Главным результатом революции 10 августа стало провозглашение республики. В ночь с 21 на 22 сентября 1792 года Париж танцевал, ликовал и восклицал: «Да здравствует республика!» Мадам Ролан, в гостиной которой по столь торжественному случаю собрались все ее друзья, радовалась, пожалуй, больше всех: почитательница античных авторов, наконец-то она сумеет пробудить в обществе великие добродетели древних!

Мари Жанна Флипон, ставшая в двадцать шесть лет супругой почтенного (далеко за сорок) провинциального чиновника Ролана де ла Платьер, с радостью откликнулась на революцию и, не имея возможности самой делать политику, вывела на политическое поприще мужа. С помощью умной и энергичной жены Ролан сначала стал депутатом, а после избрания в Конвент при поддержке жирондистов — министром иностранных дел. Представляя себя «просвещенной римлянкой или афинянкой», Манон создала салон, где собирались близкие ей по духу и образу мыслей депутаты Жиронды, и через друзей и мужа активно влияла на политику, проводимую правительством жирондистов.

Дружеские собрания в доме Роланов вызывали особенную озлобленность у монтаньяров: любое сообщество — это уже заговор! Газета «Папаша Дюшен» писала, что Манон Ролан, «эта интриганка, лысая и беззубая ведьма хочет околдовать народ, чтобы вновь поработить его и восстановить позорную королевскую власть», что «Цирцея должна умереть, тогда Республика будет спасена».

Многих лидеров Горы зачастую объединяла только общая цель, а друг о друге они высказывались не менее резко. Особое недоверие вызывал кумир толпы Марат. Робеспьер опасался его, Кутон заявлял, что одно лишь имя Марата напоминает о преступлении. Чопорный Робеспьер, старавшийся держаться особняком, имел огромный штат личных шпионов, доносивших ему обо всех и вся, и друзьями считал только политических попутчиков. Дантон, чей темперамент и характер являли собой полную противоположность Робеспьеру, старался обзавестись не столько друзьями, сколько союзниками, особенно тайными — на всякий случай, ибо ему необходима была не только революция, но и деньги. Манон Ролан пыталась привлечь в свой салон и Дантона, и Робеспьера, но ей это не удалось.

Вечером знаменательного дня в гостиной мадам Ролан можно было увидеть Петиона, Бриссо, Гаде, Луве, Буайе-Фонфреда, Дюко, Гранжнева, Жансонне, Барбару, Верньо, Бюзо. Друзья разговаривали, строили планы на светлое будущее, радовались, что наконец-то они достигли цели, к которой шли так долго. Возможно, несколько мрачным выглядел Петион, избранный первым председателем Конвента: его мучили мысли о сентябрьских расправах, которые он, будучи мэром Парижа, был обязан предотвратить, но не сумел. В те дни он принес страшную жертву времени, равно как и страху и растерянности, охватившей тогда всех руководителей революции, включая народных кумиров Марата и Дантона.

Среди собравшихся был Луве де Кувре, блестящий литератор, автор фривольного романа «Похождения кавалера Фобласа», издатель листка политических новостей под названием «Часовой» (La Sentinelle). «У него благородный лоб, в глазах всегда горит энтузиастический огонь, он умен, добродушен, в нем храбрость льва сочетается с детским простодушием», — писала о нем мадам Ролан, сравнивавшая Луве с Каталиной. Характером писатель часто напоминал расшалившегося ребенка. В январе 1792 года Луве, возмущенный повышением цен на сахар, выступил в Якобинском клубе с призывом не употреблять сахар до тех пор, пока спекулянты не вернут прежнюю цену — 20 су за фунт. Якобинцы подписали это воззвание и велели развесить его на улицах Парижа. Депутат Луве мечтал произнести в Конвенте речь, которая свергнет Робеспьера. Эта идея настолько его захватила, что когда он, наконец, поднялся на трибуну, его товарищи уже знали содержание его речи.

Особенно радовался установлению республиканского правления Гранжнев. Год назад, когда возникла угроза реставрации монархии, он и его друг Шабо решили ценой собственной жизни поднять народ на восстание. Для народа революция означает месть, считали они, а чтобы побудить народ на месть, надо указать ему жертву и ее убийцу. Следовательно, надо сделать так, чтобы убийцей считали двор. Поэтому должен найтись гражданин, который согласился бы пожертвовать собой у ворот дворца, дабы смерть его вызвала народный гнев. И Гранжнев стал убеждать Шабо заколоть его на ступенях Лувра. «Утром найдут мой труп. Вы обвините двор! Мщение народа довершит остальное!» Но у Шабо рука не поднялась убить друга. По другой версии, отказаться от этого страшного плана друзей отговорил Верньо, пообещав выступить в собрании с речью, обличающей монархию.

Верньо, избранный в 1791 году депутатом Законодательного собрания от департамента Жиронды, сразу получил признание как выдающийся оратор. Во многом благодаря его красноречию окружавшая его группа депутатов получила название жирондистов; Верньо стал ее вдохновителем. В июле 1792 года Верньо впервые поставил вопрос о низложении короля. После 10 августа собрание по докладу Верньо, являвшегося в то время его председателем, приняло декрет об отстранении короля от власти и созыве Национального конвента. Невысокого роста, не красавец, Верньо преображался, когда начинал говорить. По словам Ламартина, на лице его отражалась душа, а «фигура принимала выражение идеальное». Именно Верньо выступил с ответом Робеспьеру, когда тот обвинил его, а с ним и всех жирондистов, в отсутствии патриотизма и умеренности: «Я знаю, что во время революций мечтать успокоить своей волей народное волнение было бы таким же безумием, как если бы кто-то вздумал приказать утихнуть волнам, подгоняемым ветром. Обязанность законодателя — насколько возможно, предупреждать мудрыми советами бедствия, причиняемые революцией, и если для того, чтобы быть патриотом, придется объявить себя защитником насилий и убийств, то — да! — я умеренный!»

В дальнейшем он будет протестовать против создания Чрезвычайного трибунала, а когда его арестуют, откажется бежать, не станет принимать переданный ему яд и взойдет на эшафот вместе с друзьями.

Менее опытным в политической борьбе, но не менее пылким оратором был марселец Барбару, черноглазый и темноволосый красавец, с прической а-ля Брут. До революции Барбару, увлекшись электричеством, познакомился с доктором Маратом; наверное, поэтому накануне восстания 10 августа именно к Барбару напуганный Марат обратился с просьбой помочь ему бежать из Парижа в Марсель неузнанным (в одежде угольщика). В Кане, куда после разгрома Жиронды прибудут многие депутаты, Барбару произнесет слова, которые станут судьбоносными для Шарлотты Корде: «Без новой Жанны д'Арк, без освободительницы, посланной нам небом, без чуда Франция погибнет!»

Депутат Салль также частый гость в салоне мадам Ролан. Блестящий — как, впрочем, и вся когорта жирондистов — оратор, он первым посвятит свой литературный талант Шарлотте Корде. Скрываясь от преследований комиссаров Конвента, Салль, узнав о подвиге «девы Брута», начнет сочинять пьесу, посвященную Шарлотте. Будет писать александрийским стихом, соблюдая требуемое классицизмом единство места, действия и времени — как подобает трагедии, посвященной духовной дочери Корнеля. Первым читателем и критиком его труда станет Гаде, соратник Бриссо, адвокат, бывший председатель уголовного суда в Бордо, наделенный изысканным чувством юмора. На процессе против Марата Гаде выступит обвинителем. После разгрома жирондистов он вместе с Саллем будет скрываться на чердаке отцовского дома в Сент-Эмилионе. Он раскритикует пьесу Салля, где Шарлотта Корде погибает, а Робеспьер подсыпает яд в бокал Эро де Сешелю. Салль признает его критику, но времени ему не хватит исправить пьесу: вместе с Гаде он взойдет на эшафот в Бордо. Во время казни механизм гильотины даст сбой, нож остановится, палач начнет растерянно озираться, и тогда Гаде, водрузив на нос очки, объяснит, где произошла неполадка и как ее исправить. Друзей немедленно казнят. Вскоре на гильотине сложат головы семидесятилетний отец Гаде, его престарелая тетка и младший брат — за укрывательство объявленных вне закона жирондистов.

Среди собравшихся отпраздновать победу республики следует упомянуть Бюзо, имевшего самый долгий депутатский стаж — в первый раз его избрали в 1789 году в Генеральные штаты. Как и его единомышленники, он попал под обаяние мадам Ролан, и именно к нему Манон питала возвышенную и обреченную любовь. «Христианка и примерная супруга», она не могла позволить себе оставить «добродетельного Ролана», как называли ее супруга. Но она, наверное, как и остальные жирондисты, чувствовала, что вскоре они умрут — и «мудрый, как Сократ», Бюзо, и прекрасный, как Антиной, Барбару, и саркастический Гаде, и похожий на квакера Бриссо, и изысканный Валазе, и благородный Дюко, и пылкий Фонфред, и непреклонный Петион, и смелый, но недалекий Лоз Деперре.

Когда собравшиеся у мадам Ролан жирондисты сели за стол и подняли тост за республику, Манон, следуя примеру женщин античности, взяла букет роз и, обрывая лепестки, стала бросать их в стаканы гостей. Все выпили, и Верньо шепнул на ухо Барбару: «Не лепестки роз, а веточки кипариса надо бросать в вино, когда пьешь за республику, рождение которой запятнано кровью сентябрьских убийств». У многих в ту минуту мелькнула такая же мысль.

* * *

В избранном всей страной Конвенте у жирондистов сложились сильные позиции: вместе со своими сторонниками они составили большинство, множество журналистов разделяли их взгляды, и они чувствовали поддержку в буквальном смысле всей Франции — ведь за них голосовали департаменты. В Париже не избрали ни одного жирондиста. Поэтому несмотря на обширное «болото», Жиронда с самого начала решила повести наступление на «триумвират» — Марата, Дантона и Робеспьера, возложив на них ответственность за сентябрьские убийства и обвинив их — прежде всего Марата—в стремлении к узурпации власти, а следовательно, в измене республике. И хотя «добродетельный Ролан» и предлагал «набросить покрывало забвения» на сентябрьские дни, в Конвенте прошел слух, что Марату грозит обвинение в подстрекательстве к кровавым беспорядкам, ибо накануне сентября Марата ввели в состав Коммуны.

Марат поднялся на трибуну Конвента 25 сентября, когда большинство депутатов еще пребывали в эйфории от победы. В потрепанном фраке, расстегнутой рубашке, с огромным пистолетом за поясом, он, по отзывам современников, выглядел воинственно и ужасно. Черные космы спадали на лоб, из-под всклокоченных волос грозно сверкали черные глаза. Некоторые впервые видели Марата, до этого они только слышали о нем и, подобно многим, иногда сомневались в его существовании. Даже на монтаньяров он производил отталкивающее впечатление. Никто из членов Якобинского клуба не подписывался на газету Друга народа. «Этот одержимый фанатик внушал нам всем какое-то отвращение и ступор. Когда мне показали его в первый раз, когда он дергался на вершине Горы, я смотрел на него с тем тревожным любопытством, с которым смотрят на некоторых отвратительных насекомых. Его одежда была в беспорядке, в его бледном лице, в его блуждающем взоре было нечто отталкивающее и ужасное, что печалило душу. Все мои коллеги, с которыми меня связывала дружба, были со мной согласны», — вспоминал монтаньяр Левассер. Выхватив пистолет и приведя депутатов в смятение, Марат заявил: «В этом зале у меня много личных врагов». В ответ, охваченный ужасом, любопытством и гневом, зал громогласно воскликнул: «Все! Здесь все твои враги!» Тогда Марат приставил к виску пистолет и заявил, что, если против него будет выдвинуто обвинение, он пустит пулю себе в голову. Трудно сказать, насколько искренним было это заявление: сила Марата заключалась в слове, а не в умении владеть оружием.

Устами Марата красноречие насилия и произвола толпы вело наступление на красноречие революционной законности. В этот раз Другу народа удалось убедить Конвент в своей готовности пойти на уступки и доказать, что его выступления в поддержку диктатуры продиктованы исключительно желанием не допустить реставрации монархии. Теперь, когда в стране установлена Республика, он готов отдать все силы работе в Конвенте, депутатом коего его избрали добрые санкюлоты. «Желчная жаба, которую глупое голосование превратило в депутата», — ехидно шепнул кто-то на скамьях Жиронды. Выслушав патетическую тираду Марата, Кондорсе заметил: «Бывает, что мужественные с виду поступки на самом деле исключительно смешны. Вот так и господин Марат со своим пистолетом…» Многим запомнились яростные нападки Шабо, обвинявшего Марата в стремлении к диктатуре. Впоследствии беспринципный Шабо с таким же пылом станет метать громы и молнии в сторону Шарлотты Корде.

Появление в Конвенте Марата с пистолетом стало первым шагом в его ожесточенной борьбе против Жиронды. Ни о каком примирении и речи не шло, ибо, по мнению Марата, высказанному им в его газете, «зловредная клика Гаде-Бриссо» под руководством «усыпителя» Ролана плела заговор, чтобы уничтожить Друга народа и истребить всех друзей свободы. Анахарсис Клоотс писал с позиции стороннего наблюдателя: «Марат призывает к убийствам, Ролан к либерализму, но народ равно смеется над их выспренними речами и восхищается их добродетелью. С идеями Ролана невозможно реформировать основы нашего конституционного строя, с идеями Марата, на мой взгляд, равенство в правах на деле станет для нас настоящим бедствием. Поэтому я уповаю на мудрость народа, которая превосходит глупость отдельных его представителей». В борьбе Марата против Жиронды избиратели поддерживали своих представителей: Париж — Марата, провинция — Жиронду.

* * *

Опасаясь не очень-то дружественного к ним города, жирондисты попытались провести декрет о создании федеральной гвардии для охраны Конвента, но их немедленно обвинили в том, что они угрожают собранию народных представителей. Аналогичный отпор вызвало и предложение перенести столицу в провинцию или на крайний случай создать где-нибудь в Блуа или Туре своего рода «запасной» Конвент. Подобные предосторожности диктовала нестабильная обстановка на фронтах, однако жирондистов немедленно обвинили в федерализме, противопоставив их призывам лозунг, выдвинутый Кугоном: «Французская республика, единая и неделимая».

Двадцать девятого октября Луве, наконец, решил выступить с речью, которую его друзья успели прозвать «Робеспье-риадой». Небольшого роста, с редкими белокурыми волосами и бледным, меланхолическим лицом, Луве невыигрышно смотрелся на трибуне, однако в тот день он выглядел таким решительным, что даже со зрительских мест Горы не донеслось ни одного выкрика. Луве обвинил Робеспьера в стремлении к узурпации власти и в попустительстве сентябрьским убийствам, подчеркнув, что во главе убийц стояли офицеры в трехцветных шарфах, подчинявшиеся Парижской коммуне, членом которой являлся Робеспьер. «Робеспьер, я обвиняю тебя в клевете на патриотов! Обвиняю тебя в том, что ты позволил поклоняться себе как божеству! Ты стремишься к верховной власти!» Робеспьер, не обладавший талантом импровизатора, молча выслушал отточенные инвективы Луве и холодным от ярости голосом пообещал через неделю дать ответ. Оратор крайне разозлил Робеспьера — прежде всего тем, что будучи автором безнравственного романа, он с трибуны народного собрания дерзал говорить о добродетели. А для Робеспьера добродетель всегда являлась понятием священным. Строгость нравов на всех революционных виражах снискала Робеспьеру фанатичное обожание сторонников, благодаря которым он получил практически неограниченную власть в Конвенте и Якобинском клубе. Робеспьер вряд ли мог себе представить, что в личной жизни Луве не менее добродетелен, чем он сам: «безнравственный» автор всю жизнь был верен одной женщине, которую в шутку называл Лодоиской. Однако, как в свое время заметил кардинал Ришелье, если человек хочет во всем оставаться добродетельным, ему лучше остаться частным лицом, а не заниматься политикой…

Желая закрепить успех своей партии, Барбару на следующий день тоже выступил с речью против Робеспьера, а министр внутренних дел Ролан даже напечатал ее для распространения в провинции. Но в Париже нападки на Неподкупного ни к чему не привели. 5 ноября Робеспьер, как всегда, спокойный и сосредоточенный, поднялся на трибуну Конвента и опроверг обвинения, выдвинутые в его адрес, умело обойдя роковой вопрос о том, где он находился в трагические сентябрьские дни. Конвент рукоплескал, якобинцы исключили из своих рядов Луве, а вскоре в клубе не осталось ни одного жирондиста. Забегая вперед отметим, что Якобинский клуб вскоре взял на себя роль высшего духовного органа страны, без одобрения которого фактически не проводилось ни одного решения; проект декрета, поддержанный в клубе, гарантированно утверждался в Конвенте.

Осенью 1792 года французские войска, одержавшие под командой генерала Дюмурье блистательные победы при Вальми и Жемаппе, разбили интервентов на территории Франции и перешли ее рубежи. Победа окрыляла французов, монарха свергли, при всеобщем подъеме прошли выборы в Национальный конвент, и мечта республиканцев, равнявшихся на античный Рим, оказалась совсем близко, рукой подать. Но воспитанники Вольтера жирондисты никак не находили общего языка с воспитанными Руссо якобинцами. Жирондисты хотели остановиться и начать пользоваться плодами завоеванной свободы. Выработать новую Конституцию, прописать в ней права граждан, закрепить принцип репрезентативного правления, защитить граждан от посягательств власти и тем самым не допустить возврата к тирании. Сделать политику «нравственной». «Надобно, чтобы закон входил и во дворцы вельмож, и в хижины бедняков, чтобы, падая на головы виновных, он был неотвратим, как смерть, и не различал ни рангов, ни титулов», — писал Инар. Не было еще ни совершенных законов, ни порядка, ни всеобщего благоденствия, но многим казалось, что почва для справедливых законов уже расчищена. Равенство виделось равенством перед законом, а братство воплощалось в дружбе.

В отличие от жирондистов, якобинцы выше власти выборной ставили власть завоеванную, то есть революционную, постоянно находившуюся в конфликте с частью общества, которая против этой власти злоумышляла. Революционная власть не могла существовать без врагов, под равенством подразумевала равенство социальное, а братством считала открытость поступков и жизни каждого гражданина. «Героический энтузиазм передается во время общественных манифестаций, переходит от человека к человеку, — писали тогдашние идеологи монтаньяров, — поэтому во время манифестаций легче обнаружить врагов свободы». Они хотели создать республику, где граждане живут исключительно общественными интересами. Для этого, считали они, следовало всего лишь вернуться к природной простоте нравов и побороть разврат. Уповая на природную неиспорченность человеческой натуры, якобинцы полагали, что, оздоровив нравы, они смогут построить справедливое, добродетельное общество. Но придумывая законы для новой республики гражданского равенства, они, видимо, забывали высказывание Жан Жака Руссо о великом таинстве законодателя: оно состоит не в том, чтобы «начертать хороший закон, который иногда может хорошо сочинить даже студент, а в том, чтобы узнать, превозможет ли сила закона, сим законодателем измысленного, над силою наклонности к пороку, без чего наилучший закон становится бесполезен и даже и вреден». И ни якобинские «деспоты от свободы», ни жирондистские мечтатели не знали, где найти для каждого тот клочок земли, на котором можно было бы в соответствии с идеалами Вольтера и Руссо возделывать свой сад и зарабатывать себе на хлеб. Как заметил один из французских историков, жирондисты давали народу фразы вместо хлеба, монтаньяры — головы вместо хлеба. Жестокая борьба, которую через двести с лишком лет изучают как противостояние идеологий и политических концепций, в те времена виделась соперничеством вполне конкретных личностей, духовный и физический облик которых наложил на борьбу идей зримый трагический отпечаток.

Для жирондистов воплощением анархического зла стал Марат, критиковавший любую власть, в том числе и ту, частью которой он стал, будучи избранным в Конвент. Марат, заявивший сразу после свержения монархии: «Для того чтобы примирить долг гуманности с заботой об общественной безопасности, я предлагаю вам казнить каждого десятого из числа контрреволюционных членов муниципалитета, мирового суда, департамента, Национального собрания. Если вы отступите, имейте в виду, вы ничего не сделаете для свободы». Марат, написавший во время выборов: «Мои дорогие соотечественники, вашим несчастьям не будет конца, покуда народ не истребит всех до последнего приспешников деспотизма, всех до последнего членов бывших привилегированных сословий». Марат, громче других требовавший голову Капета, а после его казни утверждавший, что «Конвент не сделал ничего, кроме того, что он использовал некие благоприятные обстоятельства, чтобы заставить свалиться голову тирана». Марат, предлагавший казнями бороться с дороговизной и укрывательством продовольствия: «…разграбление нескольких магазинов и повешение у их дверей перекупщиков должны положить конец злоупотреблениям». Марат, поддержавший гонения на «бешеных» и выступивший за контроль над печатью, ибо «для ускорения возврата к Старому порядку достаточно, чтобы какой-нибудь ловкий мошенник у себя в газете сравнил цены на продукты питания при деспотизме и при Республике». Постоянно рвущаяся наружу ярость требовала врагов, и Марат, возможно, сам того не желая, стал для Горы прекрасным щитом против «бешеных», с которыми у него было гораздо больше общего, чем, например, с Робеспьером.

* * *

После казни Людовика XVI Франции, по словам Бриссо, «предстояло сражаться на суше и на море со всеми тиранами Европы». Необходимость вести войну почти на всех границах еще больше разобщила две главные фракции Конвента — жирондистов и монтаньяров. К этому времени Конституционный комитет, в состав которого из лидеров якобинцев попал только Дантон, завершил работу над новой республиканской Конституцией, автором проекта которой явился Кондорсе. Марат сразу же назвал предложенные в ней демократические процедуры безумием. Ни он, ни монтаньяры не приняли эту Конституцию, ибо она, во-первых, исходила от жирондистов, а во-вторых, новая Конституция означала новые выборы, в победе на которых монтаньяры уверены не были — в отличие от жирондистов, по-прежнему полагавшихся на поддержку департаментов, где многие граждане, действительно, стремились отмежеваться от якобинцев, ибо те «поддерживали каннибала Марата».

Но в Париже история вершилась не в пользу жирондистов. В марте стало известно об измене генерала Дюмурье, чье имя во многом благодаря стараниям Марата связывали с Жирондой. Хотя Дюмурье был дружен не только с Бриссо, но и с Дантоном, в заговоре и измене обвинили фракцию «государственных людей», как ехидно именовал жирондистов Марат. В Вандее, где всегда были сильны роялистские настроения, вспыхнул мятеж, поводом для которого послужил новый набор волонтеров для армии. Жирондистов обвинили в бездеятельности и нежелании подавить мятеж, стремительно перераставший в гражданскую войну.

Робеспьер постоянно намекал, что после провозглашения Республики многие республиканцы перестали быть таковыми, и выразительно смотрел на жирондистов. В Париже нарастал продовольственный кризис, очередь за хлебом занимали с ночи. Одна за другой в Конвент являлись народные депутации с требованиями установить контроль над ценами на продовольствие, а 10 марта несколько секций даже попытались поднять восстание, поддержанное «бешеными». Ни жирондисты, ни монтаньяры действия «бешеных» не одобрили, однако немедленно воспользовались предлогом и обвинили друг друга в подстрекательстве к беспорядкам. В Конвенте кипели страсти. Назвав противников интриганами и заговорщиками, Робеспьер в очередной раз обвинил жирондистов в умеренности и даже потребовал предать их суду. В скобках заметим, что эпитет «умеренный» становился все более опасным, а в эпоху Террора его, в сущности, приравняли к определению «контрреволюционный». Немедленно с ответом выступил главный оратор Жиронды Верньо. Его эмоциональная импровизация привлекла на сторону жирондистов большую часть «внефракционных» депутатов, так называемое «болото», ибо, несмотря на выпады в сторону якобинцев, ее лейтмотивом стало стремление к примирению. «О, да простят нам нашу умеренность! Если бы мы приняли вызов на бой, который нам неустанно предлагают здесь, я бы напомнил нашим обвинителям, что, как бы ни старались они навлечь на нас подозрения, какой бы клеветой ни осыпали нас, наши имена по-прежнему более уважаемы, нежели их, а потому из всех департаментов в столицу явились бы люди, одинаково враждебные и анархии, и тирании. И тогда и наши обвинители, и мы были бы истреблены огнем междоусобной войны!»

Страсти не утихали ни на улицах, ни в Конвенте. Возбуждение умов было столь велико, что во время заседания Деперре, тот самый, которому Шарлотта Корде передаст письма от его бежавших в Кан друзей-жирондистов, со шпагой в руке кинулся через трибуны на депутатов Горы. К счастью, инцидент обошелся без жертв, Деперре успокоился, принес свои извинения, и собрание простило его, приписав его вспышку гнева временному умопомрачению. По требованию секций, желавших покончить с изменами, о которых без устали твердил в своей газете Марат, Конвент принял решение о создании Революционного трибунала, который будет вершить суд над врагами народа и республики без права апелляции. Жирондисты, в большинстве своем бывшие служители Фемиды, голосовать за создание трибунала отказались и покинули зал. Наступала «странная эпоха, когда исполнение того, что тогда называли обязанностями гражданина, начало брать верх над всеми прочими занятиями».

Во имя «общественного спасения» в конце марта были образованы комитеты революционной бдительности, главные органы будущего Террора. Во имя «общественного спасения» Марат призывал разоблачить «дьявольскую клику», препятствовавшую работе Конвента. Кто более Ролана заслуживал эшафота? Разве только всякие Гаде, Верньо, Бриссо, Барбару, Луве, тайно подрывающие единство республики. И будучи избранным очередным председателем Якобинского клуба, Марат открыто потребовал «ниспровержения партии Ролана», «сообщников изменника Дюмурье». Борьба с Маратом становилась для жирондистов поистине делом жизни, ибо после учреждения Революционного трибунала проигравшего в политической игре ждала только смерть. И жирондисты пошли в наступление.

Взяв слово, Гаде связал измену Дюмурье со стремлением герцога Орлеанского, заседавшего в Конвенте на скамьях Горы под именем гражданина Эгалите, восстановить монархию. Зачитал инвективы Марата против жирондистов, произнесенные Другом народа у якобинцев. И, наконец, обращение Якобинского клуба к своим филиалам в провинции, где парижане призывали своих собратьев выступить против сторонников Жиронды: «К оружию! Грозные враги ваши сидят среди вас, контрреволюция гнездится в правительстве, в Конвенте; именно там преступные обманщики плетут сеть заговора, в который они вступили с ордой деспотов. Они готовы растерзать вас в сенате! Так вознегодуем же, республиканцы, и идем вооружаться!» В конце выступления Гаде потребовал привлечь Марата к суду за клевету. Страсти накалялись. Примкнувший к жирондистам депутат Вермон обвинил Марата в составлении списка новых жертв. Друг народа требовал отсечь еще 270 тысяч голов… Одержимый поисками заговорщиков, Марат мог причислить к «преступной клике» любого, поэтому даже фракция монтаньяров не решилась открыто поддержать его. Из якобинцев в поддержку Марата выступил только Тирион, но Друг народа горделиво отверг его помощь. В течение двух дней в Конвенте бушевал ураган, в результате которого 13 апреля при поименном голосовании 226 депутатов (92 голоса против, 46 воздержались) высказались за то, чтобы привлечь Марата к суду. «Уверен, большая часть парижан аплодисментами приветствует изгнание этого нечистого человека из храма свободы!» — воскликнул воодушевленный постановлением Бюзо. Кипение страстей было столь велико, что некий англичанин по фамилии Джонсон сначала выступил с разоблачением Марата, а потом в знак протеста против анархии закололся на глазах у потрясенного Конвента.

Возможно, за предание Марата суду проголосовало бы еще больше депутатов, если бы многие из тех, кто трезво смотрел на — пока еще словесные — баталии в Конвенте, не опасались, по выражению Дантона, создать прецедент, пробить брешь в депутатской неприкосновенности, ибо даже крошечная трещина в этой стене грозила превратиться во врата смерти.

«Дабы враги его не совершили преступления», Марат решил не подчиняться решению о своем аресте и в ожидании суда ушел в подполье, откуда продолжал громить «бесстыдную и преступную шайку», обвиняя ее во всех смертных грехах. Теперь его газета выходила без указания адреса типографии. Кто-то из современников рассказывал, как однажды в разговоре Марат заметил, что для нации с 30 или даже 25 миллионами населения 300 тысяч голов являются не слишком большой потерей: всего одна голова на сто… Наверное, поэтому из провинции депутатам поступали наказы: «…Снесите голову Марату, и отечество будет спасено… Очистите Францию от этого кровопийцы… Марат видит общественное спасение только в потоках крови. Так пусть же прольется его кровь, пусть упадет его голова, чтобы спасти двести тысяч голов… О, Марат!.. Кровожадный Марат…»

Двадцать четвертого апреля Марат, прокладывая путь среди восторженной толпы, вошел в здание суда и, поднявшись на трибуну, заявил: «Граждане, перед вами не преступник, а апостол и мученик свободы, которого травят враги отечества и преследует гнусная клика государственных людей». Защитительная речь Марата, в сущности, превратилась в обвинительную речь против жирондистов. Марата единодушно оправдали, а толпа, ожидавшая своего кумира возле выхода, увенчала его лавровым венком. Вот что написал о суде над Маратом Ретиф: «Марат — настоящий патриот. Женщины осыпали его цветами и ввели в зал, где слушалось дело. И там Марат сел, куда захотел, и отвечал, как хотел, и даже сам задавал вопросы судьям. Все, что он написал, отличалось глубокой мудростью; а что касается некоторых преувеличений, то действительность сама привела их в соответствие. С него сняли обвинение; ему вручили гражданский венок. Он вышел с триумфом и его носили по улицам как Мардохея; еще немного, и его обвинителей постигла бы судьба Амана… но вскоре это случится… Ах, как можно простить газету "Журналь дю суар", которая напечатала отчет о защите Марата, снизив его патриотический накал? Какое коварство со стороны издателя! Разве так служат делу патриотов?.. Я же посвящаю триумфу Марата целый абзац». Кому-то из современников запомнились голые ступни Марата, торчавшие из рваных сапог, когда Друга народа, усадив на стул, носили по улицам Парижа, кому-то — его пистолеты, заткнутые за пояс. Кто-то вспоминал братскую трапезу, устроенную вечером в честь триумфа Марата патриотами с улицы Кордельеров, где проживал Друг народа. Рассказывали об ужине в клубе кордельеров, где чествовали оправданного Марата. А кто-то, вслед за Клопштоком, про себя повторял: «Что же это за нация, если она сделала из отвратительного Марата настоящего бога?»

С провалом суда над Маратом гибель жирондистов была предрешена. По предложению депутата Конвента Бертрана Барера была создана Комиссия двенадцати, призванная примирить враждующие фракции, но примирение не состоялось. В комиссию вошли одни жирондисты, и деятельность ее тотчас стала мишенью для нападок Горы и Марата, ставшего рупором, флагманом и авангардом борьбы против Жиронды. В Париж приходили известия о выступлениях роялистов в Марселе и Бордо, о мятеже в Лионе, и Марат немедленно указывал на жирондистов как на их организаторов. Одно из воззваний, составленных по указке Марата, было зачитано в Конвенте: «Кто более Ролана заслуживает эшафота? Законодатели, угрожайте казнью! Монтаньяры Конвента, спасайте Республику! А если вы чувствуете себя недостаточно сильными для этого, признайтесь откровенно, и мы сами возьмемся за дело». Поднялся шум, однако кричали в основном противники Жиронды. Петион попытался усмирить депутатов, напомнив им, что еще недавно автор этого листка вызывал у присутствующих ужас. Дантон перебил его, заявив, что парижане, столько раз доказывавшие свою преданность революции, имеют право вывести своих врагов на чистую воду. Стремясь придерживаться буквы закона, Робеспьер высказался туманно, но в накаленной атмосфере Конвента любой упрек в сторону жирондистов звучал как обвинение в измене и заговоре.

За помощью жирондисты могли обратиться только к своим департаментам, а их противники в любой момент могли призвать на подмогу национальных гвардейцев. Во время ночных совещаний в гостиной у Роланов, начинавшихся после заседаний Конвента, Манон убеждала друзей добиваться ареста Робеспьера, Дантона и Марата и закрытия клубов. Но после провала проекта Конституции депутатов Жиронды охватило состояние политической апатии; словно уверовав в неминуемую гибель, они, казалось, готовились принять мученическую смерть. Сделав слабую попытку защитить себя от нападок, они арестовали издателя газеты «Папаша Дюшен» Эбера, являвшегося в те дни прокурором коммуны, и обвинили его в том, что он открыто призвал к свержению Жиронды. Немедленно в Конвент прибыла депутация от коммуны с требованием освободить любимого массами журналиста. В ответ взволнованный Инар, бывший в тот день председателем, заявил: «Если будет нанесен удар по национальному представительству, то я объявляю вам от имени всей Франции, что на берегах Сены скоро будут искать то место, где некогда стоял Париж!..» Этот вопль отчаяния парижане восприняли как угрозу; негодовали все — и те, кто находился в Конвенте, и санкюлоты, ожидавшие у входа своих делегатов. И 26 мая Марат призвал парижан пойти в наступление против Жиронды.

* * *

Можно сказать, что свержение Жиронды явилось делом рук Марата. Он открыто подготавливал восстание. Говорят, когда рано утром 31 мая 1793 года в Париже забил набат, это звонил сам Марат, забравшийся на каланчу. Вновь избранный командующий национальной гвардией Анрио вместе со своими солдатами и воинственно настроенными санкюлотами окружили здание Конвента, нацелив на него почти полторы сотни пушек. Парижане, преградив выход из Конвента, потребовали арестовать и выдать им «двадцать девять преступников», как теперь называли жирондистских депутатов. Изгнанников посадили под домашний арест: у восставших пока не поднималась рука на законных избранников народа.

При известии об аресте жирондистов в провинции начались выступления в их защиту: Нормандия, Бордо, Ним, Марсель выразили свое возмущение поведением парижан. Генеральный совет Кальвадоса отправил в столицу делегацию из десяти человек — защитить своих депутатов. Но нормандцы прибыли слишком поздно: их даже не пустили на трибуну Конвента. Вернувшись к себе, они поведали об охватившей столицу анархии, и Совет департамента, под впечатлением от их рассказов, принял решение «объявить вечную войну ажитаторам, подстрекателям, маратистам». Канские якобинцы порвали со своими парижскими собратьями. Граждане Кальвадоса обратились с воззванием ко всем французам:

«Оскорбленное отечество взывает к нам. Упившаяся кровью, погрязшая в золоте коммуна, состоящая сплошь из заговорщиков, удерживает под арестом наших депутатов. Окружив себя штыками, она осмелилась диктовать свою волю Конвенту. В результате действий этих дерзких мятежников тридцать два депутата, облеченных нашим доверием, не могут больше исполнять свои обязанности. Национального представительства более не существует.

Французы, наша свобода попрана. Свободные люди Кальвадоса не намерены мириться с таким оскорблением. Все как один они готовы умереть, лишь бы наказать разбойников. Так объединимся же в священном заговоре против разбойников, и отечество будет спасено.

Война королевской власти, война анархии, да здравствует республика единая и неделимая. Да здравствуют законы, безопасность граждан и собственности.

Свободу Конвенту, и пусть вся Франция поднимется вместе с нами, и пусть следом за нами повторяет наши клятвы! Дрожите, угнетатели свободы!»

* * *

Если судить по воззванию, в столице Кальвадоса падение жирондистов и последующее установление диктатуры монтаньяров восприняли как удар по революции. Какие мысли и чувства обуревали в это время Шарлотту Корде? Никаких записей она не оставила, подруги, с которыми она могла быть откровенной, находились далеко, а практиковавшаяся в те года перлюстрация частной переписки не позволяла безоглядно доверять бумаге мысли и чувства. Поэтому мы приведем написанные спустя несколько десятков лет строки Ламартина, которые, как нам кажется, созвучны чувствам, охватившим Шарлотту при известии о торжестве Марата и поражении республиканцев: «Отныне народное собрание перестало быть представительством: оно обратилось в правительство. Оно самостоятельно правило, судило, чеканило монету, сражалось. Это была сплотившаяся Франция: одновременно голова и рука. Эта коллективная диктатура имела перед диктатурой одного лица то преимущество, что она была неуязвима и не могла быть прервана или уничтожена ударом кинжала. Отныне перестали спорить, а начали действовать. Исчезновение жирондистов отняло голос у революции. Заседания проходили почти в молчании. В Конвенте водворилась тишина, нарушаемая лишь шагами проходивших за оградой батальонов, залпами вестовой пушки и ударами топора гильотины на площади Революции».

Наверное, если бы Шарлотта прочла эти слова, ей бы сразу бросились в глаза три слова: диктатура, кинжал, гильотина. Именно эта триада вскоре решит ее судьбу. Духовная дочь героев Корнеля уже готова взять в руку кинжал Брута и принести себя в жертву на алтаре отечества. Остается только определить имя диктатора. Вокруг много говорят о триумвирате, но слабая женская рука не в состоянии отсечь у дракона все три головы. Надо сделать выбор.

Пока монтаньяры были заняты формированием революционных батальонов, чтобы задержать двинувшиеся на защиту своих депутатов полки федератов, находившиеся под домашним арестом жирондисты пользовались относительной свободой: ходили друг к другу в гости, вместе обсуждали дальнейшие планы. «Клянемся вонзить наши кинжалы в грудь тиранов!» — в едином порыве восклицали они, но дальше клятв и речей дело не продвигалось. В Париже, где у них было слишком мало союзников, ждать помощи не приходилось ни от кого, на быструю поддержку провинций надеяться вряд ли стоило, тем более что монтаньяры, имевшие разветвленную сеть агентуры и многочисленные филиалы Якобинского клуба, сразу же после изгнания ненавистной Жиронды развернули активную агитацию в провинциях.

Жирондисты не могли поднять восстание. Республиканцы, всегда готовые воззвать к теням Брута и Катона, они не могли призывать к расправам без суда. Республика виделась им в образе прекрасной римлянки в белоснежной тоге и фригийском колпаке на гордо поднятой голове; римлянка простирала руки к своим мужественным защитникам, готовым вонзить кинжалы в грудь рвущихся к ее пьедесталу тиранов. Они не могли, подобно Марату, обещать всем скорое счастье ценой чужих голов. Они были готовы умереть, но не были готовы убивать. Наверное, они пребывали в мечтах и иллюзиях.

По словам Мишле, политика жирондистов сводилась к понятию «ждать», а революция ждать не могла. По словам Матьеза, жирондисты начинали, но не умели завершать: объявили войну загранице, но не сумели одержать победу над врагом; разоблачили короля, но не решились устранить его; требовали республику, но не сумели управлять ею; и так во всем. И даже воспевший Жиронду поэт-романтик Ламартин отказал своим героям в политическим чутье: «они делали революцию, не понимая ее; они управляли, не понимая, как это следует делать»; нерешительность жирондистов ослабляла республику и в конечном счете играла на руку роялистам. Водоворот Истории, вынесший жирондистов на поверхность, вскоре утянул их в бездну — навсегда.

Часть жирондистов, подчиняясь требованию Конвента, добровольно сложила с себя депутатские полномочия, надеясь, таким образом, избежать преследований. Узнав об этом, Барбару заявил: «Если моя кровь нужна делу свободы, я прошу вас пролить ее. Если делу свободы нужна моя честь, я готов пожертвовать ею: грядущие поколения сумеют правильно оценить мою деятельность! Если Конвенту необходимо, чтобы я сложил с себя свои права депутата, я подчинюсь его постановлению. Но как я могу сам сложить с себя свои полномочия, если они были вручены мне народом?

Как я могу считать себя подозрительным, если из своего департамента, и из трех десятков других, из сотен народных обществ, я постоянно получаю свидетельства доверия и утешения, и только здесь каждый день подвергаюсь нападкам? Нет! Не ждите от меня отставки! Я поклялся умереть на своем посту, и я сдержу клятву!» Воспользовавшись неопределенностью ситуации, некоторые депутаты бежали в провинцию, где надеялись найти убежище и возможность продолжить бороться с диктатурой. Страна оказалась расколотой на два лагеря, и было ясно, что оба лагеря вскоре двинутся друг на друга войной.