Очутившись в заключении, де Сад немедленно начал писать: процесс письма спасал его от бездействия, которого вспыльчивый и своенравный маркиз не терпел более всего. Его монолог в письмах, создававшийся на протяжении тринадцати лет, стал яркой и страстной исповедью возмущенной души, одержимой одной-единственной целью — вырваться на свободу. Однако душа эта зачастую смотрелась весьма неприглядно: де Сад никогда не считал нужным скрывать ни свои мысли, ни поступки, ведь согласно его теории человек, творя зло, всего лишь подчинялся природе: «Не стоит портить себе кровь из-за добродетелей, ибо во всем, что касается этих вещей, мы не властны выбирать, не властны иметь тот или иной вкус и, следовательно, присоединяться к тому или иному мнению, как не вольны мы стать рыжими, коли природа создала нас брюнетами. Вот моя извечная философия, и я от нее не отступлю».

Слово «философия» стало его оружием, с его помощью он постепенно убедил себя в своей полнейшей невиновности. «Законы необходимы, когда человек свободен, ибо справедливо покарать зло, кое человек волен был не совершать. Но если человек не волен в своих поступках, если все его действия являются следствием неодолимого порыва, необходимости, порожденной его органами, течением его жизненных соков, одним словом, если они полностью зависят от его физической организации, тогда выбирать он не в силах, и в этом случае законы превращаются в орудие исключительно произвола, ибо отвратительно наказывать человека за то зло, которое он не мог не совершить». Поэтому, если можно сказать, что в тюрьму маркиз вошел писателем, «homo scriptens», то на свободу вышел писатель и философ, соединивший в своем творчестве — вполне в духе времени — эротизм и философский нонконформизм. Хотя при Старом порядке де Сад и не называл себя ни писателем, ни литератором, его страсть к писательству успела с необычайной яркостью проявиться как в письмах, так и в путевых заметках, а возможно, и в анонимных сочинениях — тех, где он «сменил перо Мольера на перо Аретино».

Как только венсенское начальство предоставило де Саду перо, бумагу и чернила, он немедленно составил письмо мадам де Монтрей, в котором, во-первых, упрекнул ее в жестоком отношении к нему, во-вторых, пригрозил самоубийством, а в-третьих, обвинил ее в стремлении погубить его: «Амбле раскрыл мне еще один из ваших планов, и именно его я и намереваюсь выполнить. Он рассказал мне, мадам, — вне сомнения, по вашему распоряжению, — что свидетельство о смерти — это самый важный и самый желательный документ, который позволит в кратчайший срок положить конец этому злосчастному делу. <…> Клянусь вам, что позабочусь, чтобы вы весьма скоро его получили». Не менее пафосное письмо было отправлено и Рене-Пелажи; в нем де Сад, бросив камень в огород тещи, также пригрозил самоубийством, если его немедленно не выпустят: «Если моя жизнь тебе все еще дорога, пади к ногам министра, а если нужно, то и самого короля, и попроси их вернуть тебе мужа. Ужели смогут они отказать тебе? Притесняя меня подобным образом, они всего лишь исполняют жестокие замыслы твоей матери. Если спросить их, попросить их вспомнить, в чем я виноват перед королем, за что он карает меня столь жестоко, то никто не сможет назвать законной причины моего заточения, а следовательно, отказать тебе в моем освобождении».

Угрозы лишить себя жизни («…я чувствую, что долго не протяну») у Донасьена Альфонса Франсуа сочетались с требованиями прислать «без промедления» (а также «немедленно», «незамедлительно» и т. п.) те или иные вещи: «Умоляю вас, в ожидании того благословенного дня, когда я освобожусь от ужасных мучений, в которые меня ввергли, договоритесь о свидании со мной, о дозволении писать чаще, чем сейчас, о разрешении для меня совершать небольшую прогулку после еды, что, как вы знаете, важнее для меня, чем сама жизнь, и выслать без промедления вторую пару простыней». Постмодернизм какой-то, черный юмор…

В письмах господина маркиза сочетались высокопарность героя классической трагедии — «Нет, я никогда не прощу тех, кто предал меня, и не удостою их ни взглядом, пока я жив!» — и мелочность ростовщика. Так, например, когда хирург Фонтельо, поставлявший заключенным мази и бальзамы и по совместительству исполнявший обязанности цирюльника, предъявил де Саду счет на сумму в сто двадцать три ливpa тринадцать су, маркиз после тщательного изучения документа написал: «Уплачено 37 ливров 13 су, реальная стоимость того, что включено в счет. Остаток в 86 ливров кажется мне весьма существенным, так что вряд ли меня станут порицать за то, что я решил все перепроверить!» Изложив на обороте свои «Замечания к настоящему счету», маркиз после скрупулезнейших подсчетов вывел, что капли, сироп из алтейного корня, камфарный спирт и молоко стоят именно тридцать семь ливров тринадцать су, и ни су больше. «Помимо ошибки, а также замечаний, которые может высказать мне Фонтельо, к коим, обещаю, я отнесусь с величайшим вниманием, я готов просчитать все вновь, если вышеуказанный господин найдет рассуждения мои несправедливыми, хотя сам я уверен в их точности. Следовательно, уплатить по этому счету следует сумму в тридцать семь ливров тринадцать су, кои я и прошу жену мою выплатить. Де Сад».

И так во всем — все на пределе, все в высшей степени, временами доходящей до абсурда, все самое-самое… Если счет казался ему неверным, Донасьен Альфонс Франсуа составлял записку во много раз подробнее самого счета и с дотошностью бухгалтера доказывал, что его обманули, причем не важно, была ли сумма равна восьмидесяти шести ливрам или всего шести. Составляя меню, он не забывал распорядиться, чтобы все было «свежайшим». Требуя на обед суп, де Сад писал: «Вкусный суп-потаж. Далее я не стану повторять эту фразу, но суп-потаж всегда должен быть свежайшим и вкусным, как утром, так и вечером». Птица должна была быть «непременно сочная», как и «телячьи котлетки», а артишоки непременно «нежные». «Страдания» Донасьена Альфонса Франсуа «не поддаются описанию»; так, как поступили с ним, «не поступали еще ни с кем». А поэтому ему следует присылать все только самое лучшее: «лучшую розовую воду, самую нежную и самую дорогую, какую можно найти в лавке», «губки самые лучшие, что можно достать», и т. д. и т. п.

Упоминание о меню может вызвать удивление. Однако благодаря продуктам, которые де Саду присылала жена или покупал по его просьбе надзиратель, у него действительно был собственный рацион питания. Что же касается остальных заключенных, то, по свидетельству Мирабо, трапезы их в основном были малосъедобны, а де Сад, хотя и питался отдельно, утверждал, что тюремщики обкрадывали заключенных. Тем не менее Венсен мог считаться привилегированной тюрьмой: на содержание одного узника король отводил шесть ливров в день. Для сравнения: оплата поденщика составляла один ливр в день.

А чего стоила мания «значков», или цифр, Донасьена Альфонса Франсуа! Яростно желая узнать дату своего освобождения, де Сад видел ее в любых комбинациях цифр, которые попадались ему на глаза, и страшно гневался, когда эти цифры, осмысленные по одному ему известной системе, говорили не то, что он ожидал от них. «26 марта комендант прислал взять у меня взаймы 6 ночных свечей; 6 апреля он прислал за 6 другими, из которых я одолжил только 4. В четверг 6 января, через девять месяцев после того, как у меня одолжили свечи, т. е. того же самого числа, мне вернули 25 свечей вместо 10, которые я одолжил, что, на мой взгляд, было хорошо, ибо означало, что в тюрьме мне осталось пробыть всего лишь 9 месяцев, а в целом время моего заключения будет равно 25 месяцам». Одержимость нумерологией просыпалась у де Сада только в замкнутом пространстве — в тюремной камере или в больничной палате, на воле он забывал о ней. Источником возникновения этой цифромании могли стать труды, посвященные тайнам розенкрейцеров и тамплиеров, которыми де Сад активно интересовался, равно как и всеобщая увлеченность различного рода подсчетами — в XVIII веке закладывались основы современной статистики. Цифровые аналогии пробуждало чтение альманахов, где в изобилии были представлены разного рода числа и даты. Исполняя его просьбу, Рене-Пелажи присылала де Саду «Королевский альманах», «Театральный альманах» и «Военный альманах». Возможно, Донасьен Альфонс Франсуа придумал для себя некую игру, вроде той, в какую в XX веке играли с трамвайными билетами: если сумма первых трех цифр номера совпадет с суммой трех последних — будет счастье, а не совпадет — не будет. Если числа счастья не сулили, Донасьен Альфонс Франсуа метал громы и молнии на голову ничего не понимавшей Рене-Пелажи. «Что же касается значков, то я ничего о них не ведаю. Будь уверен, дорогой друг, что если бы я могла сказать тебе то, что ты хочешь услышать, я не стала бы употреблять значки, а сказала бы все четко и ясно», — заверяла мадам де Сад супруга.

Не только жена являлась для де Сада источником дурных значков, их еще производили отвратительные люди, получившие от де Сада именование «сигналистов» (signaliste). «Сигналист по сути своей неграмотен, крайне невежествен, необычайно мерзок, исключительно туп, отличается тяжелым характером, педантичен во всем, бесконечно глуп и скудоумен до крайности». Этот портрет врага вполне в духе Донасьена Альфонса Франсуа, всегда готового представить себе персонаж, для которого смысл жизни заключается в том, чтобы досаждать господину маркизу. «Разумеется, вам об этих «сигналистах» ничего не ведомо, — небрежно бросал он жене, — но так много есть вещей, которых вы не знаете».

Преувеличения, гиперболы, пристальный взгляд на любой попадавший в его руки исписанный листок бумаги, перечисления и списки… Пожалуй, письма маркиза де Сада вполне можно назвать своеобразными литературными упражнениями, подводившими его к написанию самого дорогого его сердцу романа «Сто двадцать дней Содома». В этом романе, как и в письмах, все на пределе, его герои постоянно возбуждают себя, чтобы получить запредельные удовольствия. Богатство четырех либертенов «баснословное», их жертвы «в наивысшей степени» наделены свежестью, грацией, красотой, невинностью и душевной чистотой, кухня либертенов «самая изысканная». Возбуждение, царившее в садическом универсуме, заполнило пространство писем де Сада. Заперый в четырех стенах, лишенный в расцвете сил женского общества, автор невольно начинал отождествлять себя со своими героями, письмо становилось средством реализации его фантазмов, граница между вымыслом и действительностью размывалась, ибо и тот и другая оживали для него только в слове. Сто одиннадцатая пытка, придуманная Донасьеном Альфонсом Франсуа для мадам де Монтрей, словно сошла со страниц «Ста двадцати дней Содома»: «Сегодня утром, испытывая страдания, я увидел, как с нее заживо сдирают кожу, протаскивают через кусты чертополоха и бросают в бочку с уксусом».

А это примеры из «Ста двадцати дней»: «Он сдирает кожу с юноши, обмазывает его медом и оставляет на съедение мухам»; «…с дочери у него на глазах сдирают кожу, потом ее катают по раскаленным шипам и бросают в огонь». И так далее. Процесс деконструкции текстовой реальности, равно как и процесс конструирования совершались под пристальным взором автора-узника, привыкшего замечать малейшую трещину на стене своей камеры, надолго ставшей его единственным миром. Глаза вынужденно стали основным органом чувств де Сада, рука, сжимавшая перо, — основным орудием производства. Обоняние атрофировалось за ненадобностью — дурной запах (пота, давно не мытого тела, лохани, заменявшей отхожее место) сопровождал его постоянно, и он, как и его герои, научился не замечать его.

Либертены из «Ста двадцати дней» с особым удовольствием предаются копрофагии; внимательно исследуя консистенцию и вкус их любимого блюда, автор обходит его запах стороной. Так же поступает он и когда речь заходит о «ветpax» или иных запахах от нечистот. «Пук в бокал с шампанским» — и никаких запахов. Зловоние, исходившее от либертенов и их пособников, являлось «причудой», не стоящей пристального внимания.

Благоухающие ароматы долетали до Донасьена Альфонса Франсуа лишь в письмах верной служанки Готон, весной извещавшей любимого хозяина о состоянии дел в Ла-Косте. Благодаря своему буйному воображению, де Сад лучше ощущал запахи весеннего сада на бумаге, чем аромат реальной душистой воды, присланной ему Рене-Пелажи.

Осенью 1781 года Готон скончалась от родильной горячки, и никто больше не писал господину маркизу о пробуждении природы, о подрезке кустарников и о цветущих яблонях…

Иногда кажется, что, перечисляя мучения, которым либертены подвергали свои жертвы, де Сад видел перед собой своих врагов и мысленно ставил их на место жертв. А враги его, если судить по письмам, были многочисленны, мерзки и отвратительны. Это «они», «сигналисты», безликие «лилипуты», сбившиеся в кучу и всей кучей нападавшие, «подлые чудовища», «отвратительные звери, исторгнутые из ада», посадили его в тюрьму, «они» заставили его «проклинать их и ненавидеть», но главное, «они» позволяли себе все, а его заставляли подчиняться дурацкому порядку: «По какому праву подобные чудовища требуют добродетели от других? Когда, чтобы удовлетворить свои амбиции, гордыню, прожорливость, похоть, они безжалостно приносят в жертву миллионы королевских подданных, почему бы мне, если так угодно, не принести в жертву других таких же, как и они? Кто, спрашиваю я, кто дает им право делать все, что они пожелают, и наказывать меня, если я возьму на себя смелость всего лишь поступить так, как поступают они?»

Но если многочисленные «они» причислены де Садом к «лилипутам», то образ его главного врага, а именно тещи, заполнял собой все враждебное ему пространство и разрастался до поистине чудовищных размеров. «Не думаю, чтобы в мире было возможно найти создание более омерзительное, нежели ваша недостойная мать. Никогда еще ад не изрыгал подобного создания», — читала в адресованных ей письмах Рене-Пелажи. «Адское чудовище», «ядовитая гадина», «чертова мамаша» — так именовал Донасьен Альфонс Франсуа Председательшу, превратившуюся в средоточие мирового зла, ополчившегося на него. Председательша оказалась единственным человеком, кто мог противостоять де Саду. В обществе, где маркиз добровольно занял позицию маргинала, до него никому не было дела. Колесо правосудия вращалось по давно заведенному порядку. Добросердечная и влюбленная Рене-Пелажи могла лишь «заметать сор в избу», аббата де Сада племянник ни в грош не ставил, а командор никогда не поддерживал с Донасьеном Альфонсом Франсуа тесных отношений. Тетушки-монахини? Они были слишком далеки от мирской суеты, а де Сад в редких к ним письмах, разумеется, не сообщал им правды. Или сообщал, но по-своему.

Если с наиболее одиозными их «них», а именно с судьями из Экса и Марселя, де Сад расквитался в рассказе «Обманутый председатель», выведя в нем образ мерзкого и сластолюбивого взяточника-судьи, то проклятия «адскому чудовищу» мадам де Монтрей проходят красной нитью через все письма маркиза, написанные им в первые тринадцать лет заключения, причем слово «красный» иногда следует понимать буквально: в январе 1778 года он направил Председательше письмо, написанное кровью, — ведь кровь не может лгать! В этом послании он умолял тещу сообщить, как долго продлится его заключение: «Сударыня, заклинаю вас всем, что вам дорого, избавьте меня от ужаса, в коем я пребываю! <…> дозвольте слезам моим, кровавым этим буквам, коими начертано сие письмо, смягчить ваше сердце. <…> Я останусь навеки вашим должником, и благодарность моя не будет иметь границ». Но в это время мадам де Монтрей уже не была расположена верить де Саду — слишком часто он обманывал ее ожидания и никогда не благодарил за помощь, которую ему оказывали. Она поняла: любые ее усилия, направленные на смягчение участи зятя, могли бы осчастливить любого, но только не Донасьена Альфонса Франсуа. Этот человек мог быть счастлив только в соответствии со своим «образом мыслей», а как его «образ мыслей» соотносился с окружающими, его нисколько не волновало.

Для де Сада мадам де Монтрей была особенно ненавистна тем, что в борьбе с ним использовала наиболее отвратительное для него оружие, а именно добродетель, возведенную в принцип. И сколько бы ни обвинял он тещу в присвоении его денег, в воспитании ненависти к нему у его детей и в прочих смертных грехах, он был не прав, чувствовал это, а потому злился еще больше. Получив «письмо с печатью», чтобы изолировать Донасьена Альфонса Франсуа от общества, Председательша была уверена, что делает это во имя семьи и внуков, для которых старалась сохранить семейное достояние.

А маркиз ради собственной свободы не желал даже сделать вид, что готов пойти на уступки. Эти гнусные «они» во главе с Председательшей хотели заставить его поступиться «образом мыслей»! «Если, как вы мне говорите, они готовы вернуть мне свободу при условии, что я буду готов заплатить за нее, расставшись со своими принципами или вкусами, мы можем распрощаться друг с другом навсегда, потому что я бы скорее пожертвовал тысячью жизней и тысячью свобод, если бы они у меня были, чем расстался с ними», — писал де Сад Рене-Пелажи. Под «принципами и вкусами» в данном случае подразумевался вполне реальный, не метафизический либертинаж, на практике сводившийся к изощренному эротизму и принуждению представительниц древнейшей профессии к противоестественным поступкам. Сословная мораль дозволяла и поколотить такую женщину, и причинить ей увечье, но далеко не все возводили эти неписаные правила в принцип, тем более что среди качеств, присущих истинному дворянину, в то время уже числилось «уважение к правосудию».

Приказ о заточении без суда и следствия, на основании которого де Сад очутился в Венсене, к правосудию отношение имел отдаленное, и де Сад это прекрасно понимал: «“Письмо с печатью” противоречит конституции государства и является признанным нарушением как закона, так и человеческой природы».

Если судьи определили поступки де Сада как «разнузданный либертинаж», сам он называл их «несчастной ошибкой» или «опрометчивым поступком» и не мог согласиться с лишением свободы из-за «непочтительного отношения к шлюхам». «Дворянина, который достойно служил своей стране и который, осмелюсь сказать, обладает достаточным числом достоинств, предлагают в качестве жертвы — и кому? — шлюхам!» — гневно восклицал он. А он имел несчастье поверить, что нет ничего менее уважаемого, чем шлюха, и «то, как ее используют, не должно иметь большего значения, чем то, как он отправляет естественные надобности». В письме к своему лакею и сотоварищу по либертенским похождениям Картерону, который после ареста маркиза обосновался в Париже и продолжал выполнять поручения своего господина, де Сад с возмущением писал: «Во Франции тот, кто выказывает неуважение к шлюхам, не остается безнаказанным. Можно дурно отзываться о правительстве, короле, религии: все это не имеет значения. Но шлюха, господин Кирос! Будьте осторожны и никогда не обижайте шлюху». «Если бы я перевоплотился в теле какого-нибудь муниципального или государственного чиновника, я бы обнародовал закон, по которому мужчины могли бы делать со шлюхами все, что им заблагорассудится», — написал Донасьен Альфонс Франсуа, старательно подчеркнув главную мысль.

В так называемом «большом письме», адресованном мадам де Сад, маркиз подробно анализировал случаи либертинажа, которые привели его в камеру Венсенского замка, полагая, что по причине постоянной цензуры его писем доводы в его оправдание станут известны «кому надо» и, возможно, даже сумеют склонить «кого надо» на его сторону. Письмо напоминает монопьесу, монолог для одного актера с авторскими ремарками. А так как сочинительство было основным занятием де Сада в заключении, письма не могли не стать частью его литературного творчества.

Итак:

«Мои приключения можно свести к трем эпизодам.

Первый из них я пропущу: он полностью лежит на совести Председательши де Монтрей, и если кого-то и следовало за него наказывать, то именно ее.

Вторым приключением был Марсельский инцидент: я полагаю, что обсуждать его также не имеет смысла».

Дополним рассуждения: в заявленных четырех эпизодах «Ста двадцати дней Содома» также развернут только один эпизод.

«Перейдем к третьему эпизоду. Имея небольшой недостаток (необходимо признать), который состоит в том, что я, возможно, больше, чем следовало бы, люблю женщин, я обратился к известной лионской сводне и сказал ей: я хочу взять к себе в дом трех-четырех служанок, мне нужно, чтобы они были молодыми и хорошенькими; найдите мне таких. Сводню звали Нанон, и эта Нанон была сводней известной, что я докажу, когда наступит срок. Она обещает мне найти таких девушек и находит их. Я отвожу их домой; я их использую. Полгода спустя приезжают родители и просят вернуть девиц, уверяя меня, что это их дочери, Я передаю их родителям; и вдруг мне предъявляют обвинение в похищении и изнасиловании! Но это вопиющая несправедливость!»

Доказывая правоту своего героя, автор постоянно переплавляет вымысел и реальность, изложение фактов чередуется с эмоциональными всплесками. Внезапно монолог прерывается авторской ремаркой, иначе говоря, констатацией в третьем лице:

«Каков же итог всего этого? А итог заключается в том, что господин де Сад, которого они, вне сомнения, обвиняют во всевозможных ужасах, раз уж так долго держат его в тюрьме, и который имеет самые веские основания бояться пребывания в тюрьме как по тем причинам, которые он скоро раскроет, так и потому, что он, уже в двух случаях испытав на себе, на что способна злобная молва, чтобы ему навредить, нисколько не виновен в опытах, экспериментах или убийствах: ни в самой последней истории, ни во всех остальных. Господин де Сад делал то, что делают все на свете, и имел отношения с теми женщинами, которые или уже были распутными, или были предоставлены ему сводней, а следовательно, обвинение в совращении просто неприемлемо, но господина де Сада наказывают и заставляют страдать, словно он повинен в самых гнусных преступлениях».

Первое лицо субъективно, оно живописует и убеждает (актер обязан убеждать публику в правоте своего героя); третье лицо объективно, оно констатирует (в данном случае истину, изначально известную автору), И господин де Сад готов дать соответствующие разъяснения… Впоследствии, когда Донасьену Альфонсу Франсуа вновь придется оправдываться, он еще не раз станет писать о себе в третьем лице, стремясь придать своему письму большую объективность и подчеркнуть свой социальный статус.

«Не судите о нем по его письмам, но судите по делам его. Немного кротости и терпения с вашей стороны принесут узнику умиротворение и поведение его изменится в лучшую сторону», — взывала к тюремному начальству Рене-Пелажи, когда де Сада в очередной раз лишали прогулок, права переписки или свиданий за новый скандал, непристойный пассаж в письме или попытку поколотить тюремщика. В 1779 году, то есть через два года после ареста мужа, она даже сумела организовать петицию от имени кюре и нотаблей Ла-Коста, в которой говорилось, что по отношению к своим вассалам де Сад вел себя «скорее как отец, нежели как сеньор», что «бедные находили у него защиту», страждущие поддержку, и каждый день его «был отмечен благодеяниями». Но петиция никого не убедила, и маркиза по-прежнему судили по поступкам, которые нельзя было назвать кроткими.

По иронии судьбы де Сад, став узником номер шесть, оказался соседом Оноре Габриеля Рикетти, графа де Мирабо, своего будущего соседа по кварталу Шоссе д'Антен, будущего пламенного оратора революции. Однажды Мирабо попался де Саду под горячую руку: маркиз как раз произносил обвинительную речь против тюремщиков, а Мирабо осмелился поднять скандал из-за какого-то пустяка. Де Сад обозвал Мирабо грязными словами, назвал «подстилкой коменданта» и, угрожая отрезать наглецу уши, потребовал назвать свое имя. Обернувшись, Мирабо хладнокровно ответил: «Мое имя — имя честного человека, который никогда не резал и не отравлял женщин. В урочный час я напишу это имя своей тростью у вас на спине, если, конечно, вас раньше не колесуют. Но будьте уверены, увидев вас на Гревской площади, я не стану проливать слезы».

Де Сад возненавидел товарища по несчастью, скорее всего, потому, что они были очень похожи: Мирабо также не сдерживал своих сексуальных фантазий, был уличен в инцесте, за похищение чужой жены и разврат был приговорен к смертной казни и казнен заочно. Но в отличие от Донасьена Альфонса Франсуа Мирабо прекрасно умел приспосабливать свой образ мыслей для получения выгод и послаблений. Все узники Венсена яростно ненавидели коменданта де Ружмона, личность, несомненно, одиозную и неприятную. Мирабо писал о нем: «Этот человек — надутый пузырь невежества. Он до того глуп и самонадеян, что считает себя полезным и необходимым для государства и вдобавок хочет заставить всех считать его таковым. Ради удовлетворения своего гнусного тщеславия он заставляет всех подчиняться своим фантазиям и капризам». Столь же нелестно отзывался о Ружмоне и де Сад, он даже сочинил коменданту эпитафию, в которой называл его подлецом, рогоносцем и гнусным бездушным негодяем. Только де Сад написал свой стих на стене крепости, где комендант мог с ним ознакомиться, а Мирабо высказывался о Ружмоне уже за пределами тюрьмы. А сидя в камере, он сумел найти общий язык не только с комендантом, но и с начальником полиции Ленуаром, в письмах к которому усиленно сокрушался, с каким монстром-родственничком ему приходится отбывать заключение.

Де Сад и Мирабо действительно состояли в родстве, только очень дальнем. Брачные союзы между двумя семьями заключались дважды — в 1551 и 1620 годах. Однако родство характеров и судеб обоих либертенов сомнению не подлежит. Оба уроженцы Прованса, оба со всей страстью предавались неуемному разврату, и оба были наказаны за свои похождения тюремным заключением, оба совершали побеги, оба заключили браки из-за денег, и оба были наделены буйным темпераментом, яростными страстями и блистательным даром слова, оба были авторами эротических сочинений и трогательных писем, написанных в тюремной камере. И оба, порвав со своим сословием, со всей страстью устремились в водоворот революционных событий.

Для полноты картины к двум прославленным именам дворян-маргиналов хочется добавить еще одно, менее известное имя их земляка-провансальца Пьера Антуана д'Антонеля, первого мэра города Арля. Одиночка по характеру и склонный к мазохизму, Антонель задолго до революции сошел с пути, определенного дворянину. Подобно де Саду, он покинул армию, а затем занялся философией. После падения Бастилии Антонель с мрачным энтузиазмом окунулся в революционную борьбу. При создании Революционного трибунала его первым внесли в список присяжных, и он на протяжении четырех месяцев ревностно исполнял эту должность. За это время семьдесят один процент всех дел, заслушанных Трибуналом, завершился смертными приговорами. В отличие от де Сада, выступавшего против смертной казни, Антонель считал, что если народ требует голову, то ее надо отдать ему не задумываясь. Такое безоглядное стремление рубить головы показалось чрезмерным даже Робеспьеру, и кровожадный Антонель оказался в тюрьме, откуда вышел на свободу 10 термидора.

Прекрасный оратор и ловкий политик, с началом революции Мирабо быстро взлетел на политический олимп. Де Сад, чей дар слова проявлялся прежде всего на письме, и во время революции оставался индивидуалистом-маргиналом, которого любой режим стремится изолировать от общества. Мирабо в пылу политической борьбы и думать забыл о «родственничке», де Сад же неизменно презирал в своем «кузене» и политика, и писателя: «Похоть — дитя роскоши, изобилия и превосходства, и рассуждать о ней могут лишь люди, имеющие для этого определенные условия, те, к кому Природа благоволила с самого рождения, кто обладал богатством, позволявшим им испытать те самые ощущения, которые они описывают в своих непристойных произведениях. Как красноречиво свидетельствуют некоторые беспомощные попытки, сопровождаемые слабостью выражения, такой опыт абсолютно недоступен мелким личностям, наводнившим страну своими писульками, и я не колеблясь включил бы в их число Мирабо, ибо он, натужно пытаясь сделаться значительным хоть в чем-то, притворялся распутником и в конце концов так ничем и не стал за всю свою жизнь», — написал Донасъен Альфонс Франсуа в 1797 году в «Истории Жюльетты», опубликованной, когда Мирабо уже шесть лет как лежал в могиле. И тут же добавил: «Ничем, даже законодателем. Убедительнейшим доказательством непонимания и глупости, с какими во Франции судили о 1789 годе, является смешной энтузиазм, отличавший этого ничтожного шпиона-монархиста. А кем нынче считают этого недостойного и в высшей степени неумного субъекта?

Его считают подлецом, предателем и мошенником». Как можно убедиться, де Сад не забывал ничего, и в своих сочинениях всегда был готов использовать запомнившиеся образы, сюжеты или события. От этого написанное де Садом иногда напоминает детский калейдоскоп: автор в соответствии со своим замыслом меняет местами сверкающие стеклышки, количество которых остается неизменным.

Самым изменчивым и непредсказуемым за тринадцать лет заключения маркиза являлось его отношение к жене. «Властный, гневный, вспыльчивый, легко впадающий в крайность, обладающий разнузданным воображением во всем, что касается нравов, однако в жизни не совершивший ничего, что совершал в воображении, — таков я; поэтому повторяю: убейте меня или принимайте меня таким, каков я есть, ибо меняться я не собираюсь» — так характеризовал себя Донасьен Альфонс Франсуа в одном из писем к мадам де Сад. Рене-Пелажи кротко переносила непостоянное постоянство мужа, его приступы гнева и по первому требованию бросалась выполнять его поручения. А де Сад, словно испытывая кротость и терпение своего единственного «связного» с волей, то называл Рене-Пелажи ласковыми словами и признавался ей в любви: «мой ангел», «моя голубка», «моя лапочка», «светоч моей жизни», «милая моя подруга, я буду любить тебя, несмотря ни на что, ты навсегда останешься для меня самой лучшей и самой дорогой подругой, коя когда-либо существовала у меня в этом мире», то осыпал ее бранью и проклинал навеки: «Вы настоящая дура <…>. Если бы только можно было и вас, и вашу омерзительную семейку запихнуть в один мешок и бросить в воду, то миг, когда бы я узнал об этом, стал бы самым счастливым из всех, кои мне довелось пережить за всю мою жизнь»…

Положительно, гневные строки удавались де Саду лучше, именно они создают впечатление, что господин маркиз чаще ругал и проклинал супругу, нежели говорил ей комплименты. Например, в одном из писем он предъявил ей целых семь пунктов обвинений, включавших в себя и ответственность за свой арест в Париже, и участие в «извращенных заговорах и подлостях своей матери», и вовлечение в «эти подлости» «невинных детей». Все семь пунктов заведомо были ложны, но это разъяренного супруга нисколько не волновало: он «выпустил пар». А когда пар выпущен, можно и съязвить: «Настала пора и вам сделать признание, такое же полное, как и это. Присовокупите к нему свое покаяние, затем пообещайте больше не грешить, и вы попадете прямо в рай».

Любящая и кроткая Рене-Пелажи уверяла мужа, что он может «рассчитывать на нее, как на свое второе “я”». Но такое заявление почему-то особенно возмутило супруга. Однако на ярость ему отвечали по-прежнему кротко и нежно: «Я нисколько не желаю ни разъярить тебя, ни свести с ума; напротив, я хотела бы успокоить тебя, утешить и убедить, что ты глубоко заблуждаешься, сомневаясь во мне и предаваясь поэтому черным мыслям и тревогам; я собственной кровью готова заплатить за твою свободу, за сокращение сроков твоего заключения. Каждая фраза, где ты высказываешь сомнение в моем сердце, разит меня, словно удар кинжала». Мадам де Сад прощала мужу любые оскорбления; она искренне страдала, когда ее в очередной раз упрекали в том, что присланный ею ликер оказался нехорош, а бисквит — невкусен. После таких заявлений она мчалась на поиски то больших и остро заточенных перьев «Грифон», то очередной книжной новинки, то приспособлений, необходимых для удовлетворения эротических фантазий мужа, то свежей земляники.

К еде де Сад относился с повышенным вниманием. Еда — услада и узника, и либертена, для которого трапеза служила как для восстановления сил, так и для возбуждения эротической энергии, поэтому в романах де Сада блюда нередко ставили непосредственно на обнаженные тела жертв. В «аморальном» романе «Сто двадцать дней Содома» девушки и жены прислуживали господам за столом обнаженными. Возможно, поедая в огромном количестве сладости, а особенно любимый шоколад, присланный Рене-Пелажи, де Сад видел перед собой именно такие картины… Хотя временами в вопросах питания де Сад становился истинным педантом. «Припоминаю, — писал он жене, — что пятнадцатого июня прошлого года вы послали мне великолепный пирог с угрем, который, несмотря на теплую погоду, весьма удался. Поскольку и жареное, и вареное мясо мне разрешают употреблять в пищу лишь в небольшом количестве, я думаю, что можно добавить в мою диету некоторое количество рыбы. Но следует проявлять исключительную осторожность в отношении одной вещи, которая может ускорить ее порчу, а именно: нужно проследить за тем, чтобы не добавлялось никаких специй, ибо, если будет хоть малейшая их толика, я просто откажусь это есть. Рыба не сохранится, я это знаю; и в этом случае единственно мудрое решение — сделать очень маленький пирог, и я использую его наилучшим образом».

С не меньшим педантизмом относился де Сад и к своему здоровью. При малейшем недомогании он поднимал скандал, возмущался, что врач идет к нему слишком медленно, что порошки, прописанные ему, не помогают, что настойки слишком дороги, а в одном из писем и вовсе заявил, что его хотят отравить. В тюрьме у него обострился геморрой и резко ухудшилось зрение, так что пользовавшие его врачи, братья Гранжан, лучшие по тем временам окулисты, один из которых лечил самого короля, не исключали возможность операции. Услышав про операцию, де Сад тотчас стал требовать сиделку-женщину, убеждая всех, что, если после операции за ним будет ухаживать мужчина, он «умрет уже через три дня». Слабое здоровье, немощи и хвори считались непременной принадлежностью образа одинокого философа. Больной негласно получал право говорить только о себе и о своих болезнях, в то время как другие обязаны были внимательно его слушать. А так как маркиз в основном говорил только о себе, то, чувствуя себя больным, он и вовсе забывал обо всех вокруг и исписывал листы жалобами, проклятиями и заказами.

Уверенности в превосходстве больного над здоровым, в праве больного требовать от других всего, в том числе и невозможного, де Сад не терял никогда. Во всяком случае, именно так выглядела история с «фальшивой справкой», устроенной в 1795 году де Саду доктором Гастальди с целью ускорить поступление денег в кошелек маркиза. В этой бумаге доктор заявлял, что гражданин де Сад страдает от неизвестной и тяжкой болезни, предполагающей дорогостоящее лечение, а посему те, кто управляет имуществом означенного гражданина, обязаны без промедления выслать ему его доходы, ибо гражданину категорически нельзя волноваться, иначе здоровью его может быть нанесен непоправимый ущерб. «Справка» была отослана управляющему, но денег тот все же не выслал, так как в то время доходов с недвижимости де Сада с трудом хватало на выплату налогов и погашение неотложных платежей. Де Сад от «неизвестной болезни» также не пострадал.

* * *

Когда господин маркиз не знал, чем себя занять, он, по словам Рене-Пелажи, принимался забивать себе голову всяким вымыслом и, в частности, осыпать придирками супругу.

Она пришла к нему в белом платье и красиво причесанная? А для кого она, скажите на милость, вырядилась? Для меня, говорите? Не верю! Для вас, мадам де Сад, примером в одежде должна служить шестидесятилетняя женщина. Ах, вам еще далеко до шестидесяти? Но вы разве забыли, что мои несчастья сделали нас ближе к тем, кто старше нас, они, и только они должны служить нам образцом нашего поведения и манеры одеваться!

Как она посмела прийти к нему потная и растрепанная? Что? Так она шла пешком, как какая-нибудь лавочница или уличная проститутка! Ах, она хотела прогуляться? Извольте отправляться на прогулку в парк! А ко мне я запрещаю вам ходить пешком! Если вы еще раз явитесь ко мне в таком виде, клянусь, что никогда больше не покину свою комнату для свидания с вами, пока буду жив!

Моя слабость не позволяет мне ухаживать за собой, а потому поторопитесь прислать мне слугу. Вы говорите, это не от вас зависит? Так вот, сударыня, постарайтесь уяснить, что когда я имел честь жениться на вас, то сделал это вовсе не для того, чтобы ухудшить свое материальное положение, а, напротив, чтобы его улучшить.

Вы берете уроки игры на гитаре? Не лгите мне, я знаю, чему этот негодяй учитель вас учит!

Вы хотите перебраться жить к мадам де Виллет? Говорите, так вам обойдется дешевле? Не смейте экономить на моем имени! Вам разве не известно, какая репутация у ее мужа? Или, может, вам надоело спать в одиночестве?

Как, Лефевр, тот самый проходимец, что служил у моего дядюшки-аббата? Говорите, наняли его в услужение? Не верю! Не смейте лгать мне, сударыня, вы взяли его в дом совсем не для этого!

Либертен де Сад, готовый увлечься даже женским отражением в зеркале, относился к адюльтеру резко отрицательно, особенно когда речь заходила о его жене, но сам изменял супруге буквально у нее на глазах. Хотя вряд ли он считал изменой свои отношения со жрицами продажной любви. Считал ли он изменой связь с Анн-Проспер? Если судить по той пылкости, с которой проповедовали свободу эротических фантазий садические герои-либертены, круговерть женщин вокруг своей персоны де Сад полагал вполне естественной. «Супружеская измена жены является причиной множества ужасных неприятностей, она имеет столь плачевные и столь необратимые последствия, что я никогда не мирился с этим, — писал он Милли Руссе. — Поищите в моих принципах, покопайтесь в истории моих бесчинств, и вы увидите, что я крайне редко вступал в отношения с женщинами замужними». Трудно сказать, на какие неприятности, проистекавшие от супружеской неверности, намекал де Сад. Во всяком случае, его либертены исповедовали свободу смены партнеров не только для мужчин, но и для женщин. К примеру, либертенка мадам де Сент-Анж из «Философии в будуаре», яростно защищая адюльтер, убедительно описывала его преимущества: «Адюльтер, который люди рассматривают как преступление и наказывают, лишая нас жизни, является лишь распиской права на природу. Если муж ничего не знает, он не сможет быть несчастлив. Если адюльтер не имеет никаких последствий и неизвестен мужу, ни один юрисконсульт не сможет доказать, что здесь преступление. Адюльтер с этой минуты — лишь действие, абсолютно безразличное мужу, который о нем не знает, и абсолютно прекрасное для жены, которая им наслаждается. Если муж обнаруживает адюльтер, то не адюльтер становится злом — зло заключено только в открытии, сделанном мужем, следовательно, вся вина падает на него». Наверное, как это часто бывает, в данном случае маркиз признавал проповедуемые им истины применительно к другим, но не к себе. Иначе с чего бы ему так яростно и без всякого на то основания ревновать Рене-Пелажи? Чтобы как-то успокоить мужа, мадам де Сад, уставшая от его вспышек ревности и откровенной грубости, сменила место жительства: она поселилась в монастыре Сент-Ор, куда без специального дозволения не могла пролететь даже муха.

Но супруг всегда мог найти повод для недовольства. Одним из таких поводов являлись дети, точнее, их местонахождение и воспитание: дети жили и воспитывались у бабушки де Монтрей, а значит, из них должны были получиться новые Монтреи. Де Сад никогда не задумывался о том, что поиски «наисвежайших» продуктов, книг и прочих вещей, которые он заказывал и требовал немедленно, не оставляли Рене-Пелажи времени на детей. Да и денег у нее для обустройства дома, где можно было бы дать детям достойное воспитание и образование, тоже не было — доходы шли кредиторам, у которых маркиз до своего заключения успел сделать займов на многие тысячи ливров. Судебные процессы также обошлись недешево, равно как содержание господина де Сада и поддержание хотя бы в относительном порядке его владений в Ла-Косте, Сомане и Мазане, где все неуклонно ветшало и приходило в упадок. Когда незадолго до своей кончины мадемуазель де Руссе прибыла в Ла-Кост, она с трудом отыскала комнату, где с потолка не лилась бы вода и можно было хоть как-то прикрыть разбитое окно. Долги покойного графа де Сада, плавно перешедшие к Донасьену Альфонсу Франсуа, еще не были погашены полностью. Но в сферу интересов де Сада подобные размышления не входили, хотя в глубине души он, безусловно, сознавал, что если бы Монтреи не взяли на себя заботу о детях, жена не смогла бы каждую минуту своего существования посвящать любимому супругу. «Я вверяю их вашей заботе, мадам, — писал он в одном из писем к теще, — и пусть вы не любите их отца, главное, любите их самих».

Сам де Сад крайне неровно относился к детям — как ко всем сразу, так и к каждому в отдельности. Сегодня он называл их «отвратительными сопляками», а на следующий день радовался их успехам: «Я чрезвычайно доволен теми огромными успехами, которые делают юные господа, ваши сыновья; талант — это большая удача, и он наверняка сослужит им обоим полезную службу!» Особый интерес вызывал у маркиза старший сын, Луи Мари, более всего похожий на него и внешне, и по складу характера. Младший сын, Клод Арман, был, по презрительному замечанию маркиза, «вылитый Монтрей», а с дочерью он толком не успел познакомиться, ибо очутился в Венсене, когда ей было всего шесть лет, из которых она большую часть времени провела в доме бабушки. «Я не знаю, полюблю ли я ее, — писал де Сад. — Вы говорите, моя дочь некрасива? Что ж, такое уж у нее везение! Пусть у нее будет ум и добродетель, это будет для нее лучше, чем если бы у нее было хорошенькое личико!» Эти слова — еще одно подтверждение того, что не со всем из исповедуемой им философии де Сад готов был соглашаться, когда речь заходила о его собственной семье. По словам маркиза, Мари-Лор была не слишком умна, некрасива и всю жизнь прожила подле матери. Однако пока дочь вместе с Рене-Пелажи жила в монастыре Сент-Ор, освобожденный революцией де Сад довольно часто приходил к дочери и гулял с ней по монастырскому саду, а потом сокрушался, что Мари-Лор напоминает ему глупую престарелую фермершу. Но если бы никаких теплых чувств она у него не вызывала, вряд ли он стал бы навещать ее в уединенной обители.

Пока дети были маленькие, они не знали, где находился отец: мать убедила их, что он отправился в дальнее путешествие, а чтобы они не забыли его облик, постоянно показывала им его портрет. Интересно, когда в 1790 году Луи Мари и Клод Арман приехали в Шарантон сообщить отцу известие об отмене «писем с печатью» и вынесенных на их основании приговоров, узнали ли они в нем человека с портрета? Ведь в тюрьме де Сад сильно изменился, растолстел и полысел.

Отметим: до наших дней сохранился единственный портрет де Сада — набросок углем, выполненный Ван Лоо, когда Донасьену Альфонсу Франсуа было семнадцать лет.

На протяжении всего заключения де Сада преследовала мысль, что его держат в неволе из-за детей, и как только мысль эта его посещала, он тут же выплескивал на бумагу ненависть к собственным отпрыскам: «…Они будут обижены в будущем из-за ненависти, которую я, естественно, чувствую к ним из-за своего полнейшего убеждения, что меня приносят в жертву посредством ложных маневров». И тут же доверительно сообщал, что месть его будет ужасна: «У меня есть один верный способ лишить своих детей их права по рождению, и я воспользуюсь им, могу вас заверить. Я не оставлю им ничего, кроме дыхания жизни, которое они получили от своей матери, и единственная причина, по которой я его им оставлю, — чтобы они провели жизнь, проклиная отвратительное существо, которое не позволяло им иметь отца». В сущности, его отношение к детям было таким же, как к Рене-Пелажи: сегодня жена «дорогая и божественная подруга», «давний друг души», «все, что у него осталось на земле», а завтра — «перестаньте болтать, это меня утомляет», «возможно ли быть более бесстыдной, коварной и лживой?» и т. д. и т. п. Недовольство «болтовней» жены у де Сада, похоже, возникало всякий раз, когда она сообщала ему не те новости, которые он надеялся найти в ее письме, и со временем Рене-Пелажи, получив очередную гневную отповедь, нередко переставала затрагивать вызвавшую великое возмущение тему. Когда ответом на сообщение о вступлении Луи Мари в пехотный полк был яростный всплеск гнева, Рене-Пелажи перестала обсуждать этот вопрос, хотя де Сад с присущей ему велеречивостью убеждал ее: «Ничто не заставит меня смириться с тем, что сын мой будет служить младшим лейтенантом в пехотном полку, и он там служить не будет. Если вы позволите ему это сделать против моей воли, даю вам слово чести, что заставлю его покинуть этот полк и употреблю для этого все имеющиеся у меня средства. <…> Уверен: он должен служить только в полку карабинеров. Едва он встал на ножки, как я уже принял это решение, и не собираюсь его менять. Если для этого нужно 20, 40 000 франков, я готов их дать. Ради этой цели я готов продать все, занять, пообещать, а если потребуется, то и обойтись без самого необходимого». А вот что писал де Сад сыну: «Сударь, я только что узнал, что родственники вашей матери прочат вас в один из недавно сформированных пехотных полков в чине младшего лейтенанта. Запрещаю вам, сударь, соглашаться на это предложение; вы не созданы быть младшим лейтенантом в пехоте, я этого не переживу. Вы или не будете служить вовсе, или же будете служить под командованием г-на де Шабрийана, вашего родственника, в корпусе карабинеров». А ослушника де Сад знать более не желает! Впрочем, иные мысли и заботы быстро вытеснили эмоции, бурлившие по поводу поступления сына в пехотный полк; Луи Мари тем временем успешно служил в этом полку.

В пылу борьбы с «мерзкой» мадам де Монтрей, между перепалками с тюремщиками, упреками и дифирамбами жене де Сад отсылал на волю пространные заказы. Например, в сентябрьском письме 1784 года де Сад требовал от Рене-Пелажи незамедлительно прислать ему: «Корзину с фруктами, содержащую: персики — 12, нектарины — 12, груши — 12, гроздья винограда — 12, половина которых должна быть зрелыми и готовыми для употребления в пищу, а вторая половина — менее зрелых, чтобы они могли пролежать еще три-четыре дня. <…> Две банки варенья. <…> Дюжину па-ле-рояльских бисквитов, шесть из которых с суфле из цветков апельсина, и два фунта сахара. <…> Три связки ночных свечей».

Не забывал узник и о главном — о своем оправдании. Письма его можно рассматривать как своеобразную защитительную речь, которую он произносил много лет подряд. В этой нескончаемой речи он, коснувшись общей проблемы преступления и наказания, излагал свое собственное видение ответственности за совершенное деяние. По его мнению, публичный человек должен был нести более суровое наказание за свои поступки, нежели частное лицо: «Мнения или пороки частных лиц не наносят вреда государству. Верит ли частное лицо в Бога или нет, обожает ли оно или почитает потаскуху или общается с ней посредством пинков и проклятий, ни та, ни иная форма поведения не поддержит, но и не сотрясет основы государства. Но если судья, обязанность которого следить за снабжением данного города продовольствием, удваивает цены, потому что поставщики платят ему за хлопоты, если казначей, которому доверены общественные средства, оставляет наемных работников без оплаты, потому что предпочитает отложить эти деньги для себя <…> то от одного конца страны до другого будут ощутимы последствия этих злоупотреблений общественным положением. Все пойдет прахом. Так пусть король сначала исправит то, что явно дурно в правительстве, пусть он разберется с его злоупотреблениями, пусть отправит на виселицу тех министров, которые обманывают его или грабят, прежде чем приступать к подавлению мнений или вкусов своих подданных! Еще раз: не эти вкусы и мнения подорвут его трон, а недостойное поведение тех, кто находится возле трона; рано или поздно они его опрокинут». Строки эти написаны в 1783 году, так что их вполне можно считать пророческими: неумение Людовика XVI управлять государством сыграло не последнюю роль в народных волнениях, переросших в революцию.

Рассуждая о преступлениях, де Сад виртуозно ставил все с ног на голову, недаром он учился у отцов-иезуитов и был не последним учеником в классе риторики. Какие бы примеры он ни приводил, мысль его всегда была одна: так называемые преступления против нравственности в сущности преступлениями не являются. «Разные преступления наносят разный вред обществу», — писал он и немедленно задавался вопросом: а что, собственно, следует считать преступлением? Законы карают тысячи проступков, не имеющих практичен ки никаких последствий для общества, но разве это справедливо? Например, мужчина изнасиловал девушку. Разумеется, это плохо, но подумайте, каковы последствия этого поступка? Рано или поздно девушка все равно стала бы женщиной, и человек этот всего лишь ускорил непременное событие. Так чем же он нанес ущерб обществу? А вот другой пример. Скупец, не совершивший ни единого преступления, указанного в законе, наблюдал, как рядом с ним гибнет в нищете многочисленное семейство, члены коего, не желая более терпеть страданий, уготованных им судьбой, и не желая ступить на стезю порока, куда судьба их подталкивала, сошли в могилу. Кто виноват в их смерти? По мнению де Сада, виновником гибели несчастных будет скупец, не оказавший им вовремя помощь. Вдохновленный трактатом Беккариа, де Сад требовал от правосудия равного права на справедливость и четкого определения границ наказания. По его словам, за время его заключения никто не соблаговолил явить ему законы короля, предусматривавшие наказание подданного только после рассмотрения его дела. Хуже того, когда дело его было рассмотрено, его вновь заточили в узилище, не предъявив никаких новых обвинений. Но к этому времени он был уже достаточно наказан! Ведь «любое наказание, которое не приводит к исправлению, может только отвратить того, кому оно предназначено», а значит, такое наказание является неоправданной подлостью, «которая делает тех, кто его налагает, еще более виновными в глазах человечества, здравого смысла и рассудка». Поэтому, справедливо полагал Донасьен Альфонс Франсуа, он давно уже отбыл свое наказание, и теперь его держат взаперти только по злой воле мадам де Монтрей и его врагов, именуемых им коротко: «они».

Любимый юрист де Сада, итальянец Чезаре Беккариа (1738—1794), автор пользовавшегося огромным успехом трактата «О преступлениях и наказаниях», выступал за смягчение уголовного законодательства. «Следует применять такие наказания и такие способы их использования, которые, будучи адекватны совершенному преступлению, производили бы наиболее сильное и наиболее длительное впечатление на души людей и не причиняли бы преступнику значительных физических страданий», — писал Беккариа.

Мысли о законности, равно как и о неприятии адюльтера, посещали Донасьена Альфонса Франсуа, когда речь заходила о нем самом. Философия зла, которую исповедовали его герои-либертены, не признавала никаких законов, кроме законов природы, губительных и равнодушных. «Каждое из совершенных мною преступлений служит природе. Чем больше она мне их нашептывает, тем, значит, более они ей нужны, и я был бы глупцом, если бы сопротивлялся ей. Таким образом, против меня только законы, но я их не боюсь: мое золото и мой кредит ставят меня над этими вульгарными запорами, в которые стучатся плебеи». Вкладывая эти слова в уста герцога де Бланжи, одного из четырех либертенов из «Ста двадцати дней Содома», де Сад попирал ненавистные ему законы и в глубине души досадовал, что сам он такого золотого ключа не имеет. Он мстил тем, кто лишил его свободы, изливая на бумагу самые мрачные, жестокие и тошнотворные фантасмагории.

Проблемы, волновавшие маркиза в заключении, носили в основном личный характер. Размышляя о несправедливости законов, он приводил доводы в пользу своей собственной невиновности, постепенно убеждая себя в том, что он был лишен свободы не только волею мстительной тещи: «они» покарали его за убеждения. Однако убеждения «узника мадам де Монтрей» сводились к тому, что нельзя сажать людей за их природные наклонности. «Предположим, что на биллиардном столе лежит яйцо, — рассуждал маркиз, — и двое слепых по очереди толкают шары. Один шар катится мимо яйца, второй сталкивается с яйцом, и оно разбивается. Но разве шар виновен в том, что яйцо разбилось? И разве может быть виновен слепой, направивший шар, столкнувшийся с яйцом?» Слепой, по мнению де Сада, это природа, шары — мы с вами, а разбитое яйцо — преступление. «Теперь вы видите, сколь несправедливы законы», — подводил итог господин маркиз. Но как должны поступать те люди, кому природные наклонности других людей причинили зло, де Сад не задумывался.

Справедливо полагая себя философом, маркиз хотел убедить всех, что применительно к нему определение «либертен» следовало толковать не в том значении, которое оно приобрело в эпоху Регентства («человек, отличающийся свободными нравами, распущенным поведением и безудержно предающийся плотским наслаждениям»), а в том, каковое оно имело в XVII веке, то есть «человек неверующий, не исполняющий религиозных обрядов, попирающий принципы христианской морали, которые он отвергает, ибо он отвергает самою веру». Убеждения успеха не имели, тем более что за стенами темницы участились аресты по фактам разнузданного либертинажа. Так, в 1782 году узником Венсена на основании «письма с печатью» стал граф Юбер де Солаж, в вину которому вменялись «ужасные деяния», покушение на убийство и инцест; дебоши графа поражали воображение жителей Лангедока. Граф де Солаж, арестованный по тем же причинам, что и маркиз де Сад, в 1767 году был заточен в тюрьму в Лангедоке, в 1771 году переведен в крепость Пьер-Ансиз, в 1782-м доставлен в Венсен, а в 1784-м переведен в Бастилию. Камера его располагалась неподалеку от камеры де Сада. В тюрьме Солаж много читал, писал и играл на скрипке.

За либертинаж попал в тюрьму и дальний родственник де Сада — Веран де Сад. Узнай об этом Донасьен Альфонс Франсуа, он, наверное, обрадовался бы: Веран де Сад был младшим братом графа де Сада-Эгийера, которому в 1778 году была продана должность наместника, в свое время унаследованная маркизом от отца.

Новости политики де Сада, похоже, не интересовали, во всяком случае, ни гневных отповедей, ни восторженных откликов на события за стенами узилища он не оставил. Разумеется, письма де Сада часто проверяли тюремные цензоры, и иногда он и Рене-Пелажи писали друг другу лимонным соком между строк, чтобы текст можно было прочесть, только нагрев бумагу. Однако буйный нрав маркиза не был приспособлен к таинственности, преисполненный эмоций, он осыпал бранью цензоров: «соглядатай, коему дают кромсать мои письма», «бумагомаратель, презренное животное, приобретенное нашими палачами для умножения наших мук». Если бы де Сад сдерживал свои эпистолярные порывы, он, возможно, мог бы рассчитывать не только на послабления, но и на освобождение. Но маркиз предпочитал давать выход своему гневу, а Людовик XVI более всего боялся злоумышленников, уличенных в «преступном писании», crime de l'ecriture. «Преступные» писания господина де Сада, судя по всему, носили аморальный характер, а потому книги эротического содержания, отправленные Рене-Пела-жи мужу, иногда до него не доходили: начальство опасалось, что они слишком «разгорячат ему кровь».

Ни реформы Жака Неккера, ни указ об отмене пыток при допросах, ни заключение договора с Соединенными Штатами Америки, куда во главе отряда волонтеров отправился один из будущих вершителей революции маркиз де Лафайет, ни выборы в Генеральные штаты де Сада не волновали, так как не могли повлиять на его участь. По-настоящему его интересовали только литературные новинки, и если Рене-Пелажи задерживалась с доставкой новых книг, де Сад страшно злился и нервничал. Особенно он был раздражен, когда тюремщики вдруг не захотели пропустить «Исповедь» Руссо, первая часть которой вышла в 1782 году и сразу же попала под огонь критики. «И это после того, как мне прислали Лукреция и диалоги Вольтера! Вот уж поистине свидетельство великого ума и глубины суждений ваших начальников», — с возмущением писал он Рене-Пелажи. Стремясь быть в курсе литературных новостей, де Сад исподволь, быть может, еще неосознанно, готовил себя к профессиональной карьере литератора.

Круг чтения де Сада во время заключения был чрезвычайно широк, чтение, а затем и сочинительство, на которое де Сад отводил все больше и больше времени, спасало его от праздности и тоски, тем более что верная Рене-Пелажи всегда была готова обсудить прочитанную супругом книгу. Она стала первым ценителем пьес, написанных де Садом в Венсене. «Я буду читать все, что выходит из-под твоего пера, — писала она, — но я не могу быть беспристрастной, а потому не могу судить верно». Донасьен Альфонс Франсуа не во всем полагался на вкусы супруги и, когда речь заходила о книгах, велел ей советоваться с аббатом Амбле, чьему выбору он безоговорочно доверял. Аббат искал для него новые пьесы и романы, извещал о философских и научных новинках. Де Сад читал и «Опасные связи» Шодерло де Лак-ло, и «Естественную историю» Бюффона, и «Путешествия» капитана Кука, и «Путешествия» капитана Бугенвиля, «Философские разыскания об американцах» Корнелия де Пау, «Историю падения Римской империи», «Историю Ганноверских войн», «Историю военных действий в Бовэ», «Историю Франции» и даже «Иисус на Голгофе» и проповеди отца Масийона, которым в свое время внимал Людовик XIV.

Книги помогали де Саду при его работе над собственными сочинениями. «Что, по-вашему, я должен делать без книг? Для того чтобы работать, нужно находиться в их окружении, в противном случае невозможно сочинить ничего, кроме волшебных сказок, а к этому у меня нет таланта», — писал маркиз жене, заказывая очередной труд. Бюффон учил маркиза обращать внимание на мельчайшие детали, трактаты по математике и физике — комбинаторике, де Пау познакомил с каннибальскими обрядами и изощренными пытками, которые применяли американские аборигены, мореплаватели рассказали о нравах, царивших на далеких островах, а мысли из проповедей отца Масийона можно было вложить в уста Жюстины. Из истории войн между Англией и Францией Донасьен Альфонс Франсуа заимствовал описание осады Бовэ для злополучной пьесы «Жанна Ленэ». Надежды, которые де Сад возлагал на эту пьесу, не оправдались: труда на ее неоднократную переработку было затрачено много, но поставлена она не была.

Не все жанры литературы доходили до узника. Среди рекомендованных аббатом Амбле изданий вряд ли были памфлеты, направленные против откупщиков, аристократов и самой королевы. С этой живучей многотиражной продукцией де Сад познакомился уже на свободе. Тем не менее она оказала определенное воздействие и на его сочинения, и на него самого. Исследователи не раз ставили рядом имена Марии-Антуанетты и маркиза де Сада, ибо и королева, и маркиз во многом стали жертвой своих «бумажных образов». В памфлетах королева представала разнузданной шлюхой, лесбиянкой, содомиткой, изменницей, жестокой развратницей, преступницей, готовой на все ради наслаждений. «Истории» и «дела» Донасьена Альфонса Франсуа породили целую серию очерков и статей, в которых образ безнравственного маркиза приобрел поистине чудовищные очертания, а после публикации его «непристойных» романов и вовсе слился с образами его персонажей-либертенов — Сен-Фона, Нуарсея, Бриссака…

Памфлетный образ Марии-Антуанетты стал тяжелым камнем на чаше весов революционного правосудия, отправившего ее на гильотину. Вымышленные истории и слухи о маркизе де Саде способствовали созданию образа автора-монстра, которого следовало запереть в сумасшедшем доме. Начало памфлетной кампании против королевы было положено ее собратом по сословию — графом Прованским, братом Людовика XVI и будущим королем Людовиком XVIII. Мерзкие «они», враги де Сада, также принадлежали к властям предержащим. Таким образом, знатные нарушители привычных устоев оказывались между двух огней — их побивали и «снизу», и «сверху».

В начале 1784 года тюрьма в Венсене была закрыта. В то время в ней было всего три узника, и их без труда разместили в Бастилии, где свободных помещений хватало — не потому, что их было много, а потому, что в стране неуклонно нарастали протесты против государственных тюрем, и король был вынужден отменить «письма с печатью». Узники, принадлежавшие либо к титулованной, либо к интеллектуальной аристократии, попадали в крепость в основном по личному распоряжению короля, а потому в день, когда маркиз де Сад был переведен в знаменитую тюрьму, ее сорок две камеры были заполнены едва ли на четверть.

Несколько слов о новом месте пребывания маркиза де Сада. Первый камень в основание Бастилии был заложен 22 апреля 1370 года купеческим старшиной Парижа Югом Обрио, а в 1382 году работы по строительству массивной крепости с восемью башнями уже завершились. Государственной тюрьмой для элиты Бастилия стала при кардинале Ришелье.

* * *

Все, что делалось не по его воле, де Сад воспринимал как личное оскорбление. Поэтому, когда в конце февраля 1784 года его разместили на третьем этаже бастильской башни, именуемой, словно по иронии судьбы, башней Свободы, он тотчас принялся жаловаться: на дурную кухню, на маленький и вонючий двор для прогулок, на то, что вещи, которые он просил перевезти из Венсена (картины, книги, гравюры) никак не дойдут до него (они прибудут только в конце апреля), что ему не дали взять с собой подушку, без которой ему никак нельзя поправить свое самочувствие, резко ухудшившееся вследствие переезда. В письме к жене от 8 марта 1784 года де Сад описывает свое сражение с венсенскими тюремщиками за большую подушку: «Вам хорошо известно, что приступы головокружения и частые кровотечения из носа, которые у меня случаются, когда я не лежу, опершись головой на что-нибудь как можно более высокое, вынуждают меня пользоваться очень большой подушкой. Когда я попытался забрать с собой эту несчастную подушку, то вы бы подумали, что я пытаюсь выкрасть список тех, кто устроил заговор против государства; они варварским образом вырвали ее у меня из рук и заявили, что иметь объекты такого масштаба никогда не дозволялось».

Перевод в Бастилию, нарушивший размеренное существование маркиза, всколыхнул в нем новые силы: он решил требовать освобождения на основании того, что земли его пришли в запустение и ему необходимо ими управлять. Зная, что к делам у него никогда не было склонности, родственники предложили ему подписать доверенность на управление имуществом, но он категорически отказался и потребовал впредь к нему с подобными просьбами не обращаться: он ничего подписывать не будет. А если родственники радеют о его благе, пусть лучше попросят короля отменить указ о его заточении, дабы он вышел на свободу и лично занялся собственными владениями.

Воспользовавшись своим правом, семейный совет во главе с командором Ришаром Жаном Луи де Садом обошелся без согласия маркиза и вновь официально утвердил Гофриди главным управляющим делами маркиза, а командора — контролирующим решения Гофриди и ответственным за «воспитание, поведение и устройство» детей де Сада. Последнюю обязанность командор разделил с мадам де Сад, «матерью означенных детей». На деле же в части, касавшейся детей, не менялось ничего — о них по-прежнему заботились Монтреи. Мадам де Сад получила право взимать доходы с имущества, принадлежавшего лично ей, и право ежегодно получать четыре тысячи ливров «на собственное содержание». Юридическое оформление постановлений семейного совета означало лишение маркиза де Сада права управлять своим имуществом, а также лишение его родительских прав. Для узника эти постановления, в сущности, не меняли ничего — ведь на страже его личных интересов стояла верная Рене-Пелажи, а где она добывала деньги, де Сада никогда не интересовало.

В Бастилии после нескольких месяцев брюзжания де Сад устроился с таким комфортом, с каким вообще мог устроиться в камере древней крепости заключенный, не ограничивавший себя в средствах. Камеру оклеили новыми обоями, устлали коврами, повесили оранжевые занавески, в тон которым были заказаны покрывало и наволочки для подушек, на заказ был сделан и туалетный столик со специальными ящичками и золочеными ручками. Библиотека, одежда, семейные портреты, прибывшие из Венсена, также обрели свои места в новом месте заключения маркиза. Подсчеты, сделанные Ж.-Ж. Повером, говорят о том, что содержание маркиза в Бастилии в среднем обходилось семье в четыре тысячи ливров в год, в то время как жалованье коменданта господина де Лонэ составляло шесть тысяч ливров в год, его помощника — пять тысяч, надзирателя — полторы тысячи ливров, а лекаря — тысяча двести ливров в год. На содержание в крепости незнатного узника отпускалось тысяча сто ливров в год, финансиста, судьи или литератора — три тысячи шестьсот пятьдесят, советника парламента — пять тысяч, маршала Франции — двенадцать тысяч ливров в год. За время царствования Людовика XVI, то есть с 1774 по 1791 год, в Бастилии побывало всего около двухсот сорока человек, в среднем по шестнадцать человек в год.

Однако перевод в Бастилию, традиционно считавшуюся самой мрачной цитаделью деспотизма, не мог не повлиять на настроение де Сада, причем не лучшим образом. Спасением от мрачных мыслей стало сочинительство. Если в Венсене из-под пера де Сада вышло всего несколько пьес, «Диалог священника с умирающим» и были сделаны первые наброски «Ста двадцати дней Содома», то в Бастилии написаны и новеллы для сборника «Преступления любви», и «Рассказы и короткие истории», и большой роман «Алина и Валькур», и повесть «Жюстина, или Злоключения добродетели», и «Сто двадцать дней Содома» — почти половина его литературного наследия.

Донасьен Альфонс Франсуа буквально одурманивал себя работой. Неудивительно, что от такого напряжения у него болели глаза и обострялся геморрой. Получив от Рене-Пелажи очередную посылку с деликатесами, маркиз подстегивал свой мозг, свое воображение, а затем садился к столу, брал перо и погружался в мир садических грез. Де Сад уже не хотел писать «в стол», он очевидно намеревался когда-нибудь опубликовать свои сочинения — все, за исключением романа «Сто двадцать дней Содома», рукопись которого состояла из склеенных листочков, исписанных с обеих сторон. Лента легко превращалась в свиток, который можно было спрятать в кармане, в рукаве или между камнями в стене. Но когда восставшие парижане захватили Бастилию, свиток был утерян — для де Сада навсегда.

Пьесы свои Донасьен Альфонс Франсуа, несомненно, намеревался поставить. «Я уже накопил в своем портфеле больше пьес, чем самые уважаемые современные авторы <…>. Если бы меня предоставили самому себе, у меня было бы готово для постановки около пятнадцати пьес, когда я выйду из тюрьмы», — писал он в 1784 году. Он внимательно прочитывал критические отзывы о своих сочинениях для театра, которые по его просьбе писали как аббат Амбле, так и Рене-Пелажи. Последнее письмо аббата Амбле датировано 1786 годом; далее об этом человеке ничего не известно…

В Бастилии де Сад даже попытался устроить для офицеров тюрьмы читку своей пьесы «Жанна Лене, или Осада Бовэ», пригласив на нее королевского наблюдателя шевалье дю Пюже, единственного человека, с кем он во время заключения пытался установить дружеские контакты. Педант во всем, что касалось рукописей, осенью 1788 года де Сад составил «Комментированный каталог» своих сочинений: объем их оказался равен пятнадцати томам, не считая «содомского» свитка. Еще он привел в порядок черновики, к которым относился с таким же вниманием, как и к окончательным вариантам. Когда тюремное начальство арестовало эти черновики, де Сад в отчаянии написал Рене-Пелажи, чтобы она умолила «их» вернуть ему его листки. «Бессмысленно брать черновики того, что в чистовом варианте уже прошло цензуру», — справедливо рассуждал он, — а уж тем более бессмысленно забирать то, что еще не имеет никакой формы и, следовательно, неизвестно, какого — хорошего или дурного — качества получится. А мне черновики особенно нужны. Если среди отобранных у меня бумаг найдут сочинения завершенные, не важно, плохие или хорошие, пусть хранят их сколько угодно, вплоть до моего освобождения, только — умоляю — пусть вернут мне черновики».

* * *

Тем временем обстановка в стране накалялась. Выборы в Генеральные штаты, собрание трех сословий, не созывавшееся с 1614 года, пробудили общественную активность. 5 мая 1789 года в Версале долгожданные Генеральные штаты начали свою работу, а уже 17 июня депутаты третьего сословия провозгласили себя Национальным собранием — высшим представительным и законодательным органом французского народа. 20 июня в Зале для игры в мяч депутаты произнесли знаменитую клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана и принята конституция. В эти дни жители Парижа находились в постоянном возбуждении, и комендант Бастилии де Лонэ запретил узникам прогулки на смотровых площадках башен, дабы те криками или жестами не привлекали к себе внимание возбужденных парижан. Было отдано распоряжение зарядить пушки и приготовить бочки с порохом: гарнизон спешно готовился отражать нападения.

2 июля, узнав об отмене прогулок, де Сад немедленно пришел в ярость и принялся бушевать, но тюремщики настояли на своем и водворили бесновавшегося маркиза обратно в камеру. Тогда де Сад схватил жестяную трубу с воронкой на конце, с помощью которой он опорожнял ночные сосуды в сточную канаву, и, подскочив к окну, выставил воронку наружу как рупор и истошно завопил, что в Бастили режут и убивают заключенных. А потом стал заклинать народ прийти к ним на помощь. Зевак в ту пору на улицах было много, и перед крепостью быстро собралась большая толпа. С трудом призвав к порядку нарушителя спокойствия и уговорив толпу разойтись, комендант почувствовал, что ему необходимо любой ценой избавиться от неуживчивого узника. Пустив в ход все свои связи, он добился своего: через день в камеру маркиза пришли стражники и, не дав узнику даже переодеться, увезли его в Шарантон, приют и больницу для умалишенных. По словам де Сада, его привезли в Шарантон «голым как ладонь», без вещей, без рукописей и без надежды, что хотя бы здесь ему определят срок его заключения. Пока де Сада везли из Бастилии в Шарантон, комиссар Шатле опечатал его камеру со всем ее содержимым. Ни он, ни тем более де Сад не знали, что Бастилия доживает последние дни.