Дом на Монетной

Морозова Вера Александровна

Часть первая

 

 

Архиерейский садик

Прикрыв калитку резной монастырской ограды, в Архиерейский садик вошла девушка в летнем сером костюме. Невысокая. Худощавая. Приподняв вуаль на соломенную шляпку, неторопливо огляделась по сторонам. Сквозь зелень лип, плотным кольцом окружавших башню Ипатьевского монастыря, проглядывала серебристая лента Костромы. В синеющих далях белели колокольни костромских церквей, горели кресты соборов.

Узкие тропинки Архиерейского садика, посыпанные зернистым песком, в лучах заходящего солнца казались красными. Девушка все дальше и дальше уходила от угрюмой остроконечной башни со стрельчатыми бойницами и железным флажком, вращавшимся под напором ветра. С криком проносились чайки, залетевшие с реки. У небольшого прудика, скрытого кустарником, она остановилась. Заметив одинокую скамью, села, впитывая сладковатый аромат цветущих деревьев. Облетал белый цвет с яблонь, падал пушистыми снежными хлопьями в зелень травы. Девушка перевела взгляд на пруд, на зеркальной глади которого дрожали и множились цветущие яблони.

От часовенки с шатром, поросшим серым мхом, отделился человек. Красная рубаха с косым воротником опоясана шитой тесьмой. На ногах липовые лапти. Новые. Скрипучие. Поверх рубахи синий жилет, из кармашка змеей тянется тяжелая медная цепь к часам. Широкой ладонью он зажал бархатную шапку, отороченную мехом. Суконный пиджак волочил по траве. «Видно, из белопашцев», — подумала девушка, неприязненно поглядывая на мужика.

Мужик прижимал к груди кулек малинового бархата с золотыми звездами. Пьяный. Счастливый. Осоловело взглянул на девушку. Размашисто крестился. Охал. В глубине часовенки в трепетном пламени зажженной свечи вспыхивал перламутровый оклад иконы. Кротко смотрела на мир божья матерь с дугообразными бровями и горестно сжатым ртом. «Конечно, из белопашцев, — утвердилась окончательно девушка, — пришел поклониться Федоровской иконе… Что мужик?! Александр III и то приехал к своей заступнице…»

Крестьянин привычно одернул красную рубаху, сделал несколько неуверенных шагов. Грузно опустился на скамью. Тряхнул кульком со звездами и, роняя дешевое монпансье, дыхнул пьяным перегаром:

— За терпенье и кровь предка моего Ивана Сусанина… Ивана Сусанина… Су-са-ни-на…

Девушка пересела на край скамьи. Встреча с пьяным ничего хорошего не предвещала. Белопашцев, потомков Ивана Сусанина, она, как и большинство местных жителей, недолюбливала. Царь их прикармливал, жаловал грамотами, одаривал милостями. Особенно в эти дни, наступившие после убийства его отца Александра II.

Сегодня она была свидетельницей целого спектакля, разыгравшегося на улицах города. Сам император Александр III пожаловал в Кострому, в «колыбель дома Романовых». Встречали его дворяне, съехались со всей губернии толпы народа. Особняком стояли белопашцы в красных рубахах и малиновых шапках. Впереди женщины в ярких шалях и шелковых платьях, увешанных стеклянными бусами. На серебряном блюде пышный каравай — хлеб-соль. Ударили пушки, и государь вышел на площадь. Высокого роста, грузный, любезно раскланивался по сторонам, приложив руку к военной фуражке. Понеслось многоголосое «ура». Сияя лентами и орденами, блеском эполет и шашек, церемонно плыла свита. Государь поравнялся с белопашцами, потомками Ивана Сусанина. Жены их, дородные, пышногрудые, заученно снимали с плеч шали и расстилали под ноги его величества. Гремела музыка военных оркестров, темнели балконы, облепленные восторженными дамами. Пестрым шелковым ковром ложились шали, сверкали лакированные сапоги государя. Оглушительно гремел барабан. Старик белопашец с бравой солдатской выправкой преподнес императору хлеб-соль. Восторженно кричала толпа, испуганно взметнулись голуби с собора. Государь троекратно расцеловался с белопашцем. Адъютант услужливо подхватил серебряное блюдо, потом это блюдо с изображением Сусанина выставили у алтаря. Процессия направилась к памятнику Ивану Сусанину.

Сусанинская площадь, обычно пыльная и грязная, была неузнаваема. Флаги. Цветы. Конные жандармы в медных касках. Громыхали медные трубы Перновского полка. По случаю приезда государя императора все здания площади — пожарная каланча, гауптвахта, колоннада окружного суда — украшены китайскими фонариками, ярко иллюминированы. Гирлянды бумажных цветов. В голубой выси парил царский вензель — новинка пиротехники!

Массивная колоннада памятника Ивану Сусанину увенчана бюстом царя Михаила. На бронзовой голове шапка Мономаха. У подножия колоннады скорбный коленопреклоненный Сусанин, казавшийся крошечным и ненастоящим. На пьедестале барельефы об убиении Сусанина поляками. Барельефы выполнены столь же небрежно, что и фигура Сусанина. Памятник давила чугунная решетка с двуглавыми орлами.

Словно ожившие лубочные картинки, вокруг памятника разместились белопашцы в своих диковинных нарядах. Красные рубахи. Синие жилеты. Завидев императора, белопашцы повалились на колени. Александр небрежно кивнул крупной красивой головой, вяло поднял руку, затянутую в лайковую перчатку, быстро проследовал в залы Благородного собрания.

Отцы губернии по случаю приезда государя императора давали белопашцам торжественный обед.

В екатерининском зале с двумя рядами коринфских колонн огромный портрет государя. Кружевная мраморная ротонда, составленная из гербов уездных городов, залита солнцем. Вдоль стен, затянутых старинными обоями с акварельными рисунками, длинные столы, заваленные яствами. Высокими пирамидами уложены бархатные шапки, опушенные мехом, с серебряными позументами, заказанные белопашцам от дворянства. На голландских скатертях, жестких от крахмала, деревянная посуда — чашки, тарелки, кружки. Пурпурные. Резные. Деревянные черенки вилок и ножей вызолочены. Посуду раздавали белопашцам на память, присовокупив малинового бархата кульки с золотыми звездами…

И вот теперь пьяные белопашцы разгуливали по тихим улочкам города…

— Мария Петровна, голубушка, еле разыскал вас, — про говорил сипловатым голосом мужчина, опускаясь на скамью.

Весело поблескивали стекла очков, мужчина с любопытством оглядел белопашца. Хитро подмигнул девушке и, проводя рукой по холеной, с проседью бородке, сказал:

— Ну, как отобедали с государем императором? Так-с… А вот слышал я в трактире «Рим», что стоит в городе Торжке, скоро в России вместо царя будет президент на манер Франции, а в президенты-то прочат Дондукова-Корсакова… Так что отобедал-то ты, брат, зря… Видишь, как все получается…

— Да ну! Дела… — Белопашец поскреб бороду, икнул и отрицательно покачал головой. — За такие слова мелют людей на мельнице, и еще черт ту мельницу не изломал. А республика — это бунт?! — Белопашец торопливо перекрестился, неодобрительно косясь на незнакомца.

— Ты еще не сказал, что «мы люди маленькие и знать, а вернее, рассуждать о таких делах нам не положено», — с легкой издевкой перебил его мужчина, вытирая высокий лоб надушенным платком.

Белопашец напялил шапку малинового бархата и, что-то бурча, зашагал к калитке, оставляя следы липовых лаптей на красноватом песке.

— Комедианты… «Пока ветер не дует, действительно все держится благополучно, но кто может отвечать за штиль?!» — Заметив вопросительный взгляд девушки, пояснил: — Герцен… Так вы здесь давно, Мария Петровна? — Мужчина положил красивые руки на тяжелый набалдашник палки.

— Давно, Петр Григорьевич… Люблю этот уголок: я родом из Ветлуги. Девчонкой прибегала посмотреть русалок, мне все казалось, что они обязательно должны жить в этом пруду. Нянюшка моя — великая охотница была до сказок. Прибежишь, бывало, к пруду, вокруг плакучие ивы. Думается, сидят в зеленых ветвях русалки и расчесывают длинные волосы. Замрешь, еле жива от ожидания и страха. А однажды набралась храбрости, дернула иву за косы… О ужас! Вместо русалочьих волос — зеленая ветвь… — Девушка повернула к Петру Григорьевичу лицо с темными бровями и выразительными серыми глазами. — А что это вы говорили о Торжке?

— О Торжке? Так, припомнилось: последний раз этапом со мной шел мужик из Торжка, он в трактире «Рим» все ратовал за республику в России во главе с президентом Дондуковым-Корсаковым.

— Почему же в президенты он избрал Дондукова-Корсакова?!

— Очень просто. В журнале «Нива» он увидел большой портрет Дондукова-Корсакова из Академии художеств. Мужчина видный, представительный, лент и звезд много… Мужику он понравился. «Вот и пущай будет президентом, — решил он, — а то под царем живется не ахти как».

— А с мужиком что же?

— Да что обычно приключается в России: мужика «изобличили в распространении со злым умыслом ложных слухов, могущих тревожить спокойствие… каковое преступление предусматривается статьей 37 Уложения о наказаниях»… К тому же мужик и с тюремным начальством заспорил, вот и укатали на каторгу в Сибирь…

Петр Григорьевич Заичневский, большой, представительный, внушал уважение. На вид ему было немногим более сорока лет. Продолговатое лицо, прямой нос, светло-голубые глаза.

В Костроме Заичневский сравнительно недавно. Появился после ссылки в Олонецкой губернии. Конечно, под гласным надзором. Фигура заметная: позади аресты, тюрьмы, ссылки, следы кандальных браслетов на холеных руках. Суждения смелые, резкие. Яснева познакомилась с Заичневским на учительском съезде. Кумир молодежи.

— Я слышал, что вы учительствуете в глуши.

Мария сняла соломенную шляпу, заколола косу роговыми шпильками. Видимо, Заичневский интересуется ею неспроста: прознал об ее народнических увлечениях.

— Да, в Ветлужском уезде. Скоро уже четыре года. Я выпускница семинарии, и нас, будущих народных учительниц, водили на собрания ссыльных. — И, помолчав, добавила: — «Запрещенных людей», как говорила моя мать.

— Ваша матушка жива? — поинтересовался Заичневский.

— Жива. Она экономка у родственников. Отец умер рано и ничего, кроме дворянского звания, которым очень гордится моя матушка, не оставил. Мне было три года. Пенсию матушка получала сами понимаете какую — никак не прожить. Вот и пошла на поклон к богатым родственникам. От детства осталась лишь ненависть к кошкам, их почему-то любили во всех домах, где приходилось жить, да к рукоделию, за которое меня вечно засаживали родственники. Матушка внушала веру в бога, а нянюшка — в русалок.

Солнце опустилось в покрасневшие воды реки. В воздухе разлился тот розовый отсвет, который всегда появляется при закате в ясную погоду. В розовом мареве закружили птицы. С шумом захлопали крыльями, рассаживаясь по гнездам. Мария Яснева придвинулась к Заичневскому:

— Люблю природу и книги. Читала их ночами, прятала под пяльцами, под подушку. Читала все — сказки, жития святых, а потом уж Писарева, Тургенева…

— Вы знаете, в тюрьмах свое представление о литературе. В Иркутской пересылке пропускали Жуковского и Пушкина, а Тургенева и Толстого — ни за что. Начальник тюрьмы лениво тянул: «Тургенев, Толстой — слишком занимательное чтение, а в тюрьму сажают не для развлечения».

Девушка засмеялась. Заичневский вторил ей басом, постукивая тростью.

— Я перебил вас, извините.

— В семнадцать после семинарии поехала учительствовать. Летом «садилась на землю».

— «Садились на землю»?! Молодчина!

— Читала книги по агрономии и хотела растолковать крестьянам лучшие способы обработки земли… Зимой, когда удавалось получить книги из Петербурга, бродила по уезду «книгоношей». Много горя на Руси, темен еще народ… А революция…

— Нет, не правы. Разве вы не слышите глухой ропот народа, угнетенного, ограбленного?.. Грабят все, у кого есть власть, — грабят чиновники, помещики, царь. Народ к революции готов: его распропагандировала сама жизнь. Нужен лишь повод для восстания, для захвата власти. Тут я целиком разделяю точку зрения французских якобинцев.

— Слышала о вашей «Молодой России», хотелось бы ее почитать.

— Конечно, с удовольствием… Я захватил прокламацию. Рад, что мы встретились. Надеюсь, что нам идти вместе. — Заичневский встал, подал руку девушке. — «Но силен будет голос того, у кого в сердце глубоко и громко звучат те ноты, которые непреодолимо волнуют его окружающие массы, составляя их религию, их поэзию, их идеал, их радость и печаль, их хорошие слезы и человеческую боль…» Запоминайте Герцена… Да, да… если у вас горячее сердце, нам идти вместе!

 

«Молодая Россия»

От Сусанинской площади веером разбегались улочки с аккуратными дворянскими особнячками. Большинство домов украшены гербом Костромы, пожалованным Екатериной. «На голубом поле галера под императорским штандартом на гребле, плывущая по реке натурального цвета в подошве щита изображенной…» Так преподносили герб в училищах, и Мария Яснева, поглядев на щит, зажатый когтями двуглавого орла, усмехнулась.

Последние дни мая стояли засушливыми. Улицы утопали в пыли. На немощеной дороге гримасами застыли разъезженные колеи. Мария торопилась. В городе бывала не часто, и хотелось сделать необходимые покупки. Подумав, решила зайти в торговые ряды гостиного двора.

Свернула направо к полосатым будкам гауптвахты. Особнячок с полукруглыми окнами. Постоялый двор. Потемневший от копоти стеклянный фонарь.

Гостиный двор каменный, окруженный колоннами. Двери лавок массивные, дубовые. Обиты медными листами, сверкавшими на солнце. От торговых рядов тянуло запахом кожи и кислой капусты. Мария по каменному коридору вошла в пряничный ряд. Кричали зазывалы, их голоса перекатывались под сводами. Ворковали голуби, расставив красные лапки на лепных карнизах. У входа в лавку купца Черномазова восьмиугольная икона Федоровской божьей матери, заступницы города. Чадит тяжелая лампада на серебряной цепи. Сверкает тысячепудовый колокол на лимонной колокольне церкви Спаса в Рядах. Вертлявый приказчик, напомаженный и завитой, услужливо протягивал покупки, перевязанные красной лентой.

Мария миновала «железные линии», отбиваясь от назойливых зазывал, пересекла площадь. Взлетели стайкой голуби с часовенки гостиного двора. Сквозь распахнутые двери доносились чьи-то заунывные голоса. Мария раздала мелочь нищим и прибавила шаг. Старенький кружевной зонтик не спасал от полуденного зноя. К груди прижала стопку книг, полученных в библиотеке Благородного собрания. Свернула под арку и оказалась на Павловской улице.

В этот приезд в Кострому на учительский съезд она остановилась у подруги по семинарии. Гулко отбили часы на гауптвахте. Мария сверила карманные часики на бархотке и покачала головой. День выдался трудный. Долгий разговор в губернском попечительстве, бесконечные просьбы денег для школы — как и предполагала, все оказалось безрезультатным. Устала, проголодалась, а вечером встреча с Заичневским. Нужно было решить для себя: уезжать ли в село, продолжать нескончаемую борьбу с урядником, старостой, ждать столько раз обещанной новой школы, выгадывать гроши на тетради и буквари… Или уехать и заняться настоящей революционной работой, которая, как ей казалось, велась Заичневским. Но как же ее ребятишки? Неужели бросить их? Кто прав — она ли, творящая то малое, но конкретное, или Заичневский, мечтающий о «широких задачах»? Как рассердился он, когда заговорили о «малых делах»! Стукнул тростью: «Ложь! Не трусьте!» Может быть, действительно нужны энергичные меры, а она, как и многие, трусит? Мария гневно тряхнула головой. Трусит?! Нет! Она видит в этом свой долг… А если ошибается? Все эти трудные годы в деревне, в нужде, без настоящих людей. В Петербург всего лишь один раз удалось вырваться, но тогда у Оловянниковой, с которой ее связывала давняя дружба, говорили и о «малых делах», о жизни среди народа. А теперь, после разгрома народовольцев… Нынче что делать?!

Мария торопливо открыла ключом парадное, но, заслышав за спиной шум, невольно оглянулась. Грузно переставляя ноги в стоптанных сапогах, показался шарманщик. На плече ремень от блестевшей лаком шарманки, руку оттягивала клетка с попугаем. Попугай, старый, растрепанный, как сам шарманщик, тоскливо поводил глазами.

— Кто хочет узнать свое счастье?! Счастье за пятак! Подходи… Счастье за пятак!

Шарманщик передвинул ремень. Поставил клетку на серую от пыли зелень и выпустил птицу. Попугай встрепенулся, вскочил на плечо, лениво очищая клювом перышки. Тоскливо понеслась песня, простуженно вторил шарманщик, накручивая ручку. Захлопали окна, к ногам шарманщика полетели медяки, завернутые в бумажки. Шарманщик пел, полузакрыв глаза. Тряслась голова у попугая.

Песня туманная, песня далекая, И бесконечная, и заунывная,— Доля печальная, жизнь одинокая, Слез и страдания цепь непрерывная…

Последний раз взвизгнула шарманка и, прохрипев, замолкла. Шарманщик тряхнул картузом, в котором лежали билеты «со счастьем». Попугай перелетел на широкую ладонь, неохотно и сердито начал их вытягивать.

«Хорошо бы за медяк узнать свое счастье», — невольно подумала Мария.

Мария медленно закрыла парадное, звонко повернув ключ.

Комната, которую ей временно уступила подруга, крохотная. Главное украшение — печь в цветном кафеле. Непривычная. Диковинная.

Мария сложила на столик покупки, поставила в угол зонтик. Прошлась по комнате. Опустила руку за печь и извлекла тонкие листы, отпечатанные на гектографе. В летние месяцы печь становилась хранилищем нелегальщины. Прокламация…

Крайности ни в ком нет, но всякий может быть незаменимой действительностью; перед каждым открытые двери. Есть что сказать человеку — пусть говорит, слушать его будут; мучит его душу убеждение — пусть проповедует. Люди не так покорны, как стихии, но мы всегда имеем дело с современной массой… Теперь вы понимаете, от кого и кого зависит будущность людей и народов?

— От кого?

— Как — от кого? Да от нас с вами, например. Как же после этого сложить нам руки?

Мария прочитала эпиграф к прокламации, Заичневский взял его у Гоберта Оуэна, английского философа. Быстро приподнялась, взглянула на дверь. Открыта! Как она неосторожна! Опустила крюк. Ветерок развевал легкие кружевные занавески на окнах. Мария поплотнее задвинула их и села в старинное кресло, углубившись в чтение:

Россия вступает в революционный период своего существования…

…Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один — революция, революция кровавая, неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что погибнут, может быть, и невинные жертвы. Мы предвидим все это и все-таки приветствуем ее наступление; мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!..

…Проследите жизнь всех сословий, и вы увидите, что общество, разделяется в настоящее время на две части, интересы которых диаметрально противоположны и которые стоят враждебно одна другой.

Конечно, что общего между народом и «императорской партией», как ее называет Заичневский. Между русским мужиком, ограбленным, забитым, и кучкой проходимцев, которым принадлежат все блага! Мария сжала виски руками, читала, сдерживая волнение:

Снизу слышится глухой и затаенный ропот народа, угнетенного и ограбленного всеми, у кого в руках есть хоть доля власти…

…Сверху стоит небольшая кучка людей довольных, счастливых. Это — помещики, предки которых или они сами были награждены имениями за прежнюю холопскую службу, это — потомки бывших любовников императриц, щедро награжденные при отставке, это — купцы, нажившие себе капиталы грабежом и обманом, это — чиновники, накравшие себе состояние— одним словом, все, все имущие, все, у кого есть собственность, родовая или благоприобретенная. Во главе ее царь. Ни он без нее, ни она без него существовать не могут…

Прав, прав Заичневский. В современном обществе все ложно — от религии, заставляющей верить в несуществующее, до семьи. Сколько волнений стоило одно ее поступление в учительскую семинарию. А в гимназию?! В частном пансионе госпожи Торсаковой для благородных девиц требовались серебряные ложечки! Потом они оставались в дар госпоже Торсаковой. Об этом пансионе кричали в либеральных кругах. Мария хотела поступить туда, да матушка не смогла набрать денег на эти злосчастные ложки.

Тонкие пальцы перебирали листки прокламации. Задумалась. А Романовы?.. Здесь, в Костроме, «в царственной колыбели», любовь к Романовым культивировалась. Из Ипатьевского монастыря приглашали на царство Михаила, здесь благословляли его чудотворной Федоровской иконой… Да, вот это место…

О Романовых — с теми расчет другой! Своей кровью они заплатят за бедствия народа, за долгий деспотизм, за непонимание современных потребностей. Как очистительная жертва сложит головы весь дом Романовых.

Уже давно ушел с улицы шарманщик. Легкой дымкой затянули небосвод облака. Подул ветерок. Затрепетали, выгнулись парусом кружевные занавески на окнах. Мария придвинула лампу с зеленым полосатым абажуром, напоминавшим арбуз. Читала…

 

Встреча с прошлым

Дом на Русиновой утопал в цвету. Живой изгородью поднималась сирень над деревянной решеткой. В зелени листвы вскипала цветущая пена, подсвеченная розоватыми солнечными лучами. Тяжело качались грозди на ветвях, обтянутых лакированной кожицей. Словно волна, перекатывалась сиреневая пена под ударом ветра.

Дом был старым, с покосившимися стенами, с нижним этажом, вросшим в землю. Стеклянное крыльцо пряталось в цветущих кустах жасмина, столь любимых Петром Григорьевичем. Не раз он подумывал сменить этот старый дом в сиреневом саду и не мог. Годы скитаний в далекой Сибири как-то обострили любовь к родным местам. Суровая и величественная тайга не стала милой его сердцу. Полузаросший сиреневый сад напоминал Орловщину. Барский дом… Одичавший сад… Цветущая яблонька под окнами также напоминала детство… Тоненькая, словно девчонка, раскинула она пушистые ветви, облепленные белым цветом.

Встреча с Марией Ясневой, ее восторженное отношение к нему, гонимому, радовало. В эту тяжкую пору среди воя и криков маловеров — и вдруг такое. В памяти оживала молодость, друзья… Увы, многих уже нет в живых… Желябов… Перовская… Кибальчич…

«На кончике кинжала нельзя утверждать республику», — говорил Плеханов… Пожалуй, он прав! А как быть? Мысли о былом… Вот он, безусый юнец, прощается с отцом, отставным полковником, жившим безвыездно в орловском имении. Лакею Никите приказано сопровождать молодого барина. Никита выносит баулы на высокое крыльцо, ждет, пока подадут лошадей. Отец в расстегнутом мундире тянет трубку, тоскливо глядит на дорожные хлопоты. Сын собирается поступить в университет. Почти всю ночь проговорили они в библиотеке: отец не хотел отпускать сына. За эту ночь отец сгорбился, сразу постарел. Тяжело переступал больными ногами в валенках, хотя на дворе теплый день. Зазвенели бубенцы. Вот она, дорожная тройка. Никита весело укладывал баулы. Полковник крутил висячий ус… Да, если бы не блестящие способности сына, о которых твердила вся гимназия, ни за что бы не согласился. Ямщик постукивал кнутовищем по колесу, лениво переругивался с Никитой.

Заичневскому было жаль отца, долго целовал его холеную руку. Полковник перекрестил сына. Отвернулся… Лошади рванули… Сыну не терпелось в Москву, манили новые дали…

Москва ошеломила его. Сутолока Охотного ряда, звон кремлевских церквей, витые купола Василия Блаженного, Лобное место, диковинная конка, а главное — университет…

В университете витал дух Герцена и Огарева. Читали запрещенный «Колокол», нелегальные издания. В революцию Заичневского привел случай. Барон Модест Корф в своей работе посмел очернить память декабристов. Огарев, находившийся в изгнании, едко высмеял барона. Издание пришло из Лондона. Ответ Огарева восхитил Заичневского. Но это был единственный экземпляр. Когда-то о нем узнают!

Сидеть без дела Заичневский не мог. Нашлась уединенная квартира, купили станок. Так появились в университете триста экземпляров книги Огарева «Разбор сочинений Корфа». Разошлись быстро. Как обрадовался Перикл Аргиропуло, которому он подарил первый экземпляр!

Перикл — тонкий, худощавый, с прекрасным задумчивым лицом, глаза всегда печальные… Перикл стал другом. Вместе организовали нелегальное общество студентов. Принялись за тайное книгопечатание, чтобы освободить русскую мысль от цензурных колодок… Удивительные настали дни: студенты отдавали шубы, часы, кольца. На вырученные деньги покупали камни для литографии. То были святые дни волнений. Матери, сестры по ночам делали переводы недозволенных изданий.

«В народ! К народу! — вот ваше место, изгнанники науки!» — слова Герцена запестрели на литографированных изданиях. О последствиях никто не заботился. Книги распространялись мгновенно. Они всколыхнули молодежь. Студенты создавали воскресные школы для народа. Последовал запрет — правительство не может допустить, чтобы «народонаселение оказалось обязанным образованием частным лицам, а не государству!»… Какая щепетильность!

И еще припомнился день. Трагический. Март. Яркое солнце. Оттепель. Звонкая капель барабанила по желобам католического костела. Серый. Вытянутая колокольня и золотой крест. Костел запрятался в малоприметном переулке близ Лубянки, с трудом удалось его разыскать. Группками стояли польские студенты. Встревоженные. У большинства на рукавах траурные повязки. Русским царем расстреляна демонстрация в Варшаве. Студенты-поляки собрались на панихиду по убиенным братьям.

Заичневский в костел пришел с Аргиропуло. Перикл высоко поднял воротник шубы. На Заичневского студенты-поляки почти не обращали внимания. Соболезнования принимали неохотно, не верили в их искренность. Горе было слишком велико. Отзвучали последние аккорды органа, умолкли печальные слова мессы. Студенты, вытирая заплаканные глаза, медленно покидали костел. Молчать Заичневский не мог. Шуба на лисьем меху нараспашку. Красная рубаха подхвачена толстым ремнем. Голос гремел как набат:

— Объединение русских и польских патриотов — вот что нужно в эти дни, объединение под общим знаменем…

Поляки стояли хмурые. Слушали молча, лишь восторженно горели черные глаза Аргиропуло. Горячие слова у большинства вызвали горькую усмешку. Вперед выступил долговязый студент. Гневно взглянул на Заичневского, на русских студентов, пришедших на панихиду.

— Нам, полякам, нужно добиться самых элементарных свобод. — Помолчал и прибавил: — Хотя бы ухода солдат из Польши и завоевания национальной независимости…

Заичневский сделал широкий шаг, протянул руку:

— Мы с вами, братья…

Поляк не заметил протянутой руки, резко повернулся, почти сбежал по крутым ступеням, облепленным тонким льдом.

Через три года судьба свела их в Сибири. Заичневский отбывал ссылку в Усолье. Частенько выходил на тракт, по которому гнали партии. И на этот раз, как обычно, показалось пыльное облако, над партией каторжан несся глухой перезвон кандалов. Каторжанин, идущий слева в третьем ряду, был знакомым. Худой, небритый, заросший рыжеватой щетиной, он с трудом волочил цепи. По раскосым глазам и долговязой фигуре Заичневский узнал того поляка. Напоил водой из фляги, которую всегда прихватывал с собой. Поляк пил с жадностью, грустно улыбался былой запальчивости. Они обнялись. Сибирь решила их спор.

— «Восстание зажглось, горит и распространяется в Польше. Что делают петербургские пожарные команды?.. Зальют ли его кровью — или нет? Да и тушат ли кровь?» — приветствовал его Заичневский словами Герцена.

Заичневский сунул конвоиру кредитку. Солдат кивнул, отвернулся. Заичневский увел поляка на солеварный завод, где обосновался, чтобы тот отдохнул от этапа. Кто-то донес, произошел скандал. Заичневского сослали на Север, в Витим, а поляка вернули в партию. Но Заичневский никогда об этом не жалел.

Жизнь в Витиме, забытом богом и людьми, была тяжелой. Утомительно тянулись дни. Даже глухие сибирские деревни, в которых приходилось отбывать срок, казались раем.

* * *

И опять память заговорила о былом. В университете закончились последние экзамены. Пока Никита переговаривался с ямщиком, подрядившимся везти их домой, Заичневский пошел побродить по Кремлю. Начинались вакации. Заичневский уезжал в родовое имение Гостиное на Орловщину.

В Успенском соборе служили благодарственный молебен «царю-освободителю» Александру II, даровавшему манифест. Общество задыхалось в угарном дыму благоговейного восхищения.

Железной дороги не было. Путь дальний. Колесил по Орловщине под однообразный звон колокольчика. Нищие, обездоленные края. Убогие хаты. Полуразвалившиеся придорожные часовенки. Земля, изрезанная межами и крохотными наделами.

На Орловщине полыхали крестьянские волнения. Манифест об освобождении мало что дал крестьянам. Однажды остановился у проезжего двора, чтобы дать отдых лошадям. Выйдя из экипажа, Заичневский заметил большую толпу, собравшуюся у дома старосты. Обычно приезд нового человека вызывал интерес, но на этот раз на него никто не обратил внимания. Провожали его лишь полуголодные дворовые псы. Крестьяне стояли понурые.

Заичневский замешался в толпу, начал прислушиваться к разговору. Князь Оболенский, владелец местных земель, созвал выборных для составления уставных грамот. Сход не соглашался, управляющий-немец торговался с крестьянами. Разговор с управляющим вел Свиридов, пожилой степенный мужик. Этот нелегкий спор, видимо, сход поручил ему. Немец настаивал, кричал, топал ногами. Мужики с надеждой смотрели на Свиридова, виновато моргавшего белесыми ресницами. Заичневский не выдержал, растолкал мужиков, поднялся на крыльцо. Встал рядом с управляющим. Толпа с недоумением рассматривала незнакомого барина. Сильным сочным голосом Заичневский бросал в толпу:

— Мужики, не слушайте этого сытого немца. Он и по-русски-то правильно говорить не умеет, а взялся делить русскую землю… К тому же манифест он толкует неверно: не такую волюшку вам пожаловали, — и, заметив, как заволновалась толпа, повторил: — Нет, не такую…

Сход замолк. Толпа придвинулась ближе. Степенный мужик подтолкнул локтем соседа, лицо его расплылось в улыбке.

— Я ведь тоже толкую, что воля мужикам вышла после десятой ревизии. Значит, ровно пять годков тому назад… Тогда за землю платить не будем. Землица-то наша! Наша! Пугают мужиков баре — царь приказывал о другой волюшке!

— Земля ваша! — подтвердил Заичневский. — Не допускайте обмана. Если помещик не согласится отдать землю добром, берите силой. Да и на царя надеяться нечего… Он с барами заодно! Возьмите землю!

— Возьмем! Возьмем, кормилец! — Свиридов выступил вперед, протягивая руки с заскорузлыми мозолями. — Мы не одни, у нас — силушка!

Мужики бросились вырывать колья из церковной ограды. Управляющий пугливо озирался по сторонам, дрожащими пальцами застегнул бархатную куртку.

— Стойте, мужики! Рано браться за колья! Что за восстание без оружия… Выстрелы солдат разгонят вас… Нужны винтовки, а уж тогда на бар за землю! — Заичневский в восторге замахал фуражкой. — Да здравствует восстание!

Мужики подхватили его на руки, качали. Горбун ударил в колокол, и малиновый звон поплыл над селом. Заичневский был счастлив: восстание казалось таким близким… Уезжал он из села под восторженные крики толпы, за экипажем бежали мужики, детишки…

Но радостное состояние длилось недолго. Кто же возьмет власть после восстания? Где люди, способные управлять государством? Всю дорогу до имения Заичневский был мрачен. Раздумывал о создании тайной организации, девиз которой позаимствовал от «Молодой Италии» Мадзини… «Ora e sempre» — «Теперь и всегда».

 

«Ora è Sempre»

В Тверской полицейской части Заичневский очутился спустя полгода. Здесь было людно. В те далекие времена шестидесятых годов полицейский сыск, как вспоминал Заичневский, был еще «в первозданном виде». Стражники относились к заключенным — Заичневскому и Аргиропуло — предупредительно, кормили сносно, утеснений не предпринимали.

Камера Заичневского оказалась напротив камеры Аргиропуло, двери днем не запирали, виделись они свободно. После ареста друзей Тверская полицейская часть стала местом паломничества. Студенты сидели на тюремной койке, сидели на подоконнике, сидели на каменном полу. Спорили до хрипоты о путях развития России, возможной революции, крестьянских волнениях, захлестнувших уезды.

Заичневский одевался в красную рубаху и высокие сапоги. На широких плечах — черная поддевка. Арестовали его в 1861 году за подстрекательство крестьян к бунту в Подольске, припомнив и речь возмутительного содержания в польском костеле. Его друга Аргиропуло взяли вскоре. Заичневский любил его, как брата, но спорил с ним отчаянно. Скромный, молчаливый, с длинными волосами до плеч, Перикл преображался в спорах. Тихий голос крепчал, глаза загорались упрямым блеском.

За окном знойный день. Маленькое оконце за решеткой распахнуто, но в камере табачный дым висит плотным облаком. Аргиропуло, которому предусмотрительно уступили место на койке, кашляет. Заичневский, казавшийся в этой каморке необыкновенно грузным и высоким, яростно взглядывал на курильщиков. Взмахом руки отгонял дым от лица друга. Перикл смущенно улыбался, благодарно кивал головой. Папиросы гасли, но ненадолго. Первым затягивался трубкой Заичневский. И опять сгущалось дымное облако.

Каховский, Пестель, Муравьев, Бестужев-Рюмин и Рылеев, Вы рабства не снесли оков. Вы смертью умерли злодеев, Но вас потомство вознесет, История на вас укажет!

Читает стихи Заичневский. Перекрывая гул, рокочет его бас. Светло-голубые глаза его настороженно следят за Периклом. Стихи он не дочитал, отбросил листы бумаги, испещренные ровными строками. Громко вздохнул, остановился около Аргиропуло. Положил ему руку на плечо:

Или нет другого Антона Петрова, Чтобы встал он смело За святое дело!

На низеньком стуле сидит гимназистка. Парадное платье с пелериной.

На ее полудетском лице восторженное внимание. Стихи Заичневского записывает старательно. Завтра их будут знать многие.

— Мы говорим, что народ темен и невежествен! Но кто должен нести в народ свет? Мы, интеллигенты! Только тогда мысль о неизбежности революции проникнет в народ. — Заичневский заглядывал в черные глаза Аргиропуло.

— Революция — это хорошо. Только не нужно торопить ее. Понимаешь, необходимо избежать излишнего кровопролития. — Голос Аргиропуло как всегда тихий.

— Излишнее кровопролитие! — загремел Заичневский. — Наше общество — ложь, раболепие, воровство, а вы, сударь, готовы его защищать. Правительство кричит о «правах свободной личности», а в это время эту «свободную личность» секут розгами.

— Но введен суд присяжных! Гласное судопроизводство! — Аргиропуло с укором смотрит на друга.

— Гласное судопроизводство! Вскорости сможем испытать его на собственной шкуре! Глупец! Военный суд расстреливает и вешает без следствия! Экзекуции, шпицрутены, массовые порки. А манифест! Он же написан эзоповским языком. Крестьяне любопытствуют, а их секут!

— А трагедия в селе Бездна… Расстрел Антона Петрова… — гимназистка робко взглянула на Заичневского.

— Антон Петров ждал другую «мужицкую волю». Более того, нашел по уставной грамоте, что настоящая воля объявлена пять лет назад. Этот полуграмотный начетчик убеждал крестьян не платить оброков, а хлеб из господских амбаров разобрать… Из Казани прибыл генерал-майор Апраксин с карательным полком. Солдаты окружили крестьян. Генерал-майор потребовал, чтобы Антона Петрова, укрытого в толпе, выдали. Солдаты стреляли, Апраксин взмахом руки в белой перчатке благословлял убийство! «Народ царем обманут, старое крепостное право заменено новым!» Как в эти дни не вспомнить Герцена! — Заичневский сердито попыхивал трубкой.

Аргиропуло болезненно морщился. Действительно, ужасная история. В камере сторожкая тишина, сгущалось табачное облако. Гимназистка замерла.

— Но каков русский мужик! Стоит под пулями, а не выдает Петрова. Антон вышел сам, чтобы прекратить расправу. Его растерзали каратели. Вот он, гласный суд! — гневно бросил Заичневский. — Подвиги графа чествовали торжественными обедами… Лишь студенчество собирало деньги для вдов и сирот!.. «Искупительная жертва за давно ожидаемую всем народом свободу!» — вещают в газетах… За такие слова следует сечь! «Искупительная жертва»! — зло кричал Заичневский. — Правительство устроило массовую порку в Бездне.

— Господа! Господа! Освободите камеру! — Дежурный офицер в затянутом мундире испуган.

— Из Лондона?! — пошутил Заичневский. — Готовы встретить, как лучшего друга.

В камере захохотали. Даже Аргиропуло смеялся, неохотно поднимаясь с тюремной койки.

— Господа! Прошу побыстрее! Не до шуток, Петр Григорьевич! — Офицер осуждающе смотрел на Заичневского.

Генерал-майор Огарев, прибывший из Петербурга, был грозой Тверской полицейской части. Он подкатывал на резвых рысаках и любил собственноручно производить обыски.

Аргиропуло запихивал друзьям нелегальные издания «Колокола», Заичневский, передавая книги, тетради, быстро приговаривал:

— Следите за рысаками Огарева… Как отъедет, так снова сюда. Записи, записи берегите пуще глаза! — Заичневский засовывал себе за голенище сапог какие-то бумаги.

— Почему ты оставляешь эти записи?! Опасно! Эта собака влезает в каждую щель! — Аргиропуло недовольно покосился на друга.

— Выпустить их из камеры еще опаснее! — загадочно ответил Петр Григорьевич.

В коридоре послышались шаги, звон шпор. Аргиропуло вышел, пожав руку Заичневского.

С недавних пор Заичневский пристрастился к пиву. Друзья удивлялись, но бутылки со льда, покрытые нежной испариной, приносили охотно. Уже не первую ночь Заичневский проводил за столом, обложившись книгами. Герцен, листы «Колокола», книги на немецком, французском. Горит свеча, прикрытая плотной бумагой. Скрипит табурет, растет стопка листков.

Заичневский положил лицо в ладони, закрыл глаза. Сон как явь. Мужицкий сход в селе под Подольском. Антон Петров с лицом великомученика. Вспышки выстрелов… Кровь на домотканых кафтанах… Мужики, падающие на землю. Гремела «Марсельеза»:

Allons enfants de la Patrie Le jour de gloire est arrivél [1]

События нарастали, путались. Антон Петров уже в шапочке французских крестьян, опоясан трехцветным французским знаменем. Штурм Бастилии… И опять сквозь пороховой дым звучит «Марсельеза»:

Aux armes citoyens! Formez vos bataillons! [2]

Заичневский встрепенулся. Рука быстро скользит по гладкому листу.

Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, красное знамя, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика русская/ — двинемся на Зимний дворец истребить живущих там. Может случиться, что все дело кончится одним истреблением императорской фамилии, то есть какой-нибудь сотни, другой людей, но может случиться — это последнее вернее, — что вся императорская партия, как один человек, станет за государя, потому что здесь будет идти вопрос о том, существовать ей самой или нет. В этом последнем случае с полной верой в себя, в свои силы, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, которой выпало на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим один крик: «В топоры!» — и тогда… тогда бейте императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам. Помни, что тогда, кто будет не с нами, тот наш враг; а врагов следует истреблять всеми способами.

Заичневский отложил перо. Перечитал. Голова пылала. Картины народной битвы казались такими отчаянными. Республика, народная власть были столь желанные его сердцу.

На рассвете, едва первый луч коснулся тюремной решетки, Заичневский поднялся. Отшвырнул ногой табурет, попросил дежурного надзирателя открыть дверь. Под глазами синие круги. Резко застучал в обитую железную дверь камеры Аргиропуло, едва подавляя раздражение — надзиратель, как всегда, медлил.

Аргиропуло лежал, подложив ладонь под щеку. Недоуменно взглянул на вошедшего друга. Пять часов. Заичневский подсел к нему на койку, отбросил одеяло, крепко ухватил за острые плечи.

— Проснись, дорогой! Проснись!

Надзиратель потянулся, позевывая, перекрестил рот. Он не понимал, почему его разбудили, но не захотел отказать приветливому «скубенту».

Заичневский нетерпеливо тряхнул головой, сунул целковый:

— Держи, служивый!

— Премного благодарен!

Заичневский махнул рукой. Надзиратель удалился. Заичневский обхватил друга за шею. Жарко зашептал:

— Аз многогрешный уже несколько ночей не сплю. Решил словом поднять народ на революцию…

— А я думал для «Колокола» трудишься. — Аргиропуло слабо улыбнулся, потягиваясь. Провел рукой по глазам, отгоняя утренний сон. — Читай!

— Знаешь, написал прокламацию. Если бы не я, все равно написали бы другие. Да, да! Сделали бы то же самое! Ты не стесняйся и останавливай, если что не так…

Заичневский достал квадратные листки. Время словно остановилось. Солнечный свет рассекал камеру широким призрачным столбом. Сменился часовой. Забрали свечу. Снаружи доносился дробный стук копыт. Заичневский читал, чувствуя, как Аргиропуло все крепче сжимает его руку. Наконец он вздохнул и закончил. Аргиропуло плакал, уткнувшись лицом в подушку. Потом вскочил, восторженно начал его целовать, обдавая горячим дыханием:

— Ты гений! Клянусь богом, гений! То, что ты написал, грандиозно! «Будущее принадлежит революции!»

Заичневский плакал. Плечи его тряслись, большие руки неумело смахивали слезы. Кончилось нечеловеческое напряжение последних дней. Он выполнил свой долг… Счастье, что Аргиропуло его понял и принял. Но что это? Не заболел ли друг? Почему он такой горячий? Рядом, у уголовников, — тиф! Дрогнуло сердце. Нежность к другу захлестнула его. Положил ладонь на лоб, сипло спросил:

— Болен?

— О чем ты?! Пройдет. Пустяки!

Заичневский заботливо поправил подушку, набитую соломой, укрыл одеялом. Аргиропуло заговорил, медленно растягивая слова:

— Печатать в Москве рискованно. Ищейки налетят. Отпечатаем у Коробьина в имении. Перевезем туда станок. Имение в глуши, отец умер, сестренки маленькие, так что он, по сути, один. Человек порядочный. Ты его знаешь?

— Конечно!

— Прокламацию станем распространять из Петербурга. Вроде первопрестольная будет ни при чем! Так-то лучше! Попросим того же Коробьина отправиться в Петербург с чемоданом. Пускай из Северной Пальмиры эта бомба начнет свое путешествие.

— Славно! Славно! — Заичневский восхищенно кивал. Как назовем? А?

— «Молодая Россия»! — Смуглое лицо Аргиропуло просветлело. — «Молодая Россия»!

…В один из дней 1862 года прокламация «Молодая Россия» начала шествие по стране. Почтовые чиновники обнаруживали ее в письмах, полиция — при арестах. Очень скоро о прокламации узнали за границей. У одних она вызывала гнев, у других — восторг. Равнодушных не оставалось.

Заичневский частенько читал Периклу статьи, когда они оставались одни. Авторов называли «людьми экзальтированными», «золотушными школьниками, написавшими прокламацию», «хилыми старцами в подагре и хирагре со старобабьим умом»…

Прокламация звучала весомо. Раскаты ее перекрыли набаты петербургских пожаров. Петербург горел не впервые, но нынешние пожары связывали с прокламацией… Черное зловещее пламя нависло над городом. Зной опалил землю, истребил все живое. Пожары, пожары. То в одном, то в другом конце города. Выгорели Апраксин и Щукин дворы, где поблизости жила беднота. Среди обывателей кто-то распустил слух, что пожары — дело рук скубентов! «Скубенты поджигают дома!»— орал на Литейном переодетый околоточный.

В церквах служили молебны о спасении города. Начались избиения студентов… Облако дыма… Облако страха… Газеты кричали о вреде образования и о злонамеренности студентов. Но тут на защиту прокламации пришел Герцен. «Да когда же в России что-нибудь не горело?» — гремел «Колокол» в Лондоне.

И опять слухи, темные, грозные, перекатывались по Руси.

За распространение сочинений, заключающих в себе богохуление и порицание христианской веры, определяется ссылка в поселение в отдаленнейших местах; за распространение сочинений, имеющих целью возбудить неуважение к верховной власти, к личным качествам государя, к управлению его государством, или оскорбительных для наследника престола, супруги государя императора и прочих членов императорского дома, или имеющих целью возбудить к бунту и явному неповиновению власти верховной, — председатель суда, сухой лысоватый, в шитом золотом мундире, перевел дух и строго взглянул на подсудимого поверх очков, — полагается ссылка на поселение, заключение в смирительный дом по статье 54 Уложения о наказаниях, присовокупив к тому же статьи 2098, 2102 о преступлениях против частных лиц…

Заичневский держался гордо. Он не собирался отказываться от политических убеждений, горячо их отстаивал. Обвинение прокурора выслушал равнодушно. Верил, что революция скоро освободит.

После суда обрушилось несчастье. В тюремной больнице скончался Перикл Аргиропуло, романтик и мечтатель. Заичневский не напрасно опасался: тиф. Перикла в наспех сколоченном гробу отправили на Миусское кладбище. Хоронили ночью. Появилась еще одна безымянная могила — холмик с деревянным крестом.

Заичневского, осунувшегося от горя, увозили в Сибирь.

Тоскливо надрывался колокольчик. Подняв воротник тулупа, стражник облапил винтовку. Одиноко светили тусклые огоньки деревень. Из чернеющего леса доносился протяжный волчий вой. Холодный ветер бил в лицо, колол мелкими острыми снежинками. На ухабах кибитку встряхивало. Руки немели от кандальных браслетов…

 

Дворянское собрание

Воскресным днем в Дворянском собрании давался традиционный бал в пользу «сирот благородного происхождения». Массивную дверь распахнул швейцар. В нише, увитой гирляндами, огромный портрет Александра II, царя-освободителя, царя-мученика. Как всегда в торжественных случаях, у портрета корзины живых цветов.

Мария отдала накидку швейцару в серебряных галунах. Поправила перед зеркалом прическу. На второй этаж вела мраморная лестница с медными перилами. Лестничная решетка в позолоте.

На бал пригласили выпускниц земской учительской семинарии. Пригласили и ее. Губернские дамы опекали молодых выпускниц. Директриса семинарии, связанная с народниками, не препятствовала появлению выпускниц на балу, где собирались интеллигенты. Бал устраивал всех — молоденьких выпускниц и губернских дам, изнывавших от провинциальной скуки.

В гостиной с зелеными пуфами оживленно разговаривали. У окна, задрапированного плюшем, стоял Заичневский. Большой. Импозантный. Густые волосы, тронутые сединой.

На натертом до блеска паркете — медвежья шкура с бессильно распластанными когтистыми лапами.

— Когда-то такое случится и с русским самодержавием! — Заичневский притопнул башмаком по шкуре. — Здравствуйте, Мария Петровна!

Она протянула руку, приветливо наклонила голову. Осмотрелась. В гостиной было трое. Боже! Мария боялась поверить глазам. Наталья Оловенникова! Когда-то они вместе бродили по уезду «книгоношами». Мария осталась в Костроме, а Наталья врачевала в воронежских селах. Потом уехала к сестрам в Петербург. Поступила на Георгиевские курсы. Но в Кострому наведывалась, привозила нелегальщину, приходила к Марии. И вдруг исчезла. Перестала бывать в обществе, прекратила знакомства. Все было загадочно. Однажды, приехав в Петербург, Мария встретила Наташу на Невском. Та едва кивнула, не пригласила домой. Увидев, как огорчилась подруга, дала адрес, по которому можно было получить литературу… И исчезла.

Мария ничего не могла понять, но, посетив конспиративную квартиру, догадалась: Наталья в глубоком подполье. Но и это не оправдывало. И лишь после казни народовольцев узнала: Наталья была в Исполнительном Комитете.

Сегодня Наташа первая бросилась ей навстречу. Обняла. Поцеловала. Она сильно изменилась. Седые пряди в густых волосах. Глаза — печальные. А так все та же красавица. Высокая, стройная, с тонкой талией. Льняная коса уложена вокруг головы. Черные брови оттеняли голубизну широко раскрытых глаз.

Мария поздоровалась с Софьей Павловной Павлихиной, начальницей учительской семинарии. Прерванный разговор возобновился.

— Перовская в этом позорном балахоне с черной доской: «Цареубийца»! Мягкая, милая! — Оловенникова скривила рот. — Я потеряла сознание, когда к ней приблизился палач!

— «Погибшим — слава! Живущим — свобода!» — печально проговорил Заичневский. — За смерть Александра Второго заплачено дорогой ценой: Каракозов, Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов…

— С Каракозовым мне довелось быть знакомой. Худой. Белокурый. С ярким лихорадочным румянцем и задумчивыми глазами. В спорах твердил одно: России необходим решительный акт, иными словами — цареубийство! — Софья Павловна взглянула на Марию Ясневу. — Я тогда была молодой, примерно вашего возраста. А тут на всю Россию прогремел выстрел Каракозова.

— В обществе много говорили о встрече Александра Второго с Каракозовым… На заседании Верховного Суда долго объясняли благородство государя, рукой которого подписан манифест об освобождении крестьян. Каракозов держался твердо: «Относительно себя я могу сказать только, что если бы у меня было сто жизней, а не одна, и если бы народ потребовал, чтобы я все сто жизней принес в жертву народному благу, клянусь, государь, всем, что есть святого, что я ни минуты не поколебался бы принести такую». — Наталья Оловенникова грустно кивнула головой. — Очевидно, эти слова решили судьбу Каракозова.

— Каракозову убить Александра Второго помешала случайность. «Россию спас Комиссаров, почетный гражданин Костромы». — Софья Павловна поправила брошь на кружевном жабо. — Трудно передать, что творилось в городе, когда сюда пожаловал этот «великий человек». Осипа Комиссарова, картузника и пьяницу, знали все. Комиссаров — спаситель. Шел мимо, увидел Каракозова с револьвером, ударил его по руке. А Каракозов готовился выстрелить… За этот выстрел заплатил жизнью! — Она повернулась к Заичневскому: — Вы где тогда были?

— В Сибири… В этапе встречал каракозовцев, когда их гнали на каторгу… После казни его на Смоленском поле. Так что же творилось в Костроме?

— Цирк!.. Подлинный цирк! Только накануне Комиссаров дрался в подворотне со своим братом, сторожем интендантского управления. Потерял в драке шапку, разорвал чуйку. А утром картузник стал отечественным героем! Поэты о нем слагали стихи, газеты сравнивали с Сусаниным! Как анекдот передавали разговор в Немецком клубе: «Вы слышали, что в Петербурге стреляли в русского царя?» — «Да, слышал». — «А вы не знаете, кто стрелял?» — «Дворянин». — «А кто спас?» — «Крестьянин». — «Чем же наградили его за это?» — «Сделали дворянином!» — Софья Павловна смеялась. — Так вот новоиспеченный дворянин Комиссаров начал разъезжать по городу в золоченой карете. Губернатор, дворяне считали за честь облобызать избранника. В вакханалии торжественных обедов и ужинов, празднеств и приемов «герой» преобразился. Его умыли, причесали, облекли в сюртук при белом жилете и галстуке. Научили пользоваться вилкой, хотели даже научить держать речи… В Дворянском собрании парадные столы, распорядители стучали ножами о чистые тарелки, лились речи… Стыдили Европу, которая не сумела произвести подобного героя, смеялись над античными богами, подвиги которых меркли рядом с подвигом Комиссарова. А потом лобызали пьяненького «героя», качали. А далее совсем забавно: кто-то вспомнил — греческим героям воздвигали храмы. Купцы разошлись: «Жертвую десять тысяч на собор!» — Софья Павловна досадливо закончила: —Тошно вспоминать…

— Все нужно помнить. Народ памятлив. — Заичневский вытряхнул трубку в пепельницу на камине и резко изменил разговор: — Какие надежды подавали вы, мои милые сестры! — Заичневский обнял Наталью Оловенникову. — Кружок «орлят»… Уже далекие времена. Как здоровье Елизаветы? Так это она наблюдала за выездом Александра Второго в тот роковой день?

— Да, она. Теперь душевнобольная. Ее выпускают на поруки из Петропавловки. Я ведь еду за ней в Петербург.

— Заговорились! Скоро пять, а там и до бала осталось недолго. — Софья Павловна взглянула на карманные часики.

— Что же думаете делать, Наталья? — не утерпел Заичневский.

— Пока ухаживать за больной сестрой, а там… — Наталья неопределенно пожала плечами.

Малую гостиную заполняли воспитанницы учительской семинарии. Входили, робко опустив глаза. Мария смотрела на них с грустью. Вот так же она три года назад готовилась стать сельской учительницей. Сколько разочарований пришлось пережить! Какие похоронить надежды!

Софья Павловна представила девушек Заичневскому, ободряя их легкой улыбкой. Девушки расселись вдоль стен.

— Вы идете в народ, станете свидетельницами его бедствий. Не многие сумеют остаться равнодушными. — Заичневский стоял на медвежьей шкуре. Мы должны стать пропагандистами новых идей революции! Из молодежи выйдут вожаки народа… Будьте готовы к своей славной деятельности! Создавайте кружки. Приглашайте на свои собрания революционеров…

Мария горящими глазами смотрела на Заичневского. Неожиданно ее привлекла Наталья:

— У меня письмо Исполнительного Комитета Александру Третьему. Дать?

— Еще бы! Экземпляров двадцать!

— Нет. Десять… Увидимся в гостинице. Я здесь всего на один день.

…Вечером, когда расходились, Заичневский задержал руку Марии. Спросил строго, неторопливо раскуривая почерневшую трубку:

— Так что решили? Готовы ли вступить в организацию русских якобинцев?! Я не тороплю с решением… Подумайте…

 

Тяжелый листопад

Бледным шаром проступало солнце. Неяркие лучи застревали в верхушках деревьев.

Мария стояла на тропинке в густом бору, здесь бывала не однажды. А сегодня… Сегодня она не узнавала леса. Два дня бушевал ураган. Пришлось сидеть в сторожке лесника, слушать треск сучьев, грохот падающих деревьев. Бешено стучали ветки о крышу сторожки, густо кружил тяжелый лист, устилая дворик зеленым ковром. Завывал ветер в трубе. Крестился лесник.

Ураган промчался, и Мария двинулась в путь, хотя лесник отговаривал. Только ждать она не могла. Лес напоминал гигантское поле битвы. Словно великан прошагал по лесу, безжалостно сметая все на своем пути. Больше других пострадали березы. Беспомощно торчали вывороченные корни. На белых стволах с черными разводами зеленел лишайник. Могучая крона вздрагивала от ветра. Листья все еще жили, темно-зеленые, пахучие, украшенные золотистыми сережками. Воздух напоен терпким ароматом; ноги проваливались в толстом слое опавшей хвои, прикрытой белесыми березовыми пятаками.

Мария медленно продвигалась вперед. На полянке, густо устланной черничником, лежала береза. Бессильно разбросала ветви. Сочные. Густые. Сквозь опавшие листья проглядывали ягоды черными слезами. Чуть поодаль, высоко приподняв вывороченные корни, упала ель. Огромная рваная рана зияла пустотой. На вывороченных пластах чудом уцелела бледно-зеленая елочка.

Мария шла, спотыкаясь о корни. Поверженные великаны! Обезображенные стволы. На опушке в смертельном объятии замерли береза и сосна. Тяжелые стволы их рухнули рядышком, ветви надломились, переплелись. Тонкоствольная береза запрокинула ветви-косы…

Мария положила котомку у ног. Опустилась на дубовый пень. Уходить не хотелось. Смотрела… Смотрела…

Ураган не пощадил могучего леса, а трухлявый костер дров, кем-то забытый, не тронул. Очевидно, уложили дрова давно. Кора их покрылась лишайником, ядовитыми грибами.

Девушка распахнула жакет, из потайного кармана вынула тонкие листки. Их дала ей Наташа Оловенникова.

«Письмо Исполнительного Комитета».

В ту последнюю встречу в Костроме они незаметно выбрались из Дворянского собрания. В гостиницу не пошли, долго бродили по вечернему городу. В Архиерейском садике смотрели на бледный рожок месяца, на стоячую воду пруда, затянутого осокой… Наташа была грустной. Друзья погибли… Дело рушилось.

Вспомнили и приезд Марии в Петербург, ту встречу на Невском. И еще вспомнили, как Мария, тогда не знавшая города, попросила Наталью проводить ее на конспиративную типографию. Теперь Мария смеялась над своей наивностью, но тогда обиделась. И опять вспомнила, как глаза Наташи сверкнули гневом.

На конспиративной квартире она нашла молодую чету. Безусловно, фиктивную. Хозяин выслушал пароль, пригласил в гостиную. Невысокий, слабого сложения, хозяин вопросов не задавал. Бледное лицо с прямыми спадающими волосами, голубые глаза.

— «В кассах наборщиков свалена вся мудрость, все, что уже открыто и может быть открыто когда-либо; надо только уметь подобрать буквы!» — произнесла молодая женщина и лукаво добавила: — Не мои слова. Гельмгольца!

Красота ее была поразительной. Строгий овал лица. Коса ниже пояса. Серые смелые глаза. Певучий голос.

— Из уезда… За прокламациями… Что ж! Программу Исполнительного Комитета… Штук двадцать!

— Мало! — взмолилась Мария.

— А что делать при нашей технике?! За час каторжной работы больше пятидесяти листов не отпечатать! — Промываем шрифт, грязи-то сколько! Сорок потов сойдет, пока что-то толковое получится…

— Хорошо бы самоварчик! — просительно сказал хозяин, прервав их разговор. Он стоял в дверях с большим рулоном бумаги. — А то мне нужно уходить.

— Так поставьте, дорогой! Вы ведь разрабатываете новый тип воздушного двигателя… Что для вас самовар!

Молодой человек неуверенно взглянул на шутницу, ссутулился. Сказал, легонько покашливая:

— Самовар — совсем другое дело!

— А я думала…

Молодой человек, сконфузившись, уныло поплелся на кухню. Только разговор продолжить не удалось. Что-то с грохотом упало. Загремели кастрюли. Полилась вода. Молодая женщина с улыбкой заглядывала в открытую дверь:

— Медведь! Медведь в посудной лавке!

Вновь загремела посуда. Она махнула рукой, побежала на кухню. До Марии доносился смех. Молодого человека прогнали с позором. Смущенный, перепачканный углем, с оцарапанными руками появился он в гостиной. Мария смеялась.

— Мне это дело совсем незнакомо, — оправдывался молодой человек, приблизившись к Марии.

Натянув поблекший картуз, старенькое пальто и, прихватив толстый портфель, попытался уйти. Но горничная не позволила, сняла с него пальто, усадила за стол.

— Еще раз похозяйствуете таким образом — нагрянет полиция! Вчера приходил дворник, жаловался, что у нас протекает вода, а кран забыли закрыть вы. — Повернувшись к удивленной Марии, добавила: — Под нами внизу живет генерал. Чуть что, присылает дворника!

Хозяин все же ушел. Торопился в читальню. Он действительно изобретал воздушный двигатель…

Каково же было удивление Марии, когда, просматривая нелегальные газеты в трагические дни марта 1881 года, среди казненных народовольцев узнала молодого человека. Кибальчич! Тот самый Кибальчич, который в ожидании казни заканчивал проект летательного аппарата…

…По вершинам деревьев промчался ветер. Затрепетали, ожили листья. Мария подняла голову. Облака наползали на солнце. Тяжело вздохнула. До боли хрустнула пальцами. Развернула прокламацию, начала читать:

Письмо Исполнительного Комитета Александру III.

Ваше Величество! Вполне понимая то тягостное настроение, которое Вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный Комитет не считает, однако, себя в праве поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, может быть, для нижеследующего объяснения, выждать некоторое время. Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной, долг, которому гражданин принужден жертвовать собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться к Вам немедленно, ничего не выжидая, так как не ждет тот исторический процесс, который грозит нам в будущем реками крови и самыми тяжелыми потрясениями.

Кровавая трагедия, разыгравшаяся на Екатерининском канале, не была случайностью и не для кого не была неожиданной. После всего происшедшего в течение последнего десятилетия она являлась совершенно неизбежной, и в этом ее глубокий смысл, который обязан понять человек, поставленный судьбою во главе правительственной власти. Объяснять подобные факты злоумышлением отдельных личностей или хотя бы «шайки» может только человек, совершенно не способный анализировать жизнь народов. В течение целых 10 лет мы видим, как у нас, несмотря на самые строгие преследования, несмотря на то что правительство покойного Императора жертвовало всем — свободой, интересами всех классов, интересами промышленности и даже собственным достоинством — безусловно всем жертвовало для подавления революционного движения, оно все-таки упорно разрасталось, привлекая к себе лучшие элементы страны, самых энергичных и самоотверженных людей России, и вот уже три года как вступило в отчаянную, партизанскую войну с правительством. Вы знаете, Ваше Величество, что правительство покойного Императора нельзя обвинить в недостатке энергии. У нас вешали и правого и виноватого, тюрьмы и отдаленные губернии переполнялись ссыльными. Целые десятки так называемых «вожаков» переловлены, перевешаны: они гибли с мужеством и спокойствием мучеников, но движение не прекращалось, оно безостановочно росло и крепло. Да, Ваше Величество, революционное движение не такое дело, которое зависит от отдельных личностей. Это процесс народного организма, и виселицы, воздвигаемые для наиболее энергичных выразителей этого процесса, так же бессильны спасти отживающий порядок, как крестная смерть Спасителя не спасла развратившийся античный мир от торжества реформирующего христианства.

Правительство, конечно, может еще переловить и перевешать многое множество отдельных личностей. Оно может разрушить множество отдельных революционных групп. Допустим, что оно разрушит даже самые серьезные из существующих революционных организаций. Но ведь все это нисколько не изменит положения вещей. Революционеров создают обстоятельства, всеобщее неудовольствие народа, стремление России к новым общественным формам. Весь народ истребить нельзя, нельзя и уничтожить его недовольство посредством репрессалий; неудовольствие, напротив, растет от этого…

…Каковы бы ни были намерения государя, но действия правительства не имеют ничего общего с народной пользой и стремлениями. Императорское правительство подчинило народ крепостному праву, отдало массы во власть дворянству; в настоящее время оно открыто создает самый вредный класс спекулянтов и барышников. Все реформы его приводят лишь к тому, что народ впадает все в большее рабство, все более эксплуатируется. Оно довело Россию до того, что в настоящее время народные массы находятся в состоянии полной нищеты и разорения, не свободны от самого обидного надзора даже у своего домашнего очага, не властны даже в своих мирских, общественных делах…

…Вот почему русское правительство не имеет никакого нравственного влияния, никакой опоры в народе; вот почему Россия порождает столько революционеров; вот почему даже такой факт, как цареубийство, вызывает в огромной части населения радость и сочувствие! Да, Ваше Величество, не обманывайте себя отзывами льстецов и прислужников. Цареубийство в России очень популярно.

Из такого положения может быть два выхода: или революция, совершенно неизбежная, которую нельзя предотвратить никакими казнями, или — добровольное обращение Верховной власти к народу. В интересах родной страны, во избежание напрасной гибели сил, во избежание тех самых страшных бедствий, которые всегда сопровождают революцию, Исполнительный Комитет обращается к Вашему Величеству с советом избрать второй путь…

…Мы обращаемся к Вам, отбросивши всякие предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы представитель той власти, которая только обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознания своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы теряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от Вас…

…Итак, Ваше Величество — решайте. Перед Вами два пути. От Вас зависит выбор. Мы же затем можем только просить судьбу, чтобы Ваш разум и совесть подсказали Вам решение, единственно сообразное с благом России, с Вашим собственным достоинством и обязанностями перед родною страной.

10 марта 1881 г. Исполнительный Комитет.

Типография «Народной воли», 12 марта 1881 года.

Мария старательно свернула дорогие листы. Император не прислушался, насилия и репрессии продолжались. Что ж?! Не прекратилась и борьба. Она понесет это письмо по губернии, пусть народ читает. Молодая береза устояла против урагана. Согнулась, уперлась вершиной о землю, словно натянутый лук, но выдюжила… Выдюжит и она.

 

Васятка

Шел дождь. Ветер трепал прогнившую солому на крышах деревенских хат. На почерневших от дождя бревнах проступал лишайник. Косматилась пакля с тяжелыми капельками дождя.

Деревенька Горелое, в которой третий год учительствовала Мария, утопала в осенней грязи. По обочине дороги, размытой дождем, сиротливо торчали чахлые кусты бузины с пожухлыми листьями. Трепетала осина, устилая дорогу серыми кружочками.

Завязав платок и подняв воротник жакета, Мария спешила. Ноги разъезжались в липкой грязи. Она с трудом вытаскивала их. Фельдшерский саквояж с инструментами оттягивал руку. Надо пройти еще старую мельницу. Ветер закидывал покривившиеся крылья, и вода гудела у запруды, выложенной плетеным ивняком. Переждав порыв ветра, Мария сквозь пелену дождя различала огонек в еще далекой хате. Впереди бежал Федя в длинном армяке, подпоясанном веревкой. Старенькая шапка надвинута на самые глаза. Паренек останавливался, поджидал, когда она переберется через лужу.

— Тепереча скоро! А вон и батя у хаты!

Мария заспешила, рискуя свалиться на размытую дождем дорогу. В хате слабо мерцал огонек. На пороге стоял бородатый мужик. Холщовую рубаху парусом надувал ветер. В расстегнутом вороте рубахи виднелся на шнурке оловянный крест. Он смахивал с лица капли дождя, а может быть, и слез.

— Иди в хату, Савелий! — Мария подала ему саквояж. — Простудишься! Погода-то…

Мария вытерла ноги о большой камень — жернов, выдолбленный и выщербленный. Толкнула дверь и сразу очутилась в горнице. Дохнуло кислой овчиной. У русской печи, занимавшей большую часть хаты, завитым клубком лежал ягненок. На земляном полу бадейка, облепленная серыми хохлатками. На высоком ушке петух с красным глазом. На лавке под цветастым лоскутным одеялом метался больной мальчик. В углу перед иконой на коленях стояла женщина, которую Мария не сразу заметила.

Мария поздоровалась. Женщина неохотно поднялась с колен. Лицо ее распухло от слез. Она молча подошла к сыну и откинула одеяло.

— Который день болеет? — спросила Мария.

— Третий… Приносили землицу с могилки тятеньки, клали на грудку, да жар не отходит! — Женщина провела рукой по пылающему лбу ребенка.

— Землицу?! Зачем?

— Говорят, помогает при лихорадке.

Мария покачала головой: такое «лечение» было в селе самым распространенным, сколько ни объясняла его бесполезности. Вымыла руки над глиняной миской и подошла к мальчику.

Васятке шел пятый год. Мария его знала. Как часто затихал он у двери, провожая брата в школу. Так и запомнился ей — вихрастый, голубоглазый, у дверного косяка стоял и слушал сказку. А теперь приятеля было не узнать. Багрово-фиолетовым огнем полыхали его щеки. Мальчик метался, худенький живот то высоко вздымался, то втягивался к позвоночнику. Васятка задыхался.

Мария попробовала усадить мальчика, но тот бессильно повалился на ситцевую подушку. Подошел отец. Приподнял за худенькие плечи, прижал к себе. Мария приложила ухо к груди. Дышал тяжело, словно кто-то крепкой рукой держал за горло. Мальчик открыл глаза, тупо поглядел на них. Веки синие, ноготки на пальцах почти черные. «Пневмония или дифтерит?»

Медицинского образования Мария не имела, но, когда готовилась в село учительствовать, старательно проштудировала фельдшерский справочник, были у нее и необходимые лекарства. Помогала как могла, но все случаи попадались простые. Здесь же… Опять начала прослушивать легкие. Вот они, хрипы, мокрые, явственные. Впрочем, при чем здесь хрипы! Все худенькое тельце ребенка содрогалось от отчаянного кашля: кхы-кхы-кхы… Дифтерит?! Чайной ложкой с трудом открыла рот. Мать высоко держала зажженную лучину. Так и есть — серые налеты! Дифтерит! Дифтерит! Скольких детей унесла эта болезнь! Врача нет, до города восемьдесят верст. Попробуй-ка довези по бездорожью! Что же делать?

— Горячую воду! Полотенце! — решилась она. Женщина подала полотенце, звякнула крышка сундучка.

Полотенце свадебное, расшитое петухами, с мережкой. Мария заварила горчицу, чувствуя пощипывание в носу и утирая слезившиеся глаза. Укутала больного. Заметила время, положив часы на бархотке на стол. Мать опустилась на колени, горячо молилась:

— Господи, спаси Васятку… Господи, матерь пресвятая богородица, помилуй дите неразумное!

Мария слушала с тоской — горе было таким сильным, что женщина забыла молитву. Отец скрестил руки на груди, с надеждой смотрел на девушку, «Может быть, помогут горчичники. Тогда попарить ножки, напоить липовым чаем, дать аспирин… — Горько усмехнулась: — Как же он проглотит?! Ах, эти страшные налеты в горле… Дифтерит… К чему себя обманывать?! Дифтерит, который не только лечить, но и распознавать не научились толком… А она одна… Одна…»

— Савелий! Выдерни самое большое перо у петуха! — неожиданно проговорила она, удивляясь своему спокойствию.

— Перо?!

— Да!

— Кхы-кхы-кхы. — Это задыхался мальчик или ловят петуха? Нет, он опять заметался. Горчичное обертывание облегчения не принесло. Значит?.. Мария разрезала перо. Старательно сделала несколько трубочек, положила их в стакан с водкой, которую всегда носила для дезинфекции. Из саквояжа вынула блестящий ланцет.

— Савелий! Зажигай свечи! — так же отрешенно сказала она.

Толстые стеариновые свечи она также носила в саквояже. Что увидишь при лучине? Свечи валились у Савелия из рук. Спокойно велела поставить их в кружку, поднесла лучину. Горница осветилась широкой полосой света. Встала с колен мать, подошла. Громко запричитала, взглянув на Васятку. Да, надежды нет. Сколько он еще может протянуть — час, два…. А если она не справится, если мальчик умрет под ножом… Как посмотрит в глаза этой бедной женщине?! Как дальше будет жить?! Но мальчик умрет, если она не поможет. Он обречен, и все же…

Мать гладила мальчика по лицу, пыталась вложить в восковую ручку зажженную тонкую свечку. Беззвучно рыдал Савелий. Всхлипывал Федя. Свечка медленно угасала, как и жизнь Васятки.

— Можно спасти мальчика. Операция… — хрипло сказала Мария, посмотрев на Савелия.

— Нет, не дам Васятку! Не дам! Умрет по-христиански! — закричала женщина, оттолкнув Марию.

Мария обняла ее за плечи, говорила медленно, чтобы та поняла, поверила:

— Васятку можно спасти! Вы должны довериться, иначе смерть! Нужно быть сильными! Понимаю, как тяжело, но нужно! — И резко приказала: — Уведи, Савелий, жену… Дай ей полушалок… Будешь помогать!

Женщину увели. Мария слышала, как она причитала во дворе, посылала проклятья. Савелий прокаливал ланцет на свече. Мальчик уже хрипел. Мария протерла руки водкой, машинально перекрестилась. Закрыла глаза, тряхнула головой. Ждать больше нельзя. Смочила вату водкой и, преодолевая страх, протерла тампоном шею мальчику. Еще тампон… Протерла кожу йодом. Вот они, хрящи, ерзают под пальцами. Взяла ланцет…

Савелий следил за ее движениями, побелевшие губы его дрожали… Мария осмотрелась: ланцет, водка, пинцет, йод… Если у мальчика поражены лишь верхние трахеи, то тогда он спасен.

Мария вся подалась вперед. Осторожно сделала разрез на коже. Глубже. Глубже. Осушила рану от крови. Теперь — главное — она надавила… Фонтан гноя и крови… В открытую рану ввела пинцет, словно рогульку. С редкостным упорством старалась удержать ранку, не давая сойтись краям, а из нее вылетал свистящий ком. «Главное, чтобы не дрожали руки… Чтобы не дрожали руки!» — твердила Мария, ожидая момента, когда мальчик начнет дышать. Бешено колотилось сердце, казалось, чувствовала его всюду — в ушах, в окаменевших руках… Но что это? Словно стало тихо — да, конечно, смолкло ужасное «кхы, кхы»… Мальчик дышал спокойнее, кровотечение уменьшилось, живот не ходил ходуном, пропадала синюха… Господи, неужели спасен?!

— Савелий! Смотри не толкни руку! Оботри мне лицо! — с трудом произнесла она, облизнув сухие горячие губы.

— Жив? — шепотом спросил Савелий, с ужасом рассматривая ее настороженное лицо, измазанную кровью одежду.

— Жив! Не сглазь! — улыбнулась она.

Васятка открыл глаза. Тоскливые, страдальческие, но уже лишенные серого налета смерти. Лежал спокойно, бессильно разбросав худенькое тельце, казавшееся уже не таким горячим.

— Пить! — одними губами попросил он.

— Савелий, вытри мокрой ваткой губы… Осторожно! — повеселев, приказала Мария, удерживая ранку пинцетом.

Медленно ползет время. Как самую радостную музыку, слушает она дыхание мальчика. Пора. Гноя нет. Осторожно ввела тонкую трубочку из петушиного пера. Радость! Воздух проходит. Расправила затекшие руки, взмахнула ими… Опять принялась держать, боясь, чтобы не затянуло трубочку. И такие случаи бывают! Конечно, можно было бы доверить ее Савелию, но уж лучше сама. Пускай он смоет кровь, а то жену испугает. Да, нужно же мать позвать.

Женщина вошла на цыпочках. По счастливым лицам, по наступившей тишине поняла, что смерть миновала. Мария ласково кивнула:

— Живой Васятка! Спит… Скоро совсем будет хорошо! — И, заметив слезы на ее глазах, с досадой сказала: — Живому пристало радоваться, а ты отпеваешь… Не гневи судьбу! Лучше нагрей побольше воды да прибери в хате. Скоро молочка дашь. Мне нужно как следует отмыться, а то других ребятишек перезаражу… Федора на эти дни возьму к себе.

Мысль о том, что она сама могла заразиться, ее не тревожила.

 

Книгоноша

Уходили на рассвете. На востоке разгоралась ярко-красная полоса. На узорчатые ели, синеющие на горизонте, взгромоздилось солнце. Угасал на западе серебристый рожок месяца. Солнце надвигалось на сиреневые тучи, все шире и шире разбрасывая ослепительный сноп лучей. Потянул прохладный ветерок, пошептался с березой у развилки дороги и затормошил верхушки деревьев. Все яснее проступали очертания леса, все больше разгорался розовый свет. Запетляла проселочная дорога, сливаясь вдали с лесом. Разверзлась синь небес, и поднялось могучее солнце, окутывая розовым туманом поля и долы. Запели птицы. Зарождался новый день.

Мария опустила на землю мешок, затянутый веревкой, и радостно встречала новый день. Из-под ситцевого платка, заколотого под подбородком булавкой, падала густая русая коса. На домотканое платье с широкой оборчатой юбкой накинута клетчатая шаль. На ногах легкие шерпуны из веревок.

Рядом с Марией присела пожилая крестьянка с обветренным широкоскулым лицом. На правой щеке темнело родимое пятно. Клетчатая шаль, как и у Марии, перевязана на груди крест-накрест. Женщина поправила загорелой рукой седые пряди волос, выбившиеся из-под платка. Перехватила узел.

— Благодать божья! — Женщина перекрестилась и ласково поглядела на девушку, поежившуюся от утренней свежести. — Опять в Обнищаловку?

— В Обнищаловку, нянюшка! — Девушка приподняла ее узел. — Не тяжело ли?

— Что за тяжесть?! Не след идти в Обнищаловку. Староста лютый, пес цепной. Прости меня господи! Не заподозрил ли недоброе? Пойдем, моя ласточка, в Красавушки. Там сродственники. Отоспимся опосля дороги. Холодного молочка отопьем из погреба. — Женщина терпеливо уговаривала Марию. — Шестой день в дороге. Ноженьки-то все отбила, да и спать по сеновалам несладко. А тут еще беспокойство…

— А далеко ли до Красавушек, нянюшка?

— Семь лет невестка в хате, а не знает, что кошка без хвоста! — На улыбчивом лице удивление. — Да верст десять, кто ж их мерял!

— Ну вот, Матрена-мамушка, и сама-то толком не знаешь. Говоришь: сродственники! — добродушно передразнивала ее Мария. — Ну, пойдем, не ленись, старая!

— В ногах правды нет. Зря изводишь себя, милая! В Обнищаловку вправду идти боязно. Береженого бог бережет! Заарестуют ироды проклятые! — Матрена сердито сдвинула брови.

— За что же тебя заарестуют? У страха глаза велики! — засмеялась Мария, на щеках запрыгали ямочки. — Заарестуют…

— Да разве ж я за себя боюсь?! Кому я нужна! За тебя сердце изболелось. Уж скорее бы к себе вернулись. Спаси и помилуй нас, грешных! — Матрена широко перекрестилась. — Пойдем в Красавушки! В деревне на Тихвинской обетный день. Посмотришь ихних девок, с мужиками потолкуешь. Помещик там праздник Костромы устраивает… Моим старым ногам дашь покой…

— Ну хорошо, старая! Только знай: в следующий раз по селам пойду одна. Да и трудно тебе вышагивать эти длинные версты. — Уступила Мария, целуя ее в морщинистые щеки. — Одна, обязательно одна!

— Видно будет, — уклончиво ответила Матрена, подавая мешок, и неожиданно заключила: — Пока жива, одной не ходить! На моих руках выросла. Вместе будем бедовать, а за то, что уважила старую, спасибо!

Помещичий дом возвышался на пригорке. Сквозь пушистые липы красовалась белая изгородь. В старинном парке на виду часовенка с золотым крестом. Желтели дорожки, посыпанные песком.

Чугунные ворота барского дома распахнуты. В воротах казачки в сафьяновых сапожках. Управляющий. Тучный. Насупленный. Пугливо заходили в усадьбу парни. За ними гуськом— девушки. Низко кланялись на три стороны. На поклоны управляющий не отвечал. Мария с нянюшкой нерешительно остановились в воротах. Управляющий повернулся к ним:

— Чьи?!

— Анисьи сродственницы! — с поклоном ответила Матрена, держа за руку Марию.

— Заходи! Что зенки таращите!

На залитой солнцем лужайке топталась молодежь. В беседке, увитой плющом, — господа. Худенькая барышня в кружевном белоснежном платье, сам помещик. Видно, недавно вернулся с охоты. В светлом охотничьем костюме, тирольской шапочке с фазаньим пером. У ног худые борзые собаки с длинными мордами и настороженными ушами. Ременной плеткой барин нетерпеливо постукивал по желтому голенищу сапог.

— Барышня по весну приехала в имение. Господин для нее устроил купальские игрища — похороны Костромы, — за шептала Марии всезнающая нянюшка.

Мария улыбнулась: похорон Костромы, языческого праздника, она никогда не видела. Обычай этот ушел из народа. А помещик в Красавушках решил от скуки его возродить.

Крестьянские девушки отобраны одна к одной: ловкие, красивые. В венках из васильков, в косах яркие ленты. Колыхались белые пышные рукава кофт с искусной вышивкой. Девушки взялись за руки и медленно двинулись навстречу парням. Тихо полилась песня:

А, бояре, вы зачем пришли?

Девушки поклонились и замерли. К ним подходили парни. В расшитых рубахах с широкими кушаками. На головах войлочные шляпы. Парни, наигрывая на балалайках, пританцовывали:

А, бояре, а мы к вам пришли.

Протяжно заговорила дудочка. Девушки поплыли по кругу. Закружились оранжевые, синие, зеленые сарафаны, будто разноцветные колокольчики. Все бойчее притопывали лаптями парни. Нарастала и крепла песня. Красочной лентой замелькал хоровод:

А, бояре, мы невесту выбирать.

В центре хоровода появилась девушка, вся в лентах и цветах. Варвара — известная на всю округу красавица. Пепельные косы до пят. Большие голубые глаза в пушистых ресницах. На матовых щеках яркий румянец. В ушах поблескивали серьги. В красных сапожках. Приподняв точеные руки, Варвара поплыла лебедем по кругу.

Мария смотрела на нее с восхищением. Варвара в сегодняшнем празднике — Кострома-Весна.

Девушки с величальными словами и низким поклоном придвинулись к Варваре. Распустили ее косы, вплели ленты. На шею надели стеклянные бусы. Варвара-Кострома с достоинством кланялась подружкам.

Громче зазвучала песня. Парни окружили девушек, приговаривая:

А, бояре, нам вот эта нужна!

Хоровод расступался. На носилки, увитые лентами, с пением усадили Варвару. Посыпался дождь полевых цветов. Парни, подхватив носилки, понесли их к пруду. Зазвучали дудки, сопилки. Ударили в лукошки, пахнувшие свежим ивняком. Носилки поставили на берегу в осоку. На Варвару-Кострому пригоршнями лили воду.

Все было очень красиво и красочно.

Помещик громко смеялся. Барышня кривилась. Очевидно, все происходящее казалось ей грубым, неинтересным. Снисходительно поглядывала она на отца, прикрывая зевающий рот ладошкой. Передернула худенькими плечиками. Наклонившись к отцу, что-то сказала. Помещик встряхнул головой, крикнул:

— Спасибо! Девкам по кульку конфет и ситцу на кофты! Парням бражку!

Сразу замолкла песня, будто кто-то оборвал струну. Парни стянули войлочные шляпы. Поясные поклоны отвешивали девушки. Лишь Варвара стояла с высоко поднятой головой. По пруду поплыли венки с намокшими лентами.

«Вот и окончено представление!» — грустно подумала Мария.

— Знаешь, паря, у нас скоро царя не будет!

— Брешешь!

— Вот те крест! Не будет! Его заменят выборные по шарам!

— Фью-ю!

— Да обожди свистеть-то! В других странах выбирают по шарам, и у нас так будет. Крестьянам житуха — и податей-то нет, а землица-то наша!

— Вот учудил! Как же без подати?

— Не плати, и баста! Выберем царя из крестьян. Кормить его, а паче сродственников, не будем! А то всякие там принцессы, графья, князья… Каракозов-то хотел убить царя. Да, на нашу беду, спас его ваш костромской картузник!

— Но-но… Бог спас царя! «Жизнь царева в руках божьих!»— так в церкви поют…

— В церкви поют! Бог есть, да не в церкви. Бог в душе каждого! Вот так-то!

Мария улыбнулась. Шагнула из темноты к костру. Мужики лежали на земле, разгребая тлеющие угольки, прислушиваясь к спору. Спорили двое: старик и молодой парень. Старик в рваном армяке размахивал шапкой. У молодого парня лицо наивное, добродушное.

Крестьяне, завидев девушку, приветливо закивали, освобождая место у костра.

— Ночь-то какая звездная! Не помешаю вашей беседе? — Мария подсела к огню.

Когда-то она учительствовала в этом селе. Кузницу приспособили под школу. В стене из просмоленных черных бревен сделали окно, затянув его сахарной бумагой. Стекла помещик не дал, а достать не удалось. Крестьяне в школу детей отпускали неохотно. Летом нужно было помогать по хозяйству, а зимой ребятишки сидели на печи — ходить не в чем. Одежонка плохая, на всех — одни валенцы. Собирала сход в селе, говорила о пользе образования. Мужики согласно кивали. Управляющий из немцев презрительно морщился. Сделать ничего не удалось. Школа развалилась. Но первые ее ученики, белоголовые, вихрастые, любознательные, остались в сердце навсегда. Потом она не раз приходила в Красавушки, сдружившись с мужиками. Приносила запрещенные книжки, читала листовки.

— Ну как, Петровна, все бродишь по белу свету? — добродушно посмеиваясь в пшеничные усы, спросил молодой парень. — Как, нашла правду?

— Правду-то она давненько нашла, да все не может ее нам передать. Каждому своя рубашка ближе к телу, а до обчества и дела нет! — махнул рукой пожилой мужик.

К костру подбрели лошади, похрустывая травой. Пугливо поднимали голову. Косились на огонь. Стригли ушами. Мелко вздрагивали лоснящимися спинами. Глаза отливали кровавым отблеском.

— Что ж замолчал? — оборотился парень к старику.

— Пусть лучше Петровна расскажет про житье-бытье, чай, не зря пришла.

— Что ж, расскажу! Жизнь невеселая… Сами знаете, нищета, горе, голод. А чуть что — розги! Урядники, жандармы — все тут. За лишнее слово — в Сибирь…

— Правда твоя, Петровна. Много в нас холопства. Попробуй подними-ка народ… Нет, не поднимешь… Боится он…

— В городах обыски. Из университетов высылают сотни и сотни лучших. Что же делать?! Бомбы оборвали у Михайловского дворца жизнь Александра Второго… — Мария Петровна медленно помешивала палкой тлеющие головешки. — На престол вступил новый царь — Александр Третий. И опять тюрьмы переполнены. Владимирка гремит кандалами. А жизнь могла пойти по-другому. Вот «Письмо Исполнительного Комитета», вот что требуют революционеры от царя…

На небе разгорались звезды. Серебрился месяц, прокладывая блестящую полосу к деревне. Девушка поклонилась. Заторопилась к Матрене, пока не наступил рассвет.

 

Волчица

— Далеко ли до села, нянюшка? Сколько верст отшагали, а конца не видно… — Мария вздохнула, поправила котомку за плечами.

— Потерпи, касатка, перевалим через бугор, а потом уж чащобой. — Матрена с тревогой оглядела Марию.

Мария ступала тяжело, еле передвигала ноги. Почти целый месяц бродят они по губернии. Да и не впервой им это — читать мужикам запрещенные книги, готовить народ к бунту. Только уверенности в этом бунте было все меньше. Трудно, очень трудно в деревне. Заичневский звал ее к себе, но расстаться с деревней тоже было тяжело.

В последние дни она занемогла. Простудилась, что ли, когда укрывались в дырявой риге, пережидая ливень. Солома намокла от дождя. Нужно было бы возвратиться, а они решили заглянуть еще в одну деревушку, затерявшуюся среди болот. Завернули. Матрена, ее верная спутница, неодобрительно качала головой. Теперь они торопились в свое Горелое отдохнуть от долгого пути. Счастье, что рядом пылит Матрена, а то одной, пожалуй, и не добраться.

Матрена забрала котомку, которую Мария уже волочила по дороге, забросила за плечо.

— Давай передых сделаем… Ноженьки-то совсем разломило! — Матрена жалостливо сморщила лицо.

— Хитришь, старая! — улыбнулась Мария.

— Ну, уж была охота! Болящая, хворостей много! — Матрена остановилась и, заприметив холмик, направилась к нему. — Батюшки светы! Озеро!

Мария поднялась за ней. В зеленой чаще серебрилось рябое озеро. Деревья стеной подступали к самой воде. Вершины их дрожали на зеркальной глади. Разлапистые ели. Ветерок потягивал с озера, шуршал осокой, словно пересчитывал пики.

Девушка с радостью опустилась на мох, пушистый, впитавший тепло солнечных лучей. Сорвала краснолистную бруснику. Над травой, густо-зеленой от близости воды, парили стрекозы. Разбросав круглые листья, возвышались лилии.

Мария пересела на искривленную старую сосну. В воде дрожало ее лицо с длинным носом, как в кривом зеркале. Засмеялась и бросила в свое отражение красную еловую шишку.

— Счастье, мамушка! Помнишь, как ты мне сказки про русалок рассказывала? С тех пор всегда в воду заглядываю— вдруг увижу! А в таком дремучем лесу и лешие есть… Мох-то совсем синий, мягкий, как перина!

— Русалок себе высматривай, а лешего без нужды не поминай! — ворчала Матрена, развязывая узелок с крутыми яйцами. — На-ка, закуси, чай, проголодалась!

Мария ела неохотно, чувствуя неприятную слабость. Голова была тяжелой, ноги гудели, спину разламывало. «Придем, непременно отлежусь! — Она запивала хлеб молоком из бутылки. — А кузнечики-то стрекочут…» Закрыла глаза. Припомнился сход в селе Кручина. Стонали бабы. Кричали дети. Речь шла о выселении из волости нескольких семей за неуплату недоимок. Староста играл медной цепочкой для часов. Урядник с нафабренными усами. А в пыли на коленях ползали бабы с детишками. Целовали грязные сапоги, просили… Мужики отворачивались, хмурились. Такое завтра могло случиться с каждым.

Мария лежала на спине и смотрела на облака. Мысли тяжелые, мучительные. Горе… Одно горе на дорогах!

Прощай, идя в далекий путь, Верь — не одна болит здесь грудь, Верь, не одни скрежещут зубы… Сибирский снег нас не страшит — Но пусть же тайно кровь кипит, И пусть на время сжаты зубы…

Прошептала стихи. И опять долго лежала, подложив руки под голову.

От раздумий ее отвлекла Матрена, споро укладывавшая остатки завтрака в котомку. Крошки хлеба нянюшка разложила на пне, напоминавшем человеческую голову. Желтоватые кустики брусники топорщились из дупла, как усы рассерженного кота.

— Пора, касатка, поднимайся… Путь-то не ближний. — Матрена пригладила волосы ладонью, потуже подвязала платок. — Поди, верст пятнадцать отмахать придется… А ты — хворая!

Уползала вдаль узенькая тропка. На атласной траве красными гвоздиками вылезали подосиновики. Дымным облаком кружили комары за Матреной, идущей впереди. Мария отломала березовую ветку, отмахивалась от их назойливого жужжания. Солнце освещало вершины деревьев, заливало золотом просеку. Начался ельник, сумрачный, неприветливый. Тонкие стволы усыпаны лишайником, утыканы голыми сучьями. Слабо покачивались редкие вершины. Тоскливо прокричала сойка. Матрена подняла голову. Приостановилась. Запрыгала белка, распушив рыжий хвост. Послышался волчий вой. Ближе… Ближе… Мария насторожилась. Матрена выломала покрепче сук и прибавила шаг. Широкими прыжками перебежал просеку заяц, пугливо прижав уши.

— Мамушка, боязно! — Мария старалась не отставать от Матрены.

— Бог милостив! Тут в овраге завсегда волки воют! Пройдем ельник, овраг — и дома…

И опять по лесу разнесся тоскливый волчий вой. Волки средь бела дня! Мария прислушалась. Нет, стая выла левее, а одинокий вой слышался справа, с той стороны, где, по словам Матрены, волчий овраг. Вой был таким явственным, что она замерла. Крестьяне поговаривали, что в округе появился бешеный волк, изгнанный из стаи. А что, если это он?..

— Нянюшка, погоди! Давай разведем костер, а то на нас матерый наскочит! — Мария заприметила лужайку в стороне от лесной просеки.

— Давай, касатка! — отозвалась Матрена. — Собирай сушник!

Мария набросала хворост, собрала в подол прошлогодних шишек. Руки дрожали, плохо слушались. Матрена казалась невозмутимой, чуть медлительной. Вынула платок, где были шведские спички, поднесла к хворосту.

Костер разгорался медленно. Всю ночь лил дождь. Ветки набухшие, сырые. Наконец бледное голубое пламя неохотно поползло по сучьям. Матрена на коленях старательно раздувала пламя. Мария до боли в глазах вглядывалась в ельник. Ко рту подступала горечь. В руках все время тяжелая суковатая палка.

Потрескивали сучья. Красноватым светом вспыхивали шишки. Потянуло дымком. Матрена теснее прижалась к Марии. Та поначалу хотела укрыться среди деревьев, но Матрена отсоветовала. Волк боится огня и открытого пространства.

По лесу катил смерч. Над просекой черным облаком пролетели скворцы. Среди пней мелькнул оранжевый хвост лисы. Вой затих, а напряжение не спадало. И вдруг на просеку выскочил волк, серый, худой, с рыжими подпалинами на запавших боках. Волк, чуть волоча задние ноги, бежал прямо на них. Мария швырнула головешку. Головешка опалила шерсть, свисавшую космами. Волк взвыл и яростными прыжками пошел на женщин. Мария наклонилась к костру, и вдруг Матрена с силой, которую она никогда в ней не предполагала, повалила ее на землю. Прикрыла собственным телом. Раздался волчий рык, крик Матрены…

Мария поднялась. Матрена жалобно стонала. У костра валялись головешки, покрывшиеся серым пеплом. Матрена сидела, обессиленно опустив голову. С тупым равнодушием поглядывала она на кровь, сочившуюся из руки. На черной юбке вырван клок. Платок сбился на ухо. Седые жидкие волосы падали на лоб. Мария расширенными от ужаса глазами смотрела на нее. Искусал… Искусал… Бешеный…

Она опустилась на колени. Хотела отсосать кровь из раны, Матрена отстранила ее. Кровь отсосала сама, кривясь от боли. Мария тугим жгутом перехватила покусанную руку Поднесла тлеющую головешку, прижгла рану. По щекам Матрены текли слезы. Плачущей нянюшку Мария никогда не видела.

— Тебя-то не задел? — спросила Матрена и удовлетворенно заключила: — Нет, не задел! — Здоровой рукой провела по лицу девушки, ощупала шею, руки. — Слава тебе господи, пощадил мою ласточку!

— Нянюшка, нужно скорее в село… А там в город… К врачам! — Голос Марии дрожал.

— Не терзай себя. Не гневи бога!.. Я свое отжила… Хотелось бы внучат понянчить, да, видно, не суждено. Человек предполагает, бог располагает! Иди, милая, домой доберешься к ночи!

— Тебя оставить? Да как же ты можешь говорить такое, старая?! — От гнева у Марии высохли слезы.

Она помогла нянюшке подняться. Обняла, плотно прижала к себе. Шли с трудом. Все грузнее и грузнее наваливалась Матрена, все тяжелее и тяжелее становилось ее вести.

Давно скатилось солнце за вершины деревьев, погружая лес в таинственную дрему. Умолкли птицы. Заходили тени по сумрачному ельнику. Они всё шли. Тоненькой струйкой просачивалась кровь сквозь платок, которым обмотали прокусанную руку. На повязку ушла и кофта. А кровь все не останавливалась. Нянюшка слабела, просила бросить ее в лесу. Мария упрямо вышагивала. Последние версты почти ползла, тащила нянюшку волоком. Слезы застилали глаза. От ужаса искусала губы до крови. Силы оставляли ее, временами от усталости теряла сознание…

Их подобрали на обочине дороги в двух верстах от села. Подобрал Савелий, возвращавшийся с сенокоса домой. Он не сразу признал учительницу в этой истерзанной и окровавленной женщине.

Мария сидела на телеге, прижимала к груди голову нянюшки. Целовала посеревшее лицо с заострившимися чертами.

Мария стояла на убогом сельском кладбище. Заброшенные могилы, сровнявшиеся с землей, утопали в разросшихся кустах крапивы и бузины. На поржавевших железных крестах деревянные таблички с размытыми дождями надписями. Одичавшие кусты шиповника с чахлыми цветами. Скрипел и тяжело вздыхал старый клен, кора которого, словно чешуйками, затянута лишайником. Тяжелый, многопудовый камень в зеленой плесени придавил могилу сельского колдуна. Гнулась высокая трава, облитая росой. Угрюмо звонил колокол.

В часовне служили панихиду. Нестройно пели певчие. Мария опустилась на колени, закрыв лицо руками. Вся ее жизнь была связана с нянюшкой. И вот судьба отняла единственного друга… Какая мученическая смерть! В ушах слышался смертельный стон. Виделось искаженное от боли лицо…

Савелий подошел к Марии. Вывел из часовенки. Усадил на залепленную мхом скамью. Неумело вытер ладонью слезы с ее лица. Перекрестился. Поплевал на руки и взял лопату.

У свежей могилы посадил березку в черных разводах…

 

Юнкер Романов

Бедность в пригородских слободах нашего города так велика, так ужасна, что самое сильное воображение не нарисует полной картины ее. Не едят по несколько суток сряду. По случаю плохой дороги дрова сильно вздорожали, поэтому некоторые бедняки, не имея возможности купить топливо, пожгли изгороди, деревья в своих садах и теперь пустили в оборот свою незатейливую обстановку: лавки, столы и проч. Причину такого явления следует искать в отсутствии заработков… — Яснева взглянула на Заичневского, помолчала и добавила — «Орловский вестник», суббота, апрель 1889 года.

Заичневский откинул длинные волосы, положив на колени шляпу. Сказал, растягивая слова:

— Даже осторожные земцы и те не могут скрыть правду… Нет-нет да и проболтаются!

Они сидели у развалин старинной Сабуровской крепости. Пригревало солнышко. Внизу у дороги ждали извозчичьи сани, покрытые медвежьей полостью. Сабуровскую крепость, уединенную и глухую, Заичневский, любитель старины, выбирал для конспиративных встреч.

Теперь Заичневский жил в Орле. Наконец-то разрешили после многих мытарств поселиться на родине. Позади города, которые приходилось менять по требованию властей, бесконечные переезды, ссоры с жандармами, унизительное пребывание под гласным надзором…

Многое изменилось и в жизни Марии Ясневой. После смерти нянюшки долго болела. Оборвалась живая нить, которая связывала с деревней. Уехала в город, разыскала Заичневского. Добрым и отзывчивым оказался Петр Григорьевич. Она стала якобинкой, вступила в тайную организацию, развозила литературу по городам, ставила типографии, создавала кружки, хозяйничала на конспиративных квартирах. Центром организации был Орел. Но Мария по совету Заичневского жила в Москве. Училась на Высших женских курсах профессора Герье при университете на манер Петербургских Бестужевских. В Орел ее при необходимости вызывали. Так было и сегодня. Сразу с поезда к Заичневскому. Поездке в Сабуровскую крепость она обрадовалась. Хотелось поговорить спокойно с Заичневским да и немного отдохнуть. Сидела на каменной глыбе и слушала, слушала Петра Григорьевича…

— А теперь рассказывайте о московских делах. Как с юнкерами в Лефортове? Военным следует придавать особое значение: с армией мы, революционеры, в подходящий момент захватим власть. И сразу же издадим декреты… Первейший о национализации земли — исход революции решают мужики, они всегда бунтари!

— Мужики к революции не готовы. А упования на скорую революцию ошибочны! — Мария с грустью посмотрела на собеседника.

— Что ж?! Моисей водил евреев сорок лет по пустыне, прежде чем привел их в землю обетованную! — Заичневский распахнул пальто, поправил пушистый шарф. — Для захвата власти должно иметь централизованную организацию… Имеем! Сочувствие и поддержку во всех слоях общества… Имеем! Опору среди войск, особливо офицеров, ибо солдат идет за офицером… Вот этого нет!

— Пока нет! — уточнила Яснева.

— Вот именно пока! Эту самую решающую часть возлагаю на вас, а не то…

— «Иди, кума, в воду и не булькай!» — засмеялась Мария, лукаво бросив взгляд на Заичневского. — Вы когда собираетесь в Москву?

Заичневский задумался. Въезд ему, находившемуся под гласным надзором, в столицы запрещен. Поездки тщательно готовила Яснева, и сроки нужны точные.

— Решим позднее. Кстати, типографию в Курске придется ставить вам! Опыт, сноровка… Так спокойнее. Как кандидатское сочинение на курсах? Заканчивайте поскорее… Так, слушаю московские новости.

— В Лефортовском училище встретилась с юнкером Романовым, братом вашей приятельницы Аделаиды. Горячий. Честный. Политикой интересуется. Передала ему списки для чтения и кое-что из нелегальщины.

— А что именно?

— «В мире мерзости и запустения» и «Историю французской революции». Он возглавит в училище группу саморазвития.

— Славно! Очень славно!

— Да, Аделаида в письмах много рассказывала о вас. Юнкера хотят повидаться и послушать. У них вопросы…

— Что за обстановка в юнкерском?

— Довольно вольготная. Полковник играет в либерализм.

— Комедиантство!

— И все же почему мы игнорируем рабочий класс?

— Рабочий класс?! — На полном лице Заичневского искреннее удивление. — А где его сыщешь в России… Россия не Европа! У нас — мужик! А вот среди общества нужно работать…

— Гм… Как себя чувствуете в Орле?

— От бытовых мелочей меня спасает Аделаида… Вчера вызывали в жандармское управление. Полковник приподнялся для солидности на носки и отчитывал: «Вы — государственный преступник! Ведете себя недозволительно. Не советовал бы столь безразлично относиться к толкам и россказням, вызываемым в обществе относительно вашей личности! Тем более, что вследствие этого возбуждается вопрос: на каком основании проживаете в Орле?! Почему покинули свое имение?» — Заичневский помолчал и прибавил: — Что ни говорите, а глупость — презабавная вещь!

— Так когда вас ждать в Москве?

— Недельки через две. Снимите номер на Никольской. Обстановка вполне конспиративная. Только заранее подготовьте встречи с курсистками, петровцами, а главное — с юнкерами. В этот приезд посмотрю в кружках рефераты по Боклю. Для петровцев прочту курс лекций по истории русской революции… Не можем же мы уподобляться Иванам не помнящим родства! Должны знать прошлое, чтобы не совершать ошибок… Кстати, я подготовил статьи о декабристах. Придется их переписать — почерк преотвратный, кроме вас, никто не разберет. — Заичневский поднялся, взглянул на извозчика, скучающего у дороги. — Пора! Пора! Славный денек!

Мария начала спускаться по тропке за Заичневским, запрятав рукопись в лисью муфту.

Мария тупо рассматривала коротенькое письмо. Желтоватая бумага с голубком с оливковой ветвью в клюве. Письмо передала знакомая курсистка, таинственно отозвав в сторону.

Она быстро закрыла дверь своей московской комнаты на ключ. Ни о чем не расспрашивала, сразу почувствовав неладное. Повертела конверт с московским штемпелем. Разорвала, вынула письмо. «Апостол уехал, ученики в горе, один провалился на экзамене, труды репетиторов не вознаградились, помилуй бог, еще обвинят их и лишат уроков. Берегитесь опекунов, примите меры!» Письмо, как и предполагала, от юнкера Романова, брата Аделаиды, ее подруги. Вновь внимательно перечитала письмо, стараясь вникнуть в тайный смысл. Провал… Провал…

Тяжело опустилась на кушетку. Расстегнула демисезонное пальто, сбросила маленькую шляпку, проведя рукой по разгоряченному лицу.

…Последнее пребывание Заичневского в Москве осложнилось. С первого дня. Встретила его на Курском вокзале, небольшом, причудливом. Увидела издали. Голова Заичневского возвышалась над толпой, заполнившей перрон. Одет, как всегда, щегольски. Носильщик в белом фартуке подхватил чемодан. Подойдя к ней, Заичневский вежливо приподнял шляпу. В светло-голубых глазах уловила настороженность.

— Меня сопровождают! — шепнул он, взяв под руку. «Хранителя» заметила и она. Невзрачный, низкорослый шпик старался не упустить их из виду, прижимая к поношенному пальто тощий портфель.

— От самого Орла? — поинтересовалась она, бросив на шпика изучающий взгляд.

Заичневский молча кивнул.

— На Никольскую опасно! Может быть, удастся затеряться в суматохе?! К тому же у меня есть надежные адреса…

— Какая разница! Полковник не желает оставить меня в одиночестве… На Никольскую! — Заичневский расплатился с носильщиком. Подождал, пока тот поставил чемодан в пролетку.

Лицо у Заичневского усталое. Он не шутил, как обычно, а тяжелым взглядом рассматривал весеннюю Москву. Кривые переулки Мясницкой. Шумные приказчики на Лубянке… Протирая толстые стекла очков, раздраженно заметил:

— Я чертовски устал. Все ночи до отъезда гнал рукопись, готовился к лекциям… А тут этот субъект! — И, желая переменить разговор, спросил: — Больше всего меня занимают юнкера… Кстати, они знают о приезде?

— Конечно, Аделаида написала брату. Он мне сказал о письмах, когда заходила в Лефортовские казармы. Только пишет много лишнего. — Мария помолчала и добавила: — Я решила с ней поговорить при встрече.

— Обязательно! Человек она — преданный, да и помощник незаменимый. — Заичневский нахмурился. — О перлюстрации писем Аделаида предупреждена строжайшим образом!

Извозчик свернул на Никольскую. Журчала вода в желобах, звенели ручьи. Проехали застекленные витрины аптеки Ферейна. Извозчик вынес чемодан и поставил у гостиницы «Славянский базар», трехэтажного зеленого здания с лепными карнизами и богатым парадным подъездом в зеркалах.

В гостинице Заичневского знали. Проживал здесь каждый раз, когда под видом коммерсанта приезжал в Москву. На этот раз встреча превзошла все ожидания. Швейцар, открывший тяжелую дверь, приосанился. На серебряном подносе подал конверт. Заичневский вопросительно шевельнул густыми бровями:

— «Ветеран революции… Наставник и друг молодежи… Мученик и герой, прошедший каторгу…» — Заичневский, скрывая ярость, читал. — Откуда это?

Швейцар зычно гаркнул:

— Юнкерское пехотное училище…

Яснева окаменела: ребяческая выходка! Преступная глупость! Заичневский овладел собой. Протянул швейцару полтинник, засунул письмо в широкий карман и приказал коридорному отнести чемодан в номер. Угрюмо поднималась Мария Петровна по мраморной лестнице за Заичневский. На площадке столкнулась со шпиком, сидевшим на диванчике. Шпика заметил и Заичневский. Лицо его покраснело от возмущения.

В номере Петр Григорьевич ругательски ругал Марию Петровну, хотя понимал, что вины ее нет. Перестаралась от великого усердия Аделаида. Заичневский грозился устроить ей разнос, обзывал «девчонкой, играющей в революцию», сердился…

Мария советовала отказаться от лекций и встреч, но о приезде узнали. Начали захаживать студенты-петровцы, курсистки, юнкера. Встречи. Лекции. Споры… Шпик не показывался. Заичневский успокоился и отправил Марию Петровну в Курск. Его заботила мысль о нелегальной типографии. Потом узнала, что Петр Григорьевич уже в Орле…

По его приказу вновь вернулась в Москву, занялась розысками шрифта. А тут это письмо, столь откровенно говорящее об опасности. Значит, у юнкеров был обыск. С Заичневским пока все благополучно… Главное — предупредить его об опасности, уберечь от нового ареста.

Яснева поднесла спичку и сожгла письмо. Встала, подошла к окну, залитому солнцем. Забарабанила пальцами по стеклу. Думать нечего — скорее в Орел! Скорее! Скорее!..

 

Письмо пристава Халтурина

Полковник Дудкин раздраженно отбросил перо. Встал, мелкими шажками прошелся по кабинету. Остановился у каминных часов с хриплым боем. Завел медным ключиком. Осторожно надвинул стеклянный футляр на бронзового орла, удерживающего в клюве циферблат. И опять мелкими шажками зашагал по ковру… Заичневский… Заичневский… Государственный преступник, которым с некоторых пор так интересуется Петербург. Полковник был стар, считал дни, оставшиеся до выхода на пенсию. И вдруг Заичневский — глава организации! Тайная организация в Орле! В столице зашевелились. Понаехали агенты, хлыщеватые молодчики, которые смотрят на него, как на дряхлеющее дерево — вот-вот на сруб!

Заичневского полковник знал, встречал в дворянском клубе, в обществе. Обходительный, приятный, в молодости бедокурил, но теперь, после стольких лет изгнания?! Вряд ли! К тому же известный литератор, автор солидных статей «Орловского вестника», многих столичных газет… Впрочем…

Полковник потер сухие ладони. Сильным движением дернул шнурок, позвонил.

— Принесите письмо пристава Халтурина. Дама ожидает? — спросил дежурного офицера.

— Более получаса. Письмо при мне! — Офицер раскрыл папку, ловко выложил письмо на зеленое сукно.

Полковник пробежал глазами бумагу. Пристав Халтурин, дальний родственник жены, просил помочь некой даме получить свидание с Заичневским. Полковник поднял глаза на офицера. Тот улыбался, показалось, язвительно и настороженно.

— Просите! — Полковник прикрыл письмо газетой. Офицер услужливо распахнул дверь. Полковник быстро оглядел вошедшую даму. Приятная. Невысокого роста. Интеллигентное лицо с едва приметными веснушками. Волнистые волосы с седыми прядями.

Дама поклонилась. Подождала, пока офицер придвинул стул. Полковник раздраженно молчал, офицер исчез, бесшумно закрыв дверь.

— Вы хотите получить свидание с подследственным Заичневским? — вопросительно поднял кустики бровей и, не дав возможности ответить, сказал: — Нет и нет!

— Почему я не могу повидаться с господином Заичневским?

Она сидела на мягком стуле, высоко подняв голову, в черном строгом платье с закрытым воротом.

— Вы просите о невозможном!

— О невозможном?! Свидание с господином Заичневским при столь любезном приеме и рекомендательном письме? Забавно! Заичневский, уважаемый человек, в обществе хорошо известен. Ваш отказ произведет неприятное впечатление. Причина ареста неясна. К тому же он нездоров — заболевание сердца, жесточайшая подагра. Пожалуйте справку от лечившего его врача, а в тюремном замке находится без теплых вещей. Как я могу оставаться равнодушной! Я просто настаиваю на своей просьбе!

— Передайте теплые вещи через тюремную канцелярию! Распоряжусь, — устало заметил полковник, протирая пенсне с золоченой дужкой.

— Передать без свидания?! Как я узнаю, в чем именно нуждается подследственный? — с иронией заметила Яснева. — Нет уж, увольте! Разрешение на свидание в вашей власти — так сказали в канцелярии. Не откажите в любезности… К тому же необходимо узнать, кого из адвокатов следует пригласить. Конечно, в случае, если это досадное недоразумение не разрешится в ближайшие дни.

— Думаю, не разрешится! — Полковник забарабанил сухими пальцами по сукну. — На сей раз Петру Григорьевичу не так легко будет выпутаться. Последний обыск дал многое… Дело серьезное и обещает быть громким…

— Но изобличающих обстоятельств нет! Аделаида Романова, арестованная одновременно с Петром Григорьевичем, мне жаловалась и раньше на частые обыски…

— Вы знакомы с Романовой, проживающей с Заичневским в одной квартире? — насторожился полковник.

— Она секретарствовала у Петра Григорьевича. Известному литератору без секретаря невозможно! Согласитесь… — Яснева прямо взглянула в лицо полковника. — Подозревать не значит обвинять!

— Да-с. Изобличающих обстоятельств нет, вернее, очень мало, но есть строгое предписание из Петербурга. А пристав Халтурин в письме… — Полковник не договорил, встал из-за стола. — К Заичневскому у меня отношение доброе. Человек интересный, в обществе приятный. К тому же родовитый дворянин, владелец имения — и вдруг революционер! В Орловской губернии, видите ли, разыскали Робеспьера! Только предписание строжайшее: арестовать безотносительно к результатам обыска. Орловский Робеспьер!

Яснева тонко улыбнулась. Полковник, поняв, что она оценила шутку, также удовлетворенно улыбнулся.

— Все это — недоразумение! Заичневский не виноват. Рада, что встретила в вас человека образованного и либерального. Весьма приятное исключение… Разрешите взять Петра Григорьевича на поруки под денежный залог. — Мария Яснева протянула заранее подготовленное заявление. — Тюремное заключение он переносит тяжело.

— Увольте… Увольте… Содержание в тюремном замке как меру пресечения изменить не могу… Да-с, не могу!

— А свидание?

— Разрешу на двадцать минут.

— Мало, очень мало… Но что делать?

Дама, поблагодарив, ушла. Полковник долго стоял у раскрытого окна. Торопливо вернулся к столу и каллиграфическим почерком стал писать:

«Скопление в Орле значительного числа лиц неблагонадежных, как известно из достоверного источника, получило начало от пребывания здесь бывших политических ссыльных Заичневского, Белоконского, Арцыбушева.

Орел считается агитаторами как наиболее населенный против Тулы и Курска, лучшим для жизни и заработков, особенно удобным для сношений со столицами. Прилив этих и других лиц, высланных по подозрению в политической неблагонадежности из столиц и городов, находящихся в усиленной охране, начался с 1885 г., когда возвратился в Орел Заичневский, а затем прибыл Арцыбушев…»

В тюремном замке, в комнате для свиданий, Яснева была не впервые, каждый раз при этом испытывая чувство скованности и неловкости. Почерневший дубовый стол. Скамьи, спинки которых отполированы за долгие годы посетителями. Икона, подсвеченная лампадой. Звонкая тишина. Окно под потолком, затянутое частой сеткой.

В коридоре послышались шаги. Тощий надзиратель открыл дверь и пропустил Заичневского. За эти две недели, что они не виделись, Петр Григорьевич сильно изменился. Ссутулился. Посуровел. Резко означились морщины на высоком лбу. Светло-голубые глаза его обрадованно сверкнули, когда Мария поднялась навстречу.

— Славно, что вам удалось пробиться! — Он крепко пожал ей руку, выразительно посматривая на дежурного надзирателя.

Мария Яснева сунула надзирателю кредитку. Тот осклабился и, засовывая деньги в карман, ушел, прикрыв дверь.

— Допрашивали? В чем обвиняют? — быстро спросила Мария, опасаясь, чтобы не помешали разговору.

— Разумеется… Следователь прислан из Петербурга. Благожелательный. Обходительный. Вкрадчивый. Мягко стелет, да жестко спать! Основной интерес к юнкерскому училищу. С кем виделся, о чем разговаривал… Ссылаются на глупейший адрес, которым приветствовали меня в номерах на Никольской.

— У юнкеров прошли обыски… Взяли бумаги…

— Так… Следователь размахивает ими, хотя ничего конкретного не выдвигает. У меня на квартире при аресте нашли письма юнкера Романова, велеречивые, напичканные глупостями. Прав Писарев: «Родительская палка лучше родительской ласки»! Аделаида эти письма не уничтожила, хотя я требовал, а сложила на дно сундука! Святая наивность! — Заичневский недоуменно пожал плечами. — Непозволительная глупость!

Яснева загрустила. Она знала об этих письмах. Их показывал Леонид, когда приходил в кондитерскую на Серпуховскую, там неподалеку она снимала комнату. Юнкер положил на столик письма сестры из Орла. Прочитав их, она ужаснулась. Так откровенно говорить о политических вопросах! Советовала прекратить переписку, доказывая ее неразумность. Собиралась объясниться с Аделаидой, но не успела…

— Конечно, следили давно, но последняя капля — перлюстрированные письма. В России все под запретом — мысли, знакомства, письма. — Заичневский поднялся, расправил широкие плечи. — Главное — сохранить силы, выработать единую линию поведения на следствии. Никакой тайной организации. Поездки в Москву вызваны литературными интересами. Встречи в номерах — желанием студентов потолковать о беллетристах-народниках…

Мария понимающе кивала.

— Труднее всего объяснить шифрованные письма из Курска. К сожалению, их не успели уничтожить.

— Случайно нашли… Заслали не по адресу…

— Разумеется, выкручусь! Если дело доведут до суда, тогда придется говорить! Статьи по политическим процессам, переданные вам, необходимо использовать для нелегальной печати, материал богатейший! — Заичневский помолчал и грустно заметил: — «Эй, собирайтесь на смену, старый звонарь отзвонил!» Нужно думать об организации. Теперь все на ваших руках. Арцыбушева допрашивали в качестве свидетеля. Дело привычное: сегодня свидетель — завтра подследственный! При вашей конспиративности вы должны удержаться. А посему укройте все, сберегите людей, предупредите юнкеров, чтобы пообчистились, научите, как вести при аресте.

Яснева протянула Заичневскому клетчатый плед. Поежилась от тюремной сырости. С грустью вглядывалась в дорогое лицо. Неужели опять ссылка?! Как сдал за эти недели, но держится великолепно, словно плененный лев.

— Как говорят, в драке волос не считают, но лучше было бы их считать! К арестам следует относиться спокойно. Обидно — арест на таком развороте работы… Главное — сохранить организацию. Дело всей моей жизни! Явки, связи, типографию, архив оставляю на вас! — Заичневский протянул руку. — Требую и надеюсь!

— Ora è sempre! — ответила Мария.

Яснева и Заичневский обнялись. Троекратно расцеловались. Мария заплакала. Заичневский ласково погладил ее по русым волосам.

— Как Аделаида? — передавая теплые вещи, спросила Яснева, смахивая слезы.

— Связь с ней установил через фельдшера. Аделаида в третьем корпусе. Настроение отвратное, но на допросах ведет себя умно. Здоровье ухудшилось, чахотка… Позаботьтесь о ней. — Заичневский накинул на плечи плед. — К тому же волнуется о брате…

— С Леонидом пока все благополучно. После обыска его вызывал полковник, учитывая хорошие аттестации, под суд не отдал, грозился перевести в полк под Смоленск. Думаю, что уцелеет. Значит, мне придется возвратиться в Москву… Не хотелось бы вас оставлять одних… — И, заметив, как отрицательно затряс головой Заичневский, закончила: — Уеду в пятницу, сегодня буду терзать полковника — выбивать свидание с Аделаидой…

Заскрипела дверь. Громыхнув ключами, появился надзиратель. Свидание закончилось.

 

Тургеневский бережок

В Орле стихи Апухтина, местного уроженца, были в большой моде. Барышни бредили сладкими рифмами, воспевавшими грусть и разочарованность. Для сегодняшней встречи Мария прихватила синеватый томик Апухтина, подражая губернским барышням. Машинально раскрыла книгу, начала читать:

О смерть, иди теперь, без жалоб, без упрека; Я встречу твой суровый лик. Ты все-таки теплей, чем эти люди-братья: Не жжешь изменой ты, не дышишь клеветой… Раскрой же мне свои железные объятья, Пришли мне, наконец, забвенье и покой.

Стихи Апухтина, этого «смеющегося философа», как его называли в обществе, не принесли облегчения. Она захлопнула томик, продолжая думать свою невеселую думу.

Свидание в тюремном замке с Аделаидой Романовой оставило тяжелый осадок. Аделаида стояла за частой решеткой рядом с надзирательницей. Высокая. Худая. На впалых щеках чахоточный румянец. Острые плечи тряслись от душившего кашля. Поговорить толком не удалось. Надзирательница угрюмо насупилась, не отводила глаз от Аделаиды. Вмешивалась в разговор, прерывала. Больше всего Аделаида боялась за Заичневского. Он был ее кумиром, ее радостью. Считала себя виновницей несчастья. Ругала за письма, за наивность, которая так дорого обошлась. Она готова взять всю вину на себя, лишь бы уберечь Заичневского. Жадно расспрашивала о его самочувствии, боялась, не сердится ли… В заключение расплакалась. Мария старалась ее успокоить, протянула руки через железные прутья. Надзирательница пригрозила прекратить свидание. Аделаида расплакалась сильнее. Мария поспешила передать теплые вещи, деньги, книги. Толстыми пальцами с грязными ногтями надзирательница начала листать книги, просматривать корешки. Мария громко советовала читать стихи Гейне, особенно «Сосну», за прекрасный слог и глубокую мысль. Аделаида понимающе кивала сквозь слезы. Между строками стихотворения тайнописью передавался совет Заичневского, как держать себя на следствии. Мария прижалась к холодной решетке, пытаясь захватить тонкие пальцы Аделаиды. Надзирательница уронила книгу. Наклонилась с трудом. Грузная. Неповоротливая. Мария быстро сунула записку, Аделаида запрятала ее в рукав. Сквозь железную решетку глядели тоскующие глаза.

Аделаида в тюрьме… Заичневский в тюрьме… Арцыбушева допрашивали… Леонида выслали… Что будет с нею? Мария протерла стекла очков, которые начала носить с недавних пор. Неужели погибнет организация, столь хорошо законспирированная?! Пришли новые люди, молодые, неопытные. Вот группа юнкера Романова… К несчастью, Заичневского спасти не удалось, жандармы пришли раньше. Но теперь, когда она знает суть обвинения, нужно ехать в Москву, предупредить людей…

Заичневский торопил ее, но неожиданно в Орле пришлось задержаться. Прибыл человек от Синегора. Мария насторожилась. Вероятно, сказывались последние аресты. У тюрьмы после свидания с Аделаидой Романовой ее остановил молодой человек. Наружность приятная, располагающая. Оказывается, привез транспорт литературы из Одессы, а Заичневский в тюрьме! Уже третий день мотается по Орлу, да, к счастью, додумался подежурить около тюрьмы. Наткнулся на нее. Незнакомец, заметив недоверие, начал ссылаться на сестер Кокишевых. На квартире этих сестер Заичневский читал реферат о французской революции, на котором была и она. Правильно, был такой случай. И все же она не узнавала его. Это впервые. Зрительная память никогда ей не изменяла. На конспиративную квартиру не повела. Транспорта из Одессы не ожидали. Но главное — беспокоил откровенный интерес незнакомца к Заичневскому. Он настаивал на встрече с ней, отказываться было рискованно. Подумала и выбрала Тургеневский бережок — место, столь любимое орловцами. Сидела в беседке с колоннами, покрытыми блестящим льдом.

С высокого обрыва открывался красивый вид. Город утопал в белой дымке. Высоко взметнулись золотыми куполами соборы. Сверкала Ока, берега казались бескрайними, сливаясь со снежными полями. Слышался глухой треск взламываемого льда. Плакали ивы, распушив бело-желтые почки.

Мария подставила солнцу лицо, радуясь теплу. Отливал золотом рыжий лисий мех воротника. По широкой лестнице, запорошенной снегом, поднимался вчерашний незнакомец. Низко надвинутая шапка скрывала его лицо. Короткая суконная куртка распахнулась. На шее болтался цветастый шарф.

— Хорошо, что избрали такое уединенное место, — весело сказал он, оглядываясь по сторонам.

— «Уединенное»! Да в ротонде вся молодежь встречается! Ока в ледоход прекрасна. Всю ночь не спала — слушала, как грохочет река, содрогается от взрывов. Экая силища! — мечтательно заметила Мария. — Стихия! Глаз не оторвать!

— Ближе к делу. За эти дни все осточертело. Бегал. Искал, — прервал ее молодой человек. — Вот письмо от Синегора.

Письмо было коротким. Синегор рекомендовал молодого человека, просил ввести его в организацию, а как гостинец принять транспорт из пятнадцати брошюр — статьи Герцена и Огарева, изданные в Лондоне. Конечно, это капля в море, но голод на литературу большой. Транспорт оказался в багаже. Оставлен на вокзале, запрятанный в бельевой корзине. Молодой человек выразил желание развезти литературу по местам, на которые она укажет. Говорил скороговоркой, словно хотел поскорее закончить неприятную часть. Девушка, насторожившись, молчала, не проявляя интереса к литературе.

— Как там Синегор? — полюбопытствовала она, чтобы поддержать разговор.

— Неплохо. Слесарит в мастерской, обосновался солидно. Синегор дал явку к Кобылянскому на Верхнегостиную улицу, да за мною какие-то молодцы закружили… Решил не рисковать — сразу к Заичневскому.

— А что вас испугало?! — небрежно спросила Мария, ожидая, что незнакомец назовет ответную фразу пароля: «Бойцы вспоминали минувшие дни, где в жарких сраженьях сражались они».

— Всю дорогу твердил явку от Одессы до Орла. Пароль забыл, а Верхнегостиную улицу запомнил… — Молодой человек виновато развел руками.

Мария смотрела на него с интересом. Явка названа точно. Квартира Кобылянского в недавнем времени использовалась для явок. Но как можно забыть пароль, хотя бы назвал девиз организации! Ora è sempre!.. Впрочем, такие случаи бывают. Мария это испытала, приехав за литературой в Петербург. Счастье, что на улице наткнулась на Наталью Оловенникову.

— Мастерская у Синегора за Дюковским садом, — с удивительной точностью заметил незнакомец.

Яснева не перебивала, вопросов не задавала, слушала, подперев подбородок рукой.

— Синегор добром вспоминал вас. Очевидно, дружили, — заметил молодой человек; руки его теребили концы шарфа.

Это было неправдой. Синегора знала понаслышке. Из Курска в Одессу его направил Заичневский, чтобы организовать доставку литературы морским путем.

Молодой человек говорил оживленно. Сообщал детали, факты. И эта нарочитая точность настораживала.

— Синегор советовал разыскать вас, если Заичневского не окажется в городе.

— Я никогда из Орла не выезжаю… Только при чем здесь Заичневский?!

Молодой человек непонимающе посмотрел на нее и продолжал разговор:

— Синегор очень предусмотрителен, нарисовал карту города, чтобы избежать лишних расспросов. Стрелкой обозначил путь от вокзала до Верхнегостиной улицы.

— Синегор хорошо знает Орел, — удовлетворенно заметила Мария, а сама подумала: «Опять неправда: Синегор работал в Курске и Орла не знал». Помолчала и, оживившись, спросила: — Почему Синегор слесарит в Одессе?!

— Так он же слесарь!

— С чего это! Он — ветеринарный врач… Я хорошо его знаю, дружила с сестрой. — Мария остановила удивленный взгляд на незнакомце. — Кто вы?

Молодой человек отпрянул. Посмотрел дико, машинально завязал шерстяной шарф.

— А вы?

— Мечтаю стать революционеркой! В свое время Заичневский, мой дальний родственник, запретив думать об этом, охладил мои увлечения. — Придвинулась к молодому человеку и, наклонившись, доверительно попросила: — Литературу привезите в гостиницу. Я рассорилась с родственниками и временно проживаю там. Прочту с удовольствием. Площадь Полесская, напротив института Благородных девиц…

— Литературу в гостиницу?!

— А что особенного? Прошу, испытайте меня…

— Да вы с ума сошли!

— Тогда держите литературу на вокзале. Ведь у вас большие связи. Не могли бы сыскать рекомендательное письмо к госпоже Кириковой, начальнице института Благородных девиц?

— Госпожу Кирикову не имею чести знать! А Синегор?

— Ветеринарный врач! Он всегда мне нравился… Странный вопрос!

— Не ждите меня в гостинице, барышня, не играйте в революцию. Опасно!

И заскользил по обледеневшей лестнице. Мария с улыбкой смотрела на концы шарфа, разлетавшиеся в стороны.

 

Старшая сестра

У развилки дороги виднелась черно-белая полосатая караульная будка. Мария остановила лихача. У шлагбаума прохаживался часовой с винтовкой. Рядом низкорослый юнкер. Дежурный по училищу юнкер с интересом рассматривал приближавшуюся даму.

— Попросите юнкера Романова! — Дама поравнялась с караульной будкой.

— Доложу офицеру! — вытянулся молоденький дежурный.

— Офицеру? — мягко остановила его дама. — Сегодня у Леонида день рождения, дома приготовили ему сюрприз. — И, увидев, что юнкер колеблется, попросила: — Я — сестра Леонида.

— Сегодня пятница, а свидания по воскресным дням! — Юнкер наклонил голову. — Порядок, сударыня!

— Представьте, к вам приедет сестра за тысячу верст и ее не пропустят из-за формальностей?!

— Но, сударыня…

— Monsieur! Je veus voir mon frere!

Мария развернула большую коробку, перевязанную красной лентой. Полыхнули глянцевитые маки. Стояла спокойная, гордая, в темно-голубом костюме, оттенявшем серый цвет глаз. Кокетливая шляпка на светлых волосах.

— Прошу, monsieur! Время дорого, mon ami! Юнкер козырнул. Быстро пошел к красным казармам, видневшимся сквозь деревья. Мария не выпускала его из поля зрения. Смотрела, как поднялся по широким пологим ступеням, распахнул тяжелые двери. Показался Леонид, на ходу застегивавший шинель. Засмеялся, крепко пожал руку дежурному.

Леонид нетерпеливо вглядывался в поджидавшую его даму. «Верно, не узнал!» — решила Яснева, подняв шитую вуаль на поля шляпки. Юноша заулыбался. Высокий. Широкоплечий. Лицо с правильными чертами. Под выпуклым лбом выразительные глаза. Мягкая бородка и усики плохо уживались с молодостью.

— Наконец-то, mon frere! — бросилась Мария, прижала Леонида к груди и, не дав опомниться, поцеловала: — Поздравляю… Поздравляю…

Леонид краснел от смущения. Теребил пеструю ленту на коробке конфет. Умилялся дежурный. Девушка, увлекая Леонида в Лефортовский парк, приветливо подняла руку:

— Merci, mon ami!

В Лефортовском парке на дорожках, размытых вешними водами, проглядывала рыжая глина. Ноги утопали в вязкой грязи. Около уличного фонаря с разбитым стеклом прыгали черные грачи.

Яснева шла молча, слушала сбивчивый рассказ Леонида:

— Из Петербурга ждали великого князя. Начальство устроило обход, а потом начался обыск. Выворачивали тумбочки, просматривали вещи. — Леонид снял фуражку, провел платком по бобрику стриженых волос. — Обыск возмутил всех. Будущих офицеров обыскивали, как карманных воришек! С особым пристрастием господин полковник копался в моих личных вещах.

— Негодяи! А офицерская честь?

— Меня удаляют из училища! Бедная Аделаида… «Служить только одному делу, достижению известной цели»… Мало пришлось нам поговорить, мешала разница в возрасте, разъезды сестры, изливались больше в письмах. — Глаза Леонида полыхнули огнем. — Какие надежды возлагал на кружок саморазвития, на Петра Григорьевича… Не могу жить среди пустоты и пьянства. Мне нужна ваша поддержка.

— Удаляют из училища?!

— Да. Вызывал полковник. Потрясал расчерченными письмами Аделаиды. Посетовав о моей карьере, предложил выехать в Имеретинский сто пятьдесят седьмой пехотный полк.

— Где стоит полк? Под Смоленском?

— Нет! Под Саратовом. Как быть с кружком? Кто-то же должен остаться?

— Безусловно! А вам дадим надежные адреса в Саратове. Условие одно — осторожность! Я еще не сказала самого главного. Заичневский арестован…

— Арестован?! А сестра?

— Тоже… К несчастью, сохранились письма. Серьезная улика против Петра Григорьевича. Опять ссылка в Сибирь, кандалы, этап… Он немолод, болен. Как мы без него…

— Могу я помочь сестре? Заичневскому?..

— Помочь? Умным поведением на допросах, если что… Учтите! Заичневского никто не видел. Не знал! Нелегальные издания куплены на развале у Сухаревки. И прочая глупость!

— На развале у Сухаревки?! Разве там продают?

— А вам какое дело! Этим пусть интересуются господа хорошие! Прокламацию нашли в конке, можно в вагоне поезда, в библиотечной книге. Все дело случая! Не называть имен… Никого вы не знаете! Это первая заповедь!

— Как-то все обернется? Жаль сестру…

В Лефортовском парке стояли сосны в снегу, почерневшем от талых вод. От прогалин поднимался легкий пар, на обочине дороги пробивались кустики травы, по булыжникам звенели ручьи, завихряя в водовороте порыжевшие щепки.

Мария жадно вдыхала весенний запах леса. Густой. Смолистый. Любовалась деревьями, обсыпанными мелкой апрельской зеленью, набухшими почками на блестевших от вешнего сока березах.

— Завтра увидимся, Мария Петровна?

— Завтра? Кто знает! Будем сегодня обо всем договариваться….

 

Полковник Дудкин

— В море появилась кит-рыба, страшная, громаднющая. Подплыла к Соловецкому острову и чуть было не перевернула его со святой обителью. На небе показались два солнца и два месяца. В Курске выпал дождь из белок, а под Сабуровской крепостью осела стена. По Сибири пронеслась буря. Седые дубы с корнями бросала, словно малых детушек. Опосля троицына дня промелькнула комета в черных облаках. Весь народ орловский видел ее в полдень… Быть беде! Быть беде! — Старушка, маленькая, сухонькая, с огненными глазами, подняла худую руку: — Быть беде!

— Нужно ждать мора!.. Агромаднейшего мора! — подтвердила ее собеседница, закутанная в старый платок.

— Закаркали… Воронье проклятое! — не выдержала молодуха, укачивая грудного ребенка. — Что за радость добрых людей пугать!

— Замолчи, бесстыжая! — резко оборвала ее старуха. — Молиться надо за грехи наши!

Яснева тихо следила за перебранкой арестанток. В камере, куда ее препроводили, содержались староверы. Нищие. Полуголодные. Фанатичные. В вечных ссорах. Их ждала ссылка на Север в глухие и гиблые места. Отправка задерживалась — подбирали партию…

Узкая камера, на стенах лишайник, на потолке набухла штукатурка от сырости, вздулась коростой, грозя обвалиться. Со средины потолка свисала лампа на низком шнуре. У почерневшего стола шаткая скамья. Вдоль стен деревянные нары с соломенными подушками, жесткими, вонючими. Под окном на полке глиняные миски. Рядом кружки. В крайней двенадцать ложек — по количеству арестанток. Узкий ящик с ломтями хлеба. В красном углу икона в железной оправе, строгая, безликая, с лампадой, трепещущей при каждом движении воздуха.

Женщины пристроились на нарах, слушали каторжанку, руки которой перехвачены тонкой цепью. Кажется, замешана в убийстве свекра. Глаза ее, карие, продолговатые, с тоской устремлены на новенькую, Ясневу. Из-под грязного халата виднеется холщовая рубаха с широким воротом. Рубаха из оческов, грубого холста, непростиранная, раздиравшая кожу до крови.

Яснева, которую администрация не посмела переодеть в тюремное платье, прислушивалась к разговору:

— А арестантики-то вчера бунтовали! Из-за рубах! Сняли рубахи да и ходили в чем мать родила. На проверке-то и строиться не захотели. Бегают с места на место. Унтер сосчитать не может! «Голый бунт»! Начальник тюрьмы прибежал, а они…

— Вот бы нам! Смеху-то! — предложила молодуха, перепеленывая ребёнка в старую рубаху.

— Пфу! Пфу! Оголтелые бесстыдницы! — затрясла головой старуха, поднимаясь с колен после молитвы. — Глазища-то вылупили, сатанинское отродье! Охальницы!

В камере захохотали. На старуху закричали, замахали руками.

— Придет господин начальник, а мы эти — Евы! — давясь от смеха, проговорила каторжанка. — Пускай попрыгает. Ведь мужикам-то исподнее сменили! Бунтуем завтра, бабоньки! Глядишь, одеяльце выдадут!

— Я поговорю с администрацией! — звонко сказала Мария. — По инструкции постельное белье положено!

— Эва, чего захотела… «По инструкции»! — издевалась каторжанка, простонав цепями. — Забудешь про инструкцию, коль помыкаешься с мое! Одна лишь забота — как бы по морде не смазали!

— Если меня ударят — убью! — тихо ответила Яснева. В голосе ее такая решимость, что арестантки умолкли.

— Грех! Грех убивать! — запричитала старуха, осенив себя двумя перстами. — Господь терпел и нам велел!

— Замолчи, бабка! Не лезь на рожон! — проворчала каторжанка, примирительно кивнув головой. — Кто политиков поймет?! Начальство и то побаивается!

Яснева отошла к окошку. Широкой полосой падал свет. Единственное место, где можно читать. Раскрыв томик Пушкина, который удалось пронести в тюрьму, старалась сдержать волнение. В томике записка, передали уголовные в перловой каше, голубой от медного котла. Почерк знакомый.

Осудили меня за восстание, Принадлежность к союзу, хранение, Нелегальных брошюр составление И законов российских шатание, А в награду за это страдание Закатали другим в назидание, Чтоб смирился бунтующий свет,— На пятнадцать лет!

Дрогнули губы, потеплели серые глаза. Заичневский! Уголовный воровато сунул записку, когда вносил ведро с кашей. Неужели Заичневскому опять грозит каторга?1 Говорят, нашли на бумагах царскую резолюцию: «Надеюсь, что на этот раз его упекут куда-нибудь подальше!»

Захлопнула томик. Задумалась. Она вернулась в Орел, чтобы помочь друзьям. Остановилась в гостинице, боясь подвести знакомых. Там и случилось непоправимое. Обессиленная беготней по городу, повалилась на постель. По тяжелым шагам, доносившимся из коридора, почувствовала неладное. Хотела вскочить, но не хватило сил. В дверь барабанили. Не отвечала. Тогда дверь сорвали с петель. Обыск. Язвительно улыбался лощеный ротмистр. Прокламации, явки, шифрованные письма, адреса в Лондон… Набралось! Аресты катили волной, приходилось партийный архив носить при себе… Без него нельзя.

Загрохотал замок. Проскрежетала дверь.

— Яснева Мария, на допрос к господину полковнику!

— «Яснева Мария, домашняя учительница, 28 лет, арестована 26 марта 1889 года, дочь титулярного советника, за счет костромского земства закончила курс учительской семинарии… Позднее в Москве Высшие женские курсы Герье… Привлечена к дознанию по статье 318 Уложения о наказаниях… Заключена под стражу в Орловском тюремном замке… — Полковник вскинул глаза, покрутил седой головой. — При аресте обнаружены гектографированные издания преступного содержания, как-то: «Программа Исполнительного Комитета «Народной воли», «Письмо Исполнительного Комитета Александру III», брошюра «В мире мерзости и запустения», литографированный каталог систематического чтения, рукопись «Николай Палкин»… Письма и фотографии, указывающие на преступную связь с Заичневским и Арцыбушевым…»

Полковник откинулся в высоком кресле. Нахмурился. Глаза отчужденно и сердито поблескивали сквозь стекла золотого пенсне.

— Ну-с, уважаемая! Кто бы ожидал! Вот и рекомендательное письмо пристава Халтурина! — Прошелся мелкими шажками по ковру, заложив старческие руки за спину. — Встреча-с!

Яснева молчала, наслаждаясь светом, теплом. От яркого солнца болели глаза. Ей нездоровилось. Лихорадило, бил озноб, терзал кашель.

— Так-с… «Как удар громовой» — в связи с убийством генерала Мезенцова… «Адское покушение на жизнь помазанника божьего»… Материалы самые рискованные, за хранение которых, а тем более за распространение каторга в лучшем случае. — Полковник шумно перелистывал папку.

— А в худшем?!

— Зря ершитесь! Вы больны, и тяжко.

— Так освободите!

— Только чистосердечное и правдивое показание облегчит участь!

— Вы так добры ко мне, господин полковник. За любезность— любезность. Поищите предателей в другом месте!

— Каждый понимает по-своему…

— Безусловно!

— Подумайте, — сухо заметил полковник, усаживаясь в высокое кресло и играя черным шнурком пенсне. — Откуда прокламации?

— Нашла в вагоне поезда!

— Я частенько разъезжаю, но почему-то мне они не попадаются.

— Значит, не везло! И вы знаете, не только нашла прокламации, но и цинковый ящик. Кстати, о шрифте узнала только в жандармском управлении, когда его вскрыли.

— До этого не догадывались?!

— Не имею привычки заглядывать в чужие вещи!

— А брать чужие вещи? А письма в Лондон? А шифрованная азбука под названием гамбетовская?..

— Господин случай великий шутник. Письма в Лондон нашла в книге из Публичной библиотеки. Не понимаю, о какой азбуке идет речь?! Гамбетовская?! Не представляю, что это такое! Но если вы утверждаете…

Полковник выложил письма с колонками цифр. Красным карандашом повел по строкам. Мария наклонилась, принялась их рассматривать. Заныло сердце — письма из Лондона. Получила их недавно, думала передать Заичневскому…

— Рад, что они вас заинтересовали! — усмехнулся полковник. — Потрудитесь расшифровать эти письма.

— Расшифровать? Первый раз вижу…

— Письма сами расшифруем! Пошлем в Петербург… Потребуется, конечно, время, а прочитать — прочтем! Я надеялся на вашу помощь.

— Зря, зря… — Мария закашлялась.

Полковник налил из кувшина воды. Придвинул стакан.

— Значит, выступления Заичневского тоже не вы переписывали? — Полковник выдвинул ящик стола. — Это тоже не ваша рука?

— Моя! К чему утруждать следствие! — удивленно повела плечами Мария. — Спросили бы сразу. К Заичневскому эта рукопись не имеет ни малейшего отношения. Просто переписала прокламацию, найденную в книге.

— Романова их приписывает себе.

— Что ж. Библиотекой может пользоваться каждый. Не понимаю вашей иронии! Мне бы хотелось получить свидание с Романовой.

— Только этого не хватало! — зло парировал полковник.

— Потрудитесь на меня не кричать! Очень обяжете! — упрямо сдвинула брови Яснева. — В противном случае на вопросы отвечать отказываюсь!

— Последнее…

Полковник веером распахнул снимки, взятые из правого ящика. Сердце Марии опять заныло. Друзья… Товарищи… Столько арестов за это время. Молча перебирала глянцевые фотографии, вглядывалась в дорогие лица. Юнкера пехотного училища… Курсистки с курсов Герье… Гимназисты… Полковник нюхал табак, терял терпение. А она вновь и вновь перебирала карточки. Наконец отложила две.

— Кто такие? — мягко спросил полковник.

Не знаю. Встречалась в тюрьме на прогулках. Метнув гневный взгляд, полковник помолчал, сдержался:

— Подумайте — возможно, кого опознаете.

Яснева снова принялась перебирать карточки. Протянула полковнику женский портрет.

— Узнали?

Встречала на балу в Дворянском собрании. Преотлично танцевала мазурку!

— Достаточно! Наслушался ваших бредней. — Полковник с ненавистью смотрел на арестованную. — Возможность искупить вину чистосердечными показаниями вы не использовали! Что ж!

Мария выпрямилась. Полковник нервно дернул шнурок.

Обвиняемые Заичневский и Арцыбушев по известному составленному ими плану с социально-революционными целями стремились образовать преступное сообщество, ближайшей задачей которого было группировать преимущественно из учащейся молодежи, и притом из разных сфер, в том числе и из круга лиц, состоящих на военной службе, кружки, в которых посредством тенденциозных чтений, сообщений и убеждений предполагали развить в членах кружков социально-революционные идеи и убеждения и такими средствами подготовлять молодых людей к будущей революционной деятельности.

Внешним образом это преступное их намерение выразилось в образовании ими таких кружков в Москве, Орле и Курске, причем более резко выразилась эта деятельность и получила более прочное фактическое осуществление в Курске. План Заичневского, разделяемый и Арцыбушевым, по обнаруженным фактами дознания признакам характеризуется главным образом тем, что для революционных целей признается ими необходимым подготовлять из молодежи подходящий контингент лиц, которые бы, войдя в жизнь и заняв общественное положение, мог бы направить свою деятельность в революционном духе…

…В кружок, сгруппированный Заичневским, входила Мария Яснева. С 1882 года она близко знакома с Заичневским, благодаря этим близким отношениям к последнему попала в кружок… Присутствовала в Москве на собрании, где Заичневский излагал свои взгляды…

По Высочайшему повелению 22 августа 1890 года Яснева подчинена гласному надзору полиции на два года, вне местностей усиленной охраны, о чем было сообщено Орловскому губернатору, Московскому генерал-губернатору, Санкт-Петербургскому губернатору, Харьковскому губернатору, Войсковому наказному атаману войска Донского, Одесскому градоначальнику…

Мария Петровна сидела в низенькой комнате тюремной канцелярии, украшенной портретом государя императора, и читала приговор. Начальник тюрьмы, лысоватый, угрюмый, придвинул чернильницу, попросил расписаться. Аккуратно промокнул тяжелым прессом, рассмотрел завитки, поставленные Ясневой. Размеренным жестом достал из кожаного портфеля новую бумагу, положил ее перед осужденной.

…Ясневой как лицу, состоявшему под гласным строгим наблюдением, воспрещено, на общем основании, жительство в обеих столицах, С.-Петербургской губернии без срока, причем ограничение это может быть снято впоследствии по удостоверении местными властями ее безукоризненного поведения.

Начальник тюрьмы указательным пальцем провел черту. Мария вновь расписалась и поднялась. Значит, ссылка…

Вернувшись в камеру, Мария долго сидела на койке. Неподвижно глядела на каменный пол, натертый графитом до блеска. Кажется, на полу вода, в которой отражается вся неприглядная обстановка: железная койка, кривоногая табуретка, шаткий стол. Кто-то из арестованных, проведя в камере пять лет, тщательно отполировал камень, спасаясь от безумия.

Она тихо подошла к стене и, вынув из рукава арестантского бушлата гвоздь, начала по памяти решать алгебраические задачи.

Резко ударила форточка. Часовой просвистел. Вызвал дежурного офицера, показал на стену, разрисованную формулами. Дежурный офицер, небритый, неряшливый, хрипло сказал:

— Заниматься математикой и чертить стены, казенное имущество, по инструкции не полагается!

— А что полагается? — насмешливо спросила Мария, не выпуская гвоздя из тонких пальцев.

Офицер молча повернулся, хлопнул дверью. Загремел замок. Шаги удалялись. Мария села на койку, подавляя раздражение. «Что ж! Не плохо бы размяться». Подошла к окну, едва светящемуся сквозь лохмотья паутины. Глубоко вздохнула, широко разведя руки, выдохнула. Вдох-выдох… Вдох-выдох… Наклонилась, достав руками до скользкого пола. Голова чуть кружилась, ноги побаливали. «Дуреха, как ослабела… Возможно ли так запускать гимнастику?!» И опять наклон, наклон…

Хлопнула форточка. Часовой кашлянул. Мария повернулась лицом к двери, не прекращая гимнастику. Часовой поднес ко рту свисток, болтавшийся на шнурке. Дежурный офицер явился неохотно. В камеру не заходил, лишь прокричал в форточку, сдерживая зевоту:

— Заниматься гимнастикой по инструкции не полагается… Приказываю прекратить!

— А что полагается?! — распрямилась Яснева.

И опять захлопнулась форточка. Ржаво завизжала задвижка. Опять отдалялись шаги. Мария вытерла холодную испарину, прислонилась к столу. Взяла железную кружку, сделала несколько глотков. «Что ж! Отдохну… Сердце зашлось!» Она легла на койку, отвернулась к стене. Смотрела на расщелины, заляпанные глиной, словно заплатами, разгадывала фигуры, проступавшие поверх побелки. Сквозь дрему услышала свисток надзирателя, грохот запоров, раздраженный окрик:

— Спать должно, обратясь лицом к двери! — Дежурный офицер помолчал и уныло добавил: — По инструкции прятать руки под одеяло не положено!

Мария приподнялась, приложив платок к губам, сдерживая кашель, спросила:

— А что полагается?

Офицер повернулся на каблуках, вышел. Сердце девушки колотилось, ее душил гнев. Откашлявшись, вытерла кровь на губах. Сбросила одеяло, пропахшее мышиным пометом. Осторожно достала из-под подушки крошечные шахматные фигурки, сделанные из хлебного мякиша. Завести шахматы посоветовал Заичневский. Расчертила хлебным катышком стол на квадраты и начал расставлять фигурки. Конечно, требовалось изрядное воображение, чтобы в этих уродцах признать шахматных бойцов. Особенно нелепа королева. Белый хлеб в тюрьме — большая редкость. Пока-то соберешь шахматное войско! Спасибо добросердечной купчихе за крендель в воскресный день. Тогда разом закончила лепку. Шахматы она любила. Как часто, учительствуя в деревне, под вой ветра и стоны вьюги, разучивала партии с испанской защитой. Бережно передвигая фигуры, начала игру. Очарование разрушил офицер. Увлекшись, не заметила, как он подкрался:

— Играть в азартные игры по инструкции не полагается! Офицер протянул руки, чтобы взять шахматы. Покориться!

Яснева рванулась, сгребла их, запихнула в рот. Офицер сердито шевелил рыжими усами. Размеренно покачивался с пятки на носки. Арестантка торопливо заглатывала последнюю порцию. Смотрела уничтожающе, зло. Офицер вышел. Опять щелкнула форточка. Девушка скрестила руки на впалой груди и, не отрывая глаз от проклятой форточки, запела:

Хорошо ты управляешь: Честных в каторгу ссылаешь, Суд военный утвердил, Полны тюрьмы понабил. Запретил всему народу Говорить ты про свободу. Кто осмелится сказать — Велишь вешать и стрелять!

Надрывно заливался свисток за дверью. Надзиратель, надув толстые щеки, пугливо таращил глаза. Гремел офицер:

— Яснева, в карцер! В карцер!

Девушка насмешливо повела плечами, поплотнее закуталась в платок. Прошла к двери, бросив:

— Наконец-то узнала, что разрешается в тюрьме!

 

Самара

…Что же это за дикая расправа? И за что высылают? За что выбрасывают на улицу столько молодежи? За что лишают родину стольких работников? Кто дал правительству право губить Россию, заглушая в ней все честное…

Из года в год повторяется подобная расправа. Из года в год правительство само создает кадры недовольных, само расшатывает свое основание. Расходившееся своеволие не знает предела, прикрывая произвол общим благом.

Пусть же горячая вера, которой был так полон недавно умерший писатель, вера в то, что ни единая слеза не может пройти бесследно, что избранный правительством путь, облитый кровью, усеянный трупами, не может быть долог, — пусть эта горячая вера поддержит всех честных людей, уже давно отвернувшихся от своего правительства.

Чем боле будет жертв, тем сильнее и громче будут проклятия, тем ближе день, когда русские люди потребуют отчета у своих вчерашних палачей.

А сегодня этим палачам все-таки не следует забывать, что можно на штыки опираться, сидеть же на них — рискованно!!

Яснева бережно держала в руках тонкий листок прокламации на смерть писателя Шелгунова. Она сняла очки, задумчиво посмотрела на собеседника. Долгов, пожилой человек с острой седой бородкой, слушал внимательно.

— «Можно на штыки опираться, сидеть же на них рискованно!!»— повторил он последнюю фразу. — Что ж! Неплохо написано. Наконец-то дошла до нашей дыры!

— Дыра?! После Орла Самара — столица!

— Столица… Насмешили, голубушка. А как у вас со здоровьем?

— Спасибо! Из тюрьмы еле выбралась. Кровь хлестала горлом. Друзья извелись, пока добились разрешения отправить меня на лечение в Ставрополь. Кумыс — преотличная вещь! Степи, горячее солнце, аромат трав… Правда, ни книг, ни газет!

За эти два года, прошедшие после ареста в Орле, Яснева сильно изменилась: окрепла, поздоровела. Пышные русые волосы свободными волнами падали на плечи. Косы пришлось отрезать, сил не хватало ухаживать за ними в тюрьме… Высокий лоб чуть тронут загаром. Серые глаза под густыми бровями. Глухое платье из тяжелого шелка с высоким гипюровым воротником плотно облегало фигуру.

— Да, лучшая красота — здоровье! — проговорил Долгов, подставляя гостье чашку крепкого чая.

Она благодарно засмеялась. Сидели за вечерним чаем в крохотной гостиной, оклеенной цветными обоями. Обстановка в комнате простая. Стол под белой скатертью. Небольшое трюмо, рама выкрашена розовой краской. Диван с парусиновым чехлом. Плетеный коврик у двери. Самодельные стулья. Долгов был из народовольцев. Она взяла к нему явку, когда разрешили выбрать Самару для жительства.

— Город мне нравится. Один Португалов чего стоит — белый балахон, белый зонт, калоши при солнце и черные очки.

— Португалов — уникум. Доктор объявил войну холере. — Долгов добродушно гмыкнул.

— Белая пыль на белом докторе, — засмеялась Мария.

— В городе появилась холера. При голоде и неурожае — опасный сосед! Купцы Аржановы отливают двухсотпудовые колокола, в патриотическом усердии возводят медного истукана Александра Второго. А у земства нет денег ни на врачей, ни на лекарства…

— Не найдется ли в Самаре гостеприимный дом? Как-то неуютно без друзей.

— Гостеприимных домов в Самаре найдется немало, но есть один особенный. Об Ульяновых слышали?

— Родственники Александра Ульянова?

— Да… прекрасные люди. Переехали из Казани. Поначалу жили на хуторе верстах в пятидесяти, а теперь обосновались в городе. Полиция этот дом не обходит вниманием… Советую приглядеться к Владимиру, младшему брату Александра.

— Народоволец, конечно?!

— Не берусь судить. Знаю одно — революционер безусловный!

— Введите меня в этот дом… Такая трагическая смерть. На пятерых осужденных три виселицы! Александр Ульянов должен был стоять и смотреть на мучения своих друзей. Тридцать минут… тридцать минут ожидания смерти! Какой ужас! Палачи… Теплая веревка… Садисты! Садисты…

— Да, в доме Ульяновых не говорят об Александре. Рана слишком глубокая… Мария Александровна едва вынесла это горе…

Долгов прошелся по комнате, помолчал.

— В Самаре и «старики» вам будут рады. Собираемся, живем прошлым. «Марксята» в этих домах не бывают. Скучно. Может, они и правы. Упрекают нас, «стариков», в отсталости, в незнании законов экономического развития… А мы их постигали на каторге!

— А Ульянов? Среди «марксят»? Хочется мне с ним познакомиться!

— Приходите в пятницу. Сначала к «старикам». Поговорим о французской революции — теме, близкой вам, как ученице Заичневского. Кстати, как здоровье Петра Григорьевича?

Девушка беспомощно развела руками. Нахмурилась. Серые большие глаза потемнели:

— Пока в каторжной тюрьме… Скоро отправят этапом. Он сильно прихварывает. Хотели освободить его под залог — отказали. Какой ум! И опять Сибирь!

 

«У гармошки медны ножки»

Над Волгой висели застывшими клубами облака. Громоздились снежными айсбергами. Заходившее солнце опаляло их золотом.

Мария в серой пелерине, наброшенной на плечи, стояла на берегу неподалеку от Струковского сада. Вдали заливалась саратовская гармоника, доносился грустный тягучий напев. Опускался густой туман. В вечерних сумерках проступали очертания деревьев. Поляна, зажатая кустарниками, казалась озером, покрытым рябью. За пригорком густой кисеей также висел туман. Плотный. Студенистый. Девушка сделала несколько шагов, чтобы попасть в пелену тумана, но туман отходил, укрывая деревья белой полосой. Вершины повисли в молочной мгле, грозя обрушиться на землю. Потянул ветерок. Туман ожил и отодвинулся назад, просачиваясь сквозь ветви, подобно лунному свету. Она раскинула руки — туман струился между пальцами, покрывая поляну крупными слезами росы.

Поеживаясь от сырости, Яснева поднялась в Струковский сад с редкими уцелевшими листьями на деревьях. После знойного дня вечерняя свежесть казалась особенно приятной. Стояли тяжелые дни 1891 года. В Самаре голод и неурожай. Крестные ходы. Молебны. Дождей ждали, но дожди не шли. Зной выжигал хлеба, высушивал поля. Крестьяне, спасаясь от голода, тянулись в город. Забитые досками окна белели, будто могильные кресты, на заброшенных хатах. Город, заполненный народом, заставленный телегами, напоминал военный лагерь. На улицах вздувшиеся трупы лошадей. Бродят дети, нищие, опухшие от голода.

— Тетенька! Подайте несчастному на пропитание!

Мария оглянулась. Мальчонка держался за материнскую юбку. Торчали пушистые вихры на большой голове. Блестели от голода глаза. Движения вялые, нерешительные. Женщина стояла молча, прижимая к груди ребенка, закутанного в грязное лоскутное одеяло. Она также была неестественно бледна. Те же запавшие глаза, заострившийся нос и посиневшие губы. Тот же горький взгляд.

— Откуда?! — У Марии перехватило голос.

— Теперича бездомные… Почто вспоминать! — Женщина безнадежно махнула рукой. — Тятенька смер, маменька смерла, а я вот с малыми сюда добралась… В дороге и муженек смер.

— Так с кем же вы здесь?

— Сродственник дальний на общественных работах…

— Берите! — Девушка отдала ридикюль, отошла быстрым шагом. В ушах тоскливое: «Тятенька смер, маменька смерла, муженек смер…»

По дорожке зашлепали босые ноги, как ладошки по воде. Мария обернулась. Мальчонка, путаясь в длинной холщовой рубахе, пытался ее догнать. Бежать он не мог, дышал тяжело, лицо покраснело. Она шагнула навстречу:

— Что случилось, малыш?! — погладила по вихрам. «Да, конечно, поблагодарить хочет!» Повернулась к матери, досадливо махнула рукой.

— Погодь! Погодь, барышня! — Женщина торопилась, часто останавливаясь, и с трудом переводила дыхание.

Мария присела на скамью. Женщина подошла к скамье, положила ребенка, будто узел, начала пеленать.

— Так откуда же родом? — Мария отодвинулась на край скамьи, уступив место.

С грустью смотрела она на младенца: вздувшийся животик, тонкие ножки, как увядшие стебельки. Лицо покрыто коростой, изрезано морщинами. Только глаза, голубые, ясные, напоминали материнские. Поиграла ленточкой. Ребенок схватил ее ручонками.

— Прости, касатка! Давеча сгоряча не хотела говорить. От горя — нищая стала! Ходишь день-деньской с протянутой ладонью, кусочничаешь!.. А мы ведь родом-то из Болван!

— Болван?! Что, село такое?! — улыбнулась Мария ее наивной гордости.

— Знамо, село. Знаменитое на всю губернию, а может, и более.

— Знаменитое! Чем же?

— Каменной бабушкой! Вот, касатка. На краю села стояла каменная бабушка! По пояс в землю вросла. Лицом на восток — каждый восход солнышка встречала. Лицо гладкое, хорошее, хотя глаз нет… То ли ветер их выветрил, то ли от горюшка закрыла навеки. Волосы в косу уложены кругом головы, — у нас так старухи носят. Скрестила на животе бабушка руки, тяжелые… Да и как им быть другими от крестьянской работы! В руках каменная чаша. Прохожий монеты клал. Бедняки их отдавали дьячку на помин души.

Мария слушала женщину с интересом. Она любила народные предания, да и женщина оживилась и будто помолодела.

— Бабушка стоит не одна. Кругом камни, седые да зеленые от мха. Не одну сотню лет лежат они под солнцем подле бабушки. Сказывают, камушки-то — овцы! Да-да, овцы! Когда-то бабушка пасла овец, помогала людям от хвори, лечила их травами. Мужики жили хорошо, даже овцы водились. Только злые да завистливые люди нашептали на бабушку богу напраслину. Рассердился бог и обратил бабушку в камень. Бог гневливый!

Яснева удивленно подняла густые брови — не часто услышишь такое от русской крестьянки. Отчаяние заставило ее сомневаться в извечной божественной справедливости.

— Бабушка и после своего превращения защищала село — уберегала посевы от градобития, спасала от засухи, предохраняла мужиков от холеры. Да случилась беда. Барин решил увезти нашу бабушку. Торговался на миру, деньги сулил. Дьячок ему вторил: мол, одни нехристи идолу поклоняются. Только мужики денег не взяли и бабушку не отдали… Увезли нашу бабушку темной ночью разбойники, а яму посыпали пеплом, ровно улетела на небо! Бог бабушку не любил и на небо ее не мог забрать. К тому же она охраняла от несчастья наше село! Как бабы голосили о бабушке, да что бабы — мужики и те… Ходоки разыскали ее. Стоит себе, сиротинушка, в господском парке у пруда. Оказывается, для похвальбы перед другими барами ее украли. — Женщина заплакала, размазывая слезы по худым щекам. — С тех пор начались в селе беды. Дожди прекратились. Засуха. Хлебушек не высеивали — не принимала его земля… Горюшко горькое! Лишились нашей заступницы, каменной бабушки, и не стало на белом свете села Болван…

Мария молчала. Не хотелось лишать женщину наивной веры. Каменная бабушка…

Женщина встала, низко поклонилась, схватила мальчонку за руку. Мария долго смотрела ей вслед. Виднелось цветастое одеяло да волочился мальчонка, держась за грязную юбку.

Голод. Вчера в доме акцизного чиновника, детей которого готовила в гимназию, Мария видела так называемый голодный хлеб. Черный, сухой, из гороховой муки и картошки, он чем-то напоминал торф. В домах считалось хорошим тоном иметь «голодный хлеб». В обществе устраивали «журфиксы». Благотворительность раздражала Марию, и она не принимала участия в этой шумихе. Голодающие искали работы. Осаждали дом губернатора на Дворянской улице. Но губернатор проводил все дни в постах и молитвах. Ханжа! Комнаты его белокаменного дома увешаны иконами. В церквах губернатор клал земные поклоны, ангелам на сводах посылал воздушные поцелуи! Где тут думать о помощи голодающим?

Недавно в город приезжал принц Ольденбургский, «холерный диктатор». Правительство, испугавшись голода, выделило деньги, но они уходили, как вода в песок. Начались бунты. Убивали докторов, перекатывались слухи, что господа нарочно травят бедняков… В общественных столовых давились за «голодным хлебом». Придумывались общественные работы. Заработок мизерный, и все же несметные толпы ждали этих мизерных грошей. В Самаре закладывали бухту для зимней стоянки пароходов. Во главе сиятельный болтун граф Ливен. Бездельник и интриган, граф даже у либералов имел дурную репутацию.

Однажды граф Ливен приехал на дамбу. Сухопарый. В белом шерстяном костюме. Граф осторожно, словно журавль, вышагивал по дамбе, покрытой глиной. Высокомерно поднял голову. Голодающие замерли. Граф осматривал работы! Шумел внизу весенний паводок. К дамбе вели тонкие дощечки. Граф слетел и барахтался в грязи. Инженеры кинулись, вытащили его. Граф укатил на рысаках — он сделал для голодающих даже невозможное!

Неподалеку от Марии прошла компания мастеровых. Парень с кудрявым чубом наигрывал на саратовской гармонике, окованной медью и увешанной колокольчиками. Сочным баритоном задористо выговаривал:

Шурка, Шурка, где ты был? На Самаре ямку рыл. Ну, а польза есть иль вред? Вам про это знать не след! Как голодные живут? Ах, отлично: пухнут, мрут. Ну, и вредный же народ: Князь толстеет, а он мрет. Отчего же это так? Князю рупь, а им пятак. Значит, есть большой изъян? Нет, «светлейший» вечно пьян!

Из трактира выскочил околоточный. Сердитый. Взъерошенный. Сдвинув на затылок фуражку, засвистел.

«Вот и заговорила гармошка, медна ножка», — повеселела Мария Петровна, поднимаясь по пыльной улице.

 

«Мужайся! Мужайся!»

— Убейте! Замучьте! Моя здесь могила! Но знайте и рвитесь: я спас Михаила. Предателя, мнили, во мне вы нашли: Их нет и не будет на русской земли! В ней каждый отчизну с младенчества любит И душу изменой свою не погубит. — Злодей! — закричали враги, закипев: — Умрешь под мечами! — Не страшен ваш гнев! Кто русский по сердцу, тот бодро и смело И радостно гибнет за правое дело!

Стихи Рылеева Мария любила. Сегодня она перелистывала синий томик не случайно: думой Рылеева «Иван Сусанин» восхищался Александр Ульянов. «Кто русский по сердцу, тот бодро и смело и радостно гибнет за правое дело!» — прекрасные слова… Как они созвучны с теми последними, сказанными им на суде!

Она сидела в палисадничке малоприметного домика на Духовой улице, неподалеку от реки Самары. В этом уединенном уголке хорошо мечталось, думалось. Стояла поздняя осень, но осень необычайная, лишенная ярких красок и пестрого листопада. Засуха наложила свой мертвящий отпечаток на деревья, опаленные огнем, кусты бузины с закрученными чахлыми листьями, одинокий лист рябины. В темной раме пожухлого кустарника виднелся домик. Нежилой. Заброшенный. Очевидно, хозяева его уехали, когда началась эпидемия. Домик врос в землю, окна его покривились, наличники выделялись яркой раскраской, будто молодился, как престарелая красавица. Жалобно поскрипывала дверь с космами грязной ваты, выбившимися из-за обшивки. Закатное солнце скупо осветило оконца, кокошник резного крыльца. От крыльца к лавочке, на которой сидела Яснева, вела дорожка, выложенная кирпичом. Лавочка ветхая, источенная червями, прожженная солнцем.

С грустью смотрела Мария на заброшенный домик. На ветру покачивался желоб, забитый ломкими сучьями и опавшими листьями, ударялся о железную бочку. От реки поднимался свежий ветер. Девушка зябко куталась в платок, поглубже засовывала руки в плюшевую муфту. Осень принесла дожди, по выжженная земля их не принимала. Так и стояли вдоль дорожки рыжие от глины лужи.

Мария ждала заката, который был так хорошо виден из забитого дворика. За изгородью прошла молоденькая девушка с тонкой гибкой талией, прошла торопливо, как большинство жителей, боясь неожиданных встреч.

Вечерняя заря захватила полнеба, заливая улочки розовым туманом. Проступали темные уступы деревьев да полуразвалившаяся труба дома, озаренного последними лучами. Вдали виднелась река, обмелевшая после засухи. Солнце еще не опустилось, но уже засверкал неясный рожок месяца. Ширился холодный ветер, вороша вороньи гнезда и разбрасывая пригоршни песка.

Девушка сидела в своей любимой позе, наклонив голову. Глаза ее задумчиво смотрели на затухавшее солнце. Закат не принес обычного успокоения. Она волновалась. Долгов, зашедший перед обедом, пригласил ее вечером к Ульяновым. Встреча с семьей Александра Ульянова, перед памятью которого преклонялась, тревожила ее.

— «Мы скажем всей России: смотрите, как умеют бороться и умирать твои революционеры! Мы глубоко запечатлели их славные имена в своих сердцах и будем воспитывать на их примере себя и лучших детей своей земли. Мир вашему праху, дорогие братья! Вы честно исполнили свой долг, вы твердой рукой поддержали знамя борьбы за свободу и правду! Глубокое спасибо вам и вечная память!» — прошептала Мария слова листовки, ходившей по рукам после казни.

Мария закрывает глаза руками. Плачет. Она хорошо помнила те страшные дни, скупые сообщения газет о процессе над первомартовцами.

Заговор обнаружили. Полиция проследила террористов на Невском. Метальщики с бомбами ждали выезда государя. Бомбы напоминали книги — большие, плоские. Александр, студент Петербургского университета, собственноручно набивал их динамитом, вставлял запалы… Государь не проехал мимо Аничкина дворца, изменив маршрут. Метальщиков арестовали, арестовали и Ульянова. На судебной скамье Александр держался с достоинством. Он понимал, за что умирал! Его портрет в нелегальных изданиях запомнился ей на всю жизнь. Черные вьющиеся волосы и тонкое, одухотворенное лицо. Крепко сжатый рот и трагические глаза.

И вот теперь с семьей Александра Ульянова знакомилась Мария Петровна… Увидеть мать, которая смогла сказать сыну перед казнью: «Мужайся! Мужайся!»…

— Я знала, что больше не увижу его… Не помню, как пришла домой. Легла. Чувствовала, что больше жить не могу. Никаких мыслей, одно желание — смерть. Да, смерть, чтобы ничего не чувствовать. Сколько лежала, не знаю. Вспомнила девочку… Ей-то всего было восемь. — Мария Александровна сокрушенно покачала головой. — Я забыла о ней, забыла обо всем… И тут я поняла: нельзя умирать, надо жить!

Девушка с нежностью смотрела на Марию Александровну Ульянову. Невысокая. Худощавая. Густые седые волосы. Тонкое лицо. Суховатыми пальцами она быстро перебирала спицы с зеленой шерстью.

Они сидели в просторной столовой с большим квадратным столом под хрустящей белоснежной скатертью, накрытым для вечернего чая — простые фарфоровые чашки, тарелочки, резная сухарница, вазочки с вишневым вареньем.

Ульяновы жили скромно на пенсию, получаемую после смерти Ильи Николаевича. Яснева старалась как можно чаще бывать в этом радушном и гостеприимном доме. Нравилась атмосфера дружбы и уважения, царившая в семье, простой и строгий уклад. Сегодня Мария Александровна сделала исключение — заговорила о своем старшем сыне. У девушки не хватило мужества продолжить этот разговор. Но получилось невольно. Заговорили о Петербурге, и Мария Александровна вспомнила те страшные дни.

Яснева молчала, подавленная мужеством и простотой этой женщины. Мария Александровна поняла ее состояние, пожала руку, зазвенев спицами, спросила:

— Почему надумали выбрать Самару?

— Случайно… Совершенно случайно! Хотела после тюрьмы задержаться в Твери. Близко к столицам, да и народу ссыльного хватает. Отказали. Разложила карту и решила, куда же мне двинуться под гласный надзор. Ведь столицы и еще двадцать два города — исключались! Решилась — Самара! В полиции даже обрадовались. Город слывет благонамеренным, хотя и прозывается «Русским Чикаго»!

— «Русским Чикаго»?! — удивилась Мария Александровна, целуя в лоб свою дочь Анну, вошедшую в столовую.

Анна пришла не одна. Вместе с ней был Скляренко, с которым Яснева уже оказалась знакома.

— Любопытно, Самара стала претендовать на звание «Русского Чикаго», — повторила Мария Александровна, поглядывая на дочь.

— Так мне сказал полковник Дудкин, когда я начала колебаться… В Орле с трудом отыскала явку к Долгову, а из Москвы прислали адрес доктора Португалова. — Лицо Марии порозовело от смеха. — Португалов поразил меня сразу. Идет по Дворянской среди пыльного облака, словно по пустыне. Белый балахон, белый капюшон надвинут на глаза, в руках огромный зонт, на ногах сапоги… Почему-то именно таким я представляла европейца в пустыне, когда училась в гимназии.

Мария Александровна улыбнулась.

— Человек он милейший! Посоветовал, как лучше устроиться, порекомендовал несколько уроков… — Заметив тревожный взгляд Марии Александровны, девушка быстро сказала: — Нет, теперь все позади. Так о Португалове… Чай пили из ведерного самовара, пили долго, вкусно. Попахивало дымком и клубничным вареньем. В гостиной на стенах в аккуратных рамах портреты классиков, а над ними славянской вязью: «Соль земли русской!» Меня очень развеселила эта надпись, а Португалов укоризненно покачал головой: «Вот, мол, невежда!» — Яснева заразительно рассмеялась. — Велись нудные разговоры о погоде, об архитектуре, о городских новостях… Собралась уходить, а Португалов вдруг начал превосходно рассказывать о парижской канализации, которую ему довелось осматривать в бытность во Франции.

— Португалов — добряк и образованный человек. Правда, несколько старомоден, но это не такой уж большой грех! — заметила Анна.

Она сидела за роялем, разбирала ноты, поджидая, когда вся семья соберется к вечернему чаю. Плотная, подобранная, в черном глухом платье. Лицо ее с крупными чертами было красиво. Густые коротко остриженные волосы открывали чистый лоб. Узкие черные глаза как-то по-особенному вспыхивали, когда она встречала взгляд матери. Помолчав, она продолжала:

— Мы приехали в Самару в дни смерти Чернышевского. Все были потрясены. Но особенно разошлись страсти, когда доставили «Русские ведомости». В злополучном некрологе идеи Чернышевского назывались «заблуждениями», каторга — «искуплением»! Конечно, молодежь возмутилась. В Петербург полетели телеграммы о «лакействе перед правительством», «об осторожности, которая переходит в подлость»!

— Потом решили устроить политическую демонстрацию. Радикалы, либералы высказывались за гражданскую панихиду. На кладбище собралось человек пятьдесят. В часовенке стоял, едва держась на ногах, пьяный попик с красным распухшим носом. Гнусаво отслужил панихиду «о блаженном успении и вечном покое новопредставленного раба божьего Николая» за пятерку… А потом конфуз — попик приглашал на сорокоуст! — Скляренко снял синие очки, протер их. Без очков лицо его стало мягче, приятнее.

Скляренко нравился Яеневой. Знала, что выслали его за политику, знала о его дружбе с Ульяновыми.

— Владимир долго хохотал над злосчастным сорокоустом… Когда пришло известие о смерти Шелгунова, то панихиды уже не служили, — продолжал густым баритоном Скляренко. — Мало толку от таких протестов! Либералы душу тешат! И по сей день Чернышевского упоминать в официальной печати невозможно. Как-то я просматривал «Юридический вестник» — там дошли до виртуозности: «автор очерков гоголевского периода русской литературы» — так теперь означается Чернышевский!

— Возмутительно! Народ наш далек, чтобы понимать такое иносказание! Когда мы сумеем поднять уровень народный… Когда мы достигнем сплошной грамотности… — Мария подошла к Скляренко, предложив прокламацию. — Привезли из Петербурга.

— Это хорошо! — Скляренко протянул руку, измазанную фиолетовой краской. — Не отмываются, проклятые! Спасибо, полиция в Самаре в первородном состоянии, а то несдобровать… О народе вы поете старую песню.

— Почему?! Рабочий класс в России не стал политической силой. А мужик… — запальчиво возразила девушка.

Скляренко досадливо перебил ее, даже не дослушав:

— Не будете же вы кричать, как неумные ваши единомышленники, что «марксисты хотят обезземелить крестьян», «радуются разорению деревни» и «мечтают во что бы то ни стало превратить мужика в пролетариев»! — Скляренко резко взмахнул рукой, словно подчеркнул вздорность возражений. — Однажды в реферате я привел цифры о безлошадных крестьянах, так на меня пальцем показывали: «Вам их боли не понять, вам их не жалко! Вы сидите и спокойно констатируете эти явления!» Вот и поспорь с вашим братом!

— А почему вы думаете, что я не разделяю этих взглядов?!

— Мне кажется, что вы умнее. Впрочем, если я ошибаюсь, то сожалею… — Скляренко критически оглядел Ясневу.

Она рассмеялась, махнув рукой, миролюбиво заметила:

— Вы как-то нарочито оглупляете идеи народничества.

— Просто говорю об этих «идеях» правду, — сердито заметил Скляренко.

— Вы с ним не спорьте, Мария! — засмеялась Анна. — А то он кулаки пустит в ход!

— Ну, уж и кулаки! — проворчал Скляренко.

— Шпика-то исколотили, что ходил за вами?! Да как! Он и дорогу забыл! — Анна, шурша шелковым платьем, подсела к матери, начала разматывать шерсть. — Милый Скляренко заметил, что в дом, в котором он снимал комнату, въехал пренеприятный субъект.

— Проходу не давал! Поганец! — недовольно подтвердил Скляренко, не замечая веселых искорок в черных глазах Анны.

— Вот именно — шпик! Всякий разумный человек сделал бы вид, что ничего не произошло, или сменил бы квартиру… Но Алексей Павлович рассудил иначе. Прекрасным утром поднялся в комнату к жильцу, сжал пудовые кулачищи. Диалог оказался захватывающим: «Чем вы здесь занимаетесь?»— «Я… я… портной», — ответил шпик, заикаясь. «Ах, портной, так мне нужно сшить брюки. Беретесь? К вечеру принесу материал». Шпик онемел, с трудом выдавил: «Я не перевез мастерскую…» — «Так, значит, мастерскую не перевез, а сам уж шпионишь?! — навалился Скляренко. — Даю срок до вечера, чтобы духа твоего здесь не было… Не перевез! Прохвост. Повстречаемся!» Хлопнул дверью так, что штукатурка посыпалась, и сбежал по лестнице, громыхая сапогами.

— И что же сделал шпик? — спросила Яснева.

— Как — что?! Конечно, съехал. Алексей Павлович такими вещами не шутит — заведет в глухое место и… Бог силушкой не обидел!

В столовой засмеялись. Ласково улыбалась Мария Александровна. Прикрыла рот ладошкой Маняша, худенькая гимназистка в коричневом форменном платье. Лишь Скляренко стоял насупленный, обиженный, как большой ребенок. Вид его был так потешен, что смех долго не утихал. Наконец засмеялся и сам Скляренко.

— «Там, в кровавой борьбе в час сраженья, клянусь, буду первым я в первых рядах», — послышался в дверях сильный молодой голос с приятной картавостью.

— Наконец-то, Володюшка! — отозвалась Мария Александровна, поднимаясь с кресла.

— Не усидел… Здесь такое веселье! — Владимир поклонился, быстро подошел к матери, нежно поцеловал ее руку.

Яснева пытливо рассматривала Владимира, о котором так была наслышана. Наконец-то довелось познакомиться, а то все его не заставала дома. Крепкий, сильный. В простой косоворотке, подпоясанной толстым витым шнуром. Карие глаза с огоньком. Высокий лоб. Выглядел он старше своих лет.

— Вот и славно! Как поработалось, Володюшка?! — ласково спросила Мария Александровна, укладывая вязание в корзину для рукоделия.

— Спасибо, мамочка! Хорошо! — Владимир подошел к Ясневой, изучающе взглянул на нее: — Надолго к нам?

— От меня не зависит… Под гласный надзор на два года. Привлекалась по делу Заичневского.

— Якобинка?! — сразу же заинтересовался Владимир. — Мы должны о многом поговорить. Это очень интересно… С якобинцами не встречался…

— О многом хочется поговорить и мне! — значительно заметила Мария, не отрывая глаз от своего собеседника.

— Все разговоры после чая! — Мария Александровна решительно замахала руками. — Прошу к столу…

— Значит, вы якобинка?!

— Да, якобинка, и притом самая убежденная!..

Они шли по сонным улицам города. Яснева и Ульянов. Светила луна, полная, яркая, как в первые дни новолуния. Скованная морозцем земля похрустывала под ногами. Мария поглубже надвинула котиковую шапочку, прижала муфту. Владимир осторожно вел свою собеседницу под руку.

За чаем у Ульяновых засиделись. Владимир разговаривал мало. Сражался со стариком Долговым в шахматы, был задумчив. Начали прощаться. Мария Александровна, взглянув на часы, всплеснула руками: как доберется до дома девушка! Время позднее, на улицах полно пьяных, да в темноте и ногу сломать недолго… Владимир вызвался проводить ее. Мария обрадовалась. На разговор она возлагала особенные надежды.

— Проклятое земство! До какого состояния довели город: улицы залиты грязью, перерыты канавами, а купчины ставят царям монумент за монументом! — сердито сказала Мария, держась за руку спутника.

Они остановились на краю канавы, разделявшей улицу, неподалеку от Струковского сада. Ноги девушки скользили по замерзшим комьям глины.

— Ни конки, ни трамвая, ни зеленого кустика — ничего не увидишь в современном «Чикаго»! Все забито «минерашками», а попросту там водку продают… В Думе двадцать лет мусолят закон о прокладке водопровода! Даже милейший Долгов, земец и либерал, возмущается.

— В Думе занимаются безвредным для государственного строя лужением умывальников! — Владимир помолчал и с сердцем добавил: — Народного бедствия стараются не замечать!

— Чему удивляться?! Всего лишь десять лет тому назад на Троицкой площади стоял эшафот с позорным столбом… Средневековье! На грудь жертве привязывали доску, и пьяный палач в красной рубахе брал в руки кнут… — Голос Марии дрожал от возмущения. — Хозяйка моя с ужасом вспоминает по сей день… Нас спасет революция.

Владимир молчал. Карие глаза в темноте казались почти черными. Мария говорила с жаром:

— Революцию начнет молодежь. Народ поддержит. Россия должна покончить с вековой спячкой и развить капиталистическое производство.

— Значит, в России нет собственного капиталистического производства?! А полтора миллиона рабочих?! — парировал Ульянов.

— И все же у нас нет собственного производства… Нет противоречий, нет тех условий, которые позволили бы оторвать мужика от земли! — горячилась Мария. — Народники…

— Народники фарисейски закрывают глаза на невозможное положение народа, считая, что достаточно усилий культурного общества и правительства. — Владимир, заметив протестующий жест девушки, повторил: — Да, и правительства, чтобы все направить на правильный путь. Некие господа, от которых вы впитали эту премудрость, прячут головы наподобие страусов, чтобы не видеть эксплуататоров, чтобы не видеть разорения народа.

— Вы неправы!

— Прав! Позорная трусость, нежелание понять, что единственный выход в классовой борьбе пролетариата, того пролетариата, рождение которого вы не признаете. Когда же об этом говорят социал-демократы, то в ответ — непристойные вопли… Нас упрекают в желании обезземелить народ! Где пределы лжи?! — Ульянов снял фуражку и обтер высокий лоб платком.

Мария слушала напряженно, заинтересованно. Двадцать один год! Однако…

— Михайловский острит, обливает грязью учение Маркса. С видом оскорбленной невинности возводит очи горе и спрашивает: в каком сочинении Маркс изложил свое материалистическое учение?! Выхватывает из марксистской литературы сравнение Маркса с Дарвином и, жонглируя, вопрошает: «Несколько обобщающих, теснейшим образом связанных идей, венчающих целый Монблан фактического материала. Так где же собственная работа Маркса?!» — Голос Ульянова зазвенел от негодования. — А метод Маркса, открытый им в исторической науке?! Слона-то он и не приметил!

— Я отдаю должное Марксу… Тут я не разделяю взглядов Михайловского, столь красочно обрисованного. Но ведь дело не в том, чтобы вырастить самобытную цивилизацию из российских недр, и не в том, чтобы перенести западную цивилизацию. Надо брать хорошее отовсюду, а свое оно будет или чужое — это уже вопрос практического удобства. — Яснева твердо взглянула на Ульянова.

— Практического удобства?! Брать хорошее отовсюду, и дело в шляпе! Браво! От средневековья — принадлежность средств производства работнику, от капитализма — свободу, равенство, культуру… Утопия и величайшее невежество… — Заметив, как нахмурилась Мария, резко бросил: — Дикое невежество! Отсутствие диалектики! Чтение народнической литературы оказывает дурное влияние на вас, Мария Петровна! У Михайловского дар, умение, блестящие попытки поговорить и ничего не сказать.

— «Блестящие попытки поговорить и ничего не сказать»! — засмеялась Мария, прикрывая муфтой лицо от ветра. — С вами очень трудно спорить, просто-таки невозможно!

— А вы спорьте, если чувствуете правоту! Есть люди, которым доставляет удовольствие говорить вздор. — Владимир устало махнул рукой. — Это все к Михайловскому. Я занят работой утомительной, неблагодарной, черной… Собираю разбросанные там и сям гнусные намеки, сопоставляю их, мучительно ищу серьезного довода, чтобы выступить с принципиальной критикой врагов марксизма. Временами не в состоянии отвечать на тявканье — можно только пожимать плечами!

— «В сущности общественная форма труда при капитализме сводится к тому, что несколько сот или тысяч рабочих точат, бьют, вертят, перекладывают, тянут и совершают еще множество других операций в одном помещении. Общий характер этого режима прекрасно выражается поговоркой: «Каждый за себя, а уж бог за всех», — блеснула цитатой Яснева.

— Прекрасная память! Но при чем тут общественное производство?! — пожал плечами Ульянов. — Старые пошлости школьной экономии сводить общественные формы труда к работе в одном помещении.

— А Маркс в «Капитале» говорит…

— Маркс, марксизм… — Ульянов с легкой грустью продекламировал:

Wer wird nicht einen Klopstock loben? Doch wird ihn jeder lesen? Nein. Wir wollen wenider erhoben Undd fleissiger gelesen sein [6] .

— Никто не производил на меня такого впечатления. Думала вас, Владимир, обратить в свою веру. — Яснева мягко улыбнулась, протянула руку.

— Да, Мария Петровна! Теперь ваша очередь меня провожать, а то мы вновь на Казачьей улице…

 

Этапный двор

Голубев потирал окоченевшие руки, блаженно прислонившись к русской печи. Невысокий. Худощавый. С лысеющим лбом. Темное пенсне криво сидело на тонком носу. На руках цепи, побелевшие от инея. От тепла лед оттаивал, капал на затоптанный пол.

Заичневский в арестантском халате с бубновым тузом на спине копался в книгах, разложенных на грубо сколоченном столе. У двери на лавке дремал конвойный казак, облокотившись на ружье. Мария вынимала из плетеной корзины копченую колбасу и белые булки. Наконец-то после долгого пути ей посчастливилось догнать партию каторжан, с которой уходил в Сибирь Заичневский.

— Вы подумайте, Петр Григорьевич! Замешкался бы на полчаса мой возница, и опять бы пришлось догонять партию. — Мария радостно уставляла стол яствами, давно не виданными Заичневский. — Толком никто не знает, куда гонят партию, когда ее можно ждать, а тут эти морозы… Ужас… Ведь всего лишь конец ноября. Я не сентиментальна, но готова плакать от счастья.

— «Совсем уж мы не сентиментальный народ: мы — или богатыри, или зубоскалы» — так, кажется, у Писемского? — заметил Заичневский. — Морозам удивляться не приходится — Сибирь-матушка! Ветры… Стужа… Но больше всего досаждают пьяные казаки да отсутствие книг. Спасибо, судьба послала Василия Семеновича. У него хватило остроумия назваться моим племянником. И представьте — родственные отношения уважают, нас не разделяют, а когда я слег с пневмонией, то Василию Семеновичу разрешили ухаживать. Ни о чем так не тоскуешь в этапе, как о книгах!

Яснева с тревогой поглядывала на осунувшееся и постаревшее лицо Петра Григорьевича, с нездоровой синевой под глазами, одутловатостью. Седой, совершенно седой.

— Пересмотрю книги, Машенька, тогда начну слушать рассказ о России, а пока, поверьте, не могу! Руки от жадности дрожат. Как часто мне недоставало их. Нонешний этап — самый трудный изо всех. Сдаю, видно…

— Петр Григорьевич в этапе восклицал, как император Август: «Вар, Вар, верни мне мои легионы!» — Голубев с нежностью посмотрел на Заичневского и, обернувшись к девушке, добавил: — То бишь, государь, государь, отдай мне мои книги!

— Только глас мой остался гласом вопиющего в пустыне. Несмотря на опытность, на взятки, книги выкидывали из котомки. — Заичневский приподнял голову. — Скорее бы добраться до Иркутского острога… Вы, дружок, пока с Василием Семеновичем полюбезничайте. Человек он молодой и без дамского общества одичал.

Заичневский прикрутил керосиновую лампу, сделал ровнее свет и, схватив булку, начал есть, не выпуская книгу из рук. Мария засмеялась: «Заичневский не изменился, все тот же. Теперь уже ничем его не отвлечь». Она закуталась в шерстяной платок и подошла к Василию Семеновичу, гревшемуся у русской печи.

— Промерз до костей. Ветер со льдом. Избил, искусал! Тулупы не выдали, хотя должны бы. Так и дрожали в возке, согревая друг друга телами. От тряски кружилась голова, укачивало, словно при морской болезни. Спасибо Петру Григорьевичу — он все порядки знает… С ним считаются, а то бы… — Голубев безнадежно качнул головой, закашлялся.

— «Чахотка, — сразу насторожилась Яснева. — Чахотка и ссылка в Сибирь!» Подала стакан с водой. Голубев смущенно улыбнулся.

— У меня здесь банка со снадобьями. Столетник, мед, сливочное масло. По столовой ложке три раза в день. Не спорьте! — прибавила, уловив его отрицательный жест. — Сама попала в Орловский тюремный замок больной. Спасли друзья вот этой отравой… В Сибирь привезла на всякий случай. Возьмусь за вас, Василий Семенович, благо никого лечить не приходилось после деревни. Там-то я врачевала, даже операцию сделала, и удачно!

Василий Семенович благодарно взглянул на нее, с недоверием покачал головой.

— В это средство нужно верить! Все натуральное — вреда нет…

— Меня при аресте надзиратели «химиком» окрестили. Взяли с последнего курса естественного факультета по делу Бруснева. До тюремщиков почему-то дошло, что я химик. Как-то вечерком надзиратели разговорились: «Начальство тебе химика посадило… Ты следи за арестантом». Я вслушивался, удивляясь учености блюстителей закона. «Что с того! Химик так химик!» — «Химик что нечистый! — вразумлял его напарник. — Из тюрьмы легко убежать может, пройдет сквозь стены… А если тарелку с кашей или миску с супом…» — «То?!» — «Уйдет! Как есть уйдет! А тебя, бедолагу, в Сибирь за содействие побегу!» — «За содействие побегу! — обалдело повторил мой надзиратель, верзила саженного роста. — Вот горе горькое!» С тех пор он даже ночами проверял прочность запоров. А позднее…

Василий Семенович замолчал. Девушка смеялась. Проснулся казак, посмотрел осоловелыми глазами, громыхнул ружьем.

— Чем же все закончилось?

— Лишили прогулок! — философски заметил Василий Семенович, проведя рукой по низко остриженному затылку.

— Дела… — протянула Мария.

— Кстати, мать всегда боялась тюрьмы, вернее, боялась за меня. Женщина она добрая, простая. Богатство к нам пришло нежданно. Отец был умельцем, золотые руки. На Всемирной выставке в Париже выстроил павильон в духе русской классики, изба искусной резьбы. Павильон произвел сенсацию. Посыпались заказы, деньги. Отец получил Большую золотую медаль и звание купца первой гильдии. Тогда он завел в Петербурге два больших дома на Суворовском, начал учить детей в гимназии. Вот тут-то и забеспокоилась моя мать. Гимназия, университет ее пугали. Голубев болезненно скривил рот.

— В университет поступил, когда от запоя умер отец. У знакомых встретил Бруснева. Из технологов. Встреча эта решила мою судьбу. У технологов образовался кружок саморазвития. Кстати, в дни покушения Александра Ульянова на квартиру Бруснева принесли лабораторию… Азотную кислоту… Селитру. После казни все это долго хранилось у Бруснева.

— Александр Ульянов… — Мария Петровна встрепенулась. — В Самаре познакомилась с его семьей. Брат его Владимир Ильич — удивительный человек. Эрудит и знаток Маркса!

— Интересно… Значит, не стал народником, как старший брат… Как все странно! После казни первомартовцев потянулись черные дни. Повальные аресты, в университете полиция… К счастью, вернулся из ссылки Карелин, народоволец, сдружился с Брусневым, жизнь закипела. Он хотел вербовать смелых террористов, а мы вырастить с Брусневым российского Бебеля!

— Российский Бебель!

— Завели конспиративную квартиру, на которой и хранили две пары штатского платья. Студенческие шинели городовые не любили встречать на окраинах. Занимались рабочие усердно, но с литературой подлинное бедствие. Создали кассу… Я ею заведовал до самого ареста. — Голубев помолчал и закончил: — Да, бедовали от недостатка литературы.

— «Дайте свободу русскому слову, уму нашему тесно в цензурных колодках!»

— Герцен прав! Цензура вытравила живую мысль из книг! — Василий Семенович взглянул на девушку. Лицо ее, обрамленное светлыми волосами, было красиво. Белый платок мягкими складками лежал на плечах. — «Как омуты и глубокие воды тянут человека темной ночью в неизвестную глубь — тянуло меня в Россию»… Я только теперь понял всю мудрость Герцена. Вы вернетесь в Россию, а я пойду дальше в Сибирь… Тяжко и грустно! Неужели больше мы не встретимся?!

— Почему?! — Мария подала теплый плед, набросила на его худые плечи. — Расскажите о себе… Мне хочется знать все.

Глаза Голубева засветились.

— На заводе Торнтона вспыхнула стачка. Наша группа напечатала на гектографе прокламацию, собрала деньги, даже газету выпустила. Верите ли, рабочие зачитали ее так, что хлопья одни остались.

— Славно!

— Славно… Но в эти дни приехал из Воронежа человек, стал через общих знакомых добиваться встречи… Человек оказался провокатором! И вот я здесь на пять лет.

— Многовато!

— Матушка словно в воду глядела. Сильно она плакала, когда меня отправляли этапом! Бедняжка… Арестовали накануне похорон Шелгунова. Я очень дружил с покойным. Обидно, не смог проводить его в последний путь… Как он дорожил рабочими, как радовался, когда получил, уже больной, от них адрес! За гробом Шелгунова рабочий слесарь нес венок: «Указателю пути к свободе и братству…»

Мария смотрела на Голубева широко раскрытыми глазами. Протянула руку. Было жалко этого тихого, больного человека.

— Рассказать, как я делала деньги в Орле? Денег нет, а деньги нужны. Надумала проводить вечера с платными буфетами, выручка — в партийную кассу. В одной из комнат гремели недозволенные речи, молодежь валила на эти вечера. Полиция?! — Мария хитро прищурила глаза. — Я приглашала пристава, когда брала разрешение на вечер. Пристав приходил, но его ждали специалисты… Отводили в боковушку у буфета и напаивали до чертиков. Однажды в конце вечера пристав вышел в публику благодарить за честь!

— И публика была довольна?!

— Конечно… Народ поговорил, и пристав при исполнении служебных обязанностей. Только счастье недолговечно. Прошли аресты, и те же либералы отказывались предоставлять свои квартиры. Началось комедиантство! Однажды кто-то из земцев пригласил молодежь. Хозяйка, нацепив бриллианты, угощала гостей чаем, печеньем. Но при разговоре о политике хозяйка падала в обморок! — Мария решила повеселить Василия Семеновича. — Даму выносили из гостиной на руках, бегала горничная с грелками, а потом выходил хозяин с постным лицом… Народ расходился злой, недовольный… Да, кстати, как это вы переодевались, когда шли к рабочим?

— Переодевались?! А на квартире у Бруснева. Надевали высокие сапоги, поношенное пальто. Любители брали сажу из трубы, мазали руки. Мастеровой! Камуфляж помогал… Так и шагаешь из конца в конец по Питеру. Однажды произошел курьез. Началась перепись. Студенты, конечно, кинулись подработать. Мне достался дом на Обводном канале, где проходили занятия кружка! Какая напасть! Дворник, безусловно, связан с охранкой, он-то и повел меня по дому, а там рабочее общежитие. Кружковцы от удивления руками развели. Обошлось, но переволновался! Когда арестовали…

— Заключение переносили тяжело? — спросила Мария, придвинувшись к Василию Семеновичу.

— Тяжело. Семью свою очень люблю, скучал без матушки, без сестер. Был один способ убить время — чистка посуды. От сырости зеленела, вид самый неказистый. Истолчешь кирпич да на суконную тряпку: час усердного труда — и таз горит червонным золотом. За тазом — кувшин для воды, суповая миска…

— Я в тюрьме лепила из хлеба шахматные фигурки и глотала при опасности…

Голубев оглянулся. Заичневский сидел за столом, погруженный в книги. Крупная голова его склонилась, седые кольца волос падали на глаза. Нетерпеливо взмахивая рукой, он подносил к близоруким глазам раскрытые страницы.

За окном, облепленным белым мхом, гулял ветер да уныло гудела непогода. Сонный казак встрепенулся. Увидел Заичневского, сладко зевнул и захрапел, облокотившись на ружье.

 

В Москве на Воздвиженке

Падал дрожащий неяркий свет от фонарей. Припудренные снегом липы Тверского бульвара отбрасывали ажурную тень на дорожки. На бархатном небе выделялись яркие звезды, серебрился месяц. На скамьях с выгнутыми ножками сидели старики, закутав подбородки шарфами. У памятника Пушкину стояла корзина живых цветов.

Яснева перешагнула чугунные цепи, протянутые между старинными фонарями, и положила на цоколь красную розу.

Пушкина любила Мария с детства. Теперь же стихи его приобрели особый вещий смысл, ими полны письма Василия Семеновича. После их встречи на Сибирском тракте повсюду находили ее письма. Все чаще в этих письмах мелькали пушкинские строки. Память у Василия Семеновича была поразительная. За те несколько дней, что им удалось провести вместе на постоялом дворе, он читал «Евгения Онегина». При расставании они ничего не говорили, не давали обещаний, но знали, что непременно найдут друг друга.

Вернувшись в Самару, Яснева стала добиваться разрешения на переезд в Москву. В столице жила ее сестра, выславшая свидетельство о своей болезни. Мария в прошении указывала на материальные затруднения, но жандармское управление право на въезд не давало. После долгих хлопот оказалась в Твери. И на том спасибо! Тверь не так далеко от Москвы. Частенько, невзирая на запрещения, приезжала в столицу, восстанавливая связи, нарушенные арестом и ссылкой. Поездки ее особенно участились, когда в 1893 году в Москву переехала семья Ульяновых. Сколько счастливых и радостных часов провела она в их доме в Самаре, а теперь вот в Москве…

Сегодня предстояла большая радость. Владимир Ульянов из Петербурга приехал навестить родных. Она договорилась встретиться и отправиться с ним на полулегальную вечеринку на Бронной. Там ждали Воронцова, известного народника. Устроители вечера попросили Ясневу привести кого-нибудь поинтереснее, чтобы поговорить смело «без замка на устах». Мария, подумав, отнесла приглашение Ульянову. Разгром якобинцев, потеря друзей сказались тяжело. Но главное было в другом — росло сомнение в правильности, а вернее, в жизненности якобинства. Вот почему так откровенен стал интерес к молодому Ульянову. Она искала с ним встреч, искала разговоров…

Владимир Ильич остановился у сестры в Яковлевском переулке. Яснева с приятным волнением отворила дверь в небольшую прихожую. В прихожей царило веселое оживление. Оказывается, Анна Ильинична с мужем также уходила на полулегальную вечеринку.

— Может быть, на ту же самую, что и мы?! — полюбопытствовала Анна Ильинична, поправляя перед зеркалом вуаль на английской шляпе.

— Нет, не думаю! У нас собираются народовольцы. Очень конспиративно. Ограниченное число лиц. Всем надоела проповедь «малых дел», — многозначительно ответила Яснева, но, перехватив иронический взгляд Владимира Ильича, переменила тон. — Вам следует послушать москвичей. Думается, что вы единственный, кто знает, что сегодня нужно делать.

Ульянов неопределенно пожал плечами. За это время, что они не виделись, он возмужал. Взгляд карих глаз стал строже, спокойнее.

— И мы с Марком Тимофеевичем идем на разговор «без замка на устах». Дом Гирша кишмя кишит студентами — там и встреча. Обычно обстановка самая не конспиративная, хотя приглашения передают в темных углах шепотком. — Анна Ильинична натягивала черные перчатки.

— Молодежь… У нас народ собирается солидный. Адрес передали вчера по всем правилам. — Мария Петровна растерянно взглянула на Анну Ильиничну. — Впрочем, встреча также в доме Гирша… Всякое бывает — то назначат вечер в квартире, а их в доме под одним номером две, то два входа в одну квартиру, и не поймешь, куда сунуться… Народ испуган, солидных квартир нет, вот и мечешься по полулегальным вечеринкам. У якобинцев конспирация была строгой! А современные народники…

— Кстати, о современных народниках. — Анна Ильинична положила руку на плечо брата. — В Москве узнала, что по рукам ходит реферат о народничестве. Мне захотелось его получить. И тут меня озадачили вопросом: «Вам который?» Оказывается, по Москве их ходит несколько. «А например?» — полюбопытствовала я, не желая выказать невежества. «Например, Михайловский сел в калошу»!» Конечно, попросила, чтобы достали.

— Получили? — заинтересовалась Яснева, вынимая из сумочки платок. — Любопытно.

— Да, получила. Те самые синие тетради с критикой народников, их размножили на мимеографе, приложив многочисленные таблицы. Кстати, они мне хорошо знакомы. — Анна Ильинична приподняла густые брови, ласково взглянула на брата.

Владимир Ильич довольно потер руки. Он закутывал шею шарфом, не желая огорчать мать, боявшуюся простуды.

— Что ж, пошли, Мария Петровна! — Владимир Ильич поцеловал на прощанье сестру.

— Мы выйдем через десять минут! — бросила вслед Анна Ильинична, поджидая мужа.

Вдоль дома прохаживался шпик, прикрыв лицо воротником. У фонаря торчал его напарник, старательно вглядываясь в прохожих. Владимир Ильич надвинул черную шляпу, отвернулся. Яснева преспокойно обошла шпика. «Позор! Какая же здесь секретность!» — возмущалась в душе Мария Петровна. По сердитому взгляду Ульянова поняла, что он недоволен.

В прихожей лежала гора дамских жакетов, студенческих шинелей, зимних пальто. На подоконниках котелки, фуражки, мягкие шляпы. В углу белели ручки зонтов, набалдашники тростей.

Двери залы широко раскрыты. Народу много, слышались голоса, валил сизый дым. Мария Петровна отколола пелерину, раздумывая, куда бы положить ее, чтобы потом побыстрее разыскать. Неожиданно ее кто-то схватил за локоть. Мария Петровна оглянулась. Ба, Анна Ильинична! Оказывается, они с Елизаровым званы на этот же вечер!

— Народу труба непротолченая! — с сердцем сказала Анна Ильинична.

В большой зале, заставленной разномастными стульями и креслами, в красном углу сидел Воронцов. Темный сюртук облегал его полную фигуру. Редкие волосы едва прикрывали лысину, которую он поминутно вытирал белоснежным платком. Воронцов что-то говорил молодому человеку, устроителю вечера. Тот слушал внимательно, наклонив голову. Воронцов достал из кармана сигару. Покатал в пухлых ладонях, закурил.

К Воронцову относились почтительно. Молодежь здоровалась. Воронцов кивал. Многоопытная Яснева уселась на подоконник поближе к Воронцову. Главный разговор начнется здесь. Владимира Ильича она в суматохе потеряла. Очевидно, прошел в другую комнату. В квартире все двери распахнуты настежь. Попробуй разыскать в такой сутолоке!

На середину залы вышел невысокий тощий студент. Невнятным голосом начал читать реферат по земским вопросам, не отрывая близоруких глаз от исписанных листков. Читал долго, вяло. Молодежь перекочевывала из комнаты в комнату. Студент видел одного Воронцова, цитировал, ссылался на его статьи.

— Стоило собираться столь таинственно… Очередной реферат об аптечках да библиотеках! — с сердцем проговорил сосед Марии Петровны.

Яснева одобрительно засмеялась. Вот они «малые дела», которым многие отдали дань! Сосед, этот вихрастый студент, прав.

— Опять долгий сказ о красавице деревне, о злых волках-марксистах, задумавших разорить мужика! — Вихрастый студент откровенно зевнул.

— Новая серенада деревне… — Мария Петровна потеснилась, чтобы вихрастый студент удобнее устроился.

— Вот и я считаю, что нельзя говорить о деревне как едином и неделимом организме. В деревне есть кулак, в деревне есть бедняк… — громко закончил сосед, очевидно желая, чтобы на него обратили внимание.

— Тихо, господа! Не мешайте! — Воронцов недовольно посмотрел в их сторону.

Тощий студент возвысил голос.

— Аптечка… Культурный долг интеллигенции… Народ… Община… — доносилось до Марии Петровны.

«Скукота-то какая!»

— Народное землевладение — ключ крестьянской позиции, значение которой отлично понимают наши враги. Отсюда происходят нападки на общину, отсюда великое множество проектов об отрешении землевладельца от земли. — Воронцов выпрямился, звучным голосом бросая слова в притихшую публику.

Молодежь благоговейно молчала, придвинулась к Воронцову.

— Зачем затушевывать факт наличности в крестьянском хозяйстве труда за чужой счет!

Послышался сильный голос.

По легкой картавости Мария Петровна узнала Ульянова. Все повернули голову. Ульянов стоял у самой двери. Воронцов оторопело смотрел на него.

— Ульянов… Брат казненного Александра Ильича! — зашептали сзади.

— Молодой человек, не думайте, что мы вовсе не разбираемся в том, что происходит. Жизнь в деревне становится тяжелой, земли мало. Крестьяне уходят на заработки, оставляя дома только жен и детей.

— Но они выкупают свои наделы у помещиков. Почему вы главное внимание обращаете на то, что земли мало, а не на то, что эту землю продают?! — возразил Ульянов.

Кто-то засмеялся. На него зашикали. Вновь установилась тишина, которую уже давно Мария Петровна не встречала на вечерах. Воронцов был удивлен:

— Ваши выводы бездоказательны! Ваши утверждения голословны! Покажите, что дает право утверждать подобные вещи! Где ваши работы… Я выстрадал свои убеждения…

— Нельзя злоупотреблять такой несуразностью, как историческое первородство! — не утерпела Яснева, привстав с подоконника.

По залу пробежал смешок. Воронцов овладел собой и с излишней медлительностью, явно сдерживаясь, возразил Ульянову:

— Люди, заинтересованные в водворении буржуазного порядка, ежечасно твердят крестьянству, что виновата во всем община и круговая порука, переделы полей и мирские порядки, потворствующие лентяям и пьяницам…

— По мнению марксистов, причина не в общине, а в системе экономической организации России. Дело не в том, что ловкие люди ловят рыбу в мутной воде, а в том, что народ — это два друг другу противоположных, друг друга исключающих класса! — возвысил голос Ульянов.

Ульянов говорил быстро, свободно. Его слушали.

— Турнир отцов и детей! — прошептал восхищенно сосед Марии Петровны, погружая пятерню в густые вихры.

— Молодая буржуазия у нас действительно растет. — Воронцов подчеркивал слова круглыми жестами. — Выразить ее численность пока трудно, но можно думать, что численность уже значительна!

— Совершенно верно! Этот факт и служит одним из устоев марксистского понимания русской действительности, — удовлетворенно подхватил Ульянов, прищурив карие глаза. — Только факт этот марксисты понимают совершенно отлично от народников!

Владимир Ильич, полный задора и силы, спорил веско. С блеском. Симпатии большинства были на его стороне. Воронцов заметно нервничал…

— Близость народничества к либеральному обществу умилила многих, даже моего уважаемого оппонента. Из этого делается вывод о беспочвенности русского капитализма… — Ульянов шагнул вперед. — Близость эта является сильнейшим доводом против народничества, прямым подтверждением его мелкобуржуазности!

Воронцов вскинул короткие руки:

— Как вы смеете!

Спора Воронцов не выдержал. Сел, провел платком по лицу. Поднесли стакан воды. Он жадно выпил, стараясь не глядеть в сторону Ульянова. Яснева с трудом пробралась к Ульянову, пожала ему руку.

— Пожалуй, пора! — проговорил он. Вынул часы, щелкнул крышкой: — Ого!

Они прошли в переднюю. Там среди вороха вещей с трудом разыскали пальто. Он подал пелерину девушке. Раскопал зонтик. Лицо его было спокойно. Одни глаза выдавали волнение.

— С кем это я спорил? — озадачил он Ясневу.

— С Воронцовым! Забыла вас предупредить!

— С Воронцовым?! — удивленно приподнял брови Ульянов. — Что же не сказали?! Не стал бы так горячиться!

— Признаете его заслуги? — Девушка завязывала черные шнурки пелерины.

— Безусловно…