Спина ныла от работы. Три часа подряд Николай Соколов набирал листовку, в которой рассказывалось о непорядках на Обуховском заводе. Завод этот был в Петербурге. Хозяева потеряли всякий стыд, все больше старались обобрать рабочих, уменьшая расценки. Заработанная плата падала от месяца к месяцу. Деньги, как песок, утекали у рабочих. Мастера грубили, пакостили, наказывали то зуботычинами, то штрафами за малейшие проступки и сделали жизнь рабочих невыносимой. Семьи голодали, на заводе вспыхивали забастовки, стачки. Вот об этом и была листовка, которую набирал Николай.

За последний месяц Николай очень изменился. Похудел, стало пошаливать сердце, глаза слезились от напряжения. И дышать становилось нечем. Грудь распирало от воздуха, только выдохнуть его по-настоящему глубоко и полно не мог. И во сне видел лесок, где березки, голубые от солнца, перемежались пушистыми, словно купчихи в зеленых шалях, елями. Тот самый лесок, что укрывал его родную деревеньку Нахапино. По елям скакали белки, испуганно вздрагивали при каждом шорохе. И косили глазом-бусинкой. А однажды он видел лося. Гиганта. С разветвленными рогами и вытянутой мордой. Лось напружинился и выставил вперед рога, будто приготовился к нападению. Но потом передумал, качнул могучей головой и ушел, не оглядываясь, в лесную чащу. Николай вспоминал, как дышалось на опушке — там, у старого дуба, украшенного желудями, как елка на рождество. Дуб поднимал к небу широкие ветви, усыпанные литым листом. Изредка ветер срывал желуди, и они тяжело падали на землю. Рядом торчал пенек, поросший мхом и островками незабудок, голубых, как небо. И кругом поляна, залитая солнцем. Солнце высвечивало каждую травинку, тяжело склонившуюся от росы, и дробилось разноцветными искрами. Искорки вспыхивали, словно светлячки. Красные. Синие. Зеленые. Крохотные лучики золотили ромашки и белые язычки колокольчиков. А какой там был воздух?! Густой, пахучий, подобный нектару, наполненный ароматом мяты и череды. Он плотно прикрывал травы и звенел, как хрустальный колокольчик. И человек уподоблялся богатырю из сказки. С каждым глотком воздуха становился сильнее: и грудь расширялась, и плечи распрямлялись, и ноги пружинили, и хотелось петь от счастья и летать. Да, летать, подобно птице. Сначала делать большущие шаги, едва касаясь земли, потом оттолкнуться и лететь в неведомые дали.

Николай мечтал расправить плечи и широко вздохнуть, как там на полянке, где разбросал ветки дуб, где скрылся в чащобе лось, бронзовый от солнца, и прыгала с глазами-бусинками белочка, распушив хвост.

Только наваждение проходило. Он упирался головой в дощатый потолок, влажный от сырости, по стенам стекали струйки воды, словно земля плакала.

Вздрагивала и коптила керосиновая лампа. Сладковатый, удушливый запах расползался по каморке. Николай склонялся над типографским станком и вращал чугунную ручку. На Обуховском заводе товарищи ждали листовки, которые помогут рабочим понять правду и выстоять против хозяев.

Николай работал до изнеможения. Минуты слабости проходили. Если кто-то должен был печатать листовки, то почему не он?! И все ниже склонялась голова над станком, все чаще капельки пота застывали на ремешке, которым перехватывал волосы. Так делали все наборщики. Так делал и Николай.

А потом он уходил, закончив работу. Впрочем, уходил неточное слово — уйти в лаз, соединявший каморку, где стоял станок, с комнатой, где была кровать, невозможно. Прежде нужно согнуться в три погибели и ползти, с трудом переводя дыхание. При этом одной рукой он держал пачку листовок, пахнувших краской.

Листовки Николай положил около кровати, а сам блаженно распрямился и лег на матрац, дожидаясь условленного стука. Стук означал, что в горнице чужих нет, что дверь закрыта на крюк, что можно распахнуть форточку и подышать чистым воздухом. Без подвального смрада и запаха скипидара, без затхлости и свинца. И этого часа он ждал с замиранием сердца, стараясь удержать кашель, который мелкими иголочками царапал горло и рвался наружу. Только до условленного стука он должен лежать тихо, как мышь, и не выдавать своего присутствия. Мало ли кто может оказаться в горнице?! И околоточный стал захаживать — конечно, выпить чарку водки на дармовщину — дело заманчивое, да к тому же еще получить пятерку. Николай невольно стал задумываться над участившимися посещениями околоточного. Толстого и неповоротливого, с ремнем, перехватившим большой живот. Околоточного он не видел, но явственно представлял по рассказам Софьюшки. Почему заходит? Конечно, могла привлекать и красота Софьи… А если что-то пронюхал?.. Если пытается захватить с поличным?.. Думы наваливались на Николая, словно густой туман, в котором дышать было трудно.

«Нет, нет, типография хорошо законспирирована, и вынос литературы налажен, и Софьюшка, открытая душа, такой покой и уют придала дому…» — успокаивал себя Николай, а сердце болело, предчувствуя несчастье.

Николай от усталости задремал и сразу увидел поляну, где так широко дышалось. Падали желуди с дуба, ударяясь о землю сильнее, чем обычно. Удары участились, и Николай поднял голову.

Конечно, стучали в дверь, прикрытую из горницы ковром.

Николай быстро вскочил и радостно потянул ручку двери.

В горнице царил полумрак. Лампа была прикручена, мерцала желтым светом лампада у иконы в красном углу. Софьюшка давала ему возможность привыкнуть к свету. Пахло ночной свежестью, у окна открыта форточка. Знала, Николай, прежде чем сесть за стол, кинется к окну и будет долго дышать. Дышать, чтобы наполнить воздухом грудь и унять мелкую дрожь в руках, которая появилась последнее время и раздражала его.

Николай бесшумно бросился к форточке и замер. Мир, безбрежный и величавый, раскрылся перед его жадными глазами. Ночь звездная и лунная. На темно-синем небе мерцала яркая звезда. Венера. В хорошую погоду всегда она встречала первой. Светился ковш Большой Медведицы. И звезды в торжественном хороводе висели над сонным городом. Как удивительна земля! Душу Николая переполнял восторг — мир был прекрасен. Свежий ночной воздух опьянял его. Сторожкая тишина перемежалась таинственными шорохами, которые не пугали, а придавали новое очарование.

И вдруг зазвучали заливчатые трели соловья. Робкие, призывные. Ночь молчала, загадочная и удивленная. Лишь ярче засветили звезды. И опять пел соловей, и песня его летела на бесшумных крыльях в звездную высь.

Но вот луна, прикрытая облаками, выплыла на небосвод. И сразу померкли звезды, стали почти невидимыми. Залитая серебром дорожка проступала из черноты неба от луны до дома, где у форточки дышал Николай, где таилась подпольная типография большевиков, которую берегли от провала. И только песня соловья делалась громче.

Лунная дорожка выхватила из темноты человеческую фигуру. Одну… Другую… Третью… Люди медленно двигались к дому. Двигались бесшумно, боясь вспугнуть тишину. Кто такие? Прохожие?! Нет, это не случайные люди. Прохожие не шли бы крадучись, они бы не таились, как поганые воры. Да и откуда на сонной окраине большого города ночью могли появиться люди… Люди замерли разом, словно по команде. И тихо-тихо прозвучал условный свист.

Соловей замолк, и ночь притаилась.

У Николая пересохло в горле, и неудержимый кашель начал разрывать грудь. Полиция… Полиция… Значит, провал… А типография?.. И Софьюшка, собирающая ужин на столе… Ах, беда-то какая!.. Сердце заныло от боли… Беда… Беда…

— Подойди к окну, Софьюшка! Быстро… Быстро!.. — чужим хриплым голосом бросил Николай… — Полиция…

— Не поднимай панику! — ответила Софья, растягивая слова, что всегда служило признаком волнения. Ответила тихо, словно боялась, что там на улице могут ее услышать.

Николай усилием воли подавил кашель, боясь, что растревожит ночную тишину.

Дом со слепыми окнами замер, освещенный луной. И сирень, прилепившаяся к стенам дома, от лунного света казалась серебряной, неживой. У открытой форточки притаились Николай и Софья. Звонко стучали ходики. В эти страшные минуты Николай услышал, как нестерпимо бежали ходики. Тик-так… Тик-так… Тик-так… До боли в ушах куковала кукушка, выпрыгивая на игрушечное крыльцо. Один… Два… Три…

Значит, три часа ночи. Полиция замерла. Очевидно, ждут подкрепления, чтобы идти цепью на домик, залитый лунным светом.

Николай метнулся к печи и выхватил топор, что лежал на дровах. Софьюшка им колола лучину. Нет, так просто он не даст арестовать Софьюшку и разгромить типографию. Он будет защищать и девушку, и типографию до последнего вздоха.

— Положи топор, Николай! — Софья впервые назвала его настоящим именем. Значит, знала. — Топором дела не исправишь, только осложнишь. В протоколе запишут, что злоумышленники оказали при аресте вооруженное сопротивление. И тогда не каторга нас ждет, а виселица…

— Но, Софьюшка… — попытался возразить Николай, обрадованный тем, что девушка знала его настоящее имя.

— Не возражай… Времени нет на пререкания… В партии существует дисциплина! — Голос у Софьи ровный, и только руки сжаты в кулаки. — Ты должен и обязан уйти… Возьми пачку листовок и спрячь под ремень… И беги через окно на кухне. Там темно, как в твоем подвале. Луна пока не высоко взошла, и тень падает от дома. Беги… А мне скрываться некуда, как хозяйка конспиративной квартиры, буду держать ответ. Хорошо еще, что Ивана дома нет.

— Софьюшка! — протянул к девушке руки Николай. — Я не могу тебя бросить… Не могу… Я — мужчина и должен встретить смерть с оружием в руках.

— Что делать?! Приходится… Беги. — Девушка расцеловала Николая и подтолкнула к двери, ведущей на кухню. — О смерти ты рано заговорил. Не пришел, товарищ, твой смертный час. Беги и расскажи в комитете о провале типографии…

Все существо Николая возмущалось от несправедливости — уйти и оставить Софьюшку! Молодая. Красивая. Добрая. Такой бы жить и жить, а ее ждет тюрьма и каторга… Страха он не чувствовал, горькая обида захлестнула сердце. За справедливое слово, которое открывало рабочим глаза и звало к борьбе лучших людей, Софьюшку он причислял именно к таким, ждала каторга. И если бы он не выбрал свой путь в жизни, единственную тропку, с которой не должен сорваться, то с этого момента стал бы революционером. И только привычка к дисциплине, сознание, что жизнь твоя принадлежит революции, у которой есть свои законы, их он должен исполнять, — заставили его покинуть домик на Охте.

Позднее он часто вспоминал эту ночь. Месяцы, которые он провел с таким трудом, в поте лица работая в подпольной типографии, будут казаться самыми светлыми и прекрасными в жизни. Время, когда человек все лучшее, что имеет, отдает людям, отдает бескорыстно, отдает, не думая ни о благодарности, ни об опасности, является счастливым. Да, он был счастлив!

Жалобно заскрипели половицы на кухне. Николай бросился к окну. Луна прикрылась тучами, и городовых не стало видно. На минуту он подумал — может быть, все пригрезилось? Он посмотрел на лицо Софьюшки и понял — нет, все правда. Лицо было замкнутым и суровым. Она ловко опорожняла тайники, о которых он и не подозревал. Вынула изразцы из печки, и на столе появились листки бумаги. Тонкие, папиросные с важными записями. Здесь и явки, и адреса, и пароли… Свобода товарищей в этих тоненьких листках. Софьюшка раскрыла дверцу печки, и Николай увидел, как синим светом вспыхивали прогорающие угольки. Она собрала бумажки и бросила их в огонь. Огонь разгорался неохотно. Сначала почернел, и белесый дым расползался по горнице, потом вспыхнул в нескольких местах и загудел, высоко выбрасывая язычки пламени. Язычки, красные и синие, запрыгали, жадно лизали листы. Софьюшка все больше подкидывала бумаги в огонь, извлекая ее из одной ей ведомых закоулков и тайничков. Полетела и белая бумага, исписанная ровным почерком, с которой Николай набирал листовки. Да, уничтожала оригиналы, как говорилось в подполье. Если попадут в полицию, то там по почерку разыщут авторов этих возмутительных строк — и тогда долгий арест. Вот и торопилась Софьюшка спасти людей, которых она не знала и не ведала, но которые ей доверились, как товарищу по партии.

Огонь набирал силу — шумел, подвывал, как зверь в непогоду. Листы стали красными и поднялись, словно их старалась развернуть чья-то невидимая рука. Танцевали, танцевали и рухнули, рассыпаясь на пепельные лоскутки. В трубе загудел ветер, и брызги огненного пепла мощным потоком устремлялись вверх.

— Не огорчай меня, Николай… Беги! — Софья огляделась по сторонам, желая вспомнить, что еще следовало предать огню.

Николай пытался натянуть сапоги, но ноги, обутые в шерстяные носки от подвального холода, не слушались. Сел на пол и силой их натягивал. Не помнил, как облачился в пиджак, как подпоясал рубаху ремешком.

— Луна выходит из туч… Беги… — Софья сердито на него взглянула. — Что думаешь? Выбивай на кухне стекло да без шума… Городовые сейчас опомнятся и пойдут на приступ… Это они темноты испугались, думали, что у нас оружие есть. Боятся гады, что отстреливаться начнем…

— Прощай, товарищ! — с отчаяньем прошептал Николай. Он приложил полотенце к окну, чтобы не было слышно звона разбитого стекла, и с силой выдавил его. Окно поддалось с трудом. Пахнуло свежестью, о которой так долго мечтал и которую теперь ненавидел. Последнее, что запомнил Николай, — это лицо Софьюшки с широко раскрытыми глазами и виноватой улыбкой, словно считала себя причастной к случившемуся.

Луна скрылась.

Николай бесшумно спрыгнул в палисадник и в кромешной темноте, натыкаясь на кустарник, стал пробираться туда, где стояли похожие, словно близнецы, дома в три окошка с сиренью, но в которых не было тайной типографии.

Облако сползало с луны, и луна выкатилась круглая и непривычно яркая. И снова лунная дорожка, сотканная из серебра, протянулась к дому. Он перебежал пустырь и скрылся в тени соседних домиков. Дорогу знал хорошо — сколько раз ее проговаривал с Софьюшкой на случай оказии! Значит, оказию, как теперь понимал Николай, Софьюшка всегда ждала.

Послышался выстрел, очевидно, стрелял кто-то из городовых, грохот от взламываемой двери. Николай почувствовал, как страшный озноб сотрясал все его существо. Озноб затруднял дыхание и захватывал сердце леденящей болью. Он посмотрел на свои ноги в шерстяных носках и заплакал так же горько, как тогда, когда жандармы уводили из дома старшего брата. Правда, теперь от Кривого переулка отделяла его целая жизнь. Один… Один… Нужно добраться на явку, рассказать о судьбе Софьюшки и уйти в подполье.

Остальное Николай помнил плохо — на явку пришел под утро. Пароль проговорил с трудом. Ноги в носках изранил в кровь. Пиджак оказался без рукава. О событиях этой страшной ночи говорил сбивчиво. Его уложили в кровать, напоили чаем с мятой и расспросами не беспокоили. К тому же о провале типографии на явке уже знали и очень жалели Софьюшку. Утром хозяин, безногий сапожник, ему дал три рубля на дорогу, фальшивый паспорт и явку в Саратов, в дом секретаря земской управы Голубева.

Мария Петровна выслушала его спокойно, посоветовала поскорее все забыть и отвела в мастерскую пряток. Там он встретил прекрасных людей, но всем сердцем тосковал о своей былой жизни в типографии на Охте.

Блуждания и волнения не прошли даром, он заболел чахоткой и сильно похудел. По ночам он уже не видел леса близ родной деревни. Нет, он видел лицо Софьюшки с расширенными глазами, слышал выстрелы да стук срываемой двери. И лунную дорожку, затканную серебром, что протянулась от луны до самого домика на Охте.

Только Леля ничего этого не знала. Она сидела рядом с молчаливым человеком. С худым лицом и грустными глазами. Дядя Николай держал в руках банку со снадобьями, которые велела пить мама. И ее поила снадобьями мама, когда она болела воспалением легких. И Леля искренне жалела дядю — ему нужно было пить такое невкусное лекарство.