Любимые книги

Морозова Наталья Павловна

ГЛАВА 6.

МОЙ ЛЮБИМЫЙ СОРОК ПЯТЫЙ

 

 

Наступила пора взяться за последнюю главу. И речь в ней пойдет о последнем, 45-м томе. Строго говоря, он не совсем последний, ибо после него идут еще 10 томов с ленинскими письмами, томов, которых в этой книге я не касалась, но которые – тоже целый мир. Но вот 45-й…

Его бы я одела в красно-черную обложку: именно в нем находятся обжигающие душу строчки:

Январь, 21. Неожиданное резкое ухудшение в состоянии здоровья Ленина.

18 час. 50 мин. Ленин скончался (см.: т. 45, с. 717).

Я не знаю, сколько должно пройти лет, чтобы эта запись выглядела всего лишь историческим фактом, а не страшной трагедией… Мне кажется, очень много. Есть в нашей истории личности, которые стали как бы общими любимцами нации, и разве, например, перестанут когда-нибудь плакать люди, читая или смотря на экране события на Черной речке? Не так ли и морозный день 21 января навеки впитал в себя траур, бездну, разверзшуюся перед нами после ухода самого родного человека.

Мы почему-то стали бояться подпускать к своему сердцу откровенную боль. Помню, несколько раз я пыталась в январе предложить газетам и журналам статьи о последних днях Ленина, но всякий раз мне говорили: мол, зачем нам этот пессимизм, главное, что ленинизм не умер. Да и «Ленин и сейчас живее всех живых»!

Тут я должна заранее просить у читателя прощения, что заканчиваю книгу на самом трагическом материале. Но что поделать, последняя глава – о последнем томе. Это естественно. Но все же, чтобы хоть несколько смягчить тяжесть самого материала, я попробую его соединить с произведением искусства. Так уж получилось, что почти одновременно с теми днями, когда я сквозь слезы читала свой любимый 45-й том, драматург Михаил Шатров по материалам этого же тома писал свою пьесу «Так победим!». Надо ли говорить, что моя встреча с этой пьесой была не просто встречей с искусством, и даже с историей? Это была встреча с моим любимым томом, но – засверкавшим новыми красками от прикосновения руки художника. Вот об этой встрече и пойдет рассказ в этой главе.

Для начала признаюсь, что впервые с пьесой «Так победим!» я познакомилась не в театре. Я вообще люблю пьесы – читать. Читать и перечитывать, вживаться в них, проигрывать в воображении отдельные сцены… И лишь когда вызревает какой-то определенный угол зрения на пьесу, тогда может потянуть и в театр.

Не была исключением и пьеса Михаила Шатрова «Так победим!». Уже в печати появились отзывы на спектакль, уже прокатилась слава о невозможности достать билет, а… идти не хотелось – искала пьесу.

И вот, едва начала читать, как все в пьесе задышало и заговорило. Процесс привыкания, вживания в материал был завершен при первом же прочтении, а если уж совсем точно, еще… до чтения! Еще бы: прямо на глазах передо мной ожила моя боль, моя любовь, со страниц пьесы со мной заговорил мой любимый 45-й…

«Что сделаю я для людей?» – крикнул легендарный Данко и вырвал из своей груди пылающее сердце, осветившее людям дорогу к свету. Ленинское сердце вспыхнуло любовью к людям с юных лет и с тех пор горело и светило неустанно.

И вот теперь он, тяжелобольной, отдавший людям все, снова считал себя их должником, снова хотел светить. Но теперь это было во сто крат труднее. После первого же приступа болезни с новой силой в его мозгу вспыхнула мысль: «Что сделаю я для людей?» И вот – «Последние письма и статьи» – кровоточащее, пылающее любовью к людям сердце Ильича. Вот таким я вижу 45-й том.

Мне кажется, что таким увидел 45-й том и Михаил Шатров, показавший в пьесе «Так победим!» именно трагедию героя, не имеющего уже больше никакой возможности служить людям иначе, как подняв над головой свое окровавленное сердце.

В одном из газетных интервью драматург сказал: «„Так победим!“ – трагедия. Это не только наша трагедия, это трагедия вполне реального определенного человека».

В чем же увидел М. Шатров трагедию? В неизбежности смерти? Нет, драматург отметает этот мотив небольшой ретроспективной сценой, когда в памяти Ильича всплывает островок из 1918 года – день подлого выстрела Каплан. Истекая кровью, Ильич говорит: «…Эка невидаль… да с каждым революционером это может случиться… ерундовина какая-то… подкузьмили мне руку… что ж делать, покушение – это профессиональная опасность политика…»

Да, мы знаем из целого ряда воспоминаний, в частности из очерка Горького, что Ленин именно так смотрел на покушение: идет, мол, большая драка, каждый воюет, как может. Ни один революционер не застрахован от вражеской пули. Ильич рассматривал это как одну из неизбежностей классовой борьбы и тогда, в 1918-м, эта вроде бы абстрактная неизбежность вонзилась в Ильича в виде вполне конкретных отравленных пуль. И теперь вот, в конце 1922 года, его скрутила смертельная болезнь, но и это тоже не было неожиданностью. Это – расплата за сверхчеловеческий труд, за тяготы изгнаний, за те же ранения, – в общем, для профессионального революционера это тоже дело понятное, неизбежное.

Может быть, трагедия в чрезмерности накала борьбы, которую долгие годы пришлось вести Ленину? Тоже нет. Конечно, вся жизнь Ленина была борьбой, но эта борьба составляла смысл его жизни, счастье его. Часто борьба бывала очень драматична, опасна для жизни, но по сути своей это была борьба не трагическая. Ленин боролся за революцию яростно и терпеливо, рывками и каждодневно, но всегда с подъемом, со страстью, с вдохновением. Это была борьба, закаляющая сердце и оттачивающая ум, придающая жизни ее высокий смысл.

Когда Ильич дрался с идейными противниками, он был спокоен, уверен, преисполнен решимостью бороться до конца и несгибаемой волей к победе. С блеском повергал он реакционное народничество («Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?»), экономизм («Что делать?»), философский идеализм («Материализм и эмпириокритицизм»)… В этой борьбе было его счастье.

Но в жизни Ильича была и другая борьба… Вот теперь мы и подобрались к ответу на вопрос, в чем же трагедия жизни и смерти этого человека, которая и стала содержанием пьесы «Так победим!». Итак, была другая борьба. Вот она-то иссушала сердце и мозг, она лишала сна, разрушала нервную систему… Это была борьба против… своих!

Вообще, жизнь человека, стоящего намного выше своих современников, часто бывает окрашена в трагические тона. Такой человек видит дальше, он как бы пришел из будущего, но современникам трудно понять и принять его прозрения. Как часто творчество гения получает достойную оценку лишь у далеких потомков. Но если гениальные художники могут утешаться мыслью, что их поймет и оценит хотя бы потомство, то гениальный политик, общественный деятель ждать не может. Ему важны не оценка, не признание, а практическое воплощение его идей, причем не когда-то, а в определенный исторический момент.

Вот почему Ильичу всю жизнь приходилось драться за свои прозрения, которые часто наталкивались на непонимание даже своих же соратников. Брестский мир, нэп, национальный вопрос – кто может подсчитать, сколько здоровья, сколько лет жизни отняли у Ильича эти вот сражения! А ведь победа в каждом из них означала ни мало ни много, как вопрос жизни или смерти нашей страны. До конца ли понимаем мы сегодня, что для нас сделал этот человек? И откуда только у него бралась энергия не только повергать врагов, но и преодолевать сопротивление многих друзей? Понимаем ли мы, что его «Последние письма и статьи» – это и есть сердце, вырванное из груди?

Мне думается, что такая или очень близкая ей мысль вдохновляла Михаила Шатрова на создание пьесы «Так победим!».

Да, последние дни Ильича – большое горе для всех нас. Ведь умирал самый дорогой, самый любимый человек. Вот и 45-й том – он весь пропитан этой печалью. И пока дойдешь до той страшной записи на 717 странице, сколько раз придется споткнуться, вздрогнуть от такого, казалось бы, обычного слова – «последний». Страница 300: «Речь на пленуме Московского Совета 20 ноября 1922 года» – последнее устное выступление перед массами. Страница 389: «Лучше меньше, да лучше» – последняя ленинская статья. Страница 716. 2 ноября. Ленин принимает делегацию рабочих Глуховской мануфактуры. Это – последняя его встреча с рабочими…

Обратимся еще раз к легенде о Данко. Помните, как трудно было Данко убедить людей идти за ним? Ну что делать, не видели они того, что видел он! А он видел. И не мог, не считал себя вправе не вывести людей к свету. Вырванное из груди сердце – это был его последний аргумент. За сердцем – пошли. И те кто поверил, и те, кто сомневался, – все пошли: нельзя не пойти за горящим сердцем! А сердце пылало и после гибели героя. Но люди хотя и вышли к свету, а все-таки побаивались сердца Данко: уж слишком ярко оно горело, слишком! А все, что слишком, людям непривычно, их пугает. И вы помните, конечно, как один осторожный человек наступил на горящее сердце Данко…

Да, видно, тут есть какой-то психологический барьер, мешающий понять до конца человека не просто выдающегося, а стоящего неизмеримо выше современников. В этом – трагедия гения.

Не избежал этой трагедии и Ленин. Но когда он был здоров, полон сил и энергии, трагедия сглаживалась его удивительно человечным характером. Он никогда не вносил ничего личного в разногласия, старался, как мы помним, не унижать человеческого достоинства тех, кто заблуждался искренно. Он умел прощать людям, что они не всегда сразу могли понять то, что так ясно было для него. Он, стоявший на несколько голов над всеми, никогда не подчеркивал этого, используя свое превосходство не для личного возвышения, а исключительно для общего дела. Он любил не себя в политике, а политику в себе. Все это притягивало к нему людей даже тогда, когда они не могли до конца осознать всю глубину его замыслов. За его бесконечную человечность люди «прощали» ему его бесконечное превосходство. Так он и шел, отдавая людям весь свет своего ума и весь жар своего сердца. И люди шли за ним, и иногда, покоренные его человечностью, забывали, что идут – за гением.

А тут он заболел. И все бросились его лечить, как стали бы лечить своего родного отца, мужа, сына… Ведь он, Ильич, такой же человек, как и мы, только самый родной не для кого-то одного, а – для всех! Его уложили в постель и запретили заниматься политикой, то есть делом всей его жизни. Ему запретили свидания, а он привык питать свой ум токами от масс. Ему запретили писать, делать доклады, обращаться к людям, а он не мог жить не для людей. По сути дела, его лишили того, что составляло смысл его жизни.

Вот тогда-то он, увидев, что люди совершенно не понимают его, вырвал свое сердце и поднял его над головой. Но вот здесь и разыгрался последний акт трагедии. Он жаждал светить своим сердцем до последней минуты жизни, пока, как Данко, не рухнет замертво. А его сдерживали, ему мешали светить. Ему и так было трудно, больно, так делали еще трудней, еще больней. И ведь все из самых хороших побуждений!

Читать 45-й том тяжело, больно. Но прекрасно сказал Михаил Шатров: «Не будем оберегать себя от этой боли – она воспитывает, возвышает души». И драматург средствами искусства дал нам возможность еще раз прочесть Ленина, его 45-й том.

 

Все оттуда, из сорок пятого…

События пьесы «Так победим!» разворачиваются в трех измерениях, в трех временных пластах. Первый – это всего лишь один день 18 октября 1923 года. Затем из этого дня память уносит Ильича во второй пласт – в те три месяца болезни, с 15 декабря 1922 года по 6 марта 1923 года. А уже из второго пласта совершаются еще более глубинные прорывы памяти в события прошлых годов. Вот эти островки памяти и будем считать третьим пластом.

Основную идейную нагрузку несет в себе второй пласт – те самые три месяца. События первого пласта – это как бы музыкальное оформление, которое вначале дает настрой всей пьесе, а в конце завершающим аккордом еще раз подтверждает тональность всей пьесы. Третий пласт – это подсветка для главного, второго. Ну а теперь рассмотрим все три пласта по отдельности.

Первый пласт. Он самый короткий по сценическому действию. Это – события 18 октября 1923 года. В 45-м томе об этом читаем лишь две коротенькие записи.

Октябрь , 18 . Ленин приезжает из Горок в Москву.

Октябрь , 19 . Ленин проезжает в автомобиле по Кремлю, по улицам Москвы, по территории Сельскохозяйственной выставки, возвращается в Кремль, отбирает себе книги из библиотеки, затем уезжает обратно в Горки (т. 45, с. 716).

Драматург сжал пружинку еще туже, вместив события этих двух дней в один день, в 18 октября, да еще и не в целый день, а в 15 минут. И сделал эти минуты своеобразным обрамлением пьесы: действие начинается в кремлевском кабинете Ленина и в нем же заканчивается. В последней сцене часы показывают, что прошло всего 15 минут.

Из воспоминаний известно, чего стоила Ильичу эта поездка. Последняя поездка в Москву. Как обычно, его не пускали, врачи были против, родные умоляли отказаться. Но он был непреклонен. Были и комические моменты, когда родные пытались «обмануть» Ильича, проехать на машине пару раз вокруг Горок: авось, забудет о своем замысле. Не забыл. Настоял. Пришлось уступить. Описаний этого эпизода много, каждый пишущий вспоминает какие-то детали, не замеченные другими. Драматург из множества деталей выбрал те, в которых уже заключалось зернышко трагедии задуманной им пьесы. Начинается с того, что Фотиева, сообщившая Володичевой и Гляссер, что Ильич вот-вот приедет, торопливо их информирует: «Сегодня утром дал понять, что должен ехать в Москву. Естественно, сказали, что врачи против … сказали, что нет машины. Пошел в гараж, сел в машину и, сколько ни звали, ни просили, продолжал молча сидеть. Начали созваниваться с Москвой, Москва ни в какую…». Посмотрите еще раз на подчеркнутые мною слова: это оркестр настраивает инструменты. Тональность – не пускать, ни в какую… И это – все любящие его люди, готовые каждый отдать за него жизнь?!

А вот еще одна нотка из вступления: упоминание о верхнем ящике письменного стола, где лежит пакет с его «Письмом к съезду». Это – завещание. Сейчас, в первом пласте, эта нота звучит в эмоциональном рассказе Володичевой своим коллегам.

Володичева ( вдруг ). Я знаю, почему он едет.. ( Заплакала .)

Фотиева . Маша, да что с тобой? Немедленно перестань!

Володичева . Ухудшение было?

Фотиева . Было, но сейчас все в порядке, ты сама видела.

Володичева ( кивает на стол ). Он едет за бумагами…

Гляссер . Какими бумагами? Да перестань реветь, понять ничего невозможно…

Володичева . Ну вспомните же, вспомните! Он диктовал мне письмо к съезду… личные характеристики… Просил положить в конверт, сургучную печать, а на конверте написать: «Вскрыть может только Ленин, а после его смерти – Надежда Константиновна». Я ни в какую, говорю «а после его смерти» писать не буду. Съезд через четыре месяца, и вы ни о какой смерти думать права не имеете. Он говорит, что надо быть готовым ко всему, что все возможно… Нет, невозможно, говорю, вы человек абсолютно молодой, подумаешь, как заболели – так и выздоровеете, сто тысяч раз выздоровеете… Он смеется: «Мне достаточно и одного раза». Машенька, говорит, хватит препираться, а я ни в какую… Ладно, говорит, спрячьте в верхний ящик моего стола, храните как особо ответственный документ, и все категорически секретно. Когда придет время, когда я почувствую, что пора, я сам передам Надежде Константиновне пакет… И вот – недавно было облачко, мы решили, что он не заметил, а он… едет за бумагами…

Фотиева ( решительно ). Ерунда! Маша, ерунда! Вот увидишь, он даже не вспомнит об этом… [41]

Вы посмотрите только, какова завязка! И хотя мы знаем уже все наперед, как было в действительности, сейчас, в пьесе, по каким-то неведомым законам искусства, нам так хочется обмануться, так хочется, чтобы права оказалась Фотиева.

Второй раз эта нота прозвучит во втором пласте, где мы увидим сцену, рассказанную нам только что Володичевой, уже в живом диалоге между ней и Владимиром Ильичем. В третий, последний раз нота прозвучит в финале пьесы: «Глубоко вздохнув, Владимир Ильич подходит к своему столу, открывает ящик, достает конверт с „Письмом к съезду“, красную папку с последними работами». Все. Значит, права была Володичева. Значит, пора. Значит, конец. Да, не пощадил драматург зрителя, под самый занавес заставив сдерживать рыдания и глотать слезы.

Теперь нам надо переходить к главному, второму пласту пьесы. Но перед этим сделаем небольшое отступление и поговорим о соотношении пьесы и материалов ленинского тома. Когда я все-таки выбралась на спектакль, то сразу же заметила вот что. Очень много в пьесе (и соответственно в спектакле) мест, при которых зал буквально ахает. Подтекст этих «ахов» примерно таков: «Ну, Шатров, ну сочинил!» Этот подтекст можно услышать и прямым текстом в раздевалке после спектакля. (Я вообще люблю прислушиваться к разговорам театральных разъездов.) Вот и по поводу диалога Ленина с Володичевой о красной папке я услышала: «Да откуда он все это взял, эдак каждый может напридумывать!»

Нет, не придумал этого драматург. Все оттуда, из 45-го. Просто надо учиться читать ленинские тома, а это, как я уже говорила, не одно и то же, что читать брошюру со статьей. Помните, я рассказывала о сопроводительном аппарате при каждом томе, создающем голографический эффект для самих текстов? А в 45-м томе есть и еще одна – уникальная – часть сопроводительного аппарата. Это «Дневник дежурных секретарей В.И. Ленина», который велся с 21 ноября 1922 года по 6 марта 1923 года. Заглянем же в «Дневник».

24 декабря (запись М.А. Володичевой). «Потребовал все , что он диктует, хранить в особом месте под особой ответственностью и считать категорически секретным. Тогда же прибавил еще одно распоряжение 279 » (т. 45, с. 474).

Теперь проследуем за цифрой 279 в примечания. Там прочтем отрывок из воспоминаний Володичевой:

«На запечатанных сургучной печатью конвертах, в которых хранились, по его желанию, копии документов, он просил отмечать, что вскрыть может лишь В.И. Ленин, а после его смерти Надежда Константиновна. Слова: „а после его смерти“ на конвертах я не писала» (т. 45, с. 593).

Вот вам и «напридумывать»!

Читать ленинские тома вообще нелегко, а 45-й, в силу перечисленных причин, – особенно. Когда я читаю его, то плюс к закладкам у меня заняты почти все пальцы на обеих руках. Один держит страницу с текстом, другой – примечания, третий – запись в хронике… Все переплетено, все связано, глаза и мысли разбегаются, хочется все охватить, вдруг какая-то фраза теряется, и снова все листаю, снова от указателя к указателю… Но зато какие открытия поджидают на этом пути! Порой аж дух захватывает, создается сильный эффект присутствия.

И каждый раз, когда я вот так, без оглядки, забиралась в 45-й том, сверлила мысль: это же готовое произведение искусства, готовый драматический шедевр, ну почему я не обладаю талантом драматурга! Прямо телепатия какая-то: ведь именно тогда, как я уже говорила, Михаил Шатров писал «Так победим!». Он собрал из тома все искорки и лучики и силой своего таланта свел их все в фокусе. И совершилось чудо: 45-й том сошел с полки, задышал, засветился, заговорил… Прямо как будто оператор со скрытой кинокамерой побывал в том времени.

 

«Постарайтесь услышать меня…»

Вот теперь – о втором пласте. Это те, самые тяжелые, три месяца, когда Ильич уже не мог служить людям иначе, как вырвав сердце из груди. В приложении «Даты жизни…» этот период отмечен жесткими вехами, напоминающими тревожные гудки.

Декабрь , 13 . Два приступа болезни Ленина.

Декабрь , в ночь с 15 на 16 . Резкое ухудшение в состоянии здоровья Ленина.

Декабрь , в ночь с 22 на 23 . Дальнейшее ухудшение в состоянии здоровья Ленина: наступает паралич правой руки и правой ноги.

Март , 6 . Резкое ухудшение в состоянии здоровья Ленина.

Март , 10 . Новый приступ болезни Ленина, приведший к усилению паралича правой части тела и к потере речи (т. 45, с. 708, 709, 710, 714).

А в промежутках между этими гудками – многочисленные «Ленин поручает», «Ленин диктует», «Ленин беседует»… Заканчивает диктовать, продолжает диктовать, дает задание, просит, требует, спрашивает… Уму непостижимо! И сама-то по себе болезнь тяжела: паралич, постоянные головные боли, – трудно себе представить, как вообще можно работать в таком положении. Однако судьба назначила Ильичу еще бóльшую степень трудности: работать, не только преодолевая нечеловеческую боль, но и преодолевая еще и крепко организованное сопротивление любящих его людей. Представьте себе, если бы нашему Данко, шествующему с гордо поднятым горящим сердцем, да привязали бы гири к ногам… А Ильич шел с этими гирями, и даже не очень сердился на своих близких: он понимал, что они – любя, жалея его, это делают. Он даже шутил. Но иногда все же и срывался, и тогда чуть-чуть приоткрывалась щелочка в тот океан бесконечных страданий, которые он всеми силами старался спрятать от людей. Наверное, каждому отдельному человеку, соприкасавшемуся в то время с Ильичем, и не видна была до конца вся картина его страданий. Но если внимательно изучать 45-й том, то можно по капельке собрать и весь океан.

Перед драматургом стояла крайне трудная задача. Ведь если весь океан страданий, бушующий в 45-м томе, перенести на сцену, зритель бы не выдержал. Гению всего отпущено с лихвой: и ума на тысячи людей, и страданий – на столько же. Но как найти такую художественную меру, чтобы не придавить зрителя непомерной тяжестью страданий героя? Михаил Шатров нашел эту меру.

Во-первых, он отказался от нагнетания примет чисто физической боли, которых так много в томе. Драматург показал нам болезнь Ильича не через призму врачебных записей, а через отношение к болезни самого больного. Что и говорить, у врачей картина объективнее с чисто медицинской точки зрения. Но известно ведь, что даже при абсолютно одинаковом заболевании разные люди чувствуют и ведут себя по-разному. Естественно, что художника больше интересует поведение человека во время болезни, чем бесстрастная картина медицинских диагнозов.

Другой разговор, что со стороны читателей и зрителей к записям врачей больше доверия, все же это – документы, а реплики героя – да ведь драматург может их придумать сколько угодно. Так вот, к сведению скептиков: реплики Владимира Ильича в пьесе – это тоже из 45-го тома, а значит, они тоже документальны.

В пьесе мы видим, как Ильич часто шутит по поводу своего выхода из строя. Конечно, для чуткого читателя (или зрителя) за каждой такой шуткой видится, быть может, еще больше боли, чем виделось бы за откровенной жалобой. Но тут уж ничего не поделать: чутким всегда больнее. Итак, Владимир Ильич шутит.

Ленин . А почему вы такая бледная?

Володичева . И вовсе я не бледная, здесь просто света мало… Вот вы…

Ленин . Что – я? Дилемма: выкручиваться или говорить правду.

Володичева ( выпаливает ). Очень даже неплохо выглядите!

Ленин . Уши торчат [43] .

Или:

Врач . А как вы себя чувствуете? Мне сказали, что вчера вечером вы жаловались на головную боль.

Ленин . Я? Кто меня оклеветал? К барьеру! Спросите у Володичевой, у Лидии Александровны…

Все молчат [44] .

Очень выразительная ремарка. Уж они-то, его секретари, хорошо знают, как часто и как сильно ему бывает плохо.

Но для чего же Ильич так уж чрезмерно бодрится, для чего изо всех сил старается скрыть боль, ведь с врачами надо быть откровенным, тогда и помощь их будет эффективней. Ответ понятен: Ильич боится, что у него отнимут и те 5 – 10 минут, которые он выпросил у врачей для своих диктовок. Он не может молчать, еще так много важного для страны надо сказать. А он чувствует свою личную ответственность за будущее страны.

Итак, трагедия обретает все более четкие контуры: человек еще способен продуцировать гениальные мысли, еще жаждет отдать эти мысли на пользу людям, но не может этого сделать по чисто физическим причинам. Это-то и составляет главный предмет нравственных страданий Ильича. Приглушая тему физической боли, драматург приковывает внимание зрителя к страданиям нравственным, и это дает ему возможность документальный факт из жизни сделать художественным фактом искусства.

Далее. Михаил Шатров совершенно отсекает линию Надежды Константиновны (кроме единственного упоминания о том, что только она может вскрыть конверт после смерти Ленина). А ведь Надежда Константиновна, наверное, единственная по-настоящему понимала всю глубину страданий своего мужа, друга, соратника. Позже, уже в 1935 году, она скажет: «…врачи запретили чтение и вообще работу. Думаю, что это неправильно было». Я уверена, что в другие годы Надежда Константиновна сказала бы об этом более откровенно. А в 1935-м году она уже ощущала дыхание смерти, и не только от возраста и болезней… Но и тогда, в 1923 году, что она могла поделать, если здоровье Ленина охранялось специальной комиссией ЦК! А когда однажды Надежда Константиновна (жена!) задержалась на несколько минут, читая газету Ильичу (мужу!), произошел печально известный эпизод: Сталин в грубой форме выговорил ей эти несколько минут. Да, тут уж отдельная трагедия… Но в данной пьесе драматург не захотел походя касаться этой раны и справедливо (на мой взгляд) отказался от этой линии вообще.

Правда, один лучик из любящего и понимающего сердца жены Ильича пробрался-таки в пьесу. В воспоминаниях Крупской читаем: «Я рассказала Владимиру Ильичу, как умела, почему я думаю, что он выздоровеет. И говорили мы еще о том, что надо запастись терпением, что надо смотреть на эту болезнь все равно как на тюремное заключение». И еще в этих же воспоминаниях говорится, как отреагировала на такие слова медсестра: «Ну что пустяки говорите, какая это тюрьма». Как говорится, два мнения по одному вопросу. С точки зрения медсестры, какая же тюрьма, когда у человека все есть: и пища, и врачебное обслуживание, и прекрасный дом в окружении не менее прекрасной природы, и забота близких, и внимание всего народа… С точки зрения жены, нет самого главного: работы, дела всей его жизни. Владимир Ильич именно так и рассматривал свою болезнь, ощущая себя почти как в тюрьме. И в пьесе эта мысль звучит не только подстрочно, но и прямым текстом. «Что на воле?» – спрашивает он Фотиеву. Затем этот же вопрос повторяется в разговоре с Володичевой: «Что на воле? Опять мороз?»

Я не могу с достоверностью утверждать, что эти слова навеяны драматургу именно воспоминаниями Крупской, тем более что в 45-м томе, в «Дневнике», в записи Фотиевой от 1 февраля можно прочитать: «Владимир Ильич сказал: „Если бы я был на свободе (сначала оговорился, а потом повторил, смеясь: если бы был на свободе), то я легко бы все это сделал сам“» (т. 45, с. 478). Но, независимо от источника, тема несвободы стала в пьесе той пружиной, которая держит весь сюжет в напряжении. Ведь оттого, что Ленин заболел, он не стал меньше думать о политике. Вспомним еще раз слова меньшевика Дана: «…нет больше такого человека, который все 24 часа в сутки был бы занят революцией, у которого не было бы других мыслей, кроме мысли о революции, и который даже во сне видит только революцию. Подите-ка справьтесь с ним».

А ведь и правда, когда были сказаны эти слова, с Ильичем действительно было трудно справиться: он не просто все время думал о революции – он так же все время воплощал свои думы в дела. Так что Дану можно было только посочувствовать. Но теперь ситуация изменилась: он по-прежнему 24 часа в сутки думал о революции, о судьбе социализма, а выхода в жизнь эти думы почти не имели. Это было похоже на то, как если бы в паровом котле закрыли последний клапан.

В «Дневнике дежурных секретарей» читаем:

12 февраля . Владимиру Ильичу хуже. Сильная головная боль… По словам Марии Ильиничны, его расстроили врачи до такой степени, что у него дрожали губы. Ферстер накануне сказал, что ему категорически запрещены газеты, свидания и политическая информация… У Владимира Ильича создалось впечатление, что не врачи дают указания Центральному Комитету, а Центральный Комитет дал инструкции врачам (т. 45, с. 485).

И снова я хватаюсь за голову. Да что же это такое? Одной рукой лечить, другой – доводить едва не до нервного припадка. Оберегать от волнений – и заставлять волноваться в сто раз больше. Да неужели они не видели, не понимали, что для него невозможность работать страшнее смерти, что боль за общее дело в тысячу раз превышает головную боль, хотя и она была невыносима? Наверное, не понимали. Трудно ведь, даже чудовищно предположить, что кто-то нарочно, специально инспирировал это каждодневное издевательство над великим человеком.

Да, трагедия гения, уже изначально обреченного на недопонимание, усилилась в конце жизни еще и чисто физическими факторами.

Вот эта трагедия и стала содержанием пьесы «Так победим!». И, заглядывая в пьесу снова, давайте еще раз убедимся, как ростки из 45-го тома прорастают в пьесе.

Врач . Принято решение… категорически запрещается всякая работа… диктовка… свидания… Это, простите, и убивает вас.

Ленин . А это, думаете не убивает?

И дальше:

Врач . …Что вас сейчас беспокоит?

Ленин ( улыбаясь ). «Он знал одной лишь думы власть…» ( Смеется .) К сожалению слова «судьба социализма в России» здесь никак не рифмуются…

Врач . Я имел в виду… головную боль, допустим…

Ленин . Сейчас это моя единственная забота.

Врач . Простите, но мы не должны говорить с вами об этом.

Ленин ( улыбаясь ). Напротив. Только об этом [47] .

Видите, он улыбается. Через силу. Рядом люди, и он держится, потому что даже в самые страшные минуты своей жизни он никогда не забывал подумать о самочувствии тех, кто рядом. Но вот врач произносит слова, после которых уже нет сил играть в благодушие.

Врач . Владимир Ильич, сейчас вы не Предсовнаркома, вы – пациент, вы – больной.

Владимир Ильич намекает женщинам, что ему надо с врачом поговорить по-мужски. Женщины уходят. Ильичу уже трудно сдерживать себя.

Врач . Владимир Ильич, да что с вами? У вас даже губы дрожат?

Ленин . Меня одно интересует – кто кому дает указания: врачи – Центральному Комитету или Центральный Комитет – врачам?

Врач . Мы получили от Центрального Комитета только одно указание – поставить вас на ноги. И мы сделаем все возможное, даже ценой вашего неудовольствия, даже рискуя навлечь на себя ваш гнев [48] .

Нет, поистине надо иметь такую огромную душу, как у Ильича, чтобы в ответ на эту филистерскую тираду не стукнуть кулаком по столу и не крикнуть: «Да зачем же вы хотите ставить меня на ноги таким диким способом! Да почему вы считаете, что самое страшное – это навлечь на себя неудовольствие или гнев начальства? Есть вещи куда важнее!»

Но не стукнул Ильич по столу, не в его это было натуре. Он умел прощать людям то, что они были просто людьми, а не гениями. Драматург очень тонко почувствовал меру, границу, дальше которой вспышка гнева у Ильича пойти не могла. И не случайно перед следующим за этой сценой монологом в скобках стоит ремарка «не сразу». Потребовались какие-то секунды, чтобы взять себя в руки, чтобы завязать в тугой узел расходившиеся нервы, чтобы вспомнить, наконец, то, чему сам всегда учил товарищей: кому больше дано, с того и спрос больше.

И вот, собрав все свои душевные силы, Владимир Ильич произносит монолог. Это, пожалуй, самое сильное место в пьесе. Это монолог не больного, несчастного человека, которому очень плохо физически, а человека, страдающего от невозможности выполнить до конца свой долг, человека, которому мешают отдавать людям свое сердце до конца.

Ленин ( не сразу ). Простите, доктор… Но услышьте… постарайтесь услышать меня… Работа для меня – жизнь, молчание – смерть. Ваши коллеги ошибаются, приговаривая меня к бездеятельности. Они просто меня плохо знают.

Посмотрите, как осторожно старается говорить Ильич, как подбирает слова, чтобы не обидеть доктора, но все же прорывается, нет, даже не прорывается, а совершенно естественно произносится слово «приговаривая», как к смертной казни. Да ведь так оно и есть. То, что другому принесло бы пользу, его – убивает, ибо его сердце вмещает в себя радости и горести всей России. Если России плохо, у него болит сердце, и никакие лекарства и процедуры не способны уменьшить боль. Только работа, сверхчеловеческая работа на общее дело может принести Ильичу если не выздоровление, то хотя бы уменьшение душевных страданий. В том же монологе Ильич говорит:

– Я чувствую свою личную ответственность за то, что будет в России завтра, послезавтра, через пять, десять, пятьдесят, через сто лет… Я должен… я обязан диктовать… Этой работы никто за меня не сделает… [49]

В пьесе этот монолог – последняя попытка Ильича прорваться со своей тревогой к тем, кто так неразумно его лечит, в открытую. Его не поняли и на этот раз. Очень характерен ответ врача:

– Послушайте, товарищ Ульянов! Я в своей профессии не первый день и, простите, лучше вас знаю, что с вами сейчас происходит и чего вам будет стоить каждое слово диктовки – каких страданий, каких мук… [50]

«Товарищ Ульянов»… Вот вам и все. Перед врачом пациент, больной по фамилии Ульянов. Он болен, это вне всяких сомнений. А раз так, врач обязан его лечить. Это естественно, привычно, понятно и в какой-то степени удобно. Вспомним осторожного человека, наступившего на гордое горящее сердце Данко: от этого горения одно только беспокойство для осторожных людей. Вот все эти опасения обыкновенного осторожного человека, в общем-то объяснимые и даже извинительные, и не дали врачу услышать, понять, что к нему сейчас обращался не пациент Ульянов, а… Ленин! Дальше сцена развивается таким образом, что на какое-то мгновение можно обмануться и подумать: услышал! Понял!

Долгая пауза .

Врач . Много?

Ленин . Сущие пустяки! Национальный вопрос – одно слово… план построения социализма… тоже одно слово… диктатура пролетариата, кооперация, Рабкрин, госаппарат, культура, индустриализация… [51]

Как видим, Ильич тоже обманулся, тоже подумал, что его услышали. Размечтался, откровенно развернул перед врачом свои грандиозные планы. А врач-то, оказывается, смотрел на него как на ребенка, которому разрешили немного поиграть во взрослую игру, а он ишь как увлекся! И тут Ильичу, да и зрителям, стало ясно, что уступка доктора была вовсе не вспышкой прозрения, а всего лишь жалостью к тому же пациенту товарищу Ульянову: раз уж он так убивается, так настойчиво просит диктовать, надо позволить ему немножко, а то еще сильнее разволнуется. Ну а когда пациент, как говорится, «зарвался», доктор тотчас проявил бдительность.

Врач . Вы требуете от врача, чтобы он смотрел, как пациент будет себя убивать [52] .

Все, щелочка, открывшаяся было в стене непонимания, сомкнулась. Ильич снова ощутил крепкие, сильные объятия любящих (!) его людей. Нет, напрямую не прорваться. И Ильич меняет тактику. Что ж, пусть не понимают, пусть считают, что желание работать – это его каприз. Ну а раз так, то он и воспользуется хотя бы этим правом больного – правом на каприз. И Ильич объявляет ультиматум! В 45-м томе об этом эпизоде можно узнать из примечаний, на странице 591, где приводится рассказ об этом Марии Ильиничны. В пьесе же сцена с ультиматумом играет очень важную роль в сюжете: с этого момента происходит резкий поворот в поведении Владимира Ильича. Все. Теперь он не будет больше просить и умолять. Отныне он будет «капризничать», шутить, притворяться здоровым, хитрить, – словом, любыми доступными ему средствами завоевывать для себя «глотки свободы», когда он сможет хоть по капле, хоть по крохам, но отдавать свое сердце людям.

Врач . Вы только не волнуйтесь, Владимир Ильич…

Ленин ( вдруг широко улыбается ). А я абсолютно спокоен. Более того. У меня даже очень хорошее настроение… потому что решение принято. Прошу вас передать там – и всем нижеследующее: или мне будет разрешено ежедневно работать, диктовать по десять – двадцать минут, или я совсем отказываюсь лечиться.

Врач . Ультиматум?

Ленин . Вот именно – ультиматум [53] .

С этой минуты Ильич всю свою боль крепко зажимает в кулак. Он сделает все, чтобы его волнения не увидели, боли – не заметили. И еще он будет… шутить. Даже тогда, когда можно было бы и закричать. А поводы для этого были… Например, когда я прочла на 710-й странице 45-го тома один документ, то по-настоящему поняла смысл выражения «волосы встают дыбом». Вот он, этот документ.

Декабрь , 24 . Ленин требует, чтобы ему было разрешено ежедневно, хотя бы в течение короткого времени, диктовать его «дневник». После совещания И.В. Сталина, Л.Б. Каменева и Н.И. Бухарина с врачами принимается решение: «1. Владимиру Ильичу предоставляется право диктовать ежедневно 5 – 10 минут, но это не должно носить характера переписки и на эти записки Владимир Ильич не должен ждать ответа. Свидания запрещаются. 2. Ни друзья, ни домашние не должны сообщать Владимиру Ильичу ничего из политической жизни, чтобы этим не давать материала для размышлений и волнений» (т. 45, с. 710).

«Предоставляется право» – как узнику. «Не должен ждать ответа» – как опасный преступник. «Ничего из политической жизни», то есть жить без воздуха, а это для него все равно что и не жить вообще. Вспомнились при этом еще слова Марии Ильиничны: «…мы пытались убедить его в необходимости меньше работать, он как-то на мои уговоры сказал мне: „У меня ничего другого нет“». Так что борясь за возможность работать, Ильич боролся и за свою жизнь. Ну как они не могли этого понять!

Документ, который я привела, был, конечно, доведен до сведения Владимира Ильича. Можно себе представить, какая буря всколыхнулась в его душе! В пьесе эта буря прорывается совсем крохотными всполохами, старательно маскируемыми Ильичем шутками, деланной веселостью.

Фотиева . Владимир Ильич, но это не должно носить характер переписки, и Ленин на эти послания не должен ждать ответа.

Ленин . Бог с ними… ( Весело ) Итак, мы начинаем…

Фотиева . Владимир Ильич…

Ленин . Нет-нет, извольте работать, все остальное – потом. Раз уж разрешили десять минут – было бы преступлением с нашей с вами стороны не превратить эти десять минут в полчаса.

Фотиева . То есть?

Ленин . Нам – палец, а мы что же – руку не откусим? Будем опровергать вековую народную мудрость?

Фотиева . Вы все шутите…

Ленин . Да, я всегда шучу… Пишите! [54]

И верно, он теперь всегда шутил, причем особенно вдохновенно тогда, когда очень сильно хотелось выругаться. Шутил он и с чисто «практической» целью – расположить к себе милых дам, от которых теперь многое зависело.

Фотиева . У вас была газета!

Ленин . Была, заходила одна, покалякали с полчасика, выглядит довольно симпатично, не скрою, был пленен, хотелось бы еще повидаться… [55]

Боже, на какие ухищрения шел Ильич! Даже, как видим, попытался изобразить из себя эдакого лихого светского ухажера, лишь бы получить «с воли» хоть какую-то весточку, лишь бы иметь возможность еще пару минут диктовать свои статьи! А что ему было делать? Ведь он зависел буквально от каждого, он не мог даже сам записывать свои мысли: была парализована правая рука. Вот и пускался он на всякие хитрости и уловки. Нет, правда, порой такая тоска берет от бессилия, от невозможности спуститься в то время и что-то изменить, чем-то помочь.

 

«Маленькая такая книженция…»

Но ради чего же Ильич предпринимал такие сверхчеловеческие усилия? Достиг ли он чего-нибудь своей настойчивостью, своими маневрами?

Если судить по количеству, то не очень-то многого. Всего лишь 63 страницы в 45-м томе (с 343-й по 406-ю). Если же взять во внимание качество, то достаточно напомнить, что это и есть ставшие теперь знаменитыми его «Последние письма и статьи». Некоторые из этих статей публиковались в газете в 1923 году, а иные впервые увидели свет только в 1956 году. Люди постарше помнят, с каким волнением взяли мы тогда в руки вышедшую брошюру «Последние письма и статьи». Она и сейчас издается, эта брошюра. Но все же лучше возьмите 45-й том. Прочтите его целиком. Первые полтома – это написанное Лениным с 6 марта 1922 года по 15 декабря того же года, то есть до начала тех тяжелых трех месяцев, за которые и были написаны, а вернее, продиктованы эти драгоценные 63 страницы. А после идет обширный сопроводительный материал, о котором я уже рассказывала. И вот, в окружении всего этого, «Последние письма и статьи» и смотрятся как бриллиант в драгоценной оправе, ибо здесь каждая страница, помимо глубины своего собственного содержания, подсвечивается еще лучиками из разных концов 45-го тома.

И представьте себе, этот ленинский текст тоже перешел в пьесу. Как? – воскликнут иные. Текст политических статей – в пьесу? Признаться, я тоже удивлялась. Только другому: почему это не сделано было до сих пор? Тот, кто постоянно читает Ленина, согласится со мной, что его текст вообще очень драматургичен. Я бы сказала, что и все его 55 томов так и просятся в пьесы. Думаю, что это не только мое личное мнение, о чем говорит писательская практика многих драматургов последних лет. Этому есть вполне объективные причины. Ленин был по своей натуре страстным пропагандистом. В его произведениях крайне редко можно встретить спокойную, разъясняющую, дидактическую манеру письма. Гораздо чаще он кого-то в чем-то убеждал, кому-то что-то доказывал. Отсюда – страстность, пафосность его речи.

Далее. В процессе борьбы за очищение марксизма от различных оппортунистических его толкований Ленину приходилось постоянно вступать в теоретические сражения. Отсюда – полемичность его письма, которая, как мы помним, заявила о себе уже в первой его крупной работе «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?».

Далее. Как мы уже знаем, Ленин никогда не читал по писаному своих докладов. Отсюда – живость, разговорность, отсутствие наукообразия, академизма в текстах многочисленных докладов, которые тоже составляют значительную часть его творческого наследия.

Но даже и к докладам были все же иногда написаны какие-то тезисы, выписки. В этом отношении «Последние письма и статьи» по живости и разговорности языка выделяются даже на фоне живого языка докладов: они Лениным только говорились! Диктуя секретарям свои мысли, Ильич ощущал себя то на трибуне, то в споре с тем или иным оппонентом, с которым не доспорил из-за болезни.

Как-то Мариэтта Шагинян рассказывала о поразившей ее «письменной жестикуляции» текстов Ленина: это применение им всевозможных подчеркиваний, разбивок, курсивов, двойных и даже тройных восклицательных знаков и т.д. И это все – в письменных, теоретических работах. Так что же говорить о тексте «Последних писем…», где Ильич жестикулировал не письменно, а натурально, ходя из угла в угол по комнате! В «Дневнике дежурных секретарей» мы читаем:

2 февраля (запись Володичевой).

Диктует, как всегда, превосходно: без остановки, очень редко затрудняясь в выражениях, вернее, не диктует, а говорит жестикулируя (т. 45, с. 478).

Как много можно извлечь из этой записи! Еще бы ему затрудняться в выражении, когда все остальные часы суток он мысленно сотни раз проговаривал этот текст! Еще бы ему не диктовать без остановки, если остановки входят в тот же мизерный лимит времени, отпущенный ему комиссией!

Но конечно, как бы ни был драматургичен текст, статья – это все же не пьеса. В последние годы много стало появляться пьес, киносценариев, насыщенных текстом ленинских работ, но многие из них не стали художественным открытием. Михаил Шатров в этом отношении занимает особое место в современной Лениниане. Но я не буду здесь останавливаться подробно на художническом мастерстве драматурга, моя задача другая: показать, как драматург сумел пропитать свою пьесу атмосферой 45-го тома. Михаил Шатров, как я уже говорила, впитал в себя весь том, от корки до корки. Отсюда и удивительная достоверность интонации пьесы, не так уж часто встречающаяся в пьесах о политических деятелях. Ведь иные авторы вложат в уста своего героя подлинный текст из статей и думают, что достоверность этим и исчерпывается. Но это все равно что читать Ленина не в Собрании сочинений, а в брошюре. Шатров же собрал лучики, детали, штришки со всего тома, и потому атмосфера в его пьесе и получилась такой правдоподобной, живой. Разумеется, он и из текста сумел отобрать фразы с наиболее разговорной интонацией, да еще добавил к этому находки из сопроводительного аппарата тома. Например, приведенный мною рассказ Володичевой о том, как Ленин диктовал, нашел свое отражение в ремарках: «ходит по комнате», «азартно», «увлекаясь»…

Иногда, диктуя, Ильич забывает о секретаре, начинает как бы размышлять вслух, ощущая себя уже не в четырех стенах, куда его заточили врачи, а на трибуне. Он видит перед собой массы, и это – не только люди того времени, но и мы, сегодняшние. Встречаются ремарки «себе, нам», которые расширяют аудиторию, и вот уже вместо одного человека, например Фотиевой, речь Ленина слушают тысячи людей.

Ленин ( Фотиевой , себе , нам – азартно ). Мы имеем сегодня все необходимое для полного социализма: власть на средства производства – в руках государства, государственная власть – в руках пролетариата… ( Увлекаясь .) Так в чем же дело? Где же социализм? А в том дело, что между нами и социализмом – глубочайшая пропасть недостаточной цивилизованности и полуазиатского бескультурья [56] .

Это из статьи «О кооперации». Что и говорить: уровень цивилизованности нам и сегодня, семь десятков лет спустя, еще поднимать и поднимать.. Надо сказать, что драматург пользуется этим приемом, то есть поворачивает артиста лицом к публике, как раз тогда, когда хочет нам передать наиболее актуальные сегодня мысли Ильича, как, например, в приведенном монологе. Но иногда – и для достижения чисто эмоционального эффекта. И получается: то ли мы переместились во времени к Ильичу, то ли он переместился к нам. Очень сильно написана в этом отношении последняя ремарка:

…Последний раз окидывает кабинет взглядом, прощается с ним… Замечает нас… Выходит на авансцену, долго, с интересом смотрит на нас – взгляд его требователен и вопрошающ… Но вот ободряющая улыбка тронула его губы…

Запомним его таким [57] .

Разумеется, в пьесе «Так победим!» использованы не все материалы «Последних писем и статей». Да это и невозможно, если учесть огромное многообразие тем, затронутых в них Лениным. Но вот выбор статей и выдержек из них продиктован как раз главной, трагической темой всей пьесы: спором Ленина со своими. Больше всего в пьесе используется статья «К вопросу о национальностях или об „автономизации“». Пожалуй, и в 45-м томе это самая взволнованная статья. И неудивительно: национальный вопрос – один из сложнейших и запутаннейших вопросов.

А тогда, в последние дни 1922 года, он приобрел и особо тревожную окраску: на днях должно было произойти объединение советских республик. Но – на какой основе? Сталин предлагал, чтобы все республики вошли в состав РСФСР на правах автономизации. Правда, еще до болезни Ленина, под влиянием бесед с Лениным, Сталин в главном пересмотрел свою позицию. Ну а в подробностях, которые тоже очень важны, как все решится на деле? Будь Ленин здоров, он бы снова, как и в былые времена, предостерег товарищей по партии от ошибок. Но… Ленин болен. Более того, он в тисках врачебных запретов, он в «неволе». Съезд начинается, а Ильич, вместо того чтобы выступать на съезде, вынужден свое мнение диктовать секретарям!

А как начинается его письмо! Я уже приводила это начало, но не удержусь, приведу еще раз: «Я, кажется, сильно виноват перед рабочими России за то, что не вмешался достаточно энергично и достаточно резко в пресловутый вопрос об автономизации…» (т. 45, с. 356). Да, сильно был «виноват» Ильич, что не щадя себя, дни и ночи работал. Что ж, виноват – надо исправляться.

Итак, статья о национальном вопросе. В сущности, идея Сталина была лишь следствием тенденции недооценки важности этого вопроса. А тут еще грузинский инцидент – выходка Орджоникидзе, допустившего рукоприкладство при разборе национального конфликта.

В пьесе разговор о национальном вопросе как раз и начинается с темы грузинского инцидента. Драматург вводит вымышленное лицо, отметив в ремарке: «…назовем его Орловым». Выбором такой распространенной в России фамилии драматург подчеркнул, что это как бы собирательный образ многих людей, партийных и беспартийных, перед которыми Ильичу уже сотни раз приходилось раскрывать сущность советской национальной политики. И сегодня, наверное, он это делает в последний раз.

Ленин . Что? Что случилось в Тифлисе?

Орлов . Серго… ударил одного националиста… в лицо…

Ленин ( упавшим голосом ). Значит, правда…

Орлов . Ну, грузины… очень горячие люди…

Ленин . Но ведь Серго представлял в Грузии Москву, Центральный Комитет! От него ждали справедливости, а не кулаков! Что скажут люди? Что продолжается старая царистская политика, прикрытая названием «коммунизм»? В какое же болото мы слетели… [58] .

Видите, какой живой разговор. А ведь все из статьи, даже слова «в какое болото мы слетели». Да и вся статья у Ленина настолько нервная, вопрошающая, что просто напрашивался образ оппонента, и драматург его ввел. Он как бы задним числом исправил вопиющую несправедливость, когда Ильичу предписали «на свои записки не ждать ответа». Какое же это было мучение для Ильича говорить в пустоту, не видя глаз своих слушателей, не слыша возражений своих оппонентов!

Вообще-то по национальному вопросу Ленину в жизни частенько приходилось вести жестокие споры, в том числе и со своими соратниками. Но ведь то же самое приходилось делать и Марксу! В статье «О праве наций на самоопределение» Ленин писал: «Маркс имел обыкновение „щупать зуб“, как он выражался, своим знакомым социалистам, проверяя их сознательность и убежденность» (т. 25, с. 300). Не врагам он «щупал зуб», а знакомым социалистам. Это значит, что было немало социалистов, вполне основательно усвоивших революционную теорию, но спотыкавшихся именно на национальном вопросе. Ленину пришлось еще труднее, ибо он возглавил революционное движение в одной из самых многонациональных стран, да еще вдобавок с такими запутанными национальными отношениями. Вот почему Ильич тоже считал, что многим знакомым социал-демократам не мешает «пощупать зуб» на предмет их взглядов на национальный вопрос.

Это место из ленинской статьи не зря полюбилось и Шатрову: он его использовал и в сценарии «Доверие» (там Ленин говорит об этом Пятакову), и в пьесе «Так победим!», где эти же слова обращены к Орлову. Страстно, полемично звучит диалог Ленина с Орловым, в образе которого, как я уже говорила, материализовался мысленный коллективный оппонент.

Ленин . …Мало прокламировать формальное равенство, мало отменить юридическое неравенство – надо покончить с фактическим… Согласны?

Орлов . Согласен-то я согласен…

Ленин . Ах какой это бесконечно сложный вопрос, тут десятки самых разных аспектов, и далеко не последнее слово – за культурой, идейной зрелостью человека и общества. Маркс любил проверять сознательность знакомых социалистов на национальном вопросе. У него это называлось «щупать больной зуб». После беседы с Марксом у некоторых товарищей появлялась щербинка во рту. Не стоит ли нам почаще проверять наши зубы?

Орлов . Ох и задачки вы ставите! [59]

Как видим, введением как бы реального оппонента драматург заостряет наше внимание на исключительной важности вопроса, из-за которого Ильич тогда так сильно волновался. Ведь что бы было, если бы на съезде снова была допущена ошибка с «автономизацией»? И не потому ли тогда, 30 декабря 1922 года, партии удалось избежать одной из серьезнейших ошибок, что Ильич, одной ногой стоявший в могиле, так страстно и решительно высказал свой взгляд на этот вопрос?!

Законом драматургии является и то, что даже в самых беспросветных трагедиях должны быть хоть какие-то светлые островки. В «Так победим!» к светлым островкам относятся и те мгновения, когда Ильич, несмотря на трудности и запреты, все же создал нечто такое, от чего он испытывает удовлетворение. Что и говорить, легких условий для работы у Ленина никогда не было, приходилось писать и в ссылке, и в тюрьме, и в шалаше… Но сейчас, в эти три месяца, было всего труднее. И очень тонко уловил драматург какую-то немного детскую радость в интонациях Ильича, довольного тем, что хоть что-то сумел сделать.

Ленин . …Машенька, давайте подытожим нашу с вами работу… ( Открывает красную папку , в которой лежат рукописи продиктованных им статей .) Вот они, наши диктовки, диктовочки… Программу мы нашу выполнили… Национальный вопрос – одно слово…

Володичева ( ирония ). Одно…

Ленин . План построения социализма – тоже одно слово… Индустриализация, кооперация, культурная революция – все по одному слову… А вот ответ Суханову – два с половиной… Это у меня хорошо сказанулось! Ну как, на книгу, маленькую такую книженцию, – потянет?

Володичева . Еще как потянет!

Ленин ( улыбаясь ). А книга, Машенька, как напомнил мне один очень умный и симпатичный человек, – это духовное завещание одного поколения другому, приказ часового, уходящего на отдых, часовому, заступающему на его место [60] .

Да, такая вот получилась маленькая книженция. Теперь мы ее называем «Последние письма и статьи».

 

«…Иду к массам!»

Третий временной пласт пьесы. Это – прорывы памяти Ильича в прошлое. По материалу – это отдельные места из 36, 37, 40-го и некоторых других томов, откуда их высвечивают лучи из 45-го тома. И конечно же с помощью этих лучей драматург старается высветить те моменты из жизни Ленина и соответственно те страницы из его творчества, которые созвучны настроению, мыслям, заботам Ильича тех тяжелых трех месяцев. Чаще всего это как раз те моменты, когда свои же соратники мешали, пусть и не умышленно, но ставили палки в колеса. Те моменты, когда Ленину приходилось невероятными усилиями добиваться того, что для него было предельно ясно с самого начала.

И не всегда удавалось предотвратить ошибку: слишком бешеными темпами мчалась тогда история, слишком трудно было четко сориентироваться и быстро принять правильное решение. Это умел только Ильич, но и у него не хватало времени и сил, чтобы успеть всех убедить, все предотвратить. Такова была трагическая история с Брестским миром, когда ослушание Ленина Троцким стоило молодой Советской республике тысяч погибших солдат и огромных материальных потерь. Такова же история с кронштадтским мятежом, почву для которого создало запоздание отмены продразверстки.

Каждый такой прорыв в прошлое драматург осуществляет через мысленные ассоциации с событиями, разговорами, мыслями Ленина из второго пласта, то есть из тех трех месяцев болезни и диктовок. Вот, например, диктуется «Письмо к съезду». В этом письме Ленин серьезно предупреждает партию о том, как много значат для судеб революции и социализма личные качества руководителей. Он предостерегает от грубости, от чрезмерной самоуверенности… И тут память уносит его в 1920 год, когда на своем юбилейном вечере он вынужден был говорить об опасности для партии попасть в положение зазнавшейся партии. Эта речь из 40-го тома (с. 326 – 327) почти дословно воспроизведена в пьесе. На спектакле после этой речи всегда вспыхивают аплодисменты. Конечно, немалую роль здесь играет степень неожиданности: иные и вообще приписывают эту речь целиком воображению драматурга. Но дело еще и в том, что слишком часто в последние десятилетия люди встречались с зазнавшимися членами партии…

А как Ленин воевал с комчванством, с беспочвенным прожектерством, с методами административного нажима и окрика. Стоит только почитать тома с письмами того периода (51, 52-й…). А ведь это все были свои товарищи по борьбе. Сколько сил уходило у Ильича на это, и вот на юбилейном вечере Ильич не выдержал да и высказал все в лицо своим товарищам!

И драматург, на мой взгляд, правильно рассудил, что в тот момент, когда Ленин был уже тяжело болен, когда его волновала тема личных качеств руководителей партии, он просто не мог не вспомнить того юбилейного вечера. Ведь теперь-то, спустя несколько лет после юбилея, те личные качества, с которыми он воевал, оставались при тех же людях. Но… Ильичу уже виделся тот час, когда его уже не будет рядом с товарищами, а кто же поправит, удержит, разъяснит?.. И он хочет помочь им и после своей смерти, оставляя в качестве завещания «Письмо к съезду». Тут уж поистине получилась книга как «приказ часового, уходящего на отдых, часовому, заступающему на его место». С этой позиции и рассматривал Ильич свои последние работы.

Еще один прорыв памяти уносит Ильича в весну 1921 года, к X съезду партии. Печально известная «профсоюзная дискуссия» тоже ведь была затеяна своими. В пьесе концентрированное мнение «рабочей оппозиции» высказывает некая Варвара Михайловна, «красивая женщина средних лет». «Мы с вами не один пуд соли съели», – говорит она Владимиру Ильичу, и ведь это действительно так: все лидеры «рабочей оппозиции» были из тех, кто прошел через тюрьмы и ссылки, кто всей душой был предан революции. А теперь они ошибались, теперь они шли на поводу отсталой части пролетариата. Но сколько же было терпения у Ильича! Он не злился на людей ошибающихся, он убеждал, уговаривал, ведь и в самом деле – свои! Но Варвара Михайловна стоит на своем: профсоюзы занимаются экономикой, партия – политикой. Как трудно было Ильичу убеждать, доказывать, что политика – это концентрированная экономика!

Ленин . К чему же мы придем в таком случае? Будем создавать фракции, растаскивать партию на части? ( С болью .) Что же вы делаете, Варвара Михайловна, дорогая вы моя… [61]

Нет, с врагами не так говорил Ленин. Там было легче. Здесь – свои. Но – не понимают! Сколько же сил, сколько лет жизни унесла у Ильича эта изнурительная борьба со своими! Ведь обладая властью Предсовнаркома и огромным личным авторитетом, Ленин мог многие вопросы решать единолично. Но – он был убежденным коллективистом, и потому метод убеждения предпочитал методу нажима.

Но были моменты, когда убеждать – уже некогда, когда все аргументы исчерпаны, а оппоненты все еще колебались. И от исхода этих колебаний порой зависела судьба революции, судьба социализма, судьба Советской власти. И тут Ленин решительно брал штурвал в свои руки. Так было в 1917 году, когда он, устав убеждать своих соратников, что промедление в восстании «смерти подобно», заявил, что он выходит из ЦК и идет агитировать массы. Тогда послушались – и было 25 октября.

По-иному случилось с Брестским миром. В пьесе тема Брестского мира проведена с большой изобретательностью, можно сказать, с блеском. Поводом для прорыва памяти в 1918 год послужила сцена с врачом, помните, это когда Владимир Ильич объявляет ультиматум. Долго убеждал Ильич врача, что молчание для него – смерть, работа – жизнь. Не убедил. Тогда-то и объявил ультиматум. А ведь не объяви он этого ультиматума – не видать бы нам его книги «Последние письма и статьи»! От скольких ошибок уберегла бы партию эта книга, если бы все советы Ленина были приняты во внимание…

Да… Ну так вот, как раз после этой сцены с врачом и происходит прорыв памяти в февраль 1918 года. Тогда тоже на карту было поставлено все: само существование Советской власти. Раскроем 35-й том – одни названия статей расскажут нам о накале борьбы за Брестский мир: «О революционной фразе», «Социалистическое отечество в опасности!», «Мир или война?», «В чем ошибка», «Несчастный мир», «Страшное и чудовищное»… Как лев, сражался Ильич за Брестский мир. Но даже и тогда, когда Троцкий своевольно не подписал мирный договор, когда немцы пошли в наступление, а русская армия бежала, не оказывая сопротивления… даже и тогда не все излечились от революционной фразы и продолжали настаивать на продолжении войны, на невозможности подписывать столь унизительный договор.

Чтобы показать наглядно, к чему привел поступок Троцкого, в пьесу введен немецкий генерал. Его монолог – это взгляд с другой стороны, это очень живописная картинка итога содеянного Троцким.

Немецкий генерал . Наше продвижение планомерно продолжается. Это самая комическая война, какую только можно было себе представить. Она ведется только по железным дорогам… Берут станцию, большевиков арестовывают и продвигаются дальше… Сегодня утром отправлен ультиматум большевикам… Я сильно сомневаюсь, что они примут его, ибо он составлен так, чтобы большевики оскорбились и отклонили. А нам только это и нужно: мы пойдем тогда на Петербург и уничтожим эту заразу, угрожающую всему цивилизованному миру [62] .

Как говорится, вопрос ясен. Но большевики, собравшиеся обсудить новые условия мира, снова и снова кидаются левыми фразами. И тут – Ленин взрывается. Он уже не убеждает, не уговаривает, он – ставит ультиматум.

Ленин ( взрыв невероятной силы ). Довольно! Довольно! Больше я не буду терпеть ни единой секунды! Шутить и играть с войной нельзя! У нас нет возможности ждать и часа! Ждать – это значит сдавать русскую революцию на слом! Если опять запрашивать немцев – это бумажка, а не политика! Подписать мир – это политика! Мы пишем бумажки, а они берут города, станции, вагоны, и мы околеваем! [63]

Какая страстная речь! И все – из 35-го тома. Ленин тогда именно так говорил и так писал.

Ленин . Политика революционной фразы должна быть кончена! Если же эта политика будет продолжаться, я немедленно выхожу из Совнаркома и Центрального Комитета и иду к массам! Но революционного словоблудия я больше терпеть не буду! Ни единой секунды! В противном случае прошу покорнейше принять отставку!

Наступает молчание . Все потрясены [64] .

Да, так оно и было. Тяжело, ох как тяжело давались Ленину такие сшибки. Но и тогда, в 1918-м, и сейчас, в декабре 1922-го, его волновал вопрос о судьбе социализма в России. И тогда, и сейчас он использовал ультиматум в качестве крайнего средства, когда никакие другие меры уже не помогали.

Но откуда, откуда он брал на это силы? Пусть гений, но человек же! Да, «как вы и я, совсем такой же»… Только мы, умирая, оставляем неизрасходованным большую часть своего серого вещества. А он израсходовал его почти целиком – вспомним рассказ Семашко…

И был у него еще поистине неиссякаемый источник сил, как земля для былинного богатыря. Это – народ. Образ народа в пьесе «Так победим!» введен не для фона. Это – принципиальная позиция драматурга. В самом начале пьесы, в ремарке, читаем:

« Создавая средствами театра прекрасный и яростный мир революционной России , образ ее народа , от которого Ленин получает энергию своей мысли и кому возвращает ее обратно , – ни на минуту не забудем , что это важнейшая составная часть нашего спектакля » [65] .

Народ в пьесе выступает в двух ипостасях. Первая – это именно массы, вся Россия, которая бушует вокруг ленинского кабинета и которая решена средствами символики, пластики, цвета, музыки… Вторая – это конкретные мужики и рабочие, с которыми Ильич разговаривает у себя в кабинете. Они или безымянны (1-й крестьянин, 2-й крестьянин…), или обозначены по социальному признаку (бедняк, середняк…), или по имени (Бутузов).

Обе ипостаси – из жизни. Ведь и в жизни Ленин обращался и к тысячным массам и умел и любил общаться с отдельными людьми из народа. И он вовсе не идеализировал мужика, знал и про его темноту, и про мелкобуржуазный дух. Но твердо верил: народ реалистичен. Он играть не станет ни в политику, ни в экономику, ни в войну… И в трескучие фразы тоже не поверит. Народ практичен, сметлив, а главное, знает жизнь не из книг, а из практики.

О ходоках к Ленину написано много. Но часто авторы рассказов останавливаются исключительно на ленинской доброте, на его внимании к людям, заботливости о них… Меня всегда это изумляет: да разве пошел бы мужик за тысячу верст в Кремль только для того, чтобы быть обласканным вождем? Нет, вчитываясь в мемуарную литературу, я все больше и больше убеждаюсь: Ленину эти встречи и разговоры нужны были не меньше, чем им. Потому и шли через всю Россию к Ленину в Кремль, что чувствовали: не только Ленин им нужен, но и они нужны ему.

Вот почему мне показалось очень интересным решение драматургом сцены разговора Ленина с мужиками. Характерна уже завязка сцены: не сами мужики пришли к Ленину с какими-то просьбами, а Ленин пригласил к себе мужиков посоветоваться с ними, проверить кое-какие свои мысли. И вот в обстоятельной беседе с мужиками Ленин услышал, что «сцепить надо крестьянина с рабочим» (бедняк), что вместо разверстки надо ввести «твердую подать» (середняк), что «торговлишку бы… открыли» (кулак)…

И, зарядившись от мужиков мнением крестьянских масс, Ильич еще более уверенно вступил в борьбу за новую экономическую политику. А какие бои пришлось ему при этом выдержать! Вот работник Наркомзема, человек, до конца преданный идее коммунизма, предлагает: «На мой взгляд, единственный выход из кризиса – туже и еще раз туже завинтить пресс государственного регулирования… взять мужика в такие тиски, чтобы не вырвался». На что Ленин замечает: «Вы – пресс завинчивать, Троцкий – гайки… Какое-то слесарное мышление… А не боитесь, что сорвем резьбу?»

Нет, Ленин твердо и решительно проводит в жизнь идеи новой экономической политики, он знает, что народ – на его стороне.

А тут, когда Ленин тяжело заболел, его связи с народом оборвались. Нет сомнения, что это обстоятельство тоже усилило трагизм тех тяжелых трех месяцев. Кстати, незадолго до декабрьского приступа болезни Рыков внес предложение, чтобы личный прием посетителей Лениным происходил по предварительному отбору. А 13 декабря, уже после приступа, но еще тогда, когда Ильич надеялся на выздоровление и на полное возвращение к работе, он пишет письмо Каменеву, Рыкову, Цюрупе, в котором читаем: «Должен только сказать, что с практическим добавлением Рыкова я не согласен в корне, выдвигаю против него прямо обратное – о полной свободе, неограниченности и даже расширении приемов» (т. 45, с. 331). Чувствуете, как дорожил Ильич контактами с народом!

Драматург это почувствовал и понял, что если в пьесе лишить Ильича и этой отдушины, то мрачность атмосферы перейдет все допустимые эстетические границы. Ведь в те три месяца Ленин действительно был лишен возможности говорить с народом. Но памятью он конечно же не раз возвращался то к одному, то к другому разговору.

Народ был для Ильича, как земля для Антея. И это окрашивало в оптимистические тона самые трагические моменты его жизни:

С этой точки зрения пьеса Михаила Шатрова есть не просто трагедия, а – я не побоюсь известной аналогии – оптимистическая трагедия!

 

«Читайте самого Ленина!»

…Еще раз заглядываю в последние строки пьесы: «Но вот ободряющая улыбка тронула его губы… Запомним его таким». «Ободряющая улыбка» – это просто замечательно. Мы, сегодняшние, такие разные и такие неидеальные… Спорим о политике, экономике, о смысле жизни и о мещанстве… Воюем с бюрократами и алкоголиками, взяточниками… Совершаем компромиссы и компромиссики, говорим, что ради дела, а бывает – ради себя. Перестраиваемся. Подстраиваемся. Любим побивать друг друга цитатами из Ленина.

Но нет-нет, а и задумаемся: а что сказал бы о нас Владимир Ильич? Небось, в ужасе отшатнулся бы.. Да нет, нет, конечно. Никто, как Ильич, не понимал, что ни для социализма, ни тем более для коммунизма никто нам не вырастит в парниках правильных, идеальных людей. Он не отчаивался, когда видел, что люди не так хороши, как им хотелось бы. Он знал, верил, что только по дороге к великой цели и можно стать лучше. И потому он так настойчиво звал нас идти по этой дороге. Именно этот призыв драматург сделал последними словами Ильича в пьесе:

«Мы идем первыми. Дороги нехожены. Это не может не сказаться. Самое главное – не ошибиться, верно определить пути, методы, средства достижения цели… Мы нашли верную дорогу! Не сворачивать! Не сворачивать! Так победим!» [69]

Эти слова прямо обращены в зрительный зал. И сегодня Ильич снова и снова отдавал бы нам свое сердце, зовя нас идти дальше по этой дороге. И он верил в нас: вспомним его прощальную ободряющую улыбку…

Но, читая пьесы, смотря спектакли, не будем все же забывать, что главный источник ленинских мыслей и чувств – в тех самых 55 томах. «Осторожные люди» редко снимают их с полок, да и то по обязанности. Неуютно чувствуют они себя под лучами горящего сердца Ильича.

Смелые люди – читают. Для себя, для выяснения правды, для того, чтобы понять, наконец, подлинный ленинизм…