные времена, когда я только начал работать над проектом Москвы и сидел ночами за компьютером, блуждая по идеальным, существующим лишь в моем воображении и в памяти компьютера, пространствам — пока еще никем не заселенным, таким же вот безлюдным и загадочным. Можно было целый день, целую ночь бродить повсюду и не встретить ни одного человека… Да, в эти последние несколько суток своего пребывания в Москве я испытал нечто необыкновенное: как будто она снова принадлежала одному мне.

Однажды, перемещаясь по Западному лучу, я поднялся в апартаменты Майи. Я думал, что они окажутся запертыми, но здесь также, как и повсюду, все было нараспашку. Хотя я сразу понял, что никого там не застану, сердце у меня слегка сжалось. Я ходил по апартаментам, стараясь ни к чему не прикасаться. На одном из письменных столов, рядом с факс модемом, я обнаружил списки последних маленьких пансионеров, которые были зачислены в учебное заведение накануне массовой эвакуации. Среди них я нашел и имя моего сына. Мне оставалось лишь надеяться, что ему там будет хорошо. Честно говоря, у меня даже не было уверенности, что он хотя бы будет без меня скучать. Я помнил, как последнее время он был увлечен своими делами и играми, он только и мечтал, чтобы поскорее отправиться в Деревню.

В одной из комнат я обнаружил макет всего комплекса Пансиона. В свое время я не захотел принять участия в его проектировании, и теперь испытывал что то вроде сожаления. Нашлись, конечно, и другие архитекторы. Чисто машинально я оглядел макет и, поморщившись, нашел в нем несколько явных изъянов. Не то чтобы изъянов, но я бы это сделал совершенно иначе, по крайней мере, не так уныло. Проект грешил отсутствием оригинальности. Теперь, когда в Пансион отправился и мой Александр, я подумал, что, может быть, зря пустил это дело на самотек.

Впрочем, в апартаментах Майи я задержался недолго. Чтобы удовлетворить то, что можно было, наверное, назвать своеобразной легкой ностальгией, мне было вполне достаточно беглого взгляда. И я был даже рад, что мне на глаза не попались какие либо мелочи — личные вещи, предметы, принадлежавшие Майе, которые могли вызвать более конкретные ассоциации.

Возвращаясь после таких прогулок по Москве в Шатровый Дворец, мне было удивительно, когда я еще заставал там людей. Для громадного здания, каким был Шатровый Дворец, две три сотни человек, — ничтожная горстка. Нынешние его обитатели могли разбредаться по его помещениям и занимать любые апартаменты. Что касается меня, то в полном одиночестве я поселился в служебных помещениях, отведенных для работы идеологической комиссии. Что ж, теперь я был тут полным хозяином и единственным «идеологом». Располагаясь спать на одном из диванов, я подвигал к себе телефон и звонил в Деревню дяде Володе, чтобы узнать, как там мой Александр, а затем листал, на сон грядущий, подшивки агитационных брошюр, которые наша идеологическая комиссия, ныне самораспустившаяся, выпускала к специальным заседаниям России. Планы, теоретические разработки, рекомендации…В свое время мы трудились над ними ради всемирной гармонии. Сейчас они навевали на меня светлую грусть, с которой я и засыпал.

Между тем обстановка в столице и вокруг Москвы продолжала усугубляться. Артиллерийская канонада, начавшаяся в пригороде в ночь моего возвращения в Москву, означала ни что иное, как прелюдию огромной и жестокой битвы. Я специально наведывался в информационную группу России, чтобы разобраться в ситуации. Увы, и там не было не только единого мнения по поводу происходящего, но и сведения, получаемые из разных мест иногда совершенно противоречили друг другу. Даже накануне битвы не имелось достаточной ясности относительно расстановки сил и намерениях противоборствующих группировок, вошедших в столицу и изнывавших от бездействия и неизвестности. Переговоры и консультации ни к чему не привели. Алчность и амбиции мелких лидеров и предводителей были вопиющими и взаимоисключающими. Общее напряжение достигло той критической точки, когда огонь вспыхивает сам собой.

Этот момент настал. Все кланы, армии, группировки в едином сумасшедшем порыве ринулись к Москве со всех сторон, давя друг друга в адской сутолоке и тотальной неразберихе. Все силы были направлены в центр, в самое сердце столицы. Чрезвычайная концентрация воинских формирований исключала возможность любой координации. Одновременное продвижение к центру было сопряжено с непомерными усилиями. Звеньевые армейские блок посты, укрепленные словно стратегические оборонительные сооружения, тут же открыли шквальный заградительный огонь по всем генеральным направлениям.

Несанкционированное передвижение воинских формирований было остановлено лишь на некоторое время. Раскаленная лава обтекала блок посты со всех сторон и тупо перла дальше. Отдельные формирования, ошалевшие от неразберихи и общего хаоса, также открывали огонь в арьергардах и по флангам, который сплошь и рядом оказывался «дружественным», уничтожавшим собственные смежные подразделения, напиравшие сзади и с боков.

По всему Городу образовались концентрические рубежи из сплошных заторов и пробок. Подразделения, не имеющие возможности двигаться ни вперед, ни назад, должны были буквально прорубать себе путь сквозь собственные же ряды. Торпедные катера, имеющие на вооружении пулеметы и ракетные установки, с бешеной скоростью проносились в разных направлениях по Москва реке, обстреливая левый берег и правый берег и сами подвергаясь непрерывным обстрелам. Катера сгорали, как факелы, прямо на воде и врезались в гранитные набережные. На полуразрушенных мостах образовались дикие заторы, и реку покрыли понтонными переправами, которые, в свою очередь, раз за разом уничтожались. Фрагменты понтонов плыли вниз по течению, словно льдины в ледоход.

Хронику событий телевидение передавало строго регулярно в специальных выпусках новостей. Автоматические телекамеры были установлены по всей столице, и на страну велась круглосуточная прямая трансляция. Разрозненные воинские формирования еще кое как могли ориентироваться по телесообщениям и комментариям знаменитого телеведущего. К сожалению, с каждым часом количество действующих телекамер убывало, а выездные бригады часто не могли пробиться к месту событий. Это, конечно, усиливало неразбериху.

В этом смысле те, кто остался в Москве, получили несомненное преимущество. Два раза в сутки дирижабль, приготовленный для праздника, ненадолго поднимался над Москвой. Всякий раз я спешил к его подъему, чтобы собственными глазами поглядеть на происходящее сражение. Даже при моей некомпетентности в военном деле, я прекрасно понимал, что битва совершается не только вне какой бы то ни было военной логики и искусства, но и вообще вне всякого смысла. Вместе с тем информационная служба уверяла, что все происходит в соответствии с заранее проработанными сценариями развития событий.

Заседания в мятежной России возобновились в экстренном режиме. Первым делом на них рассматривались оперативные доклады полугенералиссимуса Севы. Не доверяя даже системам связи, он с безукоризненной военной точностью и во избежание недоразумений присылал подробные отчеты относительно текущей ситуации с личными курьерами. Он докладывал о том, что эта самая ситуация, хотя и усугубившаяся уличными боями, все же целиком и полностью находится под нашим контролем, а вверенные ему части абсолютно лояльны законно избранной власти и непоколебимо стоят на своих постах. Нет, Сева Нестеров нисколько не скрывал того, что с определенного момента Москва находится под непосредственной угрозой. Он от всей души рекомендовал Феде Голенищеву, пока это еще возможно, эвакуироваться со всей Россией в пригород, в Деревню, по крайней мере на тот период, пока в непосредственной близости от Москвы не будет наведен соответствующий порядок. Но Федя и его соратники по прежнему были полны решимости отсидеться в Москве. Впрочем, что касается соратников, то последние уж не раз намекали Феде, что контроль контролем, а нелишне было бы переместить все верные войска в Москву. Федя высмеивал маловерных, и маловерные снова обретали веру.

Однако в один прекрасный день было сообщено, что последний, до сих пор функционировавший между Москвой и Городом туннель будет заблокирован. Был назначен и крайний срок для выезда — утро следующего дня.

Последняя партия желающих эвакуироваться подальше от греха исчезла в недрах спасительного туннеля рано по утру. Федя лично провожал автобусы отъезжавших и, в общем то, даже не клеймил их позором. Им и без того было стыдно или, во всяком случае, неловко. Им также было ясно, что наиболее хлебные и ответственные посты после окончания конфликта, скорее всего, достанутся «сидельцам», — тем, кто остался при Феде, и что, вообще, это «сидение» в итоге возможно будет названо историческим и патриотическим.

Последовавшее затем очередное заседание России выглядело до того куцо, что даже резало глаз. Мне показалось, что оставшиеся в Москве взирают друг на друга с некоторым недоумением. Снова был поднят вопрос о целесообразности перемещения дополнительных воинских сил в Москву. Канонада и грохот крупнокалиберных пулеметов были слышны уже в самых глубоких подземных бункерах Шатрового Дворца. На этот раз, ради вящего спокойствия соратников, в узком кругу помощников Федя все таки подписал распоряжение, в котором Севе Нестерову предписывалось лично прибыть в Москву с двумя батальонами. Чтобы не посеять панику среди «сидельцев», для вызова упомянутых батальонов была подобрана приличная мотивировка: якобы для репетиции военного парада, который должен состояться в честь грядущего официального введения в должность правителя и приведения к присяге вновь сформированного кабинета.

Далее произошло нечто странное. Распоряжение было, как и полагается, направлено Севе Нестерову по спецсвязи и со специальным курьером, однако ответа от маршала не последовало ни в этот день, ни на следующий. Вместо ответа и ожидавшегося сообщения о том, что он сам и вверенные ему батальоны немедленно направляются в Москву, Сева Нестеров лишь рапортовал с дежурной сухостью о том, что ситуация под контролем и его румяные молодцы стоят непоколебимо.

Среди сидельцев возникло легкое беспокойство, которое очень скоро переросло в леденящую тревогу.

Под стенами Москвы, между тем, волновались многочисленные сторонники России. Возможно, среди них было не так уж много слишком уж убежденных. Кое кого навербовали в качестве мирных ополченцев, другие, в основном зеваки, просто не успели выбраться из зоны конфликта еще с тех пор, как Москву стали обкладывать вооруженные формирования и войска начали выставлять проволочные заграждения.

Несколько дней разношерстная толпа провела под стенами Москвы, оглушаемая приближающейся канонадой и ночуя кое как, главным образом, на Треугольной площади перед центральным терминалом и под деревьями в парках. Эти несколько дней взвинтили толпу до предела. Людей, конечно, немножко подкармливали, спуская в отворяемые окна над входом в терминал ящики с армейскими сухими пайками. Затем Бог знает для чего они принялись вооружаться всем, что только могли отыскать — арматурой, прутьями, выдранными из ограды, булыжниками и палками. В конце концов люди облепили замкнутые двери центрального терминала, требуя, чтобы их, наконец, пустили внутрь.

Эта толпа, пожалуй, страшила сидельцев, запершихся в Москве, не меньше канонады. И было бы, понятное дело, куда как спокойнее, если бы железный маршал Сева со своими румяными молодцами был поближе. Вот уже несколько раз связисты пытались созвониться с его штабом, расположившимся где то в районе Арбата, но безуспешно. Когда кое кто из соратников Феди Голенищева уже был готов открыто запаниковать (разрабатывались даже пожарные планы прорыва блокады собственными силами), вокруг Москвы вдруг установилась абсолютная — просто таки мертвая — тишина. Смолкла канонада, не раздавалось ни одного выстрела или скрежета гусениц по мостовым. В этой свалившейся на столицу тишине раздавалось лишь хлопанье птичьих крыльев. Ошалевшие вороны плотными стаями и без единого крика перелетали сквозь стелющиеся над Городом дымы с одного места на другое.

В первый момент «сидельцы» вздохнули с облегчением. Стали говорить, что все кончено, и наступил долгожданный мир. Сообщалось даже об аресте бунтующих членов старого правительства в полном составе. Якобы их уже переправляли из Кремля в Лефортово…

В день затишья я, как обычно, отправился бродить по пустой Москве. За последнюю неделю я успел обойти практически весь мегаполис. Мне осталось заглянуть в Центральный сектор, где на одном из последних этажей располагались апартаменты Альги. Должен признаться, до сих пор я откладывал посещение апартаментов не только от смущения (в конце концов, мне было точно известно, что Альга, вместе со всеми нашими, благополучно перебралась в Деревню: об этом сообщил дядя Володя), — я откладывал эту своеобразную экскурсию, приберегая ее как бы на десерт. Должен также признаться, что с каждым днем впечатление от прошлого посещения ее апартаментов не только не затушевалось, но, наоборот, вспоминалось с поразительной ясностью и даже снилось во сне. Может быть, я боялся, что, побывав там еще раз, испорчу то волшебное впечатление.

И вот я вышел из лифта и, миновав небольшой холл, оказался там, где еще недавно журчали фонтаны, пели птицы и завораживали, гипнотизировали своими диковинными орнаментами восточные ковры. О, ужас! Ничего этого там уже не было. Еще при входе меня насторожил подозрительный запах свежей шпаклевки и краски. По инерции я прошел сквозь несколько совершенно голых комнат, стены и потолки которых были свеже выкрашены какой то уныло — серенькой краской. Там были убраны все перегородки, создававшие такое необычайное, многомерное ощущение пространства. Я пытался сориентироваться здесь и — не мог. Мне показалось, что, несмотря на голые стены и снесенные перегородки, само пространство как то усохло и уменьшилось в объеме. Окна казались маленькими, потолки низкими, а двери узкими. По углам стояли бумажные мешки, набитые кусками старой штукатурки и прочим строительным мусором.

Я заслышал впереди чьи то грубые голоса и шум и поспешно шагнул в том направлении, где по моим расчетам должна была находиться жемчужина всех апартаментов — удивительная ванная комната с каскадом водопадов, дикой растительностью, феерическим освещением и редкостным мрамором. И что же?.. Там, где должна была быть дверь в райские кущи, обнаружилась сплошная стена. Трое рабочих в голубых измазанных краской комбинезонах и форменных кепочках козырьками назад перекуривали, сидя на перевернутых контейнерах из под шпаклевки. Кажется, они обсуждали положение вокруг Москвы. Общее мнение, похоже, сводилось к следующему. Политики, мол, дерутся за власть, а наш Папа смотрит на них и смеется. Он, мол, в любой момент хоть кому бошки поотворачивает. Хоть генералиссимусу недоделанному, хоть народному любимцу правителю. Хоть всей ихней говенной банде. Если того пожелает, так Папа и сам будет править — вроде императора. Другое дело, им, работягам, сидеть здесь в этот самый паскудный кризис, париться за те же деньги, когда, как говорится, руки в масле, а все остальное в мыле…

Они не обратили на меня никакого внимания. Перекурили и снова взялись за работу. Я понял, что все эти дни они тут готовили помещение для нового оформления. «Как же глупо, как глупо!» — сокрушался я про себя, вспоминая язвительные слова Мамы о лицемерии Альги и о том, что девушка решила изображать из себя кающуюся грешницу. Неужто она и правда будет теперь здесь свой «монастырек» обустраивать и «грехи» замаливать? Господи, конечно, ничего не ждал я от нее, но пусть бы уж было как было!

От вида голых стен, тесного помещения и скукоженного пространства вместо райского уголка, часы проведенные в котором были, оказывается, так мне дороги, на душе у меня сделалось до того скверно и горько, что я поскорее сбежал оттуда.

Когда я спустился вниз и вышел на внутреннее Садовое Кольцо, меня ждал еще один сюрприз. Все парки и прилегающие улицы были наводнены какими то толпами. Из теленовостей я узнал, что своим единоличным решением Федя Голенищев распорядился впустить в Москву народ, который все эти дни находились под ее стенами в первом кольце блокады. Он считал его безусловным сторонником и главной опорой России. Федя, якобы, получил от маршала Севы очередное донесение, в котором тот рапортовал, что в мясорубке трехдневной битвы были перемолоты основные противоборствующие силы.

Только теперь сообщалось, что на подступах к столице произошло генеральное сражение между мятежными воинскими частями, руководимыми анархически настроенными полковниками, и отборными дивизиями, сохранившими верность всенародному избраннику и руководимыми лично Севой. И что мятежники наголову разгромлены. То ли рассеяны по пригороду и Городу, то ли полностью уничтожены. С прочими группировками установлено взаимодействие и вот вот должен начаться переговорный процесс. Словом, великую битву можно считать выигранной. Конфиденциальные источники сообщали, что армейские подразделения используют мирную паузу, чтобы перегруппироваться, и готовятся к новой широкомасштабной военной операции, на этот раз по окончательной «зачистке» столицы от мятежных и уголовных элементов. Некоторое недоумение вызывала информация о том, что члены старого правительства, оказывается, вовсе не были арестованы и препровождены в Лефортово, а всего лишь находились под усиленной охраной в Кремле. Возможно, это были обычные накладки средств массовой информации, происходящие по причине стремительности, с которой развивались события.

До самого вечера народ валил в Москву через отворившиеся двери Центрального терминала. Наверное, когда то подобным образом входили в Рим вандалы или птенцы Вандеи рассыпались по паркам и дворцам Версаля. Сначала, правда, гости рассредоточивались по Москве почти застенчиво, с изумлением взирая на ее красоту. Затем вполне освоились и начали устраиваться как дома. Федя Голенищев выступил перед ними с балюстрады Шатрового Дворца и назвал их братьями и сестрами. Он говорил о том, что справедливость наконец восторжествовала и призывал сохранять спокойствие и порядок. Развевались флаги России. Федя объявил, что праздник, прерванный ужасным кризисом, вновь будет продолжен. Народ, влившийся в Москву, воспринял это как приглашение к началу нового бесплатного гулянья.

С наступлением ночи поступила новая информация. Сообщалось, что кольцо абсолютной блокады вокруг Москвы не только не снято, но, напротив, по всему периметру мегаполиса наблюдается концентрация неизвестных воинских частей. Тишина, установившаяся в Городе, сразу сделалась зловещей. Впрочем, на это скоро перестали обращать внимание. В торговом центре, ресторанах, казино и ночных клубах гулял народ. Его вполне устраивал режим самообслуживания. Вероятно, среди толп, заполнивших мегаполис, действительно было изрядное количество искренних приверженцев России и Феди Голенищева. По крайней мере, с похвальной оперативностью были образованы импровизированные отряды народной милиции, которые с энтузиазмом осуществляли надзор за порядком. Никаких эксцессов, вроде откровенного мародерства или актов вандализма, пока что не наблюдалось. Люди были настроены добродушно. Они, конечно, вовсю пользовались даровой выпивкой и закуской, но стекол не били, мебель не переворачивали, и даже деликатно складывали пустые бутылки и мусор в отдельные кучи.

Я не пил и не закусывал, но ходил, словно пьяный. Я хотел наведаться к Феде Голенищеву, чтобы выяснить подробности происходящего, но оказалось, что в помещения Шатрового Дворца, где расположились сидельцы и лидеры России теперь свободный вход закрыт. Бог знает зачем им понадобилась эта странная мера. Повсюду у дверей уже дежурила внутренняя охрана из числа «гвардейцев свободы» вкупе с «народными милиционерами». Охранники не вступали ни в какие разговоры и не желали выслушивать никаких резонов. Их все таки вооружили автоматами! Все входы в Главный зал Шатрового Дворца, а также на некоторые его этажи, были блокированы.

От нечего делать я отправился на бульвар. В открытых кафе уже было множество пьяных. На стойках выставлены телевизоры. Сплошные программы новостей. Снова масса противоречивых нелепостей. В частности, из Кремля, а точнее, из пресс службы старого правительства, якобы, поступило экстренное сообщение о том, что в соответствии с чрезвычайным правительственным указом в Москве начались специальные мероприятия по нейтрализации всех органов пресловутой России, которая является причиной нынешнего кризиса. Более того, сообщалось, что большинство лидеров России уже арестовано и вскоре предстанут перед судом. Судьба же Феди Голенищева, дескать, остается пока что неизвестной. И уж совсем вопиющими и ни с чем не сообразными были сообщения о том, что эффективные действия органов национальной безопасности стали возможны благодаря взвешенной и твердой позиции генералиссимуса Севы Нестерова. Армия, мол, снова выступила гарантом стабильности и закона. В общем, с Россией покончено. Она сокращена.

Хорошее дело! Нас, стало быть, сократили, а мы того и не заметили.

Я бросил программу новостей и снова побежал к Шатровому Дворцу. Здесь не было никаких признаков беспорядков. Время от времени на верхних этажах открывалось окно и из него выбрасывали кипу листовок. Я подобрал одну и прочел, что на завтрашний день намечены торжественные мероприятия по случаю официального вступления в должность нашего всенародного избранника Феди Голенищева… Значит, все — таки не сокращены?.. В конце концов я плюнул на все новости и отправился спать в помещение нашей бывшей идеологической группы. Здесь, слава Богу, по прежнему не было не души. Сюда еще никто не успел добраться. Впрочем, здесь и поживиться то было особенно нечем… Идеи, которые никому не нужны…

Тишина длилась до полуночи. Я спал и не спал. Я лежал с открытыми глазами и смотрел в черное, едва фосфоресцирующее небо. Как обычно для подсветки зданий в ночное время в Москве работали тысячи мощнейших прожекторов, которые источали лавину ослепительного света, но бездонное черное небо без труда поглощало это сияние, и слегка фосфорический блеск, появлявшийся из за слабых преломлений и отражений в восходящих слоях атмосферы, лишь подчеркивал бесконечную перспективу и сверхобъем черной небесной пропасти. Абсолютная пустота казалась тяжелее и плотнее любых сгущений материи. Недаром всегда существовало не только понятие тверди земной, но и тверди небесной.

И вот когда с этих бездонных небес покатился раскатистый гром, — словно, посыпались на Москву, подпрыгивая и ударяясь друг о друга гигантские чугунные ядра или конница небесного воинства загрохотала страшными копытами, — сразу вся черная небесная твердь начала растрескиваться, покрылась густой сеткой сияющих линий, спиралей и огненных вихрей и, в конце концов обрушилась на твердь земную. Это было ни что иное, как возобновившаяся сплошная артиллерийская и пулеметная пальба, жестокий вой и град, который обрушили на Москву залповые реактивные установки…

Я уже не принадлежал самому себе. Не могло быть речи о том, чтобы оставаться беспристрастным наблюдателем. У меня не было ни единого мгновения, чтобы попросту прийти в себя. В моей памяти отпечатались лишь отдельные фрагменты этих ужасных событий, и я не в силах ни отделить реальность от последующих бредовых видений, ни склеить их между собой в сколько-нибудь связную картину. Я не в состоянии правильно воспроизвести ни масштаб времени, ни сориентироваться в пространстве. Иногда мне кажется, что я вообще не просыпался, до сих пор не могу проснуться от этого кошмара.

Что было раньше — гром или зловещие белые линии и спирали на черном небе?.. Раздался глухой, как будто мягкий хлопок, но от него оконное стекло брызнуло дождем мельчайших осколков. Я выбрался из завалов мебели. Кожаная обивка на диванах и креслах полопалась, словно картофельная кожура в крутом кипятке, а покрытия шкафов и столов вспучились, как обожженные. Со стен и потолка сеялась сухая пыль пополам с едким дымом. Я подбежал к окну и, перегнувшись через подоконник, увидел, что в дубовой роще перед Шатровым Дворцом люди бегут в разных направлениях, а саму рощу пронизывают трассирующие пули, которые то, теряясь, уходят в небо, то рикошетируют от асфальтовых дорожек и стен Шатрового Дворца.

Не знаю, зачем и куда я побежал. Но через несколько минут, вскочив из бокового подъезда и пригнувшись, я стал пересекать какие то аллеи. Иногда я бросался плашмя на землю, зажмуривал глаза и закрывал руками голову. Потом снова поднимался и зигзагами бежал дальше. Вероятно, сначала я бежал в одну сторону, а затем в противоположную. Иногда я терял зрение и бежал в каком то сплошном чаду, почти на ощупь. Я видел лишь свои вздрагивающие ресницы или, в лучшем случае, мелькающие на бегу колени и руки. Но иногда, наоборот, с моим зрением происходило чудесное — я вдруг приобретал способность к сверх зрению и тогда видел не только мелькавшую под ногами мостовую, но и всю, в мельчайших подробностях панораму вокруг — как в непосредственной близости, так и на нескольких сотнях метров. Я видел, как пестрая ревущая толпа металась по бульвару Садового Кольца, как ее рассекали вооруженные бойцы в одинаковых армейских комбинезонах, неизвестного мне образца, и черных беретах с небольшими голубыми ленточками сзади. Держась попарно спина к спине, похожие на гигантских пауков или черных крабов, они молча и яростно врубались в толпу, размахивая лопатами, пинали лежащих на земле. Откуда они взялись в Москве, Бог знает.

Яркий свет и жар ударили мне в лицо. Я увидел, что прямо надо мной пылают верхние этажи здания торгового центра. Огонь с неправдоподобной энергией, словно развернувшаяся тугая пружина, выбивал стекла и вырывался наружу длинными горизонтальными языками. Откуда то сверху, сквозь клубы дыма, падали люди. Они быстро быстро перебирали в полете ногами и махали руками, как будто в шутку прыгали в воду. Но они падали не в воду, а с огромной высоты на мостовую и бесформенно распластывались на ней. Их головы трескались, словно разбитые яйца. Странно, я даже не слышал ударов о землю.

Добравшись до торгового центра, я побежал сквозь просторные залы с высокими витражными потолками. Здесь уже не было людей, только повсюду стояли и лежали опрокинутые на пол манекены. Поперек дороги валялись перевернутые и распотрошенные алюминиевые кофры на колесах. Их, по видимому, выкатили из подсобных помещений. Возможно, из них собирались сооружать что то вроде баррикад. Мелькнули яркие вывески дорогого кафе, которое располагалось в нижних, подземных этажах. Я было сунулся туда, но, перепрыгнув через несколько отделанных никелированными ребрами ступенек, оказался по щиколотку в ледяной воде. Я сделал еще несколько шагов вперед, чтобы заглянуть, что твориться этажом ниже, однако оттуда уже били мощные волны воды, вынося на поверхность то исковерканные стулья, то скомканные скатерти. Такой ужасный потоп можно было устроить разве что взорвав одновременно все шлюзовые перегородки, которые обеспечивали циркуляцию огромных масс воды в многочисленных внутренних водоемах мегаполиса. Стало быть, весь прекрасный подземный город со всеми его чудесами — уменьшенными копиями московских соборов, башен и арок, уютными ресторанами, ночными клубами, танцевальными залами — все это погружалось под воду, словно новая Атлантида.

Я побежал вверх по лестнице и скоро выскочил из торгового центра с противоположной стороны. Я не поверил своим глазам. Весь нижний, стеклянный этаж здания центрального терминала был разбит. Из него, словно из огромного треснутого аквариума, один за другим выползали в Москву похожие на гигантских серых мокриц или клопов танки и бронетранспортеры. Они давили гусеницами все, что попадалось у них на пути — стеклянные столы и стулья, которые хрустели, как сахар, стеклянные шкафы автоматы для продажи прохладительных напитков, таранили никелированные перила, холодильники, медные бункеры, для хранения кофейных зерен, кофемолки и ряды стилизованных медных печей, на которых варили кофе. Некоторые из печек находились в момент атаки в рабочем состоянии и, переворачиваясь, шипели, выпуская в воздух облака белого пара. Мне даже показалось, что сквозняк донес до меня запах разоренного кофейного уголка, излюбленного места всей столицы.

Раз начавшись, варварство уже не знало границ и удержу. Танки вползали на внутреннее Садовое Кольцо. Трещали фруктовые деревья и кусты. Танки на ходу вращали длинными, как фонарные столбы, орудиями, на концах которых то и дело вспыхивали, похожие на электрические разряды, огненные шары. Тяжелые бронированные чушки вздрагивали, как в ознобе — они вели стрельбу по фасадам зданий. Я видел… нет, я физически ощущал, как мощные не то бронебойные, не то вакуумные снаряды прошибают стены, как проходят сразу сквозь несколько помещений, а затем взрываются в сердцевине зданий. Я знал наперечет, наизусть все перекрытия, организацию всех коммуникаций и несущих конструкций. Поэтому когда я видел, как из глубины здания вырываются клубы измельченного в пыль бетона, я чувствовал, как рушатся капитальные блоки, как проседает, западая внутрь, фасад сокрушаемого здания.

Я свернул в боковую аллею, чтобы окружным путем вновь вернуться к Шатровому дворцу. Навстречу мне и обгоняя меня неслись обезумевшие люди. Они метались, не зная, где найти ту безопасную щель, куда можно было спрятаться, отсидеться. Стрельба велась буквально со всех сторон, без видимой цели и плана.

Что это было? Потом говорили, что военная операция в Москве была не штурмом, и уж, конечно, не карательной акцией по подавлению деятелей России. Наоборот, спецподразделениям была поставлена задача обеспечить безопасность лидеров России и, в особенности, Феди Голенищева. Очевидно, считалось, что угроза их безопасности может исходить изнутри — со стороны толпы, наводнившей Москву.

Помню, на моем пути вдруг возник какой то человек не то с портфелем, не то с полиэтиленовым пакетом в одной руке. Он закричал и замахал мне обеими руками и пакетом, словно хотел предостеречь. В ту же секунду, словно лезвие громадной косы, сверкнула автоматная очередь, и человека тряхнуло и переломило пополам, как столб сырой глины. Он рухнул, согнувшись, на колени, прямо лбом в землю, как будто во внезапном молитвенном экстазе, и так и замер, обливаясь кровью. Я обежал его кругом, завернул за угол одного из зданий и снова оказался на Садовом Кольце.

Несмотря на то что я срезал изрядный кусок, мне не удалось намного опередить продвигавшуюся по бульвару танковую колонну. Втянув голову в плечи, я опрометью бросился через бульвар. Я никогда не предполагал, что танки, громадные и неповоротливые чудища, способны нестись с такой умопомрачительной скоростью. У меня захватило дух. Я боялся оглянуться назад: мне казалось, что прямо на меня с грохотом несется взбесившийся локомотив. Только оказавшись за углом одного из противоположных зданий, я услышал и почувствовал, что колонна проходит мимо.

Это происходило как раз на углу небольшой площади, в глубине которой располагалась наша домашняя церковь, храм на Ключах. Я стоял, вжавшись спиной в стену, и наблюдал, как от колонны отделилось несколько танков и, притормозив для разворота, двинулись в направлении храма. Должно быть, храм также считался важным стратегическим объектом, который было предписано если не уничтожить, то немедленно взять под контроль — возможно, заодно с самим Господом Богом.

Но тут произошло нечто совершенно ужасное. Сначала я решил, что опять что то происходит с моим зрением. Храм задрожал и начал заметно поворачиваться вокруг своей оси. Небольшой золотой купол, в котором отражались пронзительно яркие, как вспышки фотографического магния, фонтанирующие брызги осветительных ракет и зажигательных снарядов, так и сыпавшихся вокруг, — этот купол тоже пришел в движение, словно кто то неодобрительно качал огромной золотой головой. В тот же момент из стрельчатых проемов под кружевной оплеткой купола выпорхнуло несколько белых птиц. Они метнулись в стороны, хлопая сверкающими крыльями, а затем взвились высоко в небо и уже через секунду растворились в ночном мраке. Казалось, сам Дух Святой покинул землю и устремился в небо. Колокола на колокольне зазвонили сами собой. Этот надрывный, хрипящий стон нельзя было назвать звоном. После нескольких тяжелых ударов колокола начали срываться с перекладины. Они раскалывались на лету, словно хрупкий хрусталь, тяжелые острые обломки падали вниз, глубоко врезаясь в землю…

Первый из отделившихся от колонны танков выпустил густое выхлопное облако и, судорожно затормозив, попытался дать задний ход. Здание храма уходило под землю, а вокруг него образовывалась громадная воронка — как будто в земле зашевелилось гигантское насекомое, подкапывающее полость ловушку, в которую ссыпалось все, что находилось поблизости. Танк остервенело скреб гусеницами, пытаясь отползти от края воронки, но она разрасталась и затягивала его в себя. Увидев на дне воронки бурлящую воду, я понял, в чем дело. Это была огромная промоина, образовавшаяся от того, что тысячи кубометров воды вырвались из шлюзов и теперь неслись по бесчисленным подземным коммуникациям и пустотам, увлекая за собой тонны грунта, подмывая фундаменты. Из за сложной конфигурации подземных помещений, многочисленных тоннелей, скважин и бункеров, затопляемых одновременно, возникли неожиданные перепады водяного давления, что, в свою очередь, провоцировало непредсказуемые и катастрофические перемещения пород, локальные оползни. Всего через несколько секунд на месте нашей прелестной домовой церкви бурлила бурая вода, грудились обломки белого камня и золотого купола, а танк, не успевший дать задний ход, сполз в воронку и исчез в ней без следа. В этот момент мне почудилось, что вся моя Москва проваливается в преисподнюю. Лучше бы мне самому было провалиться туда раньше, чем наблюдать подобное!

Я огляделся. Западный и южный Лучи уже были озарены жуткой иллюминацией беспощадного огня. Некоторые здания, а также изящные высотные эстакады частично обрушились. Фасады, выполненные сплошь из стеклянный блоков, рассыпались при первых же разрывах вакуумных снарядов, и теперь напоминали уродливое нагромождение вулканических скал. Особенно пострадал Центральный сектор.

Шатровый Дворец был охвачен огнем сразу с нескольких сторон. Из окон верхних этажей валил черный пречерный дым. Он был даже чернее черного ночного неба. Очереди трассирующих пуль входили в клубы дыма, прерывались, словно огненный пунктир, чтобы выйти и продолжиться в небе с другой стороны. Молодая дубовая роща, кольцом опоясывавшая Дворец, была частично выдавлена танками, частично обуглена или обожжена залпами огнеметов. Ветки горели, как сухая солома.

С заднего крыльца «голубые ленты», помогая себе автоматами, вытаскивали из здания каких то людей, которые держали руки на затылках. Как бы сортируя они расталкивали людей на две кучи.

У самого моего лица как будто пронесся огненный вихрь. Трассирующая пуля ударилась рядом в гранитную стену и осыпала меня жгучими искрами. Я запоздало пригнулся. Еще несколько пуль словно невидимый отбойный молоток разнесли в крошку бетонный бордюр буквально в метре от меня. На этот раз я плюхнулся прямо на мостовую и покатился за ближайшую скамейку и живую изгородь. Затем, прячась за гранитный парапет, я стал пробираться дальше. То ползком, то на четвереньках подобрался к главном подъезду. От высоких резных дверей остались одни петли. Из под притолоки валил черный дым. Все внутри озарялось пламенем и сумасшедшим светом шипящих на полу зажигалок.

Для чего мне понадобилось пробираться туда? Неужели так важно было увидеть своими глазами, как гибнет в огне это великолепное сооружение? Сколько чудес света было бестрепетно уничтожено за человеческую историю!

Изумительного лазурного неба — потолка в Главном зале — уже не существовало. Высоко вверху торчали, словно переломанные ребра, балки и арматура. Прекрасный прозрачный пол, подобный тому, что был когда то в соломоновом дворце, являл собой какой то чудовищный марсианский ландшафт с красновато тлеющими грудами и зияющими дымящимися пробоинами. Кое где еще сохранились отдельные фрагменты несравненной диорамы. Светлые лики коробились с ужасающей быстротой, превращаясь в гадкие черные лохмотья. Фигуры, расположенные в верхних ярусах, пылали словно облитые смолой. Я заставил себя усмехнуться. Я полез в карман и, достав свою красивую пластиковую карточку почетного гражданина, зачем то принялся рвать ее, помогая себе зубами, яростно выплевывая кусочки пластика.

Удивительное дело! В эти минуты я не ощущал леденящего ужаса, отчаяния или чего-нибудь в этом роде. Но я почувствовал, как за моей спиной появилась она, смерть. Это было до пронзительности просто: я понимал, что мне нужно выбираться отсюда, вообще выбираться из Москвы, но, в то же время, я знал, что нет, я никуда не смогу выбраться. Я сел около входа, прислонившись спиной к стене.

«То, что происходит сейчас со мной, — пронеслось у меня в голове, — и есть то самое ОНО НИЧТО…» Приблизившееся и реальное, независимо оттого, укладывается это у меня в голове или нет.

Меня поразила абсолютная моя беспомощность перед тем, что свершалось.

Почти удивление.

И безмерный ужас.

Чувство росло, вытесняло все прочие чувства. Свершающееся не содержало в себе ничего незнаемого. Было даже до странности знакомое, почти родное. Как будто я всю жизнь только и делал, что следил за его приближением, но при помощи воображения малодушно отодвигал в абстрактную бесконечность.

Нет, я не потерял сознания. По крайней мере, не совсем потерял его.

Вот как это было. Будто кто то незаметно обнял меня сзади. Положил руку на мое сердце, и оно сделалось каменным. Необычайно тяжелым. Положил ладонь мне на темя, и моя голова стала каменеть. Стиснул меня сзади за плечи… И я не мог пошевелиться.

Прокатились, подскакивая и бесшумно сталкиваясь, громадные черные шары. Я только поводил глазами туда сюда, словно видел себя из какого то другого пространства. Странное, несгоняемое выражение было на моем лице. Не лицо, а маска.

Правая рука еще действовала. Я потрогал ею свою левую руку, пальцы на которой были сведены судорогой. Та рука была уже не моя. Тогда я принялся яростно растирать ладонью грудь, предплечье, словно еще мог их оживить… Мой бедный разум не мог, конечно, постичь этой неизбежности. Я продолжал поводить глазами из стороны в сторону, но справа, слева, вверху и внизу сделалось очень черно. Оставалось небольшое зримое пространство прямо передо мной — словно окошко, оставленное для того, чтобы я наконец увидел ту, чье прикосновение превратит меня в неодушевленный предмет. И я не мог отвести взгляда. Я был принужден увидеть, как она появиться передо мной…

Я уже говорил, что непрерывность происходящего была нарушена. Как будто быстро быстро перелистывали большую книгу. Несколько страниц, потом еще несколько страниц. Потом вдруг раскрылась яркая цветная вставка, иллюстрация. Очень красивая картинка. Я успел хорошо ее рассмотреть. Дорога шла прямо через просторную дубовую рощу: из сумрака к абсолютному полуденному свету. Шумела зеленая листва. За кряжистыми могучими дубами виднелась сверкающая на солнце синяя вода. Я шел к людям, которые ждали меня там, где начиналась полоса света. Люди стояли плечом к плечу. Женщины, мужчины — такие разные. Лица одних казались мне необычайно родными, знакомыми, но, в то же время, как будто совершенно чужими; других людей я не знал, вероятно потому что они ушли задолго до моего рождения. И вот теперь я мог увидеть их всех всех. У меня обрывалось дыхание… Вероятно, это и был рай. Видение рая. Еще один полдень. Но его свет не грел, его зелень не прельщала, его красота не манила. Я не хотел туда.

Сколько прошло времени? День… или несколько дней? Увы, я никак не припомню, как оказался среди эвакуантов, которых рассаживали по микроавтобусам, припаркованным в одном из дворов где то в Городе. Мне помогли усесться на переднее сиденье. Должно быть, со мной приключилось то, что в старину называли сильнейшей нервной горячкой.

Автобусы мчались по Кутузовскому проспекту. Я смотрел в зеркало заднего обзора. Некогда сверкавший великолепием мегаполис теперь напоминал нагромождение вулканических пород. Остовы небоскребов были окутаны клубами тяжелого черного дыма. Несмотря на прекрасную погоду, столица казалась мрачной, словно был не яркий конец мая, а глухая серая осень.

Еще помню забитую военной техникой трассу. Невероятное количество танков, колесных бронемашин, грузовиков, бэтээров. Кажется, я не видел ни одного человека в гражданском — одни камуфляжи. На этот раз бойцы не показались мне румяными и юными. Их бескровные жесткие лица были словно вырезаны по одному трафарету. Кое где виднелись флажки России. Во мне шевельнулось что то вроде осознания: стало быть, наши все таки победили… Какие наши и какой ценой — другие вопросы.

Военные стояли по всему узкому подмосковному шоссе, которое вело к громадной территории государственного заказника — к правительственному коттеджному поселку, к Деревне. Хороший свежий лес. По обеим сторонам потянулись бетонные заборы, вдоль которых тоже было выставлено усиленное оцепление. Въезд на территорию заказника, разметавшегося на несколько сотен гектаров, всегда был несколько утомителен, так как был устроен в виде своеобразной извилистой бетонной кишки дороги, запущенной внутрь самой территории и оканчивавшейся воротами через один два километра.

Пока мы стояли за воротами в отстойнике, где должен был происходить обязательный обыск досмотр, я снова почувствовал себя плохо и перестал фокусировать окружающий мир. Он стал мне безразличен.

На этот раз приступ не вызвал у меня мистического удивления — только животный страх и мучительное ожидание низвержения в пропасть. Я даже зажмурил глаза, как будто это могло предотвратить видение рая. Снова произошло что то вроде перелистывания огромной книги, но на этот раз обошлось без красивых иллюстраций. Я ощутил во рту какие то таблетки и проглотил их, не чувствуя никакого вкуса. Не так уж долго это длилось. Каких-нибудь несколько минут. Когда я открыл глаза, автобус всего лишь выезжал из отстойника. Я снова находился в реальном мире. В зеркале заднего обзора отражались плавно закрывающиеся ворота.

У меня было мелькнула мысль, что и здесь, наверное, произошли какие то вооруженные столкновения, что и в самой правительственной резиденции не обошлось без пальбы. Я ожидал увидеть следы битвы — сожженные строения, рощи, уничтоженные гусеницами танков… Однако ничего подобного. Здесь, в заповедном уголке, царили патриархальная тишина, порядок и чистота. Земной рай. Солнышко грело, листочки зеленели, облака едва тащились по голубому небу. Обширнейшие усадьбы. Ажурные железные изгороди, резные деревянные заборы, каменные ограды. Чудесные чистые сады шумели вокруг особняков самых невероятных стилей и фасонов — с башенками, открытыми террасами, балконами, колоннами и галереями. Здесь были небольшие готические замки, барокко, рококо, римские палаццо, неаполитано, дворцы аля — рюс, модернистские ансамбли. Газоны перед особняками были идеально подстрижены. Синели бассейны. Кое где виднелись обитатели. Кто то качался в гамаке, кто то купал в пруду собаку… А за холмом начиналась Деревня — владения Папы.

И еще кое что.

Может быть, это было моим бредом, а может быть, я действительно это видел. В небе над столицей, очень высоко и очень медленно плыл «летающий остров», громадный дирижабль. Он, оказывается, уцелел во время штурма. Но он был черного цвета — закопченный в жирном дыму пожаров. Там в вышине он плыл не один. Рядом с ним, вокруг него, двигались громадные надувные куклы, накачанные инертным газом. Сказочные персонажи, которых водили по улицам столицы в дни праздника. Теперь их выпустили в небо… И я вроде бы слышал, что на летающий остров (перед тем как запустить в небо) погрузили тысячу трупов — все жертвы карательной акции, проведенной в Москве. Они лежали там сплошной спрессованной массой. Якобы подобным остроумным способом тела решили скопом вывести из столицы. Говорил, что при этом с неба капало… Более того, я совершенно отчетливо помню, что и потом, уже в Деревне, я видел, как этот зловещий воздушный караван плыл над лесами, над полями.