«Почести и слепое доверие есть тирания. Ни одного человека нельзя чествовать и славить перед лицом Собрания, ибо свободный народ и Национальное собрание не созданы для того, чтобы кем-либо восхищаться», — говорил Сен-Жюст. Но революции не обходятся без кумиров.

Кропотливый строитель, по кирпичику возводящий фундамент законов, в кумиры не годится: он не бросается словами и много сомневается. Кумир красноречив, не испытывает сомнений, и у него на все готов простой и понятный ответ. Бесспорным кумиром Французской революции 1789 года стал Жан Поль Марат, швейцарский эмигрант (как сказали бы сейчас), врач, писатель и журналист. «Божественный» Марат, как его иногда называли. Из современников Марата столь возвышенного титула удостоился только маркиз де Сад.

По словам французских историков, во французской историографии никогда не было «маратистов» — в отличие от «робеспьеристов», «жирондистов» и других «истов». У многих современников личность Марата вызывала откровенную антипатию: Бриссо Марат напоминал обезьяну, Редереру — хищную птицу, Арману (из Меза) — гиену, Левассеру — насекомое, Буало — тигра, мадам Ролан — бешеную собаку. Но всех превзошел Баррас, назвавший своего оппонента припадочной рептилией. Подобные сравнения порождала не столько внешность (о вкусах, как известно, не спорят) Марата, сколько его кипучая жажда истреблять «врагов» и «заговорщиков», к которым в любую минуту мог быть причислен каждый. Однажды «божественный» Марат перепутал депутата Салля с Садом, и эта путаница доставила «божественному маркизу» немало неприятных часов.

Когда в начале 1791 года Шарлотта Корде вышла из монастыря, она, без сомнения, ничего не знала о докторе Жане Поле Марате, родившемся 24 мая 1743 года в маленьком городке Будри неподалеку от Невшателя, в северо-западной части Швейцарии. Его отец, тоже Жан Поль (как записали его в Швейцарии), уроженец Сардинии, выступал на поприще рисовальщика, преподавал иностранные языки, знал медицину. Мать, Луиза Каброль, происходила из семьи французских протестантов, во времена гонений эмигрировавшей в Женеву. Марат, старший в семье, где, кроме него, было еще пятеро детей — две сестры и три брата, покинул дом в шестнадцать лет. Какое-то время Марат поддерживал отношения с семьей, но потом остался дружен только с сестрой Альбертиной, которая была моложе его почти на семнадцать лет. Она обожала Жана Поля. Наверное, сама судьба распорядилась, что в роковой для Марата день сестры не оказалось рядом. После смерти Марата Альбертина не вышла замуж, решив посвятить себя служению памяти брата и приведению в порядок его неизданных рукописей. Необычная судьба была уготована Давиду, младшему брату Марата, уехавшему в 1784 году гувернером в далекую Россию, где он впоследствии под именем Давыда Ивановича Будри стал профессором французской словесности в Царскосельском лицее.

В начале 1793 года Марат опубликовал статью под названием «Портрет Друга народа, нарисованный им самим», своего рода публичную исповедь, которой, по его словам, он хотел послужить общественному делу. Сложно сказать, насколько признания личного характера оказали воздействие на почитателей Марата, внимавших любым словам кумира как заклинаниям. Но для его биографов они, несомненно, очень ценны, ибо в них Марат сам признавался в иссушавшей его душу страсти, ради которой он шел на мошенничество в научных опытах. Страсть эта — жажда славы. «Единственная страсть, пожиравшая мою душу, была любовь к славе, но это был еще только огонь, тлевший под пеплом», — писал он и через несколько строк повторял: «Моей главной страстью была любовь к славе: она определяла выбор моих занятий; она постепенно заставляла меня отбрасывать каждый предмет, который не обещал мне прийти к настоящим, большим результатам (…) а ныне я добиваюсь славы принести себя в жертву отечеству». Воспитанный на трудах Цезаря, Плутарха и Светония, Марат не остался равнодушным к подвигам античных героев, получавших в награду поклонение народа. Жаждавший общественного признания, во время выборов в Генеральные штаты он издал брошюру, состоявшую из нескольких речей, адресованных третьему сословию. Желая выделить свой труд и подчеркнуть его значимость, он дал ему торжественное название «Дар отечеству». Однако сочинения, авторы которых бичевали пороки министров и уповали на справедливость короля, в кипучее время выборов и составления наказов переполняли книжные лавки. Брошюра Марата ничем особенным от них не отличалась, а потому осталась незамеченной. Всеобщую известность снискал памфлет аббата Сийеса «Что такое третье сословие», ставший подлинным знаменем борьбы третьего сословия за свои права. Накануне созыва Генеральных штатов у всех на устах были знаменитые слова Сийеса: «Что такое третье сословие? — Всё. — Чем оно было до сих пор? — Ничем. — Чем оно желает быть? — Быть чем-то». Из своих смелых для того времени постулатов Сийес делал вывод о необходимости превратить представительство третьего сословия в Учредительное национальное собрание.

Трудно не согласиться с утверждением, что поборником равенства Марат стал из-за бешеного стремления к славе: он не терпел, когда кто-либо в чем-либо его превосходил. Он нападал на аристократов с такой же яростью, с какой до революции обрушивался на Лаланда, Д'Аламбера и Лавуазье, не желавших признавать его научные достижения, на Вольтера и Дидро, отказавших ему в звании великого писателя. Возможно, в свое время и на жирондистов Марат ополчится также отчасти по «старой памяти»: в 1759 году он прибыл в Бордо, где два года прослужил гувернером в доме богатого арматора Поля Нерака; в гостиной Нерака он вполне мог встречать кого-нибудь из родственников будущих депутатов или даже самих депутатов. И не исключено, что они не сумели правильно оценить таланты молодого учителя…

Марат, без сомнения, был человеком одаренным и вдобавок всесторонне образованным, знал несколько иностранных языков, считался хорошим врачом, читал лекции по оптике, разбирался в физике. Но ни одно из избранных им занятий не снискало ему желанной славы, он по-прежнему оставался одним из многих интеллектуалов, живших своим умом и своими знаниями, каковых эпоха Просвещения множила в достатке. А ему хотелось «возделывать свой сад», слыша со всех сторон восхищенные отзывы о талантах садовника. Что бы Марат ни делал, он все время как бы оглядывался по сторонам, ища признания и подтверждения собственной гениальности. Говорят, незадолго до революции он тяжело заболел только из-за того, что не встретил достойной, по его мнению, оценки своих трудов. Доктор Кабанес, посвятивший Марату ряд своих трудов, писал, что по истерическому складу характера Марат напоминал женщину. Замечательный французский историк XIX столетия Мишле тоже считал, что, обладая повышенной чувствительностью и постоянно подверженный нервным срывам, Марат поведением своим был более женщиной, нежели мужчиной.

Оставив поприще гувернера (ходили сплетни, что его выгнали из дома из-за попытки соблазнить жену Нерака), Марат отправился завоевывать Париж. Довольно скоро он убедился, что таких, как он, молодых людей, живущих в мансардах и одетых в потертые фраки, в столице очень много, и все они, усердно штудируя труды мэтров и оттачивая перья, стремятся к деньгам и славе. К деньгам Марат не стремился и в дальнейшем не раз являл пример готовности презреть бытовые удобства ради высшей цели. Его друг Панис считал Марата пророком и уподоблял его библейскому Иезекиилю, неподвижно пролежавшему на боку более года. Марат во время революции подолгу жил в подполье и был способен писать статьи в самых неудобных позах; он говорил, что это помогает работе мысли. Потому-то его коллеги доктора и утверждали, что Марат опроверг латинскую поговорку Mens sana in corpore sano, «В здоровом теле — здоровый дух»: постоянная ипохондрия, неврастения, неудовлетворенность, порождавшая озлобленность, подорвали здоровье Марата.

О первых трех годах столичной жизни Марата практически ничего не известно. Скорее всего, Париж остался равнодушен к честолюбивому швейцарцу, и он решил покинуть этот город. В 1765 году Марат отправился в Англию, где провел почти двенадцать лет, изучая искусство врачевания. Работал врачом и ветеринаром в Ньюкасле и Дублине, в 1775 году в Эдинбургском университете святого Эндрю получил звание доктора медицины. Специализировался на лечении глазных болезней, написал труд по офтальмологии, имел обширную клиентуру и, судя по всему, жил вполне безбедно. В Лондоне у него был недолгий роман с будущей известной художницей Анжеликой Кауфман, переживавшей в то время глубокую душевную драму.

Медицина позволила Марату занять независимое место в обществе, но славы она ему не принесла. Хотя, как пишут многие, Марат являлся скорее целителем, чем врачом, ибо не столько лечил, сколько лихорадочно убеждал больных в своей правоте, приправляя доводы безграничными фантазиями. Впрочем, главное — пациенты получали облегчение, иначе вряд ли доктор смог бы жить за счет врачебной практики. В Англии, по словам современников, доктор Марат считался «джентльменом с хорошей репутацией». Доктор издавал за собственный счет свои многочисленные произведения, которые он успевал писать благодаря невиданной энергии и трудолюбию. Похоже, для увлеченного наукой и жаждавшего славы Марата вполне мог подойти путь искрометных шарлатанов, яркие примеры которых дали Сен-Жермен, Калиостро и Месмер, использовавшие науку, философию и оккультизм для завоевания почитателей и извлечения — немалых! — доходов. Тем более что ни страстью, ни яростью, впоследствии ярко проявившихся в революционном детище Марата — газете «Друг народа» (L 'Ami du people), молодой Марат обделен не был. В век интеллектуального авантюризма страсти и таланты не хранили под спудом. Возможно, если бы ход Истории оказался иным, из Марата в конце концов и вышел бы второй Месмер, а может, и Калиостро. Людей, готовых в то время поверить в чудо, особенно если обставить это чудо надлежащими декорациями, насчитывалось немало. Вспоминается маркиза д'Юрфе, поклонница оккультных наук, безропотно оплачивавшая авантюристу Казанове «магические» процедуры по ее перерождению в мужчину. И толпы народу, ожидавшие у дома Месмера своей очереди подержаться за железные ручки чана, наполненного намагниченной водой, железными опилками и битым стеклом. Писали, что теории Марата в области физики электричества близки теориям Месмера.

Но чтобы прославиться, как Месмер, Калиостро или Казанова, требовался недюжинный артистизм, а Марат таковым не обладал. К тому же ему хотелось академического признания. И Марат читал, штудировал, писал… Слава писателя не могла не притягивать Марата словно магнит: имена Ричардсона, Стерна, Макферсона гремели не только в Англии, но и на континенте. Решив попробовать себя на почве беллетристики, Марат написал роман в письмах (модный в то время жанр) под названием «Приключение молодого графа Потовского», с двумя подзаголовками: «Роман сердца» и «Польские письма». До печати дело не дошло: поставив точку, автор понял, что литературный вымысел — не его стихия. Однако охваченный жаждой литературной славы, Марат более не выпускал пера из рук. Во время работы над романом, где, по единодушному утверждению биографов, самыми удачными пассажами явились рассуждения политические, Марат ощутил в себе призвание общественного писателя. Не откладывая замыслы в долгий ящик, он продолжил писать, соединяя в своих трудах философию, политику и науку, и вскоре издал за собственный счет толстенный трехтомный трактат «О человеке» (анонимно и на английском языке). В Англии трактат не превознесли. Во Франции, когда Марат издал его уже на французском и под собственным именем, Вольтер отозвался на него пренебрежительной критической заметкой. Марат критики не принял и на Вольтера обиделся. А так как издатели не боролись за право получить рукопись Марата, и те несколько изданий, которые она выдержала, оплачивались из кармана автора, есть основания полагать, что выдающимся трактат Марата назвать было нельзя. Подобных сочинений в то философствующее время было в избытке.

Критика не смутила Марата, он ощущал в себе невиданную энергию, чувствовал, что не исчерпал себя на писательском поприще, где он, наконец, ухватит за хвост призрачную птицу славы. В 1774 году в Англии Марат написал политический трактат под названием «Цепи рабства», сочинение, как впоследствии указал сам автор, «призванное раскрыть черные происки государей против народов, употребляемые ими сокровенные приемы, хитрости и уловки, козни и заговоры с целью сокращения свободы, а также кровавые действия, сопровождающие деспотизм». Проникнутая руссоистским духом, рукопись — на английском языке — была издана на средства автора. Издатель, напечатавший трактат, отказался его распространять, и Марат отправил тираж, вышедший накануне парламентских выборов, на север страны, в политические клубы демократического направления, с которыми он поддерживал контакты. Широкого общественного резонанса, на который рассчитывал Марат, трактат не получил, но привлек к иностранному доктору пристальное внимание властей. Желая избежать неприятностей, Марат на время покинул Англию и совершил небольшое путешествие в Голландию.

В Голландии, и в частности в Амстердаме, Марат посещал заседания масонской ложи и, возможно, даже исполнял некое поручение Великой ложи, членом которой в июле 1774 года он стал в Лондоне; вскоре он получил звание мастера. Впоследствии, переехав в Париж, Марат какое-то время посещал собрания Общества всеобщей гармонии, поддерживавшего тесные связи с масонами.

«Слава — благодатный источник великих и прекрасных деяний людских во все времена», — писал Марат, размышляя над тем, к какому источнику следует припасть, чтобы наконец добиться всеобщего признания хотя бы на одном из освоенных им поприщ. Англия явно не хотела видеть честолюбивого швейцарца властителем своих дум, и в 1776 году Марат возвратился на континент и поселился в Париже, в большой квартире на улице Старой Голубятни, где оборудовал медицинский кабинет и несколько лабораторий. Он по-прежнему возлагал надежды стяжать славу как ученый-естествоиспытатель.

Не исключено, что у Марата имелись и более приземленные причины покинуть островное королевство. По некоторым косвенным сведениям, в Англии у Марата была семья, которую он бросил, ибо она препятствовала его научным занятиям. Принимая во внимание, что книги свои Марат писал не для того, чтобы поправить материальное положение, не исключено, что помимо доходов от докторской практики он располагал некой суммой, полученной в приданое. В качестве кандидатуры в гипотетические супруги называли дочь профессора Айкинса, к которой сватался Марат. Несколько человек утверждают, что Марат совершил кражу из музея Эшмолин в Оксфорде; но большинство биографов Марата опровергают этот слух, возникший, по их словам, из-за путаницы в написании его имен и фамилии. Обвинение в краже кажется действительно нелепым, — Марат был слишком честолюбив и обладал слишком беспокойным характером, чтобы из него мог выйти ночной грабитель. А в женитьбу ради денег верится: брак по расчету никогда не считался преступлением, тем более в философическом XVIII столетии, когда объяснения всему находили виртуозные. В одном, пожалуй, биографы единодушны: источники доходов Марата до конца ясными никогда не были. Впрочем, Марат, как и многие в те времена, мог пользоваться поддержкой масонов, в том числе и материальной. Но это всего лишь предположения…

Прибыв в Париж, Марат помимо врачевания продолжил опыты, в том числе и над животными, пытаясь отыскать душу под оболочками головного мозга. Многие считали, что именно в то время началось рождение Марата-головореза, который во время революции станет требовать все больше и больше смертей — во имя революции. Из его лаборатории постоянно доносился визг заживо препарируемых животных, из-под двери струйками стекала кровь, а сам он выходил к посетителям, вытирая о фартук окровавленные руки. Парижский литератор Луи Себастьян Мерсье очень хотел познакомиться с Маратом, но, увидев его выходящим из лаборатории, испугался и убежал. Анахарсис Клоотс, признавая, что Марат «обладал многими талантами, хорошо писал и был прекрасным анатомом», подчеркивал, что от «постоянного рассекания зверей ради постижения организации живого организма сердце его зачерствело». Впрочем, существовало мнение, что Марат был настолько чувствителен, что когда страдал, невольно заставлял страдать других. «Чувствительная душа, но слишком нервный», — сказал о Марате самый молодой вождь революции Сен-Жюст.

Сомнительно, что Марату доставляло удовольствие вскрывать живых овец и баранов. Скорее всего, в своем одержимом стремлении выделить нервную или «электрическую» жидкость, которую он считал своего рода связующим звеном между материей и духом, он просто не замечал, что исследуемый им «материал» — живые существа. А когда его упрекали в жестокости, отвечал, что «врач может снискать известность только многочисленными вскрытиями, ибо только так врач познает, как устроен человек». Пишут, что в дом к Марату привозили из больниц даже человеческие трупы, чтобы он мог производить вскрытия. Соседям научные занятия Марата докучали: в жаркие дни «лабораторный материал» привлекал тучи мух. Но Марат не обращал внимания на злопыхателей и упрямо продолжал работу.

Исцеление признанной безнадежной одиннадцатилетней девочки, которой он вернул зрение посредством лечения электричеством, диетами и кровопусканием, заставило заговорить о Марате как о будущем медицинском светиле. Брат короля граф д'Артуа предложил ему стать своим придворным врачом, и Марат согласился. Исцеленная Маратом маркиза де Лобеспин рассталась с супругом, чтобы подарить доктору свою любовь. Как пишут современники, в это время Марат жил в прекрасной квартире, обставленной роскошной мебелью, хорошо одевался, носил парик, претендовал на графский титул и запечатывал письма и записки печаткой с дворянским гербом. Многие из будущих вождей революции в молодости превращали свои фамилии в дворянские: Дантон подписывался д'Антон, Робеспьер и Фукье-Тенвиль приставляли к своим фамилиям частичку «де». Впрочем, дворянский титул Марату давать никто не собирался. В стране, неумолимо двигавшейся к революции, аристократы по-прежнему не упускали случая доказать свое превосходство силой. Кардинал Роган приказал слугам побить палками Вольтера. Недовольный результатами и счетом за лечение своей любовницы, граф Забьело приказал своим слугам поколотить доктора Марата, и тот, побитый и со сломанной шпагой, с трудом вырвался из рук двух дюжих молодцев и убежал. Считая, что профессия врача призвана исцелять недуги, а не причинять их, Марат подал на обидчика жалобу в суд, но действия эта жалоба не возымела.

Несмотря на то, что от пациентов у Марата отбоя не было, он уделял им все меньше времени, сосредоточив свое внимание на физических опытах, полагая, что именно поприще ученого-естествоиспытателя принесет ему всемирную славу, поставив на одну ступень с Ньютоном. Борьбу за признание своих научных трудов и открытий Парижской академией наук Марат вел буквально не на жизнь, а на смерть. Но, несмотря на упорство исследователя, издавшего на собственные деньги восемь томов своих научных сочинений, победа осталась за академией: она не приняла его в свои ряды. Ускользнуло и обещанное место президента Испанской академии наук — по убеждению Марата, из-за интриг парижских академиков. На тот факт, что выдающиеся ученые того времени, среди которых был и Кондорсе, не признали его открытий и опровергли чистоту его опытов, Марат не обратил внимания. Зато запомнил, что вместе с другими членами комиссии Кондорсе назвал его если не шарлатаном, то дилетантом. Впоследствии, когда Кондорсе войдет в состав революционного правительства, Марат станет его злейшим врагом. Не признавая никакой критики, Марат отвечал оппонентам как памфлетист, и эти ответы были более яркими и образными, чем запутанные рассуждения Марата-естествоиспытателя. Доктор Марат обладал темпераментом полемиста, но не терпением ученого.

Желая доказать свою правоту, Марат в течение полугода выступал с публичными лекциями и физическими опытами, причем опыты удавались ему гораздо лучше, чем публичная речь, что в век острословов считалось недостатком. Марат это сознавал и раздражался еще больше. Тем не менее его лекции снискали ему поклонников, среди которых в первую очередь следует назвать его будущего политического оппонента Бриссо, чьи ученые достижения также не были признаны академией. Бриссо восхищался Маратом-естествоиспытателем, безоговорочно поддерживал его борьбу с официальной наукой и считал занятия медициной слишком мелкими для человека такого масштаба, как Марат. Между Бриссо и Маратом завязалась дружеская переписка. Лекции доктора Марата по оптике с восторгом слушал еще один будущий его непримиримый противник — Жан Шарль Мари Барбару. К сожалению, значительная часть «Мемуаров» Барбару была уничтожена во время Террора — владелец рукописи не хотел попасть на гильотину за хранение воспоминаний «контрреволюционера».

Чем больше Марат гнался за славой, тем хуже становилось его материальное положение: отказываясь лечить больных, он тем самым отказывался от гонораров, а за научные труды ему платить никто не собирался. «Равнодушный к гастрономическим изыскам и прочим приятным сторонам жизни, он все свои средства тратил на физические эксперименты, занимаясь ими и днем и ночью; ради удовольствия унизить членов Академии наук он был готов сидеть на хлебе и воде. Его обуревала страсть разрушать и уничтожать репутации знаменитых людей», — вспоминал Бриссо. Самая гуманная профессия оказалась для честолюбивого экспериментатора слишком скромной, а ее главную заповедь «не навреди» он вскоре забудет окончательно. В самозабвенной борьбе за место среди великих Марат словно откликнулся на слова нелюбимого им Д'Аламбера, призывавшего философов жить в целомудрии и нищете.

В это время, видимо, начал складываться будущий облик Марата-кумира: потрепанная грязная одежда, сальные волосы, нездоровый цвет лица, расчесанные от экземы и черные от грязи руки. И только живые карие глаза, смотревшие с подозрением и вопросом, говорили о том, что за неказистой (чтобы не сказать страшноватой) внешностью скрывался живой, острый, энергичный и едкий ум. Пренебрежение к одежде и элементарным правилам гигиены, постепенно входившее у доктора в привычку, стало частью его образа, говоря современным языком, имиджа, причем с приставкой «анти-». Своим обликом Марат бросал вызов не только пудреным парикам и кружевным жабо аристократов, но и революционным соратникам, многие из которых с полным правом могли считаться модниками. Дантон, например, говорил, что патриотизм не мешает ему носить галстук, белую рубашку и мыть руки. А Робеспьер и вовсе отличался приверженностью к старорежимным пудреным парикам и штанам-кюлотам.

Драматург Жорж Дюваль, которому к началу революции исполнилось двенадцать лет, оставил воспоминания о том бурном времени и, в частности, описал свое впечатление от встречи с Маратом, состоявшейся — подчеркнем — до 10 августа 1792 года. Иначе говоря, когда основной задачей революции еще являлась борьба с монархией и сторонники абсолютного монархического принципа противостояли и сторонникам ограничения власти короля, и республиканцам. Вот каким запомнился юному Дювалю революционный кумир, явившийся без приглашения на обед к Дантону: «Росту в нем было четыре фута и восемь или девять дюймов. Шея слегка отклонялась влево, как у Александра Македонского. Ноги кривые, кожа желтая, выщербленное оспой лицо, серые бегающие глаза, покрасневшие веки и почти столь же красные белки глаз, отчего казалось, что зрачки плавают в крови. Когда-то давно в библиотеке церкви Святой Женевьевы можно было увидеть гипсовый слепок с лица Картуша; так вот, Картуш очень походил на Марата; сходство поистине поразительное. Наряд же на нем был вот какой: шляпа "а ла андроман" с большущей трехцветной кокардой; вытершийся до ниток фрак каштанового цвета, казалось, полученный им по завещанию от адвоката Патлена; сине-бело-красные полосатые чулки; башмаки с веревочками вместо пряжек или лент. Его прямые черные волосы, казалось, приклеились к вискам, сзади торчал замотанный шнурком короткий хвостик. За стол он сел, не вымыв руки, кои были черны, как руки слесаря после рабочей недели. Такой же черной была и его рубашка». Если расценивать костюм как социальный маркер, Марат выглядел как самый отпетый представитель преступного парижского дна.

Но если бы доктор Марат только щеголял в нестираной рубашке, он вряд ли бы вызывал столь сильную неприязнь. Отрицательное отношение к внешности Марата явилось следствием его деятельности на поприще журналистики. Слава пришла к Марату в кровавом платье Революции. В таком же алом, кровавом платье Шарлотта Корде взошла на эшафот, обессмертив не только свое имя, но и имя Марата. «Кинжал юной девушки сделал из него мученика», — писал о нем Тьер.

Не будь тираноборческого кинжала мадемуазель Корде, не было бы картины художника Давида, не было бы культа Друга народа, и слава, которой одарила его История, наверняка была бы не столь громкой. «Кто был бы Марат без Шарлотты Корде? Не боясь ошибиться, могу сказать, что Марат прожил бы еще несколько месяцев, во время которых его деятельность стремительно пошла бы на убыль», — писал доктор Жюскьевенски, высоко ценивший достижения Марата-врача. Сжав в руке перо, Марат взял на себя роль возбудителя спокойствия, формирующего общественное мнение в духе крайнего экстремизма, подстегивающего самые низменные инстинкты толпы «ради спасения революции». Дантон называл Марата человеком «вулканическим, упрямым и необщительным», Тэн — «прозорливым и чудовищным безумцем». Но, несмотря на присущую ему прозорливость, у Марата не было рецептов, как сделать народ счастливым. Даже таких прозаических, как у маркиза д'Аржанса, полагавшего, что человек может быть счастлив, «не совершая преступлений; довольствуясь тем местом, куда его поместило небо, и наслаждаясь здоровьем». Возможно, именно болезнь превратила Марата в чудовище. Он сам признавался, что из-за болезни в нем рождались неистовство, буйство и ярость. Когда врач Марата Бурдье находил в очередном номере газеты своего пациента «склонность к красному», он делал ему кровопускание. В текстах Марата кишели патологические сравнения, болезненные метафоры и лихорадочное стремление видеть всех вокруг глупыми, развращенными, больными, а потому не готовыми для наступившей свободы. Он обвинял Марию Антуанетту в подорожании белых лент: «она раздала своим сторонникам столько белых кокард, что белые ленты вздорожали на 3 су за локоть». Убеждал разбить табакерки с изображением Лафайета, чтобы отыскать нити заговора. Серьезно предлагал патриотам отрезать большие пальцы у всех «бывших» и языки у священников. Уже упоминавшийся якобинец Анахарсис Клоотс писал, что Марат «с самого начала революции выказывал намерения самые варварские; он говорил, что следует отсечь 300 тысяч голов, прежде чем будет установлена свобода. Эти отвратительные слова расценивались как пророчество».

* * *

Отринув многовековой феодальный гнет, Франция стремительным шагом двинулась по дороге к республике. Священный лозунг «Свобода, равенство, братство» вдохновлял народ, выступивший в едином порыве против одряхлевшей монархии. Но пока законодатели ощупью прокладывали путь революционным преобразованиям, охваченный энтузиазмом народ требовал решительных мер. Каких? Прежде всего тех, которые бы улучшили его тяжелое положение, справились с продовольственным кризисом и дороговизной. Однако ответить на вопрос, что для этого надо сделать, по сути, не мог никто: вожди революции не были сильны в экономике. Они обладали блестящими ораторскими талантами, их речи воодушевляли, народ буквально носил их на руках. В едином порыве депутаты Национального собрания расчищали феодальные завалы, один за другим возникали политические клубы и общества, отмена цензуры повлекла за собой появление многочисленных газет самого разного толка.

При взятии Бастилии Марат вовсе не довольствовался ролью наблюдателя. В эти славные июльские дни ему удалось задержать отряд драгун, двигавшихся в сторону королевской тюрьмы. Вот как представил эту сцену Карлейль: «Большеголовый, похожий на карлика субъект, бледный и прокопченный, выходит, шаркая, вперед и сквозь голубые губы каркает не без смысла: "Спешивайтесь и отдайте нам ваше оружие!" Говорят, это был месье Марат». Возбужденный Марат написал пространную заметку о том, как он спасал Париж, но газетные издатели отказались ее публиковать; ее взял только давний почитатель Марата Бриссо и, основательно сократив, напечатал в своей газете «Французский патриот» (Patriote français). Марат обиделся и решил издавать собственную газету. Оратора из него не вышло: у него не было ни громогласности Мирабо, ни неумолимой логики Робеспьера. Опыт же политического писателя, как называл себя Марат, у него имелся. Почитая себя жертвой Старого порядка — это же королевская академия отказалась признать его научные заслуги! — в газете он получал возможность расквитаться со всеми, кто отказал ему в славе. Накаленная атмосфера революционного Парижа заряжала Марата поистине электрической энергией.

Девятого сентября 1789 года вышел первый номер газеты Марата «Парижский публицист» (Le Publiciste parisien) с эпиграфом из Руссо « Vitam impendere vero» — «Посвятить жизнь правде». С 16 сентября газета стала выходить под названием «Друг народа» (Ami du peuple). Забегая вперед скажем, что осенью 1792 года название газеты изменилось на «Газету Французской республики» (Journal de la Republique française), а с марта 1793 года она стала называться «Публицист Французской республики» (Le Publiciste de la Republique française).

Эпиграфом нового издания были слова: «Ut redeat miseris abeat fortuna superbis» — «Деньги богатых — неимущим», отражавшие один из рецептов доктора Марата по установлению всеобщего равенства: забрать все у богатых и поделить поровну… Марат буквально слился со своим детищем, его газета стала страстным, исступленным монологом, продолжавшимся из номера в номер. В других газетах печатали заметки самых разных жанров (например, можно было узнать о начале ледохода на Неве), газета Марата являла собой одну сплошную передовицу, на все восемь страниц форматом в]/s листа. Менее чем за четыре года из-под пера Марата вышло почти десять тысяч страниц, около тысячи газетных номеров. Иногда он публиковал письма читателей с вопросами, обращениями и даже доносами. А в декабре 1790 года Марат сам предложил учредить общество наблюдателей и доносчиков, чтобы выслеживать и доносить на правительственных чиновников. (Предложение отклика не нашло.) Иногда редактор сам сочинял письма читателей, чтобы иметь предлог поговорить на интересующую его тему. Он никого не допускал в свою газету. Напечатал несколько статей Фрерона — пока считал его своим учеником. Но когда Фрерон и Демулен предложили Марату помощь в издании газеты, он ответил: «Орел всегда летает один, только индюк идет в стаде». Но орел Марата больше напоминал стервятника. «Что значит несколько капель крови, пролитых чернью во время нынешней революции для того, чтобы вернуть себе свободу, в сравнении с потоками крови, пролитыми каким-нибудь Нероном?» — писал он в конце 1789 года. «Две-три кстати отрубленные головы надолго останавливают общественных врагов и на целые столетия избавляют нацию от бедствий нищеты, от ужасов гражданских войн», — вещал он в начале 1790 года. И далее: «Пятьсот-шестьсот отрубленных голов обеспечили бы вам покой, свободу и счастье; фальшивая гуманность удержала ваши руки»; «Снесите пятьсот-шестьсот голов, и вы обеспечите себе покой, свободу и счастье»… В декабре 1790 года он напомнил: «В прошлом году хватило бы 500—600 голов, чтобы сделать вас счастливыми. Через несколько месяцев придется, возможно, снести уже 100 тысяч. Ибо для вас не наступит счастье, пока вы не истребите врагов отечества. Всех, до последнего выродка». Марат первым заговорил о казнях врагов свободы, первым начал обвинять членов Национального собрания в пособничестве врагам свободы. Вот как он отзывался о Национальном собрании — «однодневный зародыш, которого народ не создавал», «загробное детище деспотизма», «недостойным образом составленная корпорация, в которой так много врагов революции и так мало друзей отечества».

«Великая цель, к которой должны стремиться его (то есть народа) защитники, должна состоять в том, чтобы постоянно поддерживать народ в состоянии возбуждения», — утверждал Марат и прекрасно справлялся с ролью общественного возбудителя. Роль защитника давалась ему хуже: постоянно подстрекая народ к расправам, он подготавливал его к принятию Террора, закон о котором был встречен рукоплесканиями уже после гибели Марата. Друг народа убеждал народ согласиться с истреблением самого себя, ведь под ярлыком «подозрительный» на гильотину одинаково отправляли аристократов и бедняков, священников и монахинь, ремесленников и ученых, генералов и солдат, женщин и детей. Известен случай, когда приговор вынесли даже собаке, дерзнувшей укусить народного представителя «при исполнении обязанностей»: контрреволюционного пса казнили на месте.

«Перестаньте терять время на придумывание средств защиты — у вас остается только одно средство, то самое, которое я столько раз вам рекомендовал: всеобщее восстание и народные расправы. Начните же с того, что обеспечьте за собой короля, наследника и королевское семейство; возьмите их под сильную охрану, и пусть головы караула отвечают за все события. Срубите затем без колебания голову генерала, головы контрреволюционных министров и бывших министров, мэра и членов муниципалитета; расправьтесь со всеми парижскими штабами, со всеми черными сутанами и министерскими приверженцами в Национальном собрании, со всеми известными приспешниками деспотизма. Повторяю, у вас остается только одно это средство спасения отечества. Шесть месяцев назад пятьсот-шестьсот голов было бы достаточно для того, чтобы отвлечь вас от разверзшейся пропасти. Теперь, когда вы глупо предоставили своим непримиримым врагам составлять заговоры и приводить их в исполнение, понадобится, быть может, срубить их от пяти до шести тысяч. Но даже если пришлось бы срубить двадцать тысяч голов, нельзя колебаться ни одну минуту».

Кругом царят заговоры, мошенничество, предательство, пороки, мерзости, ложь, узурпация, адские планы, враги покушаются на свободу, совершают коварные демарши, лицемеры засели в министерствах — вот темы статей доктора Марата. Осознавая «необходимость формирования общественного сознания для обеспечения свободы», Марат был уверен, что этой задачей должны заниматься общественные или политические писатели, как он именовал газетчиков.

Народу же предлагалось «составить об агентах власти такое мнение, которое ему следует иметь», иначе говоря, какое ему подскажет Марат, ибо народ, по определению Марата, глуп, слеп, болтлив и тщеславен. Поэтому главное зло заключается не в наличии врагов свободы, а в упорном нежелании народа замечать их. Народ легковерен и предпочитает пребывать в летаргии, поэтому необходим Марат — недремлющее око народа. «Бедные французы! Вас грабят, вас обкрадывают, вас угнетают и продают ваши избранники. Вы — взрослые дети, которые никогда не смогут ходить без помочей», — пророчествовал Марат. И давал рецепт, как завоевать свободу: «…единственный способ установить свободу и обеспечить себе покой заключается в том, чтобы беспощадно уничтожить предателей отечества и утопить вождей заговорщиков в их собственной крови». Провозгласив «деспотизм свободы», он печатал на страницах своей газеты имена «врагов свободы», понимая, что тем самым обрекает их на смерть; печатал списки неугодных ему политиков и «советовал» народу не выбирать их в Конвент. Пожалуй, неприкасаемым для Марата был только Робеспьер. Оба недолюбливали друг друга, но открыто нападать не решались, ибо вряд ли кто-либо мог с уверенностью сказать, за кем осталась бы победа. И все же когда депутат Марат защищал себя в суде, он в запале обругал Робеспьера «мерзавцем». Ответа со стороны Неподкупного не последовало, а официальная пресса — газета «Монитер» (Moniteur) — инцидент замолчала.

И хотя, по образному выражению Мишле, газета Марата исполняла роль колокола, звон которого всегда возвещал смерть, она хорошо расходилась среди задавленного нищетой парижского люда, жаждавшего перемен. Трущобные жилища и подвалы, где Друг народа скрывался от преследования властей, его нарочито небрежная одежда делали его «своим» для парижского плебса. А некоторые граждане и вовсе полагали, что Марат — это вымышленный персонаж, вроде папаши Дюшена, от имени которого издавал свою газету Эбер. В 1791 году сомнения в существовании «воображаемого и неуловимого» Марата высказал один из будущих лидеров жирондистов Горса, издатель газеты «Курье де департемен» (Courrier des departements). Став журналистом, доктор Марат в буквальном смысле все реже выходил на свет, его «Друг народа» создавался в подполье, где автор был вынужден скрываться от преследования властей, которым его нападки — нередко бездоказательные — становились поперек горла. До 10 августа 1792 года, когда восставший народ Парижа сверг монархию, Марат несколько раз подвергался судебным преследованиям и, скрываясь, некоторое время жил в Англии. Склонный видеть все в черном свете, оторванный от жизни, часто не имея возможности общаться с внешним миром, Марат «будоражил революционное сознание»: призывал к чисткам Учредительного собрания и муниципалитетов, развенчивал тогдашних кумиров — Лафайета и Мирабо, требовал перераспределения собственности, а в качестве лекарства от всех социальных недугов предлагал гильотину. «Нужно ожидать, что революция немного уменьшит население столицы; земли потеряют в своей стоимости, в особенности в кварталах, наиболее отдаленных от центра», — писал доктор Марат о последствиях применения своего «лекарства».

Требуя жертвоприношений на алтарь революции, Марат постепенно становился рупором революционного Молоха. В образе Чудовища Марат предстал пред мысленным взором Шарлотты Корде, и она ужаснулась. Хотя, как написал тогдашний парижский хроникер Ретиф де ла Бретон, «если бы она узнала его ближе, она наверняка бы полюбила его и встала на его защиту». Трудно согласиться с таким заявлением, хотя одна общая черта у мадемуазель Корде и доктора Марата, несомненно, была: уверенность в справедливости разящего кинжала Брута.

Кинжал, классическое оружие тираноубийцы, также числился среди «революционных» рецептов Марата. «Дайте мне две сотни неаполитанцев с кинжалами, я пройду с ними всю Францию и совершу революцию», — как-то сказал он еще до революции в беседе с Барбару. После 14 июля Марат требовал нового Сцеволу, готового вонзить кинжал в грудь Лафайета, к которому, если судить по тому, с какой частотой упоминается его имя на страницах «Друга народа», политический писатель питал особую ненависть. Бриссо в своих воспоминаниях приводит высказывание Марата: «Мы ошибались, когда считали, что французы должны воевать ружьями; кинжал — единственное оружие, приставшее свободным людям. Хорошо заточенным ножом можно сразить своего врага и в батальоне, и на углу улицы. Национальное собрание еще может спасти Францию, если примет постановление, согласно которому все аристократы обязаны носить на рукаве белые банты. А если аристократы будут собираться больше двух, их надо немедленно вешать, фельянов и аристократов убивать следует прямо на улицах во время шествий». На замечание Бриссо о том, что так нетрудно и ошибиться, Марат ответил: «Ерунда! Если на сотню аристократов придется десять невинно павших патриотов, это не важно! Всего-то десять за девяносто! Главное, безошибочно нападать на тех, у кого экипажи, слуги, шелковое платье». «Мне бы никогда не поверили, что эти слова принадлежат Марату, если бы в своей газете он не высказывал подобные же мысли», — заключал Бриссо. В последнем — от 13 июля 1793 года — номере «Публициста Французской республики» Марат также напоминал о кинжале и упрекал комиссара Конвента Карра, вернувшегося с фронта от генерала Дюмурье, за то, что тот, находясь в плену, не заколол прусского короля: «Так что же ты делал? Разве так поступали римские консулы, которым ты так рвешься подражать? Где был кинжал Брута?»

Нашлась женщина, полюбившая Марата и вставшая на его защиту — двадцатипятилетняя Симона Эврар, с которой Марат познакомился в 1790 году. Сестра Симоны, Катрин, была замужем за рабочим, трудившимся в типографии, где печатали газету «Друг народа». Вряд ли Марат увлек девушку, почти в два раза моложе его, своими смертоносными революционными призывами. Скорее всего, она единственная увидела в этом тяжело больном человеке, страдавшем от чесотки, вызванной дерматозом, и презревшем ради сомнительной славы пророка все материальные потребности собственного тела, крохотную частичку души, задавленную постоянно пылающим умственной лихорадкой мозгом. Бредовые разрушительные мысли Марата она приписывала заблуждениям сердца.

Симона Эврар стала не только подругой Марата, она стала его домоправительницей (с ней он обрел дом!), сиделкой, нянькой, прачкой, рассыльным. Трудно предположить, что она полюбила его за образ мыслей, скорее, она увидела его слабости, ибо только в слабостях исчезало политическое Чудовище и появлялся человек со своими страхами, горестями и тщеславием. После смерти Марата Симона называла себя его вдовой, хотя формально брак они так и не заключили. Сохранилась записка Марата, в которой он в духе Руссо перед лицом Солнца брал на себя обязательство жениться на своей подруге:

«Прекрасные качества девицы Симоны Эврар покорили мое сердце, и она приняла его поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности на время путешествия в Лондон, которое я должен предпринять, священное обязательство — жениться на ней тотчас же по моем возвращении; если вся моя любовь казалась ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором.

Париж, 1 января 1792 года. Жан Поль Марат, Друг народа».

Говорят, когда во время суда подошла очередь гражданки Эврар отвечать на вопросы судей, на бесстрастном лице Шарлотты Корде единственный раз отразилось сострадание — она не хотела причинять зла этой охваченной искренним горем женщине.

По мнению Марата, неугодных депутатов следовало побивать камнями. Приспешников деспотизма и членов бывших привилегированных сословий истреблять. Бдить, чтобы ни один «враг свободы» не ушел от народной расправы. Надзирать за частными лицами, ибо частное лицо развращено a priori, а истинный патриот и республиканец всегда добродетелен. «Чтобы оценить человека, мне не надо знать о его поступках, мне достаточно знать о его бездействии или молчании, когда свершаются великие события», — писал Марат в мае 1791 года Камиллу Демулену. Под пером Марата доносительство превращалось в добродетель. По его словам, истинный патриот, этот народный обличитель и народный цензор, обязан непрерывно бодрствовать для блага народа и, отказавшись «от радостей, от нежности, от отдыха, жертвовать всем своим временем в поисках несправедливостей и преступлений, происков и заговоров, козней и измен, угрожающих спокойствию, свободе и общественной безопасности». Но куда идти «народному цензору», обнаружившему происки, заговоры и измены? Кончено, в Клуб мстителей закона. В начале 1791 года прозорливый Марат, словно предвосхищая создание в 1793 году комитетов революционной бдительности, предлагал основать клуб, целью которого будет «карать все преступления, посягающие на общественную или личную безопасность и свободу и препятствующие спасению народа». Это «возвышенное», по словам Марата, учреждение, должно было состоять из подлинных патриотов, способных представить доказательства своей сознательности и цивизма, иначе говоря, гражданских добродетелей, а также обладающих даром красноречия, дабы выступать против обвиняемых и добиваться для них должного наказания. В качестве учредителей такого клуба

Марат выдвигал Робеспьера, Дюбуа-Крансе и Ребеля. Интересно, что примерно в это же время Робеспьер предлагал отменить смертную казнь, но его предложение поддержки не нашло. А через два года Робеспьер вошел в состав Комитета общественного спасения, возглавил его, и комитет, став фактически верховным органом власти, развязал Террор. Авторами большинства чрезвычайных декретов о проскрипциях и казнях стали Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст, которых на античный манер именовали триумвирами. Идеи Марата оказались пророческими.

Марат предугадал не только создание комитетов (судов, клубов), выносящих приговоры на основании не законов, а революционного чутья и революционной добродетели. И в 1791-м, и в 1792-м, и в 1793-м он неоднократно указывал, что для спасения народа необходим диктатор, трибун или триумвират как разновидность диктатуры. «Трибун, военный трибун — или вы безнадежно погибли!» «О, французы! Если бы у вас было достаточно здравого смысла, чтобы назначить трибуна для расправы с врагами!» «Думаю, я был первым политическим писателем и, быть может, единственным во Франции после революции, предложившим диктатора, военного трибуна, триумвират, как единственное средство уничтожить изменников и заговорщиков».

Претендовал ли сам Марат на роль диктатора или триумвира? Возможно, где-то в глубине души он и не исключал для себя возможности выступить в роли «диктатора, подлинного патриота и государственного мужа», но ни высказываниями своими, ни своим образом жизни он не давал повода для обвинения его в стремлении к диктатуре. Ибо и диктатор, и триумвиры («члены тройки») становились у врученного им (добытого ими) руля государственной власти, в то время как Марат при всех сменах власти выступал как маргинал — и по образу жизни, и по образу мыслей. Даже когда после провозглашения Республики Марата 420 голосами из 758 голосовавших избрали депутатом Конвента, он не часто удостаивал этот орган государственной власти своим посещением. Позиция властителя дум, зловещего, словно ворон, хрипло предрекающего беды и несчастья «слепому народу», который так и останется слепым, если не прислушается к голосу пророка, устраивала его гораздо больше. Он не хотел ни демонстрировать красноречие, ни плести интриги, ни советоваться с соратниками, ни появляться в приличном костюме, в конце концов. Он не был государственным человеком, его вполне устраивала позиция стоящего над всеми пророка. Иногда кажется, что он, призывая отсекать сотни голов, не сознавал, что его слова оборачиваются настоящей, а не бумажной кровью. Кажется, что для него все эти жуткие цифры — сплошная гипербола, извлеченная из вечно кипящего, неудовлетворенного мозга, чтобы запугать народ и заставить его идти дальше, дальше, дальше, разрушая все на своем пути, пока есть что разрушать. Умерить людоедский пыл Марата попытался «прокурор фонаря» Демулен, назвавший «собрата по перу» «драматургом среди журналистов». «Ничто не может сравниться с твоими трагедиями, дорогой Марат, но не переусердствовал ли ты? Ведь у тебя гибнут все поголовно, включая суфлера!» На замечание Демулена Марат ответил: «Послушай, мой так называемый каннибализм — всего лишь риторический прием». И формально он был абсолютно прав.

Марат лично не участвовал в восстании парижан 10 августа, не добивал швейцарских гвардейцев, которым забыли отдать приказ сложить оружие, не рубил головы и не расстреливал жертвы сентября. Скрываясь где-нибудь в погребе или подвале, где, скрючившись, плохо очинённым пером он выводил очередное кровожадное воззвание, он прекрасно понимал, что если его арестуют, то смогут обвинить всего лишь в подстрекательстве. Понимал ли он, чувствовал ли, что совершает убийства руками толпы, руками возбужденного его кровожадностью народа?

В ответ на свержение монархии армия контрреволюционной коалиции перешла в наступление и вскоре стала грозить Парижу. Призывая граждан дать отпор врагу, Дантон произнес свои ставшие знаменитыми слова: «Чтобы победить, нужна смелость, смелость и еще раз смелость!» Когда первые отряды добровольцев покинули Париж, разнесся слух, что заключенные в тюрьмы аристократы и неприсягнувшие священники раздобыли оружие и готовят заговор, чтобы перебить оставшихся в столице женщин и детей, когда все мужчины уйдут на фронт. Три дня — 2, 3 и 4 сентября — взволнованная, напуганная и озлобленная толпа вырезала, расстреливала и истребляла узников парижских тюрем, не задумываясь о том, кого она приносит в жертву своему страху — аристократа или лавочника, монахиню или несчастного безумца. Спаслись немногие. Мадемуазель де Сомбрей, умолявшей пощадить ее престарелого отца, предложили выпить стакан человеческой крови. Девушка выполнила поставленное условие и тем спасла отца. Поощряя расправы, члены Коммуны пускали с аукциона вещи жертв, а убийцам выдавали специальные чеки для виноторговцев, дабы те рассчитывались с ними натурой. Редкие депутаты делали попытки спасти от разъяренной черни хотя бы нескольких узников. Народный трибун Дантон, бывший в то время министром юстиции, обязан был предотвратить расправу, но он ничего не сделал. Робеспьер 1 сентября посоветовал Коммуне Парижа не противиться народному гневу и исчез со сцены. Марата в эти дни также никто не видел, но из подполья звучал его постоянный призыв: «Истреблять!» 3 сентября он выпустил обращение, адресованное провинциям: «Братья и друзья, Коммуна Парижа спешит уведомить своих братьев во всех департаментах, что народ совершил справедливый акт правосудия и умертвил большую часть кровожадных заговорщиков, содержавшихся в тюрьмах. Этот акт правосудия оказался неизбежным, чтобы сдержать легион предателей, спрятавшихся в стенах города в тот момент, когда народ отправился на войну с врагом. Долгая череда предательств, поставившая всю нацию на край пропасти, должна прибегнуть к этому средству как к необходимому для спасения общества, и тогда все французы вместе с парижанами воскликнут: "Мы идем на врага, но мы не оставим позади этих разбойников, чтобы они убили наших женщин и детей…"» После сентябрьских событий Петион назвал Марата сумасшедшим. Ретиф де ла Бретон писал: «10 августа обновило и завершило революцию; 2, 3, 4 и 5 сентября набросили на нее покров мрачного ужаса. О, сколь злобен человек непросвещенный!»

Циркуляр, подписанный Маратом, быстро распространили по всем департаментам. Достиг он и Кана — вместе с рассказами о сентябрьских убийствах.

«Какая несправедливость! Неужели непонятно, что я хочу отрезать совсем немного голов, чтобы спасти множество?» — писал Марат.