Солнечным июньским днем 1791 года Шарлотта Корде вошла во двор дома номер 148 на улице Сен-Жан, главной улице города Кана. В этом доме жила ее троюродная тетка, мадам де Бретвиль-Гувиль. Прибытие «племянницы» стало для почтенной дамы настоящим потрясением. «Эта молоденькая родственница, которую я никогда в глаза не видела, свалилась на меня буквально с неба, — жаловалась она своей подруге, мадам Луайе. — Она приехала с одним чемоданом, заявила, что у нее в городе дела и она пока поживет у меня». Уверенность Шарлотты, казалось, даже не предполагавшей, что ей могут отказать от дома, более всего поразила мадам де Бретвиль, и она покорно отвела девушку на третий этаж, в маленькую комнату, обставленную старой мебелью. Возможно, она подумала, что присутствие пусть незнакомой, но молодой родственницы развеет ее одиночество; но она ошиблась. Племянница не отличалась разговорчивостью, читала толстые скучные книги и часто сидела у окна с отсутствующим видом. Словом, в компаньонки мадемуазель Корде явно не годилась. Одна из подруг почтенной дамы даже утверждала: «Мадам де Бретвиль однажды пожаловалась, что ей все время кажется, что ее молчаливая племянница замышляет "что-то страшное"».

Шарлотте, напротив, в доме у тетки нравилось все. Несмотря на узкое окно и покрытые плесенью потолочные балки, ее вполне устраивала комната. Устраивало, что старая дама не навязывала ей свое общество и не требовала развлекать ее. Собственно, приехала она к ней только потому, что жить собственным домом в Кане она не имела средств, да и приличия не позволяли. А направляясь к тетке, она надеялась, что та еще помнит ее: когда Шарлотта была совсем маленькой, мать, взяв с собой девочку, нанесла родственнице визит. Но, разумеется, мадам де Бретвиль об этом визите давно позабыла. Некоторые говорят, что, собираясь в город, Шарлотта письмом предупредила тетку о своем приезде, но ответа дожидаться не стала, так как опасалась, что одинокая и боязливая мадам де Бретвиль не согласится ее принять.

Никаких дел у Шарлотты в Кане не было. Революция вырвала девушку из замкнутых стен монастыря, где так или иначе она сумела найти некое равновесие между реальностью и своими героическими устремлениями. Очутившись в открытом всем ветрам мире, взбудораженном революцией, она приветствовала этот мир, ей была близка революционная риторика. Франция виделась ей в образе афинской демократии и республиканского Рима. Прекрасная суровая Республика в белой тоге, карающая мечом тиранов и награждающая лавровым венком добродетельных граждан. Но повседневность, с которой ей пришлось столкнуться, была далека от идеала. Свобода выражалась в притеснении священников, в ругани базарных торговок, поносивших аристократов, в безнаказанных расправах, учиняемых возбужденной и часто пьяной толпой. Возможно, если бы Шарлотта умела слушать не только голос разума, но и голос сердца, ей было бы легче переносить ее теперешнее положение. Возможно, если бы она была парижанкой, как Манон Ролан, она нашла бы для себя отдушину в политической деятельности. Если бы, как Олимпия де Гуж, поняв, что не создана для семейной жизни, стала бы добиваться славы с пером в руках, наверное, на душе у нее было бы не так тяжело. От внутренней неустроенности она в то время была очень разной — то веселой и энергичной, то мрачной и молчаливой, то равнодушной и целиком поглощенной какими-то неведомыми заботами.

Неведомой беды я чувствую дыханье, И стынет в жилах кровь, и никнет упованье… [37]

Внутренние искания Шарлотты не могли не отразиться на ее отношениях с мадам де Бретвиль, и, видимо, поэтому, пишут о них очень разное. Кто-то считает, что тетка робела перед своей задумчивой и решительной племянницей, кто-то, наоборот, уверяет, что она в ней души не чаяла. Горестная, бесцветная жизнь без любви и страсти сделала мадам де Бретвиль затворницей. Дочь Огюста Лекутелье де Бонбоска, старого скряги, у которого даже в мыслях не было обеспечить дочь, она, как и Шарлотта, рано лишилась матери и едва не осталась старой девой. Ибо, встречая очередного претендента на руку дочери, господин Лекутелье немедленно сообщал ему ту смехотворную сумму приданого, которую он готов был дать за нею, и претендент немедленно ретировался. В сорок лет мадемуазель Лекутелье все же вышла замуж — за разорившегося государственного казначея, привлеченного не столько невестой, сколько видами на приданое. Через год, в 1768-м, у супругов родилась дочь, а вскоре подагра приковала мужа к инвалидному креслу. Тем временем господин Лекутелье, несмотря на возраст, чувствовал себя прекрасно, продолжал заводить любовниц и кутить в свое удовольствие. Инвалид проявлял нетерпение, его супруга плакала, а господин Лекутелье в восемьдесят шесть лет вступил в брак со своей семидесятишестилетней любовницей Мари Соланж Бургиньон, с которой состоял в отношениях почти 50 лет. В 1788 году скончалась двадцатилетняя дочь мадам де Бретвиль, а следом и супруг, так и не дождавшийся наследства жены. Несчастная дама осталась одна, с кошкой и собакой, практически без средств к существованию. Но умер ее отец, и она получила, наконец, причитавшуюся ей половину наследства, выразившуюся в 40 тысячах ливров дохода и большей части семейных бриллиантов. Так буквально в одночасье мадам де Бретвиль превратилась в богатую и одинокую вдову.

Наверное, постепенно Шарлотта все же заменила мадам де Бретвиль ее рано умершую дочь. «Я не могу больше жить без нее. В ней какая-то чарующая смесь энергии и кротости. Это сама доброта в соединении с правдивостью и тактом», — передают ее слова современники. Но не исключено, что они просто домысливали за мадам де Бретвиль. По настоянию подруги, мадам Луайе, тетка купила племяннице несколько модных платьев, кое-какие необходимые вещи, вывела ее в свет и познакомила с тем узким кругом, с которым сама поддерживала отношения. Она даже попыталась привлечь в этот круг молодых людей, которые могли бы составить партию Шарлотте. Но пожилая дама получила наследство, а с ним и положение уже на закате жизни, а потому не обзавелась ни новыми привычками, ни новыми друзьями; ее обеды не отличались изысканностью, гости — остроумием, дом не блистал ни роскошью, ни удобством, а доставшиеся ей семейные драгоценности она надевала очень редко. Одно время она, кажется, даже хотела завещать Шарлотте свое состояние, хотя племянница никогда особенно не сближалась с теткой, относилась к ней ровно, сильных чувств не испытывала. Впрочем, для родных Шарлотта всегда оставалась «вещью в себе».

В сущности, вся короткая биография Шарлотты Корде, вплоть до роковой недели, каждый день которой стал ступенью, ведущей на вершину славы и бессмертия, соткана из сплошных предположений. «О ней сохранилось весьма мало исторических данных. Она появляется на сцене истории подобно метеору и также быстро исчезает от ослепленных взоров зрителя. Весь духовный образ ее облечен таинственностью, делающей ее неотразимо привлекательной», — утверждает Н. Мирович в романтической биографии Шарлотты Корде. Современники, оставившие воспоминания о Шарлотте, писали о ней, находясь под влиянием совершенного ею подвига, а потому невольно подчеркивали те черты ее характера, которые, на их взгляд, предвещали ее будущую героическую жертву. А при жизни Шарлотты о ней наверняка судили и рядили точно так же, как о ее подругах, и перешептывались за ее спиной, гадая, отчего такая красивая девушка никак не выйдет замуж. Возможно, жалели ее как бесприданницу, возможно, называли синим чулком — из-за пристрастия к серьезному чтению. Пишут, что она сама шила платья и даже собственноручно вышила свою амазонку из белого сукна. Однако относительно ее умения одеваться высказывали сомнения. Говорят, она любила строгие серые платья (сказывалось влияние монастыря). Мадам де Маромм вспоминает: «Моя матушка решила привить ей хороший вкус, и мне нередко приходилось преодолевать сопротивление Шарлотты, когда я хотела причесать ее и украсить ее волосы лентами. Матушка лично выбрала фасон ее платьев, и в них мадемуазель д'Армон совершенно преобразилась, несмотря на то, что она по-прежнему не уделяла должного внимания своей внешности». Известно, что мужчины восхищались ее густыми волосами, которые она носила распущенными или перехваченными лентой. У нее был прекрасный цвет лица, и, кажется, она столь же охотно носила розовые платья. Так кто же она: элегантная кокетка или синий чулок?

Пишут, что ее энтузиазм, порожденный романтическим восприятием подвигов героев древности, проистекал от слепой веры в слова и неумения анализировать факты. Воспитанная в монастырских стенах, она всерьез воспринимала тирады о добродетелях и патриотизме, забывая о том, как легко вчерашние рабы становятся тиранами. Впрочем, женщины всегда, даже в век философов, склонялись более к чувствам, нежели к разуму. Когда события вокруг порождали взрывы неконтролируемых страстей, когда политические страсти накалялись и проигрыш в политическом споре становился равнозначным смерти, в груди с виду спокойной и уверенной в себе Шарлотты кипели нерастраченные страсти. Какой стороне отдать пыл души?

Собственно, именно для ответа на этот вопрос Шарлотта и приехала в Кан, а вовсе не для того, чтобы снискать расположение пожилой родственницы. Девушке очень понравилось ее новое жилище: дом мадам де Бретвиль располагался в центре города, напротив стремила в высь готические шпили церковь Сен-Жан, подальше виднелась крыша особняка интендантства на улице Карм, где в июне 1793 года расположится штаб бежавших из Парижа жирондистов. Таким образом, даже сидя у окна, Шарлотта оказывалась в центре событий.

Мадам де Бретвиль и ее круг, вполне резонно, были приверженцами монархии. Шарлотта сопровождала тетушку в церковь, в собрания, но везде скучала, ибо всякий раз, когда она пыталась завести разговор об общественном благе, возможном только при республиканском строе, когда начинала цитировать любимого ею Плутарха, собеседники либо испарялись, либо переводили разговор на никчемные, по ее мнению, темы. К счастью, девушка давно уже не нуждалась ни в чьем обществе, черпая энергию и силы в собственных убеждениях. Рассказывают, как однажды за столом она заспорила с обедавшим у мадам де Бретвиль генералом. Когда генерал стал возражать девушке, она, сжимая в руке нож, заявила, что при иных обстоятельствах она бы заколола его вот этим самым кинжалом. Об этом случае поведала приятельница Шарлотты, мадам Готье де Вилье, но была ли она действительно свидетельницей столь патетического финала политической дискуссии или он сложился у нее в голове из обрывков воспоминаний уже под влиянием поступка Шарлотты, неизвестно.

В письме без даты и адреса, впервые опубликованном спустя более семидесяти лет со дня смерти мадемуазель Корде в «Газет дез Абонне» (Gazette des Abonnes) от 19 апреля 1866 года, Шарлотта, обращаясь к одной из подруг, без обиняков выступала против монархии:

«Упреки, которые делает мне господин д'Армон и вы, друг мой, очень меня огорчают, ибо мои чувства совершенно иные. Вы — роялистка, как и те, кто окружают вас; у меня нет ненависти к нашему королю, напротив, я уверена, что у него добрые намерения; но, как вы сами сказали, ад тоже полон добрых намерений, но от этого он не перестает быть адом. Зло, причиняемое нам Людовиком XVI, слишком велико… Его слабость составляет и его, и наше несчастье. Мне кажется, стоить ему только пожелать, и он был бы самым счастливым королем, царствующим над любимым народом, который обожал бы его, с радостью наблюдая, как он противостоит дурным внушениям дворянства… Ибо это правда — дворянство не хочет свободы, которая одна может дать народу спокойствие и счастье. Вместо этого мы видим, как наш король сопротивляется советам добрых патриотов и какие от этого проистекают бедствия. А ведь впереди бедствия еще большие — после всего, что мы видели, уже нельзя питать иллюзий. Вспомните, что произошло в Риме во времена Тарквиния. Не царь был причиной ниспровергшей его революции, а его племянник. То же самое во Франции. Говорю вам, друзья погубят короля, так как он не имеет смелости отстранить своих дурных советников… Все говорит о том, что мы приближаемся к страшной катастрофе… Но не станем предрекать конец, а зададимся вопросом: можно ли после этого любить Людовика XVI?.. Его жалеют, и я его жалею, но не думаю, чтобы такой король мог составить счастье своего народа.

Вот что я думаю о нашей монархии. Поэтому перестаньте, моя дорогая, осыпать меня упреками, кои совершенно несправедливы; вы сами видите, что убеждения мои опираются на достаточные основания. Что же касается жестких слов, сказанных мне месье д'Армоном, я их тем более не заслужила. И вовсе не из духа противоречия я не разделяю точку зрения наших друзей и родственников, просто совесть диктует мне иное, отличное от того, что они думают. Объясните это ему как следует, чтобы он не считал меня упрямой девчонкой, упорствующей в своих мнениях. И заверьте его, что я его уважаю и люблю, как мне сие подобает. На сегодня все; я страдаю от скуки, от воспоминаний и вдобавок от страха, что не сумею еще раз обнять вас.

Мари».

Из письма следует, что сторонник реформ 1789 года Корде д'Армон не одобрял радикальных идей, носившихся в воздухе 1791—1792 годов. Поддержав решение сыновей эмигрировать, что для молодых офицеров, в сущности, означало вступить в армию коалиции, угрожавшей Франции, он, видимо, пытался убедить дочь пересмотреть свои республиканские взгляды, но не сумел этого сделать. Шарлотта осталась верна себе.

Свои антимонархические настроения Шарлотта высказывала неоднократно, не намереваясь считаться с взглядами ни родственников, ни друзей. А близких людей вокруг становилось все меньше — дворяне-роялисты и придерживавшиеся монархических убеждений выходцы из третьего сословия, предчувствуя надвигавшийся республиканский террор, уезжали в эмиграцию. Живя у мадам де Бретвиль, Шарлотта подружилась с Армандой Луайе, дочерью давней тетушкиной подруги. Арманда, в замужестве мадам де Маромм, оставившая пространные воспоминания о мадемуазель Корде, восхищалась гордой и независимой Шарлоттой. К сожалению, вместе с семьей она вскоре покинула город: семья отправилась в Руан, где, по мнению мадам Луайе, жители отличались мудростью и умеренностью, в то время как в Кане от фанатично настроенной черни можно было ожидать чего угодно. Мадам Луайе звала с собой и тетку Шарлотты, но та не отважилась на это.

По случаю отъезда друзей мадам де Бретвиль устроила торжественный обед, пригласив на него отца Шарлотты вместе с Элеонорой и Шарлем Жаком Франсуа. Младший брат Шарлотты хотел присоединиться к старшему брату, иначе говоря, отправиться в эмиграцию в Кобленц. Пригласили также Шарля Турнели, молодого человека, ровесника Шарлотты, намеревавшегося покинуть Францию и вступить в армию принца Конде. Несмотря на желание Шарля эмигрировать, мадам де Бретвиль, давно знакомая с его семьей, видела в нем реального кандидата в мужья Шарлотты. Но, к великому ее сожалению, племянница не проявила к нему никакого интереса.

Возможно, среди приглашенных был и молодой офицер по имени Эмерик де Годфруа дю Менгре, чья семья, опасаясь преследований, в 1790 году бежала в Кан. Сестры дю Менгре были монахинями в монастыре Святой Троицы в то время, когда там жила Шарлотта, а значит, имели возможность с ней познакомиться, а та, соответственно, могла представить их тетушке. Соответственно, мадам де Бретвиль могла пригласить молодого человека как потенциального кандидата в женихи для племянницы. Но это всего лишь домыслы — как, впрочем, и любые рассуждения о сердечных привязанностях Шарлотты. Если молодые люди и были знакомы, то, скорее всего, роялистские убеждения офицера оттолкнули от него убежденную республиканку Шарлотту. Впоследствии дю Менгре эмигрировал, вступил в армию принцев, вторгшуюся в 1792 году во Францию, попал в плен и был расстрелян.

Обед назначили на День святого Михаила, отмечавшийся 28 сентября. По воспоминаниям мадам де Маромм, в тот день Шарлотта была необыкновенно хороша. «Глядя, как она причесывается и прихорашивается, я понимала, что она хочет произвести благоприятное впечатление на отца. Как сейчас вижу ее в платье из розовой тафты в белую полоску, под которое надета юбка из белого шелка. Этот костюм выгодно подчеркивал многочисленные достоинства ее фигуры. Вплетенная в прическу розовая лента гармонировала с цветом ее лица, розового от возбуждения по причине предстоящей встречи с семьей и, главное, с отцом; к сожалению, она не была уверена, с какими словами обратится к ней отец. В тот день она выглядела, поистине, прекрасно». Если судить по замечаниям подруги и по предшествующему письму Шарлотты, отношения между отцом и дочерью испортились не только на бытовой, но и на политической почве.

Но, видимо, за три месяца разлуки старшие и младшие члены семейства Корде успели соскучиться друг по другу. Отец искренне обрадовался встрече со старшей дочерью, не стал вступать с ней в дискуссии, и обед начался в веселой дружеской обстановке. Кандидаты в эмигранты, уверенные, что разлука с близкими долго не продлится, смеялись и строили планы на будущее. Молодые люди воображали, как они победоносно вступят в Париж, а Шарлотта подшучивала над ними и называла их донкихотами. Все шло прекрасно, пока кто-то не предложил тост «за короля». Все встали, и только Шарлотта осталась сидеть, не притрагиваясь к бокалу. Господин Корде грозно уставился на дочь, а мадам Луайе ласково спросила ее, почему она не хочет выпить за здоровье доброго и добродетельного короля. «Я не сомневаюсь в добродетели короля, — отвечала Шарлотта, — но он слаб, а слабый король не может быть добрым, ибо у него не хватит сил предотвратить несчастья своего народа». — «Но ведь король — помазанник Божий, он избран самим Господом», — продолжала мадам Луайе, надеясь уговорить подругу дочери присоединиться к тосту. «Короли созданы для народов, а не народы для королей», — гордо ответила мадемуазель Корде, как и подобает убежденной республиканке. Она откинулась на спинку стула, и лицо ее приняло отсутствующий вид. Опустошив бокалы, гости сели, стараясь не смотреть на наполненный вином бокал Шарлотты.

К концу этого начавшегося радостно, а завершавшегося в напряженном молчании обеда случилось еще одно событие, позволяющее в какой-то мере понять характер Шарлотты. С улицы, где уже властвовали сумерки, в комнату ворвались шумные выкрики: «Да здравствует нация!», «Да здравствует наш конституционный епископ!» За окном замелькали факелы, раздался топот, цокот копыт по брусчатке и скрип колес: конституционный епископ Кальвадоса Клод Фоше въехал в город и под восторженные крики толпы проследовал к себе в резиденцию. Бывший проповедник короля, проникшийся революционными идеями, Фоше, о котором говорили, что он с саблей наголо принимал участие в штурме Бастилии, одним из первых присягнул Конституции духовенства и получил место епископа Кальвадоса, вытеснив бывшего епископа, отказавшегося принять присягу. Талантливый оратор, соединявший в своих проповедях революционную риторику со словом Божьим, он основал в городе Социальный кружок и издавал газету «Буш де фер» {La Bouche defer). Основной мишенью своих грозных речей Фоше сделал неприсягнувших священников. Внимая слову воинственного пастыря, революционно настроенные овечки шли громить дома неприсягнувших, и нередко столкновения оканчивались трагически. Именно такая разгоряченная толпа едва не прикончила дядю мадемуазель Корде, Шарля Амедея, отказавшегося принимать присягу. Шарлотта считала Фоше безнравственным и беспринципным, однако многие достойные люди уважали его и даже восхищались им.

Отношения Шарлотты с религией всегда были очень личными; ее республиканский стоицизм являлся для нее своего рода верой. Период пассионарного служения Богу остался в монастырском прошлом. В Кане она сопровождала тетушку в церковь; подняв взор к куполу, она смотрела на резные замковые камни, на великолепные витражи готических окон и быстро переставала понимать, отчего у нее кружится голова — от буйства каменных узоров или от мыслей, посещавших ее под церковными сводами. Не будучи ревностной прихожанкой, она тем не менее презирала и ненавидела присягнувших священников — возможно, потому, что свобода совести у нее всегда была неотделима от гражданской свободы. И, возможно, потому, что мы обычно сочувствуем преследуемым, а великодушное сердце Шарлотты возмущал даже призрак несправедливости. Ходил слух, что незадолго до отъезда в Париж она ездила в Мениль-Имбер, чтобы тайно причаститься у тамошнего неприсягнувшего кюре… Пока Шарлотта вынашивала намерение принять постриг, христианка брала верх над римлянкой, но когда монастырь закрыли, и она лицом к лицу столкнулась с бурлящей революционной повседневностью, она стала черпать силы и искать прибежище не в церкви, а в античных республиках.

Увидев на улице ликующую толпу, молодые люди подбежали к окну, и Шарль де Турнели во весь голос закричал: «Да здравствует король!» Из-за шума его не услышали, и он, распахнув окно, собрался повторить выходку, но тут Шарлотта, схватив его за руку, спешно увела его в глубь комнаты. «Неужели вы не боитесь, что ваше проявление чувств навлечет неприятности на ваших близких? К чему такая бравада?» — укорила она его. «Но, послушайте, мадемуазель, — ответил ей молодой человек, — разве не вы только что оскорбили чувства вашего отца, вашего брата, всех здесь присутствующих, отказавшись присоединиться к здравице в честь нашего короля, чье имя дорого сердцу каждого истинного француза?» — «Мой отказ, — ответила Шарлотта, — мог повредить мне одной, а вы без всякой определенной цели только что рисковали жизнью не только собственной, но и всех, кто вас окружает».

Арманда Луайе вместе с семьей уехала в Руан, договорившись с Шарлоттой часто писать друг другу. В своих воспоминаниях мадам де Маромм утверждала, что получила от Шарлотты больше дюжины писем, из которых, к сожалению, сохранилось только два, случайно положенных в отдельную шкатулку. Ибо после сообщения об убийстве Марата некой девицей «Корде де Сент-Арман», как сначала назвали Шарлотту газеты, мать Арманды вытащила из тайника письма подруги дочери и уничтожила их. По свидетельству Арманды, в уничтоженных письмах звучали печаль, сожаления о бесполезности жизни и разочарование ходом революции. Возможно, горечь мадемуазель Корде усугублялась еще и тем, что эмиграция постепенно забирала молодых людей, среди которых она смогла бы отыскать себе друга сердца. «Снедаемая потребностью любить, внушая и чувствуя иногда самые первые симптомы любви, она вследствие осторожности, зависимости и бедности всегда удерживалась от окончательного признания; она разрывала свое сердце, чтобы уничтожить узы, которые смогли бы связать ее. Ее любовь, отвергнутая таким образом рассудком и судьбой, изменила не свойство свое, а идеал. Она превратилась в смутную, но горячую преданность мечте об общем благе. Ее сердце было слишком обширно для того, чтобы вмещать в себя только одно личное счастье. Она хотела вместить в нем счастье целого народа. Страсть, которую она питала бы к одному человеку, она перенесла на отечество», — писал о Шарлотте Корде Ламартин.

Но революционное отечество проявляло не слишком много интереса к прекрасной половине своих граждан. Провозглашая всеобщее равенство, революционные законодатели имели в виду равенство мужчин и оставляли за бортом новых законов женщин. «Естественные права», о которых так много говорили философы XVIII столетия, оказывались присущими только мужчинам. О праве женщин участвовать в голосовании даже речи не шло. Хрупкие, подверженные постоянным недомоганиям, склонные к нервическим припадкам — разве можно допускать такие создания к выборам? Только Кондорсе пытался доказать гражданам, а главное, депутатам, что женщины достойны выступать на равных на политической арене, но голос его не был услышан. Единственным правом, полученным женщиной от революции, стало право на развод. Не желая мириться с таким положением, революционно настроенные гражданки объединялись в клубы республиканок, приносили клятвы не брать в мужья аристократов и, стремясь превзойти мужчин в гражданских добродетелях, требовали права вступать в армию наравне с мужчинами. Но власти, быстро спохватившись, вернули женщин на кухню, а Шометт, взявший себе звучное греческое имя «Анаксагор», подвел итог боевым устремлениям амазонок, заявив, что Жанна д'Арк была необходима только во времена Карла VII.

Огюстен Леклерк, управляющий, секретарь и казначей мадам де Бретвиль, пытался претендовать на роль наставника Шарлотты. Будучи в курсе новых веяний, он давал девушке читать Руссо и Вольтера, рассказывал о последних событиях во Франции и Нормандии, приносил газеты и, говорят, даже выдавал ей деньги на благотворительность. Правда, злые языки шептались, что повышенное внимание к мадемуазель Корде Леклерк проявлял прежде всего потому, что подозревал в ней конкурентку, претендующую на ключ от кассы тетки. Но Шарлотта никогда не поддавалась никакому влиянию; собственно, она даже не замечала, что на нее пытаются повлиять.

Шарлотта пристрастилась к чтению газет и брошюр, самой злободневной литературы того времени. Она подписалась на «Журналь де Перле» {Journal de Perlet), читала умеренные газеты: «Курье франсе» (Courrier français) аббата Понселена, «Курье универсель» (Courrier universet) Николя де Ладвеза, вполне могла читать роялистскую «Ла Котидьен» (La Quotidienne) и либеральную «Революции Франции и Брабанта» (Revolutions de France et de Brabant) Демулена, которые обычно читали в провинциях, а также «Курье де департеман» (Courrier des departements) жирондиста Горса и «Французский патриот», основанную Бриссо, а потом переданную им в руки своего соратника Жирей-Дюпре. Впоследствии на допросе она признала, что знакома с этими газетами. Газеты Горса и Бриссо пропагандировали демократические идеалы в духе жирондистов: приверженность к свободе, к республике, выборам и законам; Перле, аббат Понселен и де Ладвез поддерживали либеральную монархию. И всех упомянутых издателей сближало неприятие анархии, иначе говоря революционного беззакония, главным проповедником которого выступал Марат, чьи призывы к бдительности граничили с паранойей. Робеспьер пытался убедить Марата, что, окуная перо в кровь свободы, он своей чрезмерной яростью отталкивает от себя друзей свободы. Марат не внимал ничьим словам и продолжал писать о кинжалах, веревках и отрубленных головах, без которых невозможно построить царство свободы и равенства. Имя Марата становилось все больше на слуху, все чаще появлялось в газетах, и поборница свободы мадемуазель де Корде постепенно проникалась к нему ненавистью.

Тиран, посеявший боязнь и гнев в сердцах, Пожнет в свой день и час отчаянье и страх [40] .

Выборы в Законодательное собрание не успокоили, а только разожгли страсти. Депутатом от департамента Кальвадос избрали епископа Фоше. Отовсюду раздавались голоса, требовавшие отречения монарха и установления Республики. Из разных мест поступали известия об очередных бесчинствах вооруженных групп людей. Во время бандитского нападения на аббатство Троарн, где после закрытия монастыря располагалась больница, пострадали многие монахини. Подруга Шарлотты, канонисса Александрии де Форбен, написала, что боится оставаться в Троарне и уезжает в Швейцарию. Храмы больше не спасали прихожан. Религиозный раскол принимал политическую окраску. Прямо перед окнами дома мадам де Бретвиль, выходившими на церковь Сен-Жан, разыгралась ужасная сцена: члены Общества друзей конституции, проведав о том, что неприсягнувший кюре церкви Сен-Жан хочет втайне отслужить мессу, ворвались в церковь и принялись избивать прихожан и громить утварь. Завязалась драка, в ход пошли штыки и огнестрельное оружие, несколько человек были убиты; беспорядки выплеснулись на улицу, кое-кто бросился громить жилища аристократов. Охваченная революционным неврозом толпа не разбирала, где аристократы, а где случайные прохожие. В результате восемьдесят четыре человека были арестованы и препровождены в тюрьму. К счастью, то ли нашлись разумные головы, сумевшие остановить толпу, то ли холодные ветры остудили пыл рьяных патриотов, но тюрьму штурмовать не стали и разошлись по домам. Во время стычки пострадал де Мениваль, дядя Шарлотты с материнской стороны; напуганный, он в скором времени эмигрировал, сведя шансы отца Шарлотты получить причитавшееся ему приданое покойной жены практически к нулю. Надрывные, призывающие к кровопролитию пророчества Марата разносились по всей Франции. Голос почитаемого Шарлоттой аббата Рейналя, предупреждавшего, что «тирания народа» куда более опасна, чем тирания короля, звучал не в пример тише. «Когда невозможно жить в настоящем, когда нет будущего, надо уходить в прошлое и искать в нем тот идеал, который отсутствует в жизни», — размышляла Шарлотта. А когда кто-то из ее знакомых усомнился в величии античных Греции и Рима, она ответила: «Вы можете говорить все, что угодно, но только в Спарте и Афинах мы видим мужественных женщин!»

В отсутствие подруг Шарлотта рисовала, играла на клавесине и что-то писала, немедленно уничтожая написанное. Студент Фредерик Волтье, живший в то время напротив дома мадам де Бретвиль, вспоминал: «Я сотни раз видел ее в окне, встречал возле дома, но мне так и не представился случай побеседовать с ней. Мадемуазель де Корде была, несомненно, красива, но не так красива, как об этом говорили, и менее красива, чем ее изображают на портретах. Черты ее лица были, пожалуй, излишне резкими. Но что особенно поразило меня в ней, так это выражение спокойствия на ее лице, благопристойности и спокойствия». Однако спокойствие это явно внешнее, во многом объяснявшееся склонностью к раздумьям и сосредоточенному чтению. Возможно, Волтье был тем самым молодым человеком, который, по словам Ламартина, садясь за клавикорды, смотрел в окно, ожидая, когда раскроется окно дома напротив и в нем покажется мечтательное личико очаровательной девушки.

В марте 1792 года Шарлотта писала Арманде Луайе:

«Дорогая моя подруга, я была к Вам несправедлива, жалуясь на Вашу лень, в то время как Вы лежали, страдая от ветряной оспы, а потому не могли мне писать. Надеюсь, сейчас Вы уже в добром здравии и болезнь не оставила следа на Вашем милом лице. Обещайте, что, если Вас вновь посетит болезнь, Вы сразу сообщите мне об этом, ибо пребывать в неведении об участи своих друзей для меня мучительнее всего. Вы спрашиваете, какие у меня новости. Сейчас, на мой взгляд, в городе не происходит ничего; все, кто имели душу чувствительную, уехали; Ваши проклятия постепенно возымели действие, и если улицы еще не заросли травой, то только потому, что время еще не настало. Семья Фодоа уехала, следом за ними отправили кое-какую принадлежавшую им мебель. Всеобщее запустение внушает нам спокойствие, ибо, чем меньше в городе останется народу, тем меньше вероятность мятежа. Будь моя воля, я бы всех отправила в Руан, но не потому, что на душе у меня тревожно, а чтобы быть с Вами, чтобы воспользоваться Вашими уроками. Ведь я, дорогая моя, тотчас бы попросила Вас давать мне уроки английского и итальянского, и уверена, под Вашим руководством я бы стала быстро делать успехи. Моя тетушка, мадам де Бретвиль, благодарит Вас за добрые пожелания; самочувствие ее не улучшается, хотя она и не питает страха перед грядущими событиями. Передайте мадам Луайе ее искреннюю признательность и заверения в самой нежной дружбе; ей очень не хватает вас обеих, однако мы обе убеждены, что Вы больше не вернетесь в город, который столь заслуженно вызывает у Вас презрение. На днях уехал мой брат, пополнив число странствующих рыцарей; возможно, они встретят по дороге ветряные мельницы. Наши знаменитые аристократы полагают, что им удастся без боя победоносно вступить во Францию, но я так не думаю, ибо нация располагает могущественным войском… Словом, я в тревоге: какая участь ожидает нас? Ужасающий деспотизм; а если удастся вновь поработить народ, мы снова окажемся между Харибдой и Сциллой, и нам снова придется страдать. Как видишь, дорогая моя подруга, я, сама того не желая, вновь пишу дневник, ибо все эти жалобы бессмысленны, и ни к чему не ведут, тем более что начинается карнавал. Еще одна печальная новость: я потеряла Ваше письмо, а вместе с ним и Ваш точный адрес; если мое послание до Вас дойдет, немедленно сообщите мне об этом. Мадам Мальмонте вместе с мадам Малерб уехали в деревню, и я даже не знаю, к кому обратиться, чтобы узнать Ваш адрес, поэтому письмо не подписываю. Ибо если оно попадет в чужие руки, мне бы не хотелось, чтобы посторонний знал имя автора этих корявых строк…

Несколько дней письмо лежало без движения, ибо все ожидали событий, и я вместе со всеми, чтобы потом рассказать Вам о них; но ничего не произошло, несмотря на карнавал, которого, впрочем, совершенно незаметно, ибо ношение масок запрещено; полагаю, Вы найдете это справедливым. Передайте мои изъявления признательности мадам Луайе. Прощайте, душа моя».

Карнавал в городе, действительно, происходил без масок. Помимо красных колпаков, которыми давно уже щеголяли санкюлоты и те, кто старались им подражать, в моду входили трехцветные кокарды, после 5 июля 1792 года ставшие обязательными для мужчин, а после 3 апреля 1793-го — и для женщин тоже. Под триколором, сменившим в сентябре 1790 года белое королевское знамя, по улицам Кана маршировали отряды, объединившие бывших членов местной Национальной гвардии, которых аристократы пренебрежительно называли «каработами» (carabot по-французски означает грабитель, злоумышленник). Девизом отрядов каработов стал прозрачный ребус — «Законы или», а далее, вместо слов, мертвая голова. Они носили черные повязки на рукавах, где серебром поблескивал пиратский череп со скрещенными костями.

Происходили столкновения революционных фанатиков с неприсягнувшими священниками. В апреле 1792 года в маленькую деревню Версон неподалеку от Кана, где проживала родственница и подруга Шарлотты мадам Готье де Вилье, явился отряд из шестисот национальных гвардейцев под командованием Габриэля де Кюсси, аристократа, исповедовавшего передовые взгляды. Гвардейцам предписали арестовать тамошнего кюре Луазо, отказавшегося принести присягу конституции, о чем донес властям кто-то из местных жителей. Вовремя предупрежденный, кюре бежал, а разозленные солдаты набросились на племянницу священника и женщин, находившихся в доме. Избитых, раненых и ограбленных крестьян, изнасилованных женщин и кучку подгоняемых штыками пленных доставили в городскую тюрьму. Защитники порядка вели себя, как настоящие бандиты, а их начальник де Кюсси попустительствовал им. В мае 1792 года Шарлотта рассказала об этом случае в письме к Арманде Луайе: «Дорогая подруга, я всегда рада Вашим милым письмам, однако меня ужасно огорчает Ваше нездоровье. Скорее всего, это последствия перенесенной Вами болезни. Вам нужно хорошенько следить за своим здоровьем. Вы спрашиваете, душа моя, что случилось в Версоне. Отвечаю — возмутительное насилие: пятьдесят человек унижены, избиты, женщины подверглись оскорблениям; похоже, побоище произошло именно из-за женщин. Трое раненых через несколько дней скончались, а большинство несчастных еще долго оправлялись от нанесенных побоев. В пасхальный день жители Версона оскорбили национального гвардейца, поглумились над его кокардой: все равно что оскорбили осла в упряжке. По этому поводу начались шумные обсуждения: чиновников буквально силой заставили отправить отряд из Кана; в поход собирались почти два с половиной часа. Предупрежденные еще с утра жители Версона решили, что над ними посмеялись. В конец концов кюре успел спастись, бросив по дороге покойника, которого везли хоронить. Вы знаете, что тех, кто там присутствовал, арестовали, и в их числе аббата Адана и каноника церкви Гроба Господня де Лапалю, одного иностранного священника и молодого аббата из местного прихода; среди задержанных женщин племянница аббата Адана и сестра кюре, а также мэр. Они пробыли в тюрьме четыре дня. Один из крестьян, когда его спросили: "Вы патриот?", ответил: "Увы, да, господа! Все знают, я первым пришел, когда с аукциона распродавали имущество духовенства, и знают, что честные люди не дали мне приобрести его". Не знаю, какой философ смог бы ответить лучше, и даже судьи, обычно излишне суровые, не могли удержаться от улыбки. Что еще сказать Вам в завершение сей печальной главы? Приход тотчас преобразился в клуб; устроили праздник в честь новообращенных, которые выдадут своего кюре, если он к ним вернется.

Вы знаете народ — непостоянен он, То ненавидит вас он, то в вас влюблен.

Но хватит о них; те, о ком Вы мне сообщаете, находятся в Париже. Сегодня честные люди, которые еще остались в городе, уезжают в Руан, и, в сущности, мы остаемся одни. Но что поделаешь, так уж получается. Я была бы рада, если бы мы поселились неподалеку от Вас, тем более что нам грозят скорым восстанием. Мы умираем только раз, к тому же в нашем ужасном положении меня успокаивает мысль, что, если меня не станет, никто ничего не потеряет, разумеется, кроме Вас, если Вы по-прежнему питаете ко мне дружбу. Возможно, душа моя, Вы удивитесь, узнав о моих страхах: но если бы Вы были здесь, Вы бы, без сомнения, разделяли их. Можно было бы рассказать Вам, в каком состоянии находится наш город и каково здешнее брожение умов. Прощайте, дорогая, я заканчиваю, ибо перо мое отказывается более писать. К тому же я и так запоздала с этим письмом: торговцы намерены выехать сегодня. Прошу Вас, передайте мадам Луайе мои самые почтительные и искренние уверения. Тетушка просит меня передать Вам и Вашей матушке, что воспоминания о Вас ей по-прежнему дороги. Не стану повторять, что и я по-прежнему нежно люблю Вас».

«Мы умираем только раз, к тому же в нашем ужасном положении меня успокаивает мысль, что, если меня не станет, никто ничего не потеряет». Арманда Луайе уверяла, что этими словами ее подруга выразила мысль об иллюзорности собственного существования. Вокруг шла борьба сил анархии и порядка, и Шарлотта видела, что гнев и ярость, охватившая народ, свергнувший власть короля, теперь порождают хаос и насилие. Восхищаясь героями древности, совершавшими подвиги во имя восстановления свободы и законов, попранных тиранами, Шарлотта не могла не видеть, что окружавшие ее «герои» предпочитали сбиваться в толпы и, возмущаемые подстрекателями, безнаказанно убивать и учинять погромы. Подобно персонажам Корнеля, она хотела жить высокими интересами государства, но где это государство?

Любовь к отечеству всегда была важна, Но благу общему должна служить она [43] .

В июле 1792 года в Париже, а потом и во всей Франции стал известен манифест герцога Брауншвейгского, в котором австрийский и прусский монархи выражали намерение положить конец «анархии во Франции» и восстановить власть короля. В ответ парижане потребовали низложения монарха. В начале июля Законодательное собрание приняло декрет «Отечество в опасности!», предложенный жирондистом Верньо, и объявило всеобщую мобилизацию. Отменили празднование очередной годовщины взятия Бастилии. Полки федератов, представителей провинций, прибывшие в Париж со всех концов страны на торжества, отправлялись на фронт, провожаемые братскими напутствиями парижан. Полк марсельцев принес с собой гениальную «Песню Рейнской армии», сочиненную Руже де Лилем и вошедшую в историю под названием «Марсельеза». Федераты, задержавшиеся в столице, вместе с парижанами приняли участие в восстании 10 августа, в результате которого ненавистный монарх был свергнут и вместе со всей семьей препровожден в превращенный в тюрьму замок Тампль. Назначили выборы в Национальный конвент.

Какие мысли обуревали в это время мадемуазель Корде? Скорее всего, она приветствовала падение монархии; наверное, в ней вновь проснулась надежда на возможность создания справедливой Республики, где правят мудрые законы, а не кровожадный охлос. Но вести, доходившие из столицы, становились все тревожнее. На политической сцене воздвигли машину для отсечения голов, придуманную доктором Гильотеном из гуманных побуждений — дабы отменить жестокие средневековые способы казни. Гильотен был уверен, что его машина послужит совсем недолго, а потом добродетельная республика смертную казнь отменит вовсе. Он не мог предположить, что республика, основанная на добродетелях, а не на правах граждан, не сможет обходиться без истребления собственных граждан. «Революция подобна Сатурну: она пожрет своих детей», — с грустью заметил Верньо. Оружием против тирании становился деспотизм свободы.

Принятый 3 июня 1791 года декрет, предложенный якобинцем и просветителем Лепелетье де Сен-Фаржо, о казни «посредством отсечения головы» впервые реализовали посредством гильотины 25 апреля 1792 года на Гревской площади: в этот день привели в исполнение приговор, вынесенный грабителю и убийце Пеллетье. Созданный после 10 августа трибунал для расследования преступлений аристократов и монархистов велел перевезти гильотину на площадь Карузель, что напротив Лувра. По мнению судей, «эта площадь, бывшая театром преступления, теперь должна была стать местом искупления». 21 августа казнили первого политического преступника, аристократа Кольно д'Ангремона, а 23 августа — еще двоих: преданного королю Лапорта и монархически настроенного журналиста Дюрозуа. Национальная бритва, как прозвали гильотину, стала, поистине, символом равенства, уравняв в смерти и короля, и нищего.

Марат пробудил в душе народа демона убийства, превратив чернила и типографскую краску в кровь бесчисленных врагов. Друг народа советовал щадить только «мелких должников», «воришек» и «зачинщиков потасовок». К Марату прислушивались, врагов казнили, а он стремительно отыскивал новых. Ибо если не будет изменников, не будет заговорщиков, с которыми надо бороться, как продолжать революцию? «В основе всех революционных суждений лежало понятие заговора. Существование заговора никто не доказывал, он был словно математическая аксиома, и соответственно, на ее основании, как вытекающее следствие, по закону были приговорены сто тысяч невиновных», — писал современник революционных событий Жан Франсуа Лагарп. Стратегию заговора принимали многие, а опытный политик Бриссо в одном из своих выступлений откровенно признался, что он боится только одного: «…что нас не предадут. Нам нужны великие измены, в них наше спасение. Великие измены опасны только для предателей; народу же они будут очень полезны». А для «великих изменников» Жюльен предложил соорудить гильотину, способную за один раз отсекать сразу семь голов — чтобы поскорее покончить с многоглавой гидрой контрреволюции.

Вокруг «мадам Гильотины» сложилось своеобразное «женское общество» — знаменитые «вязальщицы» Робеспьера. Они были везде — у подножия эшафота, в Конвенте, в клубах, на улицах. Они осыпали отборной бранью неугодных им депутатов, швыряли огрызки яблок в идущих на казнь аристократов. От них иногда пахло водкой, но они никогда не выпускали из рук вязания. Говорят, это было не просто вязание, а зашифрованные донесения, иначе говоря, доносы: количеством петель и особым узором вязальщицы «записывали» имена и приметы тех, кто казался им подозрительным, а потом доносили на них в Революционный трибунал. Парижская коммуна приплачивала им за оскорбления осужденных, возможно, платила и за доносы. Подобно тому как, по свидетельствам очевидцев, Национальная казна тайно платила тем, кто в трагические дни сентября убивал узников парижских тюрем, — по 12 ливров за человека.

Как воспринимала эти вести из столицы Шарлотта? Скорее всего, с ужасом, негодованием, отвращением и отчаянием. Теоретически, в это время Шарлотта могла прочесть какой-нибудь номер «Друга народа», хотя сама она нигде об этом не упоминала. Могла прочесть призыв Марата от 19 августа: «Убейте всех заключенных в тюрьме Аббатства, в первую очередь швейцарцев». Известно, что раскинувшаяся по стране сеть якобинских клубов занималась распространением особенно значимых воззваний, речей и выступлений, и мадемуазель Корде могла ознакомиться с адресованным провинции обращением Марата. Может быть, она даже узнала, что по совету жены министр Ролан отказался выдать Марату 15 тысяч франков на поддержку издания его газеты «Друг народа», мотивируя отказ тем, что эта газета носит исключительно экстремистский характер. В отместку Марат напечатал статью, разоблачавшую заговор, якобы организованный Роланом, с целью «истребить всех друзей свободы». Но самое большее, на что был способен в то время престарелый супруг «римлянки» Манон, — это прогнать из своего бюро всех, кто голосовал за казнь короля. Тогда Марат взял деньги у гражданина Эгалите, щедрыми подачками искупавшего свое королевское прошлое, и занес еще один минус в графу сведения счетов с жирондистами.

Не успела Шарлотта пережить страшные известия из Парижа, как трагические сентябрьские дни кровавым эхом стали отзываться в провинции. На юге, в Авиньоне узников, заключенных в одной из башен папского дворца, вырезали еще раньше, чем узников в Париже. В Версале, следуя примеру парижан, убили пятьдесят три узника. «Патриотизм», новое божество, требовало человеческих жертв. В Кане жертвой гнева «подлинных революционеров» стал бывший секретарь Неккера, прокурор-синдик Жорж Байе, обвиненный в сношениях с эмигрантами и поддержке неприсягнувших священников. Ни одно из обвинений доказано не было; впрочем, никто и не собирался ничего доказывать. В глазах местных экстремистов его вина состояла прежде всего в том, что он отпустил восемьдесят арестованных, участвовавших в стычке в церкви Сен-Жан и оказавших сопротивление революционно настроенным отрядам. Узнав об аресте мужа, мадам Байе, несмотря на поздние сроки беременности, помчалась в Париж и сумела добиться приказа о его освобождении. 6 сентября, согласно приказу, Байе отпустили из тюрьмы. Однако стоило ему выйти на площадь, как разъяренная толпа, ожидавшая там с самого утра, набросилась на него и, несмотря на поддержавших Байе национальных гвардейцев, зарубила его саблями, а потом, водрузив на пику голову несчастного, долго носила ее по городу. Убийство Байе произошло на глазах у его жены и двенадцатилетнего сына. Очевидцы пишут, что сын бросился к отцу, пытаясь защитить его, но мальчика оттащили силой. Толпа, без сомнения, прошла и по улице Сен-Жан, а значит, Шарлотта могла видеть это жуткое шествие. История с Бельзенсом повторилась. Но сейчас мадемуазель Корде казалось, что она знает, кто виноват в случившемся, — это кровожадный доктор Марат.

Какая б только кисть изобразить могла Кровавый этот мир и гнусные дела! [46]

После расправы с Байе в Кан привезли гильотину, и множество граждан потребовали немедленно испытать новый механизм. Поэтому когда из предместья Воксель пришло известие о гибели местного пьянчуги, соседа, убившего пьянчугу, схватили вместе с женой и обоих отправили на гильотину. Страшное зрелище понравилось одним и ужаснуло других. Первых оказалось больше, и вскоре казнили сразу пятерых преступников; пятому, приговоренному к галерам, отрубили голову «за компанию». Прошло немного времени, и на гильотине окончил свои дни неприсягнувший кюре Гомбо, который в свое время принял последний вздох матери Шарлотты. Кюре пытался скрыться, но отряд жандармов с собаками, посланный по его следу, поймал беглеца.

Шарлотта не ходила смотреть на «новую машину», с нее хватило рассказов Леклерка и Бугон-Лонгрэ. Ипполит Бугон-Лонгрэ, занявший прокурорское место погибшего Байе, продолжал поддерживать дружеские отношения с мадемуазель де Корде и наверняка обсуждал с ней последние события. Создается впечатление, что сложившаяся в городе обстановка постепенно превратила Шарлотту в затворницу: места народного ликования все чаще окрашивались кровью.

Двадцать первого сентября Конвент провозгласил Францию республикой, свободной от короля. Насколько это известие обрадовало Шарлотту? Она знала, что, например, в числе 13 депутатов, избранных в Конвент от департамента Кальвадос, оказались презираемый ею Фоше и виновник избиения в Версоне Кюсси, а парижане избрали в Конвент Марата и его друга Паниса, выставившего свою кандидатуру на выборы ради того, чтобы избежать преследований за растрату казенных денег. Правда, среди тринадцати депутатов Кальвадоса не было ни одного монтаньяра, а из 750 депутатских мандатов Конвента монтаньярам принадлежало менее ста, в то время как жирондистам — в два раза больше. Остальные — так называемое «болото», депутаты, не присоединившиеся ни к одной из двух главных противоборствующих партий. Жирондистов поддерживали федераты, те, которые ходили по улицам Парижа и распевали куплеты о том, что скоро настанет время, когда они потребуют головы Марата, Робеспьера, Дантона и их сторонников. Большинство куплетов целились в Марата, этот кровожадный фантом, скрывавшийся за газетным листом:

Марат, он бдит, — твердите вы, — Ведь он отечества отец… Упырь! Убийца он, увы, Голодный тигр пасет овец [47] .

Шарлотта сочувствовала жирондистам, полагая, что они способны установить в республике законность и порядок. Тем более что после 10 августа лидер жирондистов Бриссо заявил о необходимости прекратить революцию и начать вырабатывать законы. «Мы совершили революцию против деспотизма, революцию против монархии, теперь остается совершить последнюю — против анархии». В ответ Марат назвал жирондистов «злодейской кликой».

Наивные, страстные, красноречивые, отважные, молодые, жирондисты, по словам автора многотомной «Истории Французской революции» Луи Блана, являлись «людьми свободы», в то время как монтаньяры — «людьми равенства». Личная свобода жирондистов предполагала либеральную экономическую свободу в рамках закона и выборное правление, опирающееся на наказы избирателей. Общественная свобода монтаньяров, немыслимая без равенства, загоняла свободу в жесткие рамки государственных интересов и во имя этих интересов оправдывала подавление свободы отдельного гражданина. Как говорил Робеспьер, «при конституционном режиме достаточно защищать личность от злоупотребления властей; при революционном режиме общественная власть сама должна защищаться от нападок фракций». В общем, свобода и равенство, которые Руссо видел в образе двух обнявшихся сестер, у Робеспьера выступали, скорее, в облике пожирающих друг друга тигров.

В избранном всей Францией Конвенте борьба началась с первых же дней его существования. Главными вопросами, затрагивавшими интересы всех депутатов, всей страда, были вопросы ведения войны и судьба короля. В войне с интервентами революционная армия Франции 20 сентября 1792 года в сражении при Вальми нанесла первое поражение войскам коалиции, ставшее решающим, переломным моментом в военных действиях. Споры по поводу участи короля продолжались почти пять месяцев. Якобинцы, и в частности

Сен-Жюст, предлагали судить короля не за конкретные ошибки, а за то, что он был королем, ибо король — это враг, тиран, узурпировавший власть. А врагов, как известно, уничтожают. «Самым гнусным режимом является тот, который заставляет склонять головы перед королем. Природа никого не создавала специально для того, чтобы сей человек имел право диктовать свои законы обществу и распоряжаться жизнью и смертью своего ближнего. Суверенитет принадлежит только народу, и тот, кто захватывает высшую власть, тот — узурпатор», — вторили своему вождю монтаньяры. Жирондисты не желали казни Людовика XVI, понимая (или же чувствуя), что падение головы короля повлечет за собой новые и новые жертвы и создаст для страны внешнеполитические проблемы. Они предложили вынести вопрос об участи монарха на общенародный референдум, однако им не удалось провести это решение через Конвент, его отклонили 424 голосами против 287. Марат предложил устроить открытое поименное голосование, иначе говоря, предложил депутатам повязать друг друга кровью короля. И одновременно выявить «тайных сторонников деспотизма». Депутаты ощутили холодное дуновение смерти. Ни Марат, ни Робеспьер, ни Кутон никогда не признают истинным республиканцем того, кто не проголосует за казнь короля. В результате 387 депутатов высказались за казнь Людовика и 334 — против. Среди жирондистов Инар, Ребекки, Фонфред и Барбару голосовали за казнь, Петион Бриссо, Верньо — за казнь с отсрочкой, депутаты от Кальвадоса Фоше, Кюсси и Дульсе де Понтекулан — за изгнание, Салль, Кервелеган, Кюсси — за тюремное заключение. Поступок жирондистов, отдавших свой голос за казнь короля, Ламартин назвал «жертвой времени». 21 января 1793 года Людовик XVI был обезглавлен.

Пишут, что, узнав о казни короля, республиканка Шарлотта Корде «плакала, как ребенок», позабыв обо всех своих претензиях к монарху. Ей было нестерпимо жаль его. 28 января 1793 года она писала об этом своей подруге Розе Фужрон дю Файо, в замужестве мадам Рибуле:

«Добрая моя Роза, Вы знаете ужасную новость, и Ваше сердце, как и мое, трепещет от возмущения; вот она, наша добрая Франция, отданная во власть людям, причинившим нам столько зла! Одному Господу известно, когда все это кончится. Я знаю Ваши добрые чувства, а потому могу сказать Вам, что я думаю.

Я содрогаюсь от ужаса и негодования. Будущее, подготовленное настоящими событиями, грозит ужасами, которые только можно себе представить. Совершенно очевидно, что самое большое несчастье уже случилось. Я начинаю завидовать судьбе покинувших отечество родных, ибо почти не надеюсь на возвращение того спокойствия, о котором я еще недавно мечтала. Люди, обещавшие нам свободу, убили ее; они всего лишь палачи. Так оплачем же участь нашей бедной Франции!

Я знаю, Вы несчастны, и не хочу, чтобы Вы еще и лили слезы из-за рассказа о наших горестях. Всех моих друзей преследуют, а с тех пор как узнали, что тетушка дала пристанище Дельфену, когда тот направлялся в Англию, ее тоже всячески притесняют. Я бы последовала его примеру, но Господь удерживает нас здесь для иных целей.

Будучи проездом из Эвре, нас посетил капитан. Он очень любезен и необычайно к Вам привязан, я уважаю чувство, кое он испытывает по отношению к Вам. Не знаю, где он сегодня. Когда Вы его увидите, напомните ему, что он обещал мне для брата рекомендательное письмо от Вашего родственника де Вейгу. Мне бы хотелось, чтобы это письмо попало к брату как можно скорее. Мы здесь пребываем во власти разбойников, они никого не оставляют в покое, и если бы мы не знали, что "поступки людей не волнуют небеса", мы бы, наверное, возненавидели эту республику.

Словом, после ужасного события, всколыхнувшего весь мир, пожалейте меня, добрая моя Роза, как жалею Вас я, ибо нет сейчас ни одного чувствительного и благородного сердца, которое не плакало бы кровавыми слезами. Передаю Вам привет от всех родных; мы Вас по-прежнему любим.

Мари де Корде».

Возможно, после казни короля Шарлотта стала задумываться о том, способна ли женщина остановить кровопролитие, виновником которого она считала Марата. В своих воспоминаниях жирондист Бюзо писал о Марате: «Кажется, сама природа собрала в нем все пороки человеческого рода. Он уродлив, как преступление, у него уродливое тело, изъязвленное развратом, он похож на дикого зверя, хитрого и кровожадного. Он говорит только о крови, проповедует кровь, наслаждается кровью. Он чудовище. Его апофеоз когда-нибудь станет горькой сатирой на революцию 1793 года». Апофеоз Марата еще впереди, как впереди и решение Шарлотты спасти революцию от «чудовища».

Недолог ярости неистовый порыв, Но гнев, который в нас раздумье укрепило, С теченьем времени лишь набирает силу [50] .

Описывают случай: прогуливаясь в окрестностях Кана, Шарлотта встретила на берегу океана священника. Глядя на волны, мадемуазель Корде спросила: «Господь может укротить океан, но разве может он укротить океан людского возмущения?» Задумавшись, священник промолвил: «У моря людского нет преград». Тогда Шарлотта задала вопрос себе самой: «А вдруг это море остановится по мановению руки женщины?» Скорее всего, этого коротенького диалога никогда не было. От улицы Сен-Жан до океанского побережья путь неблизкий, и вряд ли мадемуазель Корде отважилась бы на столь дальнюю прогулку, тем более в одиночестве. Но образ грозного людского моря, несомненно, не раз возникал в ее мыслях. «Мы здесь пребываем во власти разбойников, и если бы мы не знали, что "поступки людей не волнуют небеса", мы бы, наверное, возненавидели эту республику». Этим строкам Шарлотты вторили слова Манон Ролан: «Революция омрачена негодяями, она стала отвратительна».